После Сахалина его собственное здоровье оказалось в таком состоянии, что провести зиму в Москве было самоубийственно. На одолженные деньги Чехов покупает небольшое имение в деревне Мелихово и переезжает туда всем семейством. У него подолгу живет спившийся брат Александр с семьей. В деревню Чехов привез целую телегу лекарств, и его опять начинают осаждать больные. Он лечит всех и не берет ничего в уплату. Крестьяне считают его непрактичным человеком и то и дело пытаются «обдурить» {обмануть} – подменяют кобылу на мерина той же масти, авось не заметит, темнят при определении «межи» {земельных границ}, но все постепенно улаживается.

ГЛАВА 11. На взлет!

   Время – это не часы с минутами, а протяжение духа.
Бл. Августин

   Опять включился селектор, и раздался возбужденный голос Нуразбекова:
   – Люська!!! Засекли!!! Летит!… Возвращается! Он! Все точно: Б-29! Сейчас пойдет на посадку! Давай-давай, поднимай Командира, нам тоже пора!
   Люська облизнулась и начала подъемные работы сначала, но уже по другой, французской технологии. Всей своей женской сутью она понимала, что этот могучий, но разлаженный механизм следовало поднимать на крейсерскую высоту со всеми предосторожностями и французскими умениями – а тут мешают, козлы, со своими психологическими кунштюками. Она сама знает, чувствует, что надо делать! Этот гидрант, этот запущенный Бахчисарайский фонтан заработает во всю мощь, – а эти козлы, слесари-водопроводчики, ничего в этом деле не понимают и лезут к античному фонтану со своими фрейдистскими разводными ключами. Им все до фени – тяп-ляп. Здесь нужен слесарь высшего разряда. Люська таковым и является. Тут нужно пощупать, перебрать каждую деталь, все облизать, погладить, отреставрировать, привести в чувство. Вот так! И фонтан начнет функционировать! Потом вот так, а потом вот эдак! Лежи спокойненько! Он сам поднимется. Сначала вздрогнет, начнет наполняться, потом выпрямится, поднимется, встанет во весь рост, разбухнет и рванет белыми соплями в потолок севастопольской хаты – точная технология прежде всего! – по не спеши, – его следует придержать, приглушить, – так можно потолок раздолбать и крыша рухнет – надо на него присесть, – но тут важна техника безопасности: такой паровой молот как начнет долбать, то искры из передка, то есть передника, посыпятся.
   {}Автор, вынужденный реальностью 5МГГ КГБ-666 описывать эту сексуальную сцену, надеется на понимание квалифицированного читателя, – автор сознательно избегает упражнений в порнографии и старательно уходит, отползает в кусты от изображения натуралистических подробностей какого-нибудь заурядного полового акта. Но этот акт был незаурядный. Как описать этот божественный акт, который наконец-то привел Сашка Гайдамаку в состояние человека, осознавшего, в какой реальности он находится?… Да уж как-нибудь описать. Придется описывать словами. }
   У Гайдамаки все поднялось и вздыбилось. До самого потолка. Люська в восторге закричала:
   – Включайте селектор! Командир стоит! Он все помнит! Нет! Ошибка! Кончай! Выключай селектор! Стоять, Командир!
   Люська обняла этот ствол – а как еще назвать, что она обняла? – и полезла по нему, как обезьяна, до самого потолка. Потом спустилась, поцеловала корпи. Села. Прильнула. Заплакала. Взобралась опять, уселась па самой верхушке дерева и стала раскачивать ствол, как укушенная купидоном красивая рыжая африканская обезьяна раскачивает ствол в тропическом лесу в Эфиопии под Рождество в новолунье. У Люськи работало чутье звериной самки. Сам пойдет! Африка! Давай, Африка! Давай-давай!
   – Да-авай, Команди-ир! Давай-давай-дава-ай! – визжала и взывала она.
   Вот такая вот порнография.
   Но далее. Шутки в сторону. Что в это время ощущал Гайдамака?
   В какое– такое «время»? В этом времени-и-пространстве его раннее бессильный фаллос теперь наконец-то находился в боевом состоянии, конь взбесился, вздыбился и не держал -его держала за узды севастопольская девка и кричала:
   – Давай, Командир! Заходи, Командир! Вводи, Командир! Води, Командир! Ты кто – Командир или хрен моржовый?!
   И ему это было понятно: Севастополь, Африка, обнаженный вид па Мадрид, – но в его сознании звучал и мешал ему голос майора Нуразбекова:
   «Гуляй– града не существует, Командир. Нету такого города».
   – Хе-хе… Не смешите меня, люди добрые, – смеялся Гайдамака, наслаждаясь Люськой, прыгающей на его древе.
   «Я вам точно говорю: нету такого города. Да, мы люди добрые, вот только не туда попали. Я такой же майор, как он генерал и как вы начальник дорожного отдела. Очнитесь, проснитесь! Все, кто умел и мог, уже улетели. Нам тоже пора. Иначе эту страну будет бесконечно выкручивать синдром Кандинского. Страна галлюцинирует. Теперь все от вас зависит. Перестаньте выебываться!» {Sic!}
   – Не мешай, козел! Нашел время! – визжала Люська, натягиваясь на ствол.
   – Ничего, Люсь, все нормально, – успокаивал Гайдамака. – Давай, давай, садись.
   А Вечный следователь продолжал: «Где же он сейчас, ваш Гуляй-град?»
   – На Финском заливе, – с трудом отвечал Гайдамака, потому что Люська выделывала па древе жизни такие номера, что ему не снились.
   «Или на Украине?» – Или на Украине.
   Сбоку опять выглянула голова какого-то Вовчика Украла Масло. Теперь она была уже не страшна Гайдамаке.
   «Ну?!» – нетерпеливо спросил Нуразбеков.
   «Сел!» – доложил Вовчик.
   «Слышите, Командир! Б-29 совершил посадку с Луны па вашу реголитную полосу! Теперь и нам пора!»
   – Да пошли вы… – устало сказала Люська, опуская руки. – Ну не дадут! Не дадут нормально с таким мужиком пообщаться! – заплакала Люська и закричала: – Я тут сижу раком-боком, грудью вас заслоняю, тут потолок может рухнуть, а вы там болтаете! Ему надо выспаться! Всем увольнительные на один час! Я тут главный психолог! Я тут командую! Всем оправиться, поесть, погулять по Одессе и вернуться. Готовность – ноль. Скоро Луна взойдет! Быстро!…
   Гайдамака все вспомнил.
   Его богатырский Бахчисарайский фонтан плюнул, ударил в суперцементный потолок.
   Потолок задрожал, прогнулся и рухнул.

