Итак:
   "Внепроизводственные экономические зависимости и связи и равнодушие к результатам работы там, где приходится выбирать между собственной выгодой и интересами дела, превращают зависимость от командира, от производства в зависимость от человека, от произвола... Спасение тысяч и тысяч в том, что государственная собственность совершенно естественно не отождествляется ими с общественной, т. е. личной, объединенной с другими личными".
   Определение "личная" в приложении к понятию "собственность" объективно было, конечно же, эвфемизмом, подсознательно призванным заменить абсолютно неприемлемое для нас тогда понятие "частная" (собственность). Мы не задумывались еще над тем, как понимать это наше "общественной, т. е. личной, объединенной с другими личными". Как технологически осуществить это объединение при отсутствии конкурентного рынка? Этот роковой для всех социалистов, включая марксистов, камень преткновения на пути нашей мысли еще не возник. Продолжим, однако, самоцитирование:
   "Государственная собственность - это или ничья, или чья-то, украденная у общества, и она поэтому расхищается сверху донизу при малейшей возможности. Человек, ворующий у государства, чувствует себя так же, как рабочий, ворующий у капиталиста... И даже свободней, т. к. капиталист - это человек и владелец, а государство безлично... В огромную безынициативную массу включились и непосредственные руководители производства, ценность руководителя перестала быть ценностью руководителя и превратилась в ценность приказчика. Неравноправие между рабочим и предпринимателем было оправдано в производстве инициативностью предпринимателя. Неравноправие между рабочими и приказчиками ничем в производстве не будет оправдано, кроме большей заинтересованности приказчика в результате труда. Но для этой заинтересованности нет никаких производственных оснований, и она может быть создана только законодательно, т. е. диктатором".
   Итак, живые догадки причудливо сосуществовали с мертвыми, но агрессивными штампами идеологической казенки. И эту впившуюся в плоть нашей мысли колючую проволоку мы упорнейше, искренне, неподдельно силились ("исторически", "диалектически", "объективно" и т. д.) оправдать. Вчитайтесь, преодолев путанность рассуждений, в непосредственное продолжение предыдущей цитаты:
   "Может быть создана, но в советском социалистическом производстве просто исключена - оплата труда по должности вместо оплаты по результату труда. Государство-капиталист заинтересовано в том, чтобы быть сильным государством, и лишь постольку поскольку мощь его слита с экономической мощью страны, оно подчиняет всю свою деятельность усилению именно производственной мощи. Но когда в нем животным (а не социальным) инстинктом самозащиты заслоняется эта простейшая социально-экономическая аксиома - единство мощи экономической и политической, - тогда возникают внепроизводственные зависимости, и тогда государству грозит катастрофа. Государство-капиталист (а в феодализме абсолютный монарх) обрекает себя на гибель, если истощает систему, т. к. как бы ни выглядела эта зависимость, но государственность и абсолютизм существуют постольку и столько, поскольку и сколько в них будет нуждаться производитель".
   Снова - те же прозрения и та же стена: "...капиталист - человек и владелец, а государство безлично". Поэтому воровать у государства не предосудительно, морально проще, чем у человека; социалистический "приказчик" тоже подчинен абстракции (государству), а не хозяину-собственнику. К тому же он так же бесправен, как рабочий. Поэтому и он не имеет никакой заинтересованности в результате труда. Для него имеет значение лишь одобрение его усилий вышестоящим "приказчиком".
   А вот понять, что в конечном счете и диктатор есть не более чем верховный "приказчик" той же абстракции (диктатуры), что отсутствие чувства собственника и безынициативность хотя и наличествуют, но не исчерпывают всех причин тупиковости монокапитализма, мы еще не могли. В нашем сознании отсутствовало огромное информационное поле - картина прямых и обратных связей всех конкурентных рынков демократии. Мы не подозревали, что человек, создающий вещь не для собственного потребления, а для продажи, как правило, заведомо заинтересован только в том, чтобы вещь продать, и подороже, а не в ее высоких потребительских качествах и дешевизне.
   Если поставщиков всякого рода вещей и услуг много, то каждый из них не имеет иного выхода кроме как понравиться потребителю больше, чем другие поставщики. Чем? Сравнительной дешевизной вещи, ее лучшими качествами, ибо рекламой потребителя дважды не обманешь, доставкой в районы повышенного спроса и т. д. и т. п. Иначе поставщик разорится.
   Если поставщик один, он будет держать свой товар в дефиците, производить его на нижнем пределе качества и продавать на высшем пределе платежеспособности покупателя. Если он к тому же и единственный работодатель, то он и зарплату будет платить на выживательном для массы работников уровне. Поскольку государство-монокапиталист к тому же еще и монофеодал, то принудить его ни к чему для него не желательному безоружное общество не может.
   Так как мы к этим элементарным вещам только начали приближаться, то говорить здесь о более сложных и фундаментальных причинах неизбежности развала социалистического производства нет смысла.
   В нашем сознании начисто отсутствовала еще мысль, что всю многосоставную и сложно взаимосвязанную систему конкурентных рынков частного капитализма приводит в движение именно тот, кто казался нам жертвой этого строя. Казался с тяжкой руки не только Маркса, но и всей бесконечно мною (нами) любимой гуманистической литературы. Америка с детства ассоциировалась в нашем сознании с дядей Томом и Джимми Хиггинсом, Англия - с "Принцем и нищим", с работными домами и долговыми тюрьмами, Франция - с "Маленьким оборвышем", с "Жерминалем" и т. д. и т. п. Я назвала лишь первое, что пришло на ум. О старой России - от Башмачкина до "Детей подземелья" - нечего и говорить (Кровавое воскресенье, Ленский расстрел были эталонами тирании, не говоря уж о декабристах и "семи повешенных", - и это после всех гекатомб 1918-1940-х годов). Мы ведь уже читали очень разные книги. Но владело умами то, что вызвало жалость в детстве и отрочестве. И кроме того, очень умело все это селекционировалось школой, семьей, Госиздатом - и классика, и переводы, и современная литература. Западный труженик искони был для нас жертвой, взывающей к нашей помощи. Между тем посылки старший брат моей мамы, эмигрировавший в 1902 году, посылал из Америки - нам, а не мы из СССР - ему. И мама дрожала от ужаса перед органами, получая эти посылки, а в 1938 году от них отказалась. Но все-таки "Блэк энд уайт" и "Стихи о советском паспорте" декламировались без иронии... Мы твердо ощущали свое преимущество: к "новокоммунистической стадии" ближе-то мы! Так важно ли, кто чуть лучше живет сегодня? Разве жалкие преимущества, воплощенные в дядиных посылках, сравнимы с великолепием "царства свободы"? А оно почти наше.
   Вышеприведенный монолог венчался главным гвоздем заблуждения:
   "И самое главное, самое трудное в очень тоскливой системе монокапитализма заключается в том, что эта система необходима и исторически целесообразна не с точки зрения государственных деятелей, а с точки зрения порабощенных ею трудящихся".
   Я бы поставила детям пять баллов за выделенное мною "в очень тоскливой системе монокапитализма". В этом эпитете заключался намек на будущее спасение.
   Еще один небольшой отрывок:
   "На читателя, никогда не думавшего о монокапитализме, эта статья, если он поверит тому, что в ней сказано, должна произвести тяжелое впечатление. Самый естественный вопрос для человека, воспитанного в близкие к революции годы: "что же делать для того, чтобы получился действительно коммунизм, а не монокапитализм, или социализм, который вообще ни то, ни другое? Несколько более вдумчивый (менее деятельный) марксист должен задать вопрос: "Если это капитализм, если мы с вами это видим, то почему никто ничего не делает? Режим? Цензура? Никогда никого нигде не лишала слова цензура. Когда приходит потребность писать, появляется литература нецензурируемая. (О не прерывающемся ни на миг наличии таковой в стране и вне страны мы тогда ничего не знали и своих тетрадей к ней не относили. А ведь уже писали Шаламов и Солженицын, севший в тюрьму в том же 1944 году, что и мы. И пылали невидимые большинству соотечественников бессмертные строки, книги и жизни. - Д. Ш., 1993.) Когда приходит потребность действовать, появляется революционное действие. Существуют законы значительно более строгие, чем законы, придуманные людьми, объективные социально-экономические законы, закон производства. Если законы, придуманные людьми, перестают соответствовать объективным законам, они (законы людей. - Д. Ш., 1993) взрываются и перестают быть законами. Остается предположить, что в настоящее время они (друг другу. - Д. Ш., 1993 ) соответствуют".
   Стилистически чужеродный своему контексту, своей эпохе "более вдумчивый (менее деятельный) марксист" (выделено теперь. - Д. Ш., 1993) вплотную подошел к самой сути проблемы. Фактически он спрашивает, в каком соотношении находится монокапитализм не с идеологией, не с "законами, придуманными людьми", а с объективными законами природы, в том числе и общества. И если он, этот "менее деятельный" (читатель, вы чувствуете иронию в определении полувековой давности?), чем большевики, марксист, не согласится в дальнейшем пренебречь ни одним изъяном своих успокоительных ответов на свои же каверзные вопросы - он крепкий орешек этой проблемы раскусит. Лишь бы не слишком поздно: этот коварный строй так же опасно начать понимать слишком поздно, как бесполезно с решающим опозданием диагностировать рак.
   В чем целевое различие между этим студенческим сочинением и антиутопиями XIX - XX веков? Достоевский, Замятин, Булгаков, Оруэлл, Хаксли и другие в ужасе пророчат, будят, зовут опомниться. А здесь убежденно говорят их герои. Причем не отталкивающие, жестокие или тупые герои, нет: милые, чистые, не замаравшие еще своих рук делом, инстинктивно "более вдумчивые, чем деятельные". Но все же ткачевы, все же нечаевы, все же раскольниковы - список велик. Из действительно наилучших побуждений - я-то помню! И все-таки "бесы", ибо, по убеждению этих страстно желавших добра юных людей, уже прозревавших кошмар действительности, всему человечеству следовало сквозь него быть протащенным! Раскольников, их ровесник, остановился, потрясенный жутью содеянного, на двух убийствах. Я уверена и уже писала о том, что главная мысль Достоевского и главный стержень бессмертия его книги - снятие гиперастрономического расстояния между кабинетным разрешателем убийства и физическим убийцей. Достоевский заставил чернильного убийцу переступить через бездну и убить своими руками. Он лишил его как того оправдания, которое есть у солдата и палача ("Я убивал не по своей воле"), так и того самоизвинения, на которое психологически опирается теоретик убийства ("Я не убивал своими руками"). Великий художник продемонстрировал, что убивать - нестерпимо тяжело, что вменяемый человек, не садист, не дегенерат, не жертва аффекта, безнаказанно для себя убивать не может. Убийство повреждает убийцу: либо он останавливается, либо переходит в разряд нелюдей. Достоевский показал благонамеренным разрешателям убийства, что это такое технологически, что им придется сделать, выполняя свой замысел, как это происходит. Разумеется, речь шла не о единственно возможной в данном конкретном случае самозащите и не о защите других людей, которых иначе защитить от смерти нельзя. Я знаю наверняка, что ни один из нас подобного испытания наших умствований не выдержал бы. Может быть, мы смогли бы убивать в бою или убить убийцу, защищаясь или защищая, не знаю. Но не "уничтожая классы".
   Еще один бродячий сюжет социализма. Бессчетные советские вербовщики были совершенно правы, когда бесчисленным своим собеседникам в ответ на отказ стать осведомителем говорили: "Как же так? Ведь вы же советский человек?" Многие мемуаристы пишут о таких диалогах.
   Прикажете ответить, что не советский? Мы были еще советские. Но я просидела в мучительной для меня одиночке лишних два месяца (уже после суда), потому что дать подписку о "сотрудничестве" не согласилась. Меня удержал опыт отца, ушедшего из жизни, чтобы не стать осведомителем. Я никак не могла назвать себя несоветским человеком: не без оснований я считала себя более коммунисткой, чем мой следователь. Но я честно сказала, что к этому виду деятельности не приспособлена. Узнаю о чем-то опасном для Родины (обязательно с большой буквы) - сама проявлю инициативу. Почему-то отстали. А ведь теоретически мы соглашались, что без "разведчиков" защитники правого дела ("наши") обойтись не могут. И пацифизм клеймили, и над ненасилием издевались вместе с Лениным ("Толстой как зеркало русской революции"). Но... вот это маленькое словечко иногда и спасает. Если пускает корни в глубине души.
   Валька, самый, казалось бы, мужественный и волевой из нас, на пересылке первого лаготделения КазУИТЛК, на двадцатой колонии, уступил моральному (без физического насилия) давлению знаменитого опера Баканова, упомянутого Солженицыным в "Архипелаге", и подписку дал. Но тут же в ужасе рассказал об этом нам с Мариком. Мы тогда были некоторое время на одном участке. Очень сложные взаимодействия, вовлекшие в себя множество лиц, привели к тому, что начальник первого лаготделения майор Факторович, ненавидевший Баканова, отобрал у него Валькину подписку и разорвал ее на глазах у Вальки наедине с ним, хорошо его при этом отматерив. Больше опер нашего друга не вызывал. Валька и на следствии однажды сбился, едва не погубив своего лучшего друга Ваню Воронина, вернувшегося с фронта без руки. Мы, в общем-то, говорили на следствии почти все, полагая, что у нас нет тайн от советской власти. Но о сказанном не нами, да еще один на один, мы старались не упоминать. Валька же процитировал опаснейшую реплику Воронина, произнесенную тем наедине с ним. Не знаю почему, но Воронина не посадили. Чего ему это стоило (и стоило ли) в смысле карьеры, тоже не знаю. Но он об этом эпизоде знал и рассказал о нем общему с Валькой их школьному другу. Значит, его вызывали. О Вальке, которого очень любил, Воронин говорил потом жестко. Кажется, они после нашего освобождения не встречались. Мы с Мариком этой Ивановой реплики (ночью у обкомовских окон: "Эх, полоснуть бы по стеклам из автомата!") не слыхали и подтвердить ее не согласились. Думаю, что Вальку, математика, подводила не только нервность, не только испытанный в детстве ужас от ареста (потом расстрела) отца и долгого пребывания матери в сумасшедшем доме, но и чрезмерная последовательность мышления. Если мы советские люди и по убеждениям - коммунисты, если мы признаем историческую целесообразность монокапиталистической диктатуры и полезность сверхдеспотизма "идеального диктатора", то наша воля и этика должны быть подчинены воле Системы и воле диктатора. Но и Валька сразу же опоминался и отступал перед нравственными мучениями, перед тем же "но"... Под грузом своего сообщения о Воронине и уступки Баканову он оказался на грани самоубийства. Эти две сдачи угнетали его всю жизнь и, думаю, укоротили ее. Он с болью говорил о них со мной в Харькове во время нашей единственной послелагерной встречи в 1965 году. Мир его душе (его уже нет).
   Бог ли, случай ли уберегли нас от испытаний более жестоких, чем пятилетний срок. А может быть, нам удалось сравнительно быстро очнуться, потому что мы были участливы и сострадательны?
   Троцