Страница:
Действительно, стремление к концентрации производства и капитала (как в феодализме - стремление к централизации политической власти) предполагает конечную концентрацию в точке и превращение производства в систему, охватывающую все производство и потребление общества (аналогично - в феодализме централизация приводит к созданию национального государства с единственным центром политической власти - к абсолютизму).
Со своей стороны - сужение круга собственников предполагает в своем завершении собственника единственного, аналогично тому как централизация политической власти в феодализме приводит к сосредоточению власти в руках государства (в лице монарха).
Также - слияние власти экономической и политической предполагает соединение экономической и политической власти в одних руках, и если экономическая инициатива в процессе развития капитализма централизуется, то соответственно централизуется и политическая инициатива. Если при феодальном абсолютизме власть в государстве принадлежит монарху, то экономический абсолютизм как завершение централизации экономической... предполагает также единую волю... диктатора-организатора, лично - экономически и политически растворенного в государственности или слитого с ней".
Этому отрывку с его неуклюжей стилистикой и прямолинейной экстраполяцией настоящего в будущее можно предъявить много претензий, лежащих на поверхности нашего рассуждения. К примеру: аксиомы не требуют доказательств, ибо не могут быть доказаны, во всяком случае в данное время (математик Валька должен был ткнуть нас в это носами. Ведь мое "наши" не стилистическая фигура: мы действительно либо все постигали вместе, либо сообща обсуждали). Маркс не доказал непротиворечиво ни одного положения своей доктрины, принадлежавшего ему и Энгельсу, а не имевшегося и у других авторов (этого тогда мы просто не знали). "Империализм как высшая стадия капитализма" (Ленин) - это вообще не определение. Феномен империализма расположен в сфере не столько производственно-экономической, сколько политической. Он не привязан к тому, что марксисты называют социально-экономическими формациями. Мы в своих рассуждениях имели в виду монополистический капитализм, а не империализм, который сосуществовал и с рабовладельческим строем, и с кастовой деспотией, и с феодализмом, и с капитализмом разных эпох, и с социализмом. С таким же основанием можно утверждать, что в ряде случаев все эти "способы производства" и не сочетались с имперскими политическими тенденциями, традициями и устремлениями. Ленин отождествил империализм с монополистическим капитализмом слишком жестко: это отнюдь не синонимы. Кстати, мысль о том, что предельная, абсолютная капиталистическая монополизация завершится растворением единственного собственника в государственном аппарате, встречается и у Энгельса, и у Каутского, и у Ленина. Нас, как и их, привела к этой мысли формальная логика Схемы.
Но независимо от того, что сказано выше, эти наши рассуждения таили в себе опасные для режима зерна. Прорастут ли в конце концов эти зерна сквозь броню марксистских формально-логических спекуляций, чтобы стать полновесными колосьями, или нет, зависело лишь от одного внутреннего обстоятельства (внешних было великое множество, и достаточно грозных). Продолжим ли мы размышлять честно? - вот в чем состоял роковой вопрос.
Намного позднее, перечитав от корки до корки тех, в ком мы в юности, почти их не зная, безоговорочно видели своих учителей, я убедилась: они часто были недобросовестны. Они нередко сознательно уходили от честного спора. Их современники предлагали им не только критику, но и альтернативы - они отворачивались или бранились. Иногда заведомо клеветали. Когда их наследники обрели власть, то стали отмахиваться уже не от доводов, а от голов, в которых эти доводы созревали. Они оказались потрясающе для своего уровня духовного развития проницательными, когда инстинкт самосохранения подсказал им взять за горло все те области знания, в которых прорезывались действительные принципы функционирования самоорганизующихся систем (кибернетику, генетику, исследования физиологических и биоценотических закономерностей и т. д. и т. п.). Текст, который следует ниже, тоже содержал в зародыше взрывоопасные идеи. Но взорвутся ли когда-нибудь эти идеи, зависело опять же от того, будем ли мы и впредь (если уцелеем физически) честно мыслить. Или, подобно большевикам, отдадим предпочтение успешной, как им представлялось, политике перед добросовестностью наблюдений и размышлений (выделено теперь. - Д. Ш., 1993):
"Социализм, непосредственно следующий за империализмом (т. е. монополистическим капитализмом. - Прим. Д. Ш., 1993), исключает понятие частнокапиталистической собственности и внутри государства подавляет безоговорочно всякую личную экономическую и политическую инициативу.
Власть политическая и экономическая отождествляется с государственной, а производственная система перерастает в систему, охватившую все производство и потребление общества, внутри которого антагонизмов нет.
Общество превращается в массу трудящихся, заключенную в государственность как в оболочку и укрепленную на государстве как на каркасе...
Социалистический пролетариат и социалистическая производственная техника присущи капитализму в такой же степени, как и социализму, причем последняя (техника) социалистического производства в данном конкретном случае значительно ниже техники передовых империалистических стран".
Сами того еще не понимая, мы уловили одно из главных противоречий большевистской политэкономии - противоречие именно с марксистских позиций. Для марксиста вера в предопределяющий характер средств производства так же фундаментальна, как для христианина - вера в воскресение Христа. Признав менее производственно развитый, чем капитализм, советский социализм первой стадией коммунизма, большевики через этот марксистский перводогмат переступили. Мы не смогли. Но продолжим цитирование:
"Не имея возможности отрицать это, политэкономы социализма строят свое доказательство социально-экономической "самостоятельности" социализма на утверждении качественного своеобразия его производственных отношений.
Однако - при неизменном техническом способе производства, при неизменных производительных силах никаких оснований для принципиального изменения производственных отношений возникнуть не может и не возникло.
Принимать производственные отношения и технику производства за две параллельные линии - не значит ли это объяснять специфику первых чисто идеалистически или вовсе не объяснять ее?"
Объяснять что-либо "чисто идеалистически" было в ту пору в наших глазах занятием постыдным. Ни малейшего представления о различных философских наполнениях слова "идеализм" у нас не было. Отцы-основатели и наши лекторы употребляли это слово как ругательство, иногда - снисходительное (например, по отношению к Толстому). "Марксизм", "материализм", "научность", "истинность" были для нас еще синонимами. Но мы учуяли нечестность официальной идеологии в ее отношении к нашим, казалось бы, общим святыням и не закрыли на это глаз. Это было для оборотня небезопасно. Все нижеследующее мы доказывали не ему, а себе: мы постигали, а не обличали. Это заставило меня упорно пытаться растолковать наши соображения следователю: вдруг поймет? Тогда - за что нас судить? Итак, бедный Василий Дмитриевич Михайлов должен был уразуметь, что при социализме (выделено теперь. - Д. Ш., 1993)
"...пролетариатом физического и умственного труда становится общество в целом; капиталистом, присваивающим прибавочную стоимость, - одно государство. Право владения средствами производства централизуется в единственной точке...
Отказавшись от предвзятого мнения, между социализмом и империализмом... можно отметить, как и следовало ожидать, лишь некоторые количественные расхождения. Принципиальных различий нет, и общие качества капитализма присущи равно обоим этапам и наиболее четки в последнем. (Тогда мы еще не понимали, что переход от множества конкурирующих частных собственников к одному совокупному и безличному есть различие принципиальное и качественное. - Прим. Д. Ш., 1993.)
Если империализму свойственна тенденция монополизации средств производства и капитала, что дает историкам основание называть его монополистическим капитализмом, то социализм завершает централизацию внутри одного государства, и потому более выразительным термином для обозначения его как высшего капиталистического уклада является термин "монокапитализм".
"Социализм", восходящий к понятию "общество", не раскрывает сути уклада, и термин этот может быть принят лишь как неправильное название частного случая монокапитализма".
Термин "монокапитализм", который не мог не насторожить следствие, принадлежал моему ровеснику, другу, кузену и однодельцу Марку Черкасскому. В автобиографическом очерке "Тетрадь на столе" я рассказала о Марке и об открытии, воплощенном для нас в его термине. Марк пропал без вести в СССР в 1971 году. Жена его, Валя Анастасьева-Черкасская, умерла от рака в Киеве в 1977 году. Дочь Анна с мужем и сыном живет в Израиле. Я и сегодня думаю, что термин Марка блестящ по своей точности и емкости и что в нем сконденсировались основные возможности наших дальнейших обществоведческих поисков (точнее моих).
Я ловлю себя и на том, что мне хочется похвалить шумную стайку самоуверенных девочек и мальчиков, брызжущих открывательским азартом, которым казалось, что до абсолютной истины рукой подать, за их догадку. Все-таки в те годы поместить объявленный построенным и действительно построенный социализм не в начало коммунистической эры, а в финал эры капиталистической было уже чем-то. Отождествление - без подсказки - "реального", как назовут его через много лет, социализма с абсолютным государственным капитализмом обещало в будущем способность видеть и обобщать. Важно и то, что монокапитализм не представлялся нам построенным по ошибке или по чьей-то злой воле вместо социализма. Как уже было сказано, "идеальный совокупный капиталист" ("государство-капиталист") прозревался и Энгельсом. Но для него это была высшая антитеза социализма. Для "рабочей оппозиции" начала 20-х годов (и не для нее одной) строй, похожий на наш монокапитализм, был злокозненным порочным итогом аппаратных "бюрократических извращений" (Ленин). Для нас этот явно несимпатичный строй и являлся социализмом, который иначе построить нельзя было. Ну а потом? Каким образом этот наш "капиталистический социализм" (монокапитализм) мог и должен был превратиться в начало "новокоммунистической стадии"? Очень просто ("Просто, как все великое")! Марксово: "Бьет двенадцатый час. Экспроприаторов экспроприируют!" - относилось к частным капиталистам, к их банкам, трестам и монополиям. Мы тоже предполагали, что "экспроприатора экспроприируют". Но экспроприатор был у нас другой: совокупный, и притом единственный. Формальная логика рассуждения вела к тому, что экспроприировать надо будет "всеземное" монокапиталистическое, оно же - социалистическое, государство. Когда? После выполнения им его задач. Как? Над этим еще успеем подумать. Утописты на то и утописты, чтобы не задумываться над тем - как.
Но вот что одиозно: весь наш "междукоммунистический период" имел своей целью "скачок из царства необходимости в царство свободы" (Маркс). Между тем я отчетливо помню (и это подтверждают мои заметки), что частный капитализм не устраивал нас именно своей свободой. Впрочем, это было дико, но неоригинально. Кто из революционных благодетелей человечества не начинал с идеи лишения неразумных и малых сих свободы действий - во имя их же спасения, ради их же пользы? Очень немногие. И не только революционеры (и не только - с идеи).
Насилие нам, конечно, не нравилось. Особенно по отношению к нам. Это тоже не ново: деспоты и насильники свою свободу ревниво и грозно оберегают от любых на нее посягательств. Помните у Пастернака в "Спекторском" о двух братьях:
Я наблюдал их, трогаясь игрой
Двух крайностей, но из того же теста:
Во младшем крылся будущий герой,
А старший был мятежник, то есть деспот.
Наша одержимость Схемой не могла смириться с нецелеустремленностью свободного мира к нашей цели. Нас отталкивало от демократии противоборство в ее границах противоречивых тенденций, воззрений, сил, о котором мы уже догадывались. Неразбериха свободы досадно замедляла "переворот от единства к единству через многоплановую дифференциацию" (одна из наших формул той поры). А его нельзя было замедлять! Мы руководствовались насущной необходимостью как можно скорее завершить ужасную "междукоммунистическую стадию".
Тогда думалось так (выделено тогда. - Д. Ш.):
"Капитализмом в начале формации будто бы утверждалась свобода личности, политически подавленная феодализмом. В сущности, капитализм, снимая политико-правовую деспотию - деспотию силы и неравенства происхождения, заменил ее связью, значительно более свойственной социальной природе, чем феодальная полуфизическая зависимость, - производственным подчинением и неравенством производственных функций.
Значительность личности при капитализме измеряется соответственно производственной функции. Неравноправие классов при капитализме есть выражение неравнозначительности производственных функций различных общественных групп.
Задача монокапитализма - уравнение всех производственных деятелей внутри государства в производственных функциях, следовательно - в правах".
Иными словами, "равное право есть неравное право для неравного труда" (Маркс) и "право производителя пропорционально его труду" (он же). Маркс именует эти положения "идеальным буржуазным правом". Итак - банальный марксизм. Однако нижеследующий пассаж несколько озадачивает. И обнадеживает (он тоже способен прорасти отрицанием). Он говорит и о том, что у детей нет иллюзий относительно страны, "где так вольно дышит человек" (выделено теперь. - Д. Ш., 1993):
"Но, беря на себя руководство процессом и не допуская никаких отклонений, централизуя всю инициативу, государственность монокапитализма объединяет тем самым производственных деятелей не равносвободных, а равнобесправных".
Но я боюсь, что лейтмотив следующих отрывков поставит меня как адвоката "раскрытой и оперативно уничтоженной антисоветской группировки" ("Обвинительное заключение" 1944 года) в нелегкое положение. Замечу, отклонившись от мировоззренческой линии своего повествования: угрожающе злобные формулировки врученного каждому из нас "Обвинительного заключения" так меня испугали и ошеломили, что я, принеся его после подписания 206-й в свою камеру-одиночку, разорвала брызжущий ядом документ в клочья и бросила в парашу. Не от ярости, а от страха. Мне жутко было оставаться в камере с ним наедине. Его фразеология, дышавшая смертельной угрозой, оказалась для меня полной неожиданностью, хотя ее очертания сквозили уже порой в протоколах, которые я подписывала. Говорила я, но протоколы писал, а значит, и формулировал, Михайлов. В них было вроде бы то, что я говорила, но одновременно и не то. Большинству подследственных "доперестроечной" эры знаком этот зловещий фокус. Со мной на следствии тоже говорили как будто бы почти человеческим языком. Ничего похожего на врученную мне "обвиниловку" я от Михайлова не слыхала. Правда, когда я сказала искренне мне сострадавшему тюремному надзирателю Васильеву-младшему, что нам обещают условное осуждение, он прошептал: "Верь им больше!.." Васильев, мой одногодок, был переведен в тюрьму после госпиталя, по инвалидности.
Итак, далее следовал в моей рукописи железно логический, как нам тогда представлялось, набор фикций. Частично они были нам внушены, частично выработаны самостоятельно для временного, как потом оказалось, пользования. Думаю, что подспудно нами владела потребность обелить, оправдать нечто не подлежащее, как мы начинали подозревать, никаким оправданиям. Иначе (если не суметь найти оправдания) надо было бы действительно становиться антисоветской группировкой со всеми вытекающими отсюда ужасами одиночества, беззащитности и осажденности всей советской махиной. И мы старались до последней возможности оставаться группировкой коммунистической. Это нас психологически защищало и укрепляло. Уж слишком неравным было бы противостояние и слишком горестным разочарование, окажись мы способными дойти до конца сразу. Но многого мы и просто не понимали. Тогда виделось так:
"...ни одна диктатура в истории не была так заинтересована в усилении мощи своего государства, как эта... Когда диктатура есть диктатура класса, то, во-первых, каждый ее носитель скорее преследует интересы и выгоду своего класса, чем интересы всего производства в целом. Во-вторых, обладая в какой-то степени личной производственной инициативой и, следовательно, заинтересованностью, он скорее преследует личные цели, чем подчиняет себя достижению целей Системы.
Когда государственность не связана с классом, идеология класса не заслоняет общесистемных производственных целей. Но государственность монокапитализма интересами производства с обществом в целом тоже не связана. Если при частном капитализме производственные интересы одного капиталиста дисгармонируют с производственными интересами всего государства, то в монокапиталистическом государстве интересы любого представителя его просто не есть производственные интересы и к результату труда никак не относятся. Диктатура объемлет производителей и самодовлеет...
Здесь государственность приняла на себя функции организующих классов всех формаций: защитные функции феодалов, организаторские - капиталистов, и всю производственную инициативу общества, класса и человека. Теперь производство есть государство, а интересы массы трудящихся просто не связаны с производством, с продуктом труда: ее занимает не труд, не продукт, а зарплата. Причина этому не столько в том, что личная производственная инициатива подавляется сверху, сколько в том, что, лишенные прав на владение средствами производства, массы утратили заинтересованность в действии, потребность в инициативе (оба слова выделены тогда. - Прим. Д. Ш. ), которые в частнокапиталистическом обществе были свойственны также не массам, а узкому кругу капиталистов. Теперь же не только трудящиеся, а весь исполнительный аппарат монокапиталистической диктатуры (очень многочисленный, т. к. на нем лежит исполнение минимум в четырех направлениях: план, контроль, руководство, оборона) так же лишен производственной инициативы, как контролируемые им трудящиеся, и так же мало способен и склонен поэтому работать честно и добросовестно".
Все-таки в этой несусветной путанице догадок, нелепостей и непонимания фундаментальных проблем сквозит кое-где живая и опасная для режима мысль. Здесь подчеркнуто, что государственность монокапитализма не выражает интересов общества. Государство-монокапиталист довлеет себе. Оно живет и действует во имя своего выживания. Оно самоцель, но при этом составляющие его люди не склонны работать честно и добросовестно. Почему это так и, главное, иначе быть не может, мы еще не знали.
Но продолжим наше путешествие в прошлое:
"И только носитель государственной власти - диктатор - в силу условий подчинен в своих действиях усилению мощи всего государства. Он не связан ни с классом, ни с обществом, он соблюдает свои интересы и больше ничьи. Но суть его в том-то и заключается, что он есть диктатор, и если суть его именно в этом и заключается, то государство, где правит такой диктатор, будет им спасено. Вся сложная принудительно-поощрительная система монокапитализма, необходимая для того, чтобы людей, заинтересованных не в продукте труда, а в оплате его, заставить работать, им будет направлена на повышение производительности труда. Он не допустит никаких отклонений в сторону чьей бы то ни было эгоистической выгоды, в ущерб производственным интересам. Эта задача решается просто: должен оплачиваться продукт, а не должность".
"Просто" - это у нас не только от "основоположников", но и от наших современников вплоть до нынешних. Владимиру Ильичу для осуществления этого "просто" достаточно было "четырех действий арифметики и фабричного опыта заводских рабочих" ("Государство и революция"), а также правильно реорганизованного Рабкрина (Рабоче-крестьянской инспекции). Центральному экономико-математическому институту АН СССР (ЦЭМИ) в 1967 - 1985 годах требовались для этого система компьютеров и воз диссертаций. Генерал Руцкой и вожди реанимированной КПСС объясняли народу, как это просто, на языке жестов. Мудрено ли, что мы в 1943 - 1944 годах проявляли столь же дремучую экономическую малограмотность? Однако продолжим наши откровения:
"Но т. к. диктатор есть человек, а человек в разной степени может быть объективным и зорким, то постоянно существует опасность перерождения государственного эгоизма диктатора в животную трусость человека у власти. Тогда начинает оплачиваться не труд, не продукт, а отсутствие качеств, опасных диктатору: ума, честолюбия, самостоятельности. Задача диктатора - использовать эти качества. Он вместо этого их в лучшем случае нейтрализует и игнорирует".
В нижеследующем отрывке не меньше тоталитарных подмен, чем в лозунгах оруэлловского "ангсоца", в материалах его Министерства любви и Министерства правды. Но вот в чем, снова замечу, разница: здесь эти одиозные парадоксы произносит не циничный диктатор, не инфернальный Великий Инквизитор, не палачествующий функционер диктатуры, не лицедействующий идеолог. Их свободно и независимо постулируют самоуверенные ерши, которые вот-вот будут выловлены и брошены в уху.
Вот она, мазохистская наша логика (выделено тогда. - Д.Ш.):
"Понятие "идеальный диктатор" мы отождествляем с понятием "совершенная личность" и забываем при этом, что лучший диктатор есть лучший диктатор, а не человек с высочайшими личными качествами.
Точно так же представление о монокапитализме подсознательно связывается нами с единственно известным нам частным случаем этого строя - с социализмом. Мы помним, что социализм "задуман" как коммунистическая система, и идеальный монокапитализм представляем себе как хотя бы идеальную демократическую республику, в которой отсутствует частная собственность на средства производства. На самом же деле историческая сущность монокапитализма заключается именно в том уравнении производственных функций, в том подавлении инициативы, которые нас лишают свободы и творческой самостоятельности, а идеальный монокапитализм является самой жестокой деспотией. На практике идеальный монокапитализм есть идеальный диктатор, и характер организации зависит в огромной мере от качеств носителя государственной власти - от качеств диктатора.
Предполагать диктатуру альтруистическую и бескорыстную - трудно. Значительно более вероятно перерождение любого диктатора для народа в диктатора для себя, т. к., став у кормила государственной власти, диктатор, естественно, отождествляет себя с государством, а не с народом. Чем глубже диктатор чувствует это тождество, тем прогрессивнее его диктатура. Здесь, в сущности, совершенно теряет значение тот факт, движет ли диктатором честолюбие, заставляющее его быть нетерпимым к любым притязаниям на разделение власти, или он коммунист и подавление чьей-то свободной воли - для него это жертва. Имеет значение только то, насколько диктатор чувствует свое тождество с государством, насколько ясно диктатору, что мощь диктатуры - это мощь государства, а мощь государства - это мощь производства".
Итак, мы советовали товарищу Сталину быть еще грознее, чем он был. Еще всевидящее и всеслышащее. Мы призывали его решительней жертвовать при подавлении "чьей-то свободной воли" своим коммунистическим альтруизмом (его альтруизмом!). Да здравствуют Министерство любви и Министерство правды! Замечу, что Макиавелли мы тогда еще не читали. Все схождения с классикой возникли из нашей преданности идее.
Вместе с тем полной слепотой мы все-таки не страдали и вне своих идеологических вывертов видели происходящее весьма отчетливо:
"Сущность советского монокапитализма определилась довольно быстро. Фиктивность демократизма стала бесспорной. Государством обеспечивается в основном тот круг, который служит ему защитой: высшее офицерство, высшая бюрократия, командиры промышленности и хозяйства, - причем обеспечивается не по труду, а по занимаемой должности".
Заметим, что сама должность зависит прежде всего от лояльности к политике диктатуры - ранее мы об этом упоминали.
"Независимость благосостояния руководителей от объективных результатов труда создает "боковую" инициативу в приобретении жизненных благ: жажда обогащения и привилегий превращает "аристократию приказчиков" в касту, девизом которой становится правило "услуга за услугу" - неписаный и непреложный закон советского производства и потребления".
Напомним, что "производство" - это для нас, в данном контексте, все: и производство любых продуктов труда, и услуги, и то, что спустя двадцать лет мы назвали бы производством информации. Конечно же, о способах и возможностях оплаты "по труду" всех этих не поддающихся и поддающихся прямому учету видов деятельности мы не имели ни малейшего представления. О процессах демократической саморегуляции такой оплаты - тем более. В критической части своих построений мы, как, впрочем, и все утописты, могли попасть в яблочко. В сфере же альтернатив, рецептов, конструкций и т. п. довлело всему ленинское "просто, как все великое".
Со своей стороны - сужение круга собственников предполагает в своем завершении собственника единственного, аналогично тому как централизация политической власти в феодализме приводит к сосредоточению власти в руках государства (в лице монарха).
Также - слияние власти экономической и политической предполагает соединение экономической и политической власти в одних руках, и если экономическая инициатива в процессе развития капитализма централизуется, то соответственно централизуется и политическая инициатива. Если при феодальном абсолютизме власть в государстве принадлежит монарху, то экономический абсолютизм как завершение централизации экономической... предполагает также единую волю... диктатора-организатора, лично - экономически и политически растворенного в государственности или слитого с ней".
Этому отрывку с его неуклюжей стилистикой и прямолинейной экстраполяцией настоящего в будущее можно предъявить много претензий, лежащих на поверхности нашего рассуждения. К примеру: аксиомы не требуют доказательств, ибо не могут быть доказаны, во всяком случае в данное время (математик Валька должен был ткнуть нас в это носами. Ведь мое "наши" не стилистическая фигура: мы действительно либо все постигали вместе, либо сообща обсуждали). Маркс не доказал непротиворечиво ни одного положения своей доктрины, принадлежавшего ему и Энгельсу, а не имевшегося и у других авторов (этого тогда мы просто не знали). "Империализм как высшая стадия капитализма" (Ленин) - это вообще не определение. Феномен империализма расположен в сфере не столько производственно-экономической, сколько политической. Он не привязан к тому, что марксисты называют социально-экономическими формациями. Мы в своих рассуждениях имели в виду монополистический капитализм, а не империализм, который сосуществовал и с рабовладельческим строем, и с кастовой деспотией, и с феодализмом, и с капитализмом разных эпох, и с социализмом. С таким же основанием можно утверждать, что в ряде случаев все эти "способы производства" и не сочетались с имперскими политическими тенденциями, традициями и устремлениями. Ленин отождествил империализм с монополистическим капитализмом слишком жестко: это отнюдь не синонимы. Кстати, мысль о том, что предельная, абсолютная капиталистическая монополизация завершится растворением единственного собственника в государственном аппарате, встречается и у Энгельса, и у Каутского, и у Ленина. Нас, как и их, привела к этой мысли формальная логика Схемы.
Но независимо от того, что сказано выше, эти наши рассуждения таили в себе опасные для режима зерна. Прорастут ли в конце концов эти зерна сквозь броню марксистских формально-логических спекуляций, чтобы стать полновесными колосьями, или нет, зависело лишь от одного внутреннего обстоятельства (внешних было великое множество, и достаточно грозных). Продолжим ли мы размышлять честно? - вот в чем состоял роковой вопрос.
Намного позднее, перечитав от корки до корки тех, в ком мы в юности, почти их не зная, безоговорочно видели своих учителей, я убедилась: они часто были недобросовестны. Они нередко сознательно уходили от честного спора. Их современники предлагали им не только критику, но и альтернативы - они отворачивались или бранились. Иногда заведомо клеветали. Когда их наследники обрели власть, то стали отмахиваться уже не от доводов, а от голов, в которых эти доводы созревали. Они оказались потрясающе для своего уровня духовного развития проницательными, когда инстинкт самосохранения подсказал им взять за горло все те области знания, в которых прорезывались действительные принципы функционирования самоорганизующихся систем (кибернетику, генетику, исследования физиологических и биоценотических закономерностей и т. д. и т. п.). Текст, который следует ниже, тоже содержал в зародыше взрывоопасные идеи. Но взорвутся ли когда-нибудь эти идеи, зависело опять же от того, будем ли мы и впредь (если уцелеем физически) честно мыслить. Или, подобно большевикам, отдадим предпочтение успешной, как им представлялось, политике перед добросовестностью наблюдений и размышлений (выделено теперь. - Д. Ш., 1993):
"Социализм, непосредственно следующий за империализмом (т. е. монополистическим капитализмом. - Прим. Д. Ш., 1993), исключает понятие частнокапиталистической собственности и внутри государства подавляет безоговорочно всякую личную экономическую и политическую инициативу.
Власть политическая и экономическая отождествляется с государственной, а производственная система перерастает в систему, охватившую все производство и потребление общества, внутри которого антагонизмов нет.
Общество превращается в массу трудящихся, заключенную в государственность как в оболочку и укрепленную на государстве как на каркасе...
Социалистический пролетариат и социалистическая производственная техника присущи капитализму в такой же степени, как и социализму, причем последняя (техника) социалистического производства в данном конкретном случае значительно ниже техники передовых империалистических стран".
Сами того еще не понимая, мы уловили одно из главных противоречий большевистской политэкономии - противоречие именно с марксистских позиций. Для марксиста вера в предопределяющий характер средств производства так же фундаментальна, как для христианина - вера в воскресение Христа. Признав менее производственно развитый, чем капитализм, советский социализм первой стадией коммунизма, большевики через этот марксистский перводогмат переступили. Мы не смогли. Но продолжим цитирование:
"Не имея возможности отрицать это, политэкономы социализма строят свое доказательство социально-экономической "самостоятельности" социализма на утверждении качественного своеобразия его производственных отношений.
Однако - при неизменном техническом способе производства, при неизменных производительных силах никаких оснований для принципиального изменения производственных отношений возникнуть не может и не возникло.
Принимать производственные отношения и технику производства за две параллельные линии - не значит ли это объяснять специфику первых чисто идеалистически или вовсе не объяснять ее?"
Объяснять что-либо "чисто идеалистически" было в ту пору в наших глазах занятием постыдным. Ни малейшего представления о различных философских наполнениях слова "идеализм" у нас не было. Отцы-основатели и наши лекторы употребляли это слово как ругательство, иногда - снисходительное (например, по отношению к Толстому). "Марксизм", "материализм", "научность", "истинность" были для нас еще синонимами. Но мы учуяли нечестность официальной идеологии в ее отношении к нашим, казалось бы, общим святыням и не закрыли на это глаз. Это было для оборотня небезопасно. Все нижеследующее мы доказывали не ему, а себе: мы постигали, а не обличали. Это заставило меня упорно пытаться растолковать наши соображения следователю: вдруг поймет? Тогда - за что нас судить? Итак, бедный Василий Дмитриевич Михайлов должен был уразуметь, что при социализме (выделено теперь. - Д. Ш., 1993)
"...пролетариатом физического и умственного труда становится общество в целом; капиталистом, присваивающим прибавочную стоимость, - одно государство. Право владения средствами производства централизуется в единственной точке...
Отказавшись от предвзятого мнения, между социализмом и империализмом... можно отметить, как и следовало ожидать, лишь некоторые количественные расхождения. Принципиальных различий нет, и общие качества капитализма присущи равно обоим этапам и наиболее четки в последнем. (Тогда мы еще не понимали, что переход от множества конкурирующих частных собственников к одному совокупному и безличному есть различие принципиальное и качественное. - Прим. Д. Ш., 1993.)
Если империализму свойственна тенденция монополизации средств производства и капитала, что дает историкам основание называть его монополистическим капитализмом, то социализм завершает централизацию внутри одного государства, и потому более выразительным термином для обозначения его как высшего капиталистического уклада является термин "монокапитализм".
"Социализм", восходящий к понятию "общество", не раскрывает сути уклада, и термин этот может быть принят лишь как неправильное название частного случая монокапитализма".
Термин "монокапитализм", который не мог не насторожить следствие, принадлежал моему ровеснику, другу, кузену и однодельцу Марку Черкасскому. В автобиографическом очерке "Тетрадь на столе" я рассказала о Марке и об открытии, воплощенном для нас в его термине. Марк пропал без вести в СССР в 1971 году. Жена его, Валя Анастасьева-Черкасская, умерла от рака в Киеве в 1977 году. Дочь Анна с мужем и сыном живет в Израиле. Я и сегодня думаю, что термин Марка блестящ по своей точности и емкости и что в нем сконденсировались основные возможности наших дальнейших обществоведческих поисков (точнее моих).
Я ловлю себя и на том, что мне хочется похвалить шумную стайку самоуверенных девочек и мальчиков, брызжущих открывательским азартом, которым казалось, что до абсолютной истины рукой подать, за их догадку. Все-таки в те годы поместить объявленный построенным и действительно построенный социализм не в начало коммунистической эры, а в финал эры капиталистической было уже чем-то. Отождествление - без подсказки - "реального", как назовут его через много лет, социализма с абсолютным государственным капитализмом обещало в будущем способность видеть и обобщать. Важно и то, что монокапитализм не представлялся нам построенным по ошибке или по чьей-то злой воле вместо социализма. Как уже было сказано, "идеальный совокупный капиталист" ("государство-капиталист") прозревался и Энгельсом. Но для него это была высшая антитеза социализма. Для "рабочей оппозиции" начала 20-х годов (и не для нее одной) строй, похожий на наш монокапитализм, был злокозненным порочным итогом аппаратных "бюрократических извращений" (Ленин). Для нас этот явно несимпатичный строй и являлся социализмом, который иначе построить нельзя было. Ну а потом? Каким образом этот наш "капиталистический социализм" (монокапитализм) мог и должен был превратиться в начало "новокоммунистической стадии"? Очень просто ("Просто, как все великое")! Марксово: "Бьет двенадцатый час. Экспроприаторов экспроприируют!" - относилось к частным капиталистам, к их банкам, трестам и монополиям. Мы тоже предполагали, что "экспроприатора экспроприируют". Но экспроприатор был у нас другой: совокупный, и притом единственный. Формальная логика рассуждения вела к тому, что экспроприировать надо будет "всеземное" монокапиталистическое, оно же - социалистическое, государство. Когда? После выполнения им его задач. Как? Над этим еще успеем подумать. Утописты на то и утописты, чтобы не задумываться над тем - как.
Но вот что одиозно: весь наш "междукоммунистический период" имел своей целью "скачок из царства необходимости в царство свободы" (Маркс). Между тем я отчетливо помню (и это подтверждают мои заметки), что частный капитализм не устраивал нас именно своей свободой. Впрочем, это было дико, но неоригинально. Кто из революционных благодетелей человечества не начинал с идеи лишения неразумных и малых сих свободы действий - во имя их же спасения, ради их же пользы? Очень немногие. И не только революционеры (и не только - с идеи).
Насилие нам, конечно, не нравилось. Особенно по отношению к нам. Это тоже не ново: деспоты и насильники свою свободу ревниво и грозно оберегают от любых на нее посягательств. Помните у Пастернака в "Спекторском" о двух братьях:
Я наблюдал их, трогаясь игрой
Двух крайностей, но из того же теста:
Во младшем крылся будущий герой,
А старший был мятежник, то есть деспот.
Наша одержимость Схемой не могла смириться с нецелеустремленностью свободного мира к нашей цели. Нас отталкивало от демократии противоборство в ее границах противоречивых тенденций, воззрений, сил, о котором мы уже догадывались. Неразбериха свободы досадно замедляла "переворот от единства к единству через многоплановую дифференциацию" (одна из наших формул той поры). А его нельзя было замедлять! Мы руководствовались насущной необходимостью как можно скорее завершить ужасную "междукоммунистическую стадию".
Тогда думалось так (выделено тогда. - Д. Ш.):
"Капитализмом в начале формации будто бы утверждалась свобода личности, политически подавленная феодализмом. В сущности, капитализм, снимая политико-правовую деспотию - деспотию силы и неравенства происхождения, заменил ее связью, значительно более свойственной социальной природе, чем феодальная полуфизическая зависимость, - производственным подчинением и неравенством производственных функций.
Значительность личности при капитализме измеряется соответственно производственной функции. Неравноправие классов при капитализме есть выражение неравнозначительности производственных функций различных общественных групп.
Задача монокапитализма - уравнение всех производственных деятелей внутри государства в производственных функциях, следовательно - в правах".
Иными словами, "равное право есть неравное право для неравного труда" (Маркс) и "право производителя пропорционально его труду" (он же). Маркс именует эти положения "идеальным буржуазным правом". Итак - банальный марксизм. Однако нижеследующий пассаж несколько озадачивает. И обнадеживает (он тоже способен прорасти отрицанием). Он говорит и о том, что у детей нет иллюзий относительно страны, "где так вольно дышит человек" (выделено теперь. - Д. Ш., 1993):
"Но, беря на себя руководство процессом и не допуская никаких отклонений, централизуя всю инициативу, государственность монокапитализма объединяет тем самым производственных деятелей не равносвободных, а равнобесправных".
Но я боюсь, что лейтмотив следующих отрывков поставит меня как адвоката "раскрытой и оперативно уничтоженной антисоветской группировки" ("Обвинительное заключение" 1944 года) в нелегкое положение. Замечу, отклонившись от мировоззренческой линии своего повествования: угрожающе злобные формулировки врученного каждому из нас "Обвинительного заключения" так меня испугали и ошеломили, что я, принеся его после подписания 206-й в свою камеру-одиночку, разорвала брызжущий ядом документ в клочья и бросила в парашу. Не от ярости, а от страха. Мне жутко было оставаться в камере с ним наедине. Его фразеология, дышавшая смертельной угрозой, оказалась для меня полной неожиданностью, хотя ее очертания сквозили уже порой в протоколах, которые я подписывала. Говорила я, но протоколы писал, а значит, и формулировал, Михайлов. В них было вроде бы то, что я говорила, но одновременно и не то. Большинству подследственных "доперестроечной" эры знаком этот зловещий фокус. Со мной на следствии тоже говорили как будто бы почти человеческим языком. Ничего похожего на врученную мне "обвиниловку" я от Михайлова не слыхала. Правда, когда я сказала искренне мне сострадавшему тюремному надзирателю Васильеву-младшему, что нам обещают условное осуждение, он прошептал: "Верь им больше!.." Васильев, мой одногодок, был переведен в тюрьму после госпиталя, по инвалидности.
Итак, далее следовал в моей рукописи железно логический, как нам тогда представлялось, набор фикций. Частично они были нам внушены, частично выработаны самостоятельно для временного, как потом оказалось, пользования. Думаю, что подспудно нами владела потребность обелить, оправдать нечто не подлежащее, как мы начинали подозревать, никаким оправданиям. Иначе (если не суметь найти оправдания) надо было бы действительно становиться антисоветской группировкой со всеми вытекающими отсюда ужасами одиночества, беззащитности и осажденности всей советской махиной. И мы старались до последней возможности оставаться группировкой коммунистической. Это нас психологически защищало и укрепляло. Уж слишком неравным было бы противостояние и слишком горестным разочарование, окажись мы способными дойти до конца сразу. Но многого мы и просто не понимали. Тогда виделось так:
"...ни одна диктатура в истории не была так заинтересована в усилении мощи своего государства, как эта... Когда диктатура есть диктатура класса, то, во-первых, каждый ее носитель скорее преследует интересы и выгоду своего класса, чем интересы всего производства в целом. Во-вторых, обладая в какой-то степени личной производственной инициативой и, следовательно, заинтересованностью, он скорее преследует личные цели, чем подчиняет себя достижению целей Системы.
Когда государственность не связана с классом, идеология класса не заслоняет общесистемных производственных целей. Но государственность монокапитализма интересами производства с обществом в целом тоже не связана. Если при частном капитализме производственные интересы одного капиталиста дисгармонируют с производственными интересами всего государства, то в монокапиталистическом государстве интересы любого представителя его просто не есть производственные интересы и к результату труда никак не относятся. Диктатура объемлет производителей и самодовлеет...
Здесь государственность приняла на себя функции организующих классов всех формаций: защитные функции феодалов, организаторские - капиталистов, и всю производственную инициативу общества, класса и человека. Теперь производство есть государство, а интересы массы трудящихся просто не связаны с производством, с продуктом труда: ее занимает не труд, не продукт, а зарплата. Причина этому не столько в том, что личная производственная инициатива подавляется сверху, сколько в том, что, лишенные прав на владение средствами производства, массы утратили заинтересованность в действии, потребность в инициативе (оба слова выделены тогда. - Прим. Д. Ш. ), которые в частнокапиталистическом обществе были свойственны также не массам, а узкому кругу капиталистов. Теперь же не только трудящиеся, а весь исполнительный аппарат монокапиталистической диктатуры (очень многочисленный, т. к. на нем лежит исполнение минимум в четырех направлениях: план, контроль, руководство, оборона) так же лишен производственной инициативы, как контролируемые им трудящиеся, и так же мало способен и склонен поэтому работать честно и добросовестно".
Все-таки в этой несусветной путанице догадок, нелепостей и непонимания фундаментальных проблем сквозит кое-где живая и опасная для режима мысль. Здесь подчеркнуто, что государственность монокапитализма не выражает интересов общества. Государство-монокапиталист довлеет себе. Оно живет и действует во имя своего выживания. Оно самоцель, но при этом составляющие его люди не склонны работать честно и добросовестно. Почему это так и, главное, иначе быть не может, мы еще не знали.
Но продолжим наше путешествие в прошлое:
"И только носитель государственной власти - диктатор - в силу условий подчинен в своих действиях усилению мощи всего государства. Он не связан ни с классом, ни с обществом, он соблюдает свои интересы и больше ничьи. Но суть его в том-то и заключается, что он есть диктатор, и если суть его именно в этом и заключается, то государство, где правит такой диктатор, будет им спасено. Вся сложная принудительно-поощрительная система монокапитализма, необходимая для того, чтобы людей, заинтересованных не в продукте труда, а в оплате его, заставить работать, им будет направлена на повышение производительности труда. Он не допустит никаких отклонений в сторону чьей бы то ни было эгоистической выгоды, в ущерб производственным интересам. Эта задача решается просто: должен оплачиваться продукт, а не должность".
"Просто" - это у нас не только от "основоположников", но и от наших современников вплоть до нынешних. Владимиру Ильичу для осуществления этого "просто" достаточно было "четырех действий арифметики и фабричного опыта заводских рабочих" ("Государство и революция"), а также правильно реорганизованного Рабкрина (Рабоче-крестьянской инспекции). Центральному экономико-математическому институту АН СССР (ЦЭМИ) в 1967 - 1985 годах требовались для этого система компьютеров и воз диссертаций. Генерал Руцкой и вожди реанимированной КПСС объясняли народу, как это просто, на языке жестов. Мудрено ли, что мы в 1943 - 1944 годах проявляли столь же дремучую экономическую малограмотность? Однако продолжим наши откровения:
"Но т. к. диктатор есть человек, а человек в разной степени может быть объективным и зорким, то постоянно существует опасность перерождения государственного эгоизма диктатора в животную трусость человека у власти. Тогда начинает оплачиваться не труд, не продукт, а отсутствие качеств, опасных диктатору: ума, честолюбия, самостоятельности. Задача диктатора - использовать эти качества. Он вместо этого их в лучшем случае нейтрализует и игнорирует".
В нижеследующем отрывке не меньше тоталитарных подмен, чем в лозунгах оруэлловского "ангсоца", в материалах его Министерства любви и Министерства правды. Но вот в чем, снова замечу, разница: здесь эти одиозные парадоксы произносит не циничный диктатор, не инфернальный Великий Инквизитор, не палачествующий функционер диктатуры, не лицедействующий идеолог. Их свободно и независимо постулируют самоуверенные ерши, которые вот-вот будут выловлены и брошены в уху.
Вот она, мазохистская наша логика (выделено тогда. - Д.Ш.):
"Понятие "идеальный диктатор" мы отождествляем с понятием "совершенная личность" и забываем при этом, что лучший диктатор есть лучший диктатор, а не человек с высочайшими личными качествами.
Точно так же представление о монокапитализме подсознательно связывается нами с единственно известным нам частным случаем этого строя - с социализмом. Мы помним, что социализм "задуман" как коммунистическая система, и идеальный монокапитализм представляем себе как хотя бы идеальную демократическую республику, в которой отсутствует частная собственность на средства производства. На самом же деле историческая сущность монокапитализма заключается именно в том уравнении производственных функций, в том подавлении инициативы, которые нас лишают свободы и творческой самостоятельности, а идеальный монокапитализм является самой жестокой деспотией. На практике идеальный монокапитализм есть идеальный диктатор, и характер организации зависит в огромной мере от качеств носителя государственной власти - от качеств диктатора.
Предполагать диктатуру альтруистическую и бескорыстную - трудно. Значительно более вероятно перерождение любого диктатора для народа в диктатора для себя, т. к., став у кормила государственной власти, диктатор, естественно, отождествляет себя с государством, а не с народом. Чем глубже диктатор чувствует это тождество, тем прогрессивнее его диктатура. Здесь, в сущности, совершенно теряет значение тот факт, движет ли диктатором честолюбие, заставляющее его быть нетерпимым к любым притязаниям на разделение власти, или он коммунист и подавление чьей-то свободной воли - для него это жертва. Имеет значение только то, насколько диктатор чувствует свое тождество с государством, насколько ясно диктатору, что мощь диктатуры - это мощь государства, а мощь государства - это мощь производства".
Итак, мы советовали товарищу Сталину быть еще грознее, чем он был. Еще всевидящее и всеслышащее. Мы призывали его решительней жертвовать при подавлении "чьей-то свободной воли" своим коммунистическим альтруизмом (его альтруизмом!). Да здравствуют Министерство любви и Министерство правды! Замечу, что Макиавелли мы тогда еще не читали. Все схождения с классикой возникли из нашей преданности идее.
Вместе с тем полной слепотой мы все-таки не страдали и вне своих идеологических вывертов видели происходящее весьма отчетливо:
"Сущность советского монокапитализма определилась довольно быстро. Фиктивность демократизма стала бесспорной. Государством обеспечивается в основном тот круг, который служит ему защитой: высшее офицерство, высшая бюрократия, командиры промышленности и хозяйства, - причем обеспечивается не по труду, а по занимаемой должности".
Заметим, что сама должность зависит прежде всего от лояльности к политике диктатуры - ранее мы об этом упоминали.
"Независимость благосостояния руководителей от объективных результатов труда создает "боковую" инициативу в приобретении жизненных благ: жажда обогащения и привилегий превращает "аристократию приказчиков" в касту, девизом которой становится правило "услуга за услугу" - неписаный и непреложный закон советского производства и потребления".
Напомним, что "производство" - это для нас, в данном контексте, все: и производство любых продуктов труда, и услуги, и то, что спустя двадцать лет мы назвали бы производством информации. Конечно же, о способах и возможностях оплаты "по труду" всех этих не поддающихся и поддающихся прямому учету видов деятельности мы не имели ни малейшего представления. О процессах демократической саморегуляции такой оплаты - тем более. В критической части своих построений мы, как, впрочем, и все утописты, могли попасть в яблочко. В сфере же альтернатив, рецептов, конструкций и т. п. довлело всему ленинское "просто, как все великое".