ГЛАВА 12. Эпилог (продолжение)

   Нет ничего тяжелее, как лечить своих. Делаешь все, что нужно, а каждую секунду кажется, что не то делаешь.
А. Чехов

   Однажды сестра застала Чехова за переписыванием рассказа Толстого и спросила, что это он делает. Чехов ответил: «Правлю». У него возникла вполне дельная мысль, что таким способом он проникнет в тайны письма почитаемых им писателей и выработает собственную манеру. Кстати, Толстой часто встречался с Чеховым и очень ценил его. Знакомство с Толстым являлось большой честью, великого старца боялись и почитали, но Чехову не пришлось искать встречи с ним, автор «Войны и мира», однажды зимним вечером прогуливаясь по Москве в валенках и в зипуне {простая крестьянская одежда} и разузнав, что в этом доме живет Чехов, постучался к нему. В доме происходила очередная артистическая вечеринка, пьянка-гулянка, дым столбом. Двери случайно открыл сам хозяин, в подпитии, и онемел при виде знакомой по фотографиям бороды и густых бровей. «Вы – Антон Чехов?» – спросил Толстой. Чехов не мог произнести пи слова. Сверху доносились женские визги и песни. «Ах, так у вас там девочки?!» – потирая руки, воскликнул граф и, отодвинув хозяина, взбежал, как молодой, па второй этаж. Вечеринка была свернута, все занялись Толстым, а Чехов очень краснел и стеснялся.
   «Хороший, милый человек, – говорил Толстой. – Когда я матерюсь, он краснеет, словно барышня». Чехова называли подражателем Толстого. Лев Николаевич сам с удовольствием отвечал на эти обвинения: «Вот в чем фокус: Чехов начинает свой рассказ, будто цепляет свой вагон к моему паровозу, идущему из Петербурга в Москву, едет зайцем до первой станции, и, когда возмущенный кондуктор уже собирается его оштрафовать, Чехов пожимает плечами, предъявляет билет, и изумленный кондуктор видит, что он, кондуктор, вошел не в тот поезд, что поезд идет не в Москву, а в Таганрог, и тянет его паровоз не толстовский, а чеховский».
   Чехов писал просто, ясно и емко, он владел искусством двумя-тремя словами дать представление, скажем, о летней ночи, когда надрываются в кустах соловьи, или о холодном мерцании бескрайней степи, укутанной зимними снегами. «Море смеялось, – читаем мы в одном из писем Чехова {о рассказе его молодого друга Алексея Пешкова}. – Вы, конечно, в восторге. А ведь это – дешевка, лубок. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает. Посмотрите у Толстого: солнце всходит, птички поют. Никто не рыдает и не смеется. Это и есть самое главное – простота».
   Так– то оно так, но ведь мы со дня творения персонифицируем природу, и это настолько естественно, что нужно делать большие усилия, чтобы этого избежать. Чехов и сам иногда пользовался такими выражениями: «…выглянула звезда и робко заморгала своим одним глазом». По-моему {по Моэму}, в этом нет ничего плохого, наоборот, мне нравится. Своему брату Александру, тоже писателю, но слабому, Чехов говорил, что не следует описывать чувства, которые сам не испытывал. Это уж слишком. Нужно ли самому совершить убийство для того, чтобы убедительно описать чувства убийцы? Существует такая удобная вещь, как воображение, хороший писатель умеет «влезть в шкуру» своего персонажа. Но самое решительное требование Чехова -отбрасывать начала и концы. Близкие говорили, что у него надо отнимать рукопись, прежде чем он возьмется ее обкарнывать – иначе только и останется, что герои полюбили друг друга, женились и были несчастливы. Чехов пожал плечами и ответил: «Но ведь так оно и бывает в действительности».
   Врачебная практика сводила Чехова с крестьянами и рабочими, с фабрикантами и купцами, с помещиками и чиновниками. С революционерами он в те времена не знался, Моэм помнит только «Рассказ неизвестного человека», где речь идет о народовольце, которому до чертиков «обрыдло» {надоело} заниматься террором. Чехов умел придать тому, что описывал, удивительную живость. Ему веришь безоговорочно, как правдивому свидетелю событий. Но Чехов не просто излагал события, он отбирал, домысливал. Кто-то из критиков удачно сказал о методе Чехова: «Неслучайный подбор случайностей». В своей объективности стоя выше частных горестей и радостей, он все знал и видел. Такая бесстрастность возмущала многих авторов, а некоторые завидовали его славе – «никогда большим.писателем не будет», «средний писатель, временщик», «возвеличивание Чехова до Пушкина и Гоголя – низкий обман публики». Но больнее всего Чехов переживал отношение к себе друзей и знакомых. Он вырос в «обыкновенной» среде, был своим человеком, как все. Когда близкие наконец-то начали догадываться, «кто он такой», многие не поверили. Некоторые узнавали себя в чеховских персонажах и обижались. Конечно, Чехов брал своих героев из жизни – где же их еще брать? – по это узнавание было слишком буквальным. Его друг, художник Левитан, узнал себя в неудачливом художнике в одном из рассказов и чуть не вызвал Чехова на дуэль. Его воспринимали как домашнего врача, интересного собеседника, публикатора смешных рассказов – это было понятно. Юморист, беллетрист – да. Писатель? Кто, Чехов?! Не смешите! Человек, живущий по соседству, покупающий хлеб в той же булочной, участвующий в совместных кутежах, – не может быть писателем. Писатели – это Пушкин, Гоголь, Толстой или, на худой конец, Боборыкин с его нескончаемыми романами, или даже Лейкин, живущий где-то в Петербурге. Кто видел Пушкина или Гоголя? Кто знаком с Боборыкиным? Писатель невидим, недоступен, а Антошка Чехов – какой же он писатель?
   «Таханрох» постоянно напоминал о себе. Чехов все прекрасно понимал и тяжело переносил глупые знаки внимания посторонних, зависть знакомых, охлаждение друзей. Иногда даже становился похожим на своего знаменитого Ионыча. Его изводили непрошеные визитеры. «Мне мешают! Только сяду за письменный стол – лезут всякие рыла! У кого-то на именинах первый тост подняли „за присутствующего среди нас классика русской литературы!“. Я не знал, куда деться от стыда». В ресторане какой-то купец узнал Чехова, поперхнулся водкой и обрызгал свою даму. «Расстегай не дадут съесть спокойно!» Беллетрист Ежов: «Чехову платят 40 копеек за строку! За что?!»
   Критики обвиняли Чехова в равнодушии к общественным интересам: «От своей беспринципности господин Чехов умрет пьяным под забором». Чехов, кажется, обиделся, а фраза стала исторической. От писателей требовали, чтобы они занимались социальными вопросами. Чехов же говорил: дело писателя – показывать факты, а читатели пусть сами оценивают и решают, как тут быть; от художника нельзя требовать рецептов разрешения социальных вопросов. Для этого есть специалисты, пусть они и предсказывают судьбы капитализма. Пусть каждый занимается своим делом. «ЛИТЕРАТУРА ЕСТЬ ОПИСЫВАНИЕ ЛЮДЕЙ, А НЕ ИДЕЙ» – эта фраза приписывается Чехову, хотя и не подтверждена документально. При всем том невозможно, читая его рассказы, не чувствовать, что жестокость и бескультурье, о которых он пишет, нищета бедных и равнодушие богатых неизбежно приведут в конце концов к кровавой революции.
   Чехов прожил в Мелихове пять лет, па свои деньги построил для крестьянских детей три школы. У него подолгу жил брат Александр, запойный пьяница, приезжали знакомые, гостили по нескольку дней; Чехов жаловался, что они мешают работать, но на самом деле уже не мог без всего этого жить. «Русские писатели любят, чтобы им мешали писать», – шутил он. Несмотря на постоянно плохое самочувствие, он был бодр, дружелюбен, любил проказы и шутки. Иногда уезжал «проветриться» в столицы, где не обходилось без возлияний. Во время одной из таких поездок у Чехова открылось сильное горловое кровотечение, и его поместили в клинику. Несколько дней он висел между жизнью и смертью. До сих пор он не верил, что болен туберкулезом, но врачи сообщили, что у него поражены верхушки обоих легких и, если он не хочет умереть в самом ближайшем будущем, надо изменить образ жизни. Чехов понял, что оставаться на зиму в Мелихове нельзя. Он перебрался в Ялту. Доктора рекомендовали поселиться там постоянно (с врачами ему не повезло, зимы в Ялте оказались похуже, чем в Москве), и на аванс, полученный от Суворина, Чехов строит себе дачу, толком не имея денег па жизнь.
   В Ялте Чехов скучал, но его здоровье поначалу пошло па поправку. У меня {Моэма} не было до сих пор случая упомянуть, что Чехов написал к этому времени две или три пьесы, правда, не имевшие особенного успеха. Льву Толстому они не понравились, и при встрече с Чеховым он зашептал ему на ухо: «Вам одному скажу, не обижайтесь: вы пишете пьесы даже хуже, чем Шекспир». Я бы затруднился придумать лучшую похвалу. На репетициях этих пьес Чехов познакомился с красивой молодой актрисой Ольгой Книппер. Он полюбил ее и, к неудовольствию женской половины своего семейства, женился. Условились, что она по-прежнему будет играть в театре, и супруги бывали вместе, только когда Чехов приезжал в Москву или когда она бывала свободна от спектаклей и ненадолго ездила к нему в Ялту. Нормальную семейную жизнь наладить не удавалось, даже в Москве. Бунин вспоминал: «Совсем под утро возвращалась Ольга Леонардовна, пахнущая вином и духами: „Что же ты не спишь, дуся?… Тебе вредно. А вы тут еще, Букишончик? Ну, он с вами не скучал“. Я вставал и прощался». Сохранились письма Чехова к ней, нежные и трогательные. «Здравствуйте, последняя страница мой жизни!» Улучшение здоровья продолжалось недолго, вскоре ему стало совсем плохо. Он сильно кашлял, не мог спать. Настроение было паршивое. Ольга давно склоняла Чехова написать легкую комедию, этого, по ее мнению, требовала публика, и он в конце концов приступил к работе. Придумал название: «Вишневый сад» – и обещал, что напишет для жены выигрышную роль. «Пишу по четыре строки в день, но и от этого страдаю невыносимо». Пьесу он все же закончил и отправился в Германию па курорт Баденвейлер. Молодой литератор описывал свою встречу с Чеховым накануне его отъезда: «На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате, сидел тоненький человек с узкими плечами и бескровным лицом – до того был изнурен и неузнаваем Чехов. Никогда не поверил бы, что можно так измениться. А он протягивает восковую руку, на которую страшно взглянуть, смотрит ласковыми, но уже не улыбающимися глазами и говорит: „Завтра уезжаю. Прощайте. Еду умирать“. Он сказал другое слово, более жесткое, чем „умирать“. „Поклонитесь от меня товарищам вашим. Скажите им, что я их помню и некоторых очень люблю. Пожелайте им счастья и успехов. Больше мы уже не встретимся“.
   В Баденвейлере ему сделалось хуже. Вечером 1 июля, укладываясь в постель, он настоял на том, чтобы Ольга, весь день просидевшая с ним, пошла прогуляться в парк. Когда она вернулась, Чехов попросил ее спуститься в ресторан поужинать. Но она объяснила ему, что гонг еще не прозвонил. И тогда, чтобы скоротать время, рассказал жене смешную историю о модном курорте, где много толстых банкиров, здоровых, любящих хорошо поесть англичан и американцев. В один прекрасный вечер в городок прибывает вагон с устрицами, и все собираются в ресторане, предвкушая утонченный ужин, – а повар, оказывается, сбежал в этом самом вагоне, и ужина не будет. Чехов описывал, какой удар, какое разочарование в жизни испытали эти люди. Один из них ушел к себе и застрелился. Рассказ получился очень смешной, и Ольга от души смеялась. После ужина она опять поднялась к нему – он спокойно спал.
   Но потом ему вдруг стало совсем плохо. Был вызван врач-немец, он делал, что мог, безрезультатно, Чехов умирал. Он бредил, вспоминал о каком-то негре в тельняшке, которого видел па Сахалине. На плече негра сидел черный бульдог с перепончатыми крыльями. Чехов говорил с негром о железнодорожном вагоне с замороженными устрицами. Чехов не хотел, чтобы его тело перевозили в Москву в вагоне с устрицами, но матрос-негр настаивал. У них произошла ссора Бульдог внезапно ощерился, расправил перепонки, бросился и, Чехова и вцепился в горло. Из горла хлынула кровь, Чехов потерял сознание. Потом он очнулся и сказал этому негру:
   «Я умираю».
   Но негр– матрос оказался врачом-немцем. Он ничего не понял, хотя что уж тут понимать; пришлось перевести:
   «Ich sterbe».
   Потом Чехов попросил бокал шампанского, чтобы забыться, облегчить страдания. Шампанского не нашлось, немец, ни на что уже не надеясь, разрешил выпить водки, такой опасной для туберкулезников, – попросту, разрешил выпить отравы. Водки тоже не было, но у хозяина отеля нашелся медицинский спирт. Ольга заплакала и налила мужу полную рюмку. Спирт неожиданно хорошо подействовал, пульс восстановился, негр с бульдогом исчезли, Чехов уснул. Случилось чудо, в ночь с 1 на 2 июля 1904 года произошел переломный момент в смертельной болезни. Утром дела пошли на поправку, врач удивленно развел руками – этих русских не поймешь, а Чехов, очнувшись, слабо пошутил: «Что для русского здорово, для немца – смерть».
   Что же случилось в эту ночь? Чудесное исцеление или природное, по редчайшее совпадение множества случайных обстоятельств – целебный воздух Баденвейлера, рюмка чистого спирта, бестолковый врач-немец, видение негра в тельняшке, бросок и укус крылатого бульдога – целебная слюна или, наоборот, яд от его клыков спасли больного? Был ли этот негр ангелом-хранителем Чехова? Вот что еще поразительно: в эту же ночь на второе июля четвертого года в Москве умер от туберкулеза друг Чехова, молодой, но уже очень известный русский писатель Алексей Пешков-Горький, «bourevestnik revouluthii» {предвестник революции}, как оценивали его современники. У них осталось впечатление, что КТО-ТО в ту ночь стоял перед трудным выбором, разменивал, сомневался – кого оставить, кого забрать, кто здесь нужнее: предвестник революции или земский врач? Мистика или совпадение? Алексей Пешков так и остался в истории русской литературы молодым романтическим писателем, преждевременно сошедшим в могилу на самом взлете, а Чехов остался жить.
   Чем вызвано столь трепетное отношение интеллигенции к личности Чехова? Безусловно, высочайшим писательским мастерством – но не только. Я внимательно разглядывал его фотографии. В самом деле, «Чеховых было много». Вот сонный студент с одутловатым лицом, вот простой деревенский парень с голубыми глазами, вот хитрый богатырь, похожий на васнецовского Алешу Поповича, а вот замордованный пациентами земский врач. Поражает, что некоторые портреты молодого Чехова удивительно похожи на изображения Иисуса Христа – худощавый молодой человек с высоким лбом, усами и бородкой, длинными волосами. В Чехове мы ощущаем какую-то высшую тайну, о его миссии в истории человечества ничего не говорилось, – наверное, потому, что слово «миссия» к Чехову мало подходит. Верил ли Чехов в Бога, в потусторонний мир? Кажется, пет. Не верил. Веру в Бога ему в детстве отбил религиозный отец. Но иногда сомневался. Иван Бунин вспоминал, что Чехов «много раз старательно, твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме – сущий вздор. Но в другом настроении еще тверже говорил противоположное: „Ни в коем случае не можем мы исчезнуть после смерти. Бессмертие – факт“. Смерть, жизнь, бессмертие. Чехов вроде бы допускал возможность двух противоположных решений.
   День 2 июля 1904 года навсегда остался в памяти Чехова. Им уже был написан «сюрреалистический» {Чехов посмеивался над литературоведческими терминам} рассказ «Черный монах», в котором главного героя преследует видение какого-то монаха в черной сутане, предвестника смерти. Подобным видением для самого Чехова стал негр в тельняшке, с золотой серьгой в ухе, с золотым перстнем с печаткой «С(ИМХА) БК(ВОД)Р Й(ОСЕФ) А(ЗАКЕН) З(ХРОНО) ЗЛ ОТ» па указательном пальце и трубкой в зубах. Негр-матрос с черным летающим бульдогом на плече появлялся обычно в дни обострения болезни, пугал его, но и вызывал острый интерес до конца жизни.

ГЛАВА 13. Экологически чистая страница [93]

   А сверх всего, сын мой, остерегись: много книг писать – конца не будет, и много читать – утомительно для плоти.
Экклесиаст

 

ГЛАВА 14. От винта!

   Я не боюсь мнения неискушенных читателей, но все же прошу их щадить мой роман – моим намерением было переходить от шуток к серьезному и наоборот – от серьезного к шуткам.
И. Соресбергский, епископ Лиона

   Гайдамака открыл глаза.
   – Ну, отямився [94], Командир? – спросила Люська. – Оттянулся?
   В потолке над его головой зияла здоровенная дыра, суперцементный потолок был разрушен какой-то офиногенной силой, куски суперцемента валялись на полу, на его животе, на диване.
   – Люсь!…
   – Ась?
   – Что произошло?
   Он был весь в цементной пыли, Люська – тоже. Она, вся довольная и ублаготворенная, сидела в кресле, накрывшись зеленым одеялом, икала и курила «Мальборо». Гайдамаке никогда так не было хорошо и спокойно.
   – Кажется, потолок обвалился, – сказал Гайдамака.
   – Точно, обвалился, – сказала Люська.
   – Люся, мы где?
   – В звезде.
   – Не ругайся, Люся, – усмехнулся Гайдамака. – Не оскверняй рот и влагалище.
   Люська захохотала. Командир шутил! Наконец-то Командир был в форме!
   – Все вернулись? – спросил Гайдамака.
   – Никто не уходил. Ждут вас.
   – Что бы мне надеть?
   – А хоть голым ходи.
   – Время есть?
   – Еще полчаса.
   – Много. Я еще полежу.
   Гайдамака встал, отряхнул, вытрусил от цементной пыли махровый халат, надел и опять улегся на диван.
   – Мы где…
   – В дыре…
   – Мы в какой реальности?
   – Тебе это важно?
   – Не важно. Все проверили? Никого не осталось? Элка где?
   – Уже там. Знаешь, как бабы на метле летают? Это вам, мужикам, хорошо на переднем пропеллере летать. А нам? Засовываем метлу себе в… и от винта!
   – Знаю.
   – Нуразбеков все проверил – никого из нас не было.
   – Откуда же мы взялись? Откуда что взялось? Что они будут о нас думать?
   – В каком смысле? В биологическом?
   – Пусть в биологическом.
   – Мы были, каждый из нас был. Но вы, Командир, погибли под Киевом в 41-м году. Вы сапером были, вспомните. Мосты взрывали. Нуразбеков же – служил у батьки Махно, моя судьба после Донбасса вообще неизвестна – лень было архивы переворачивать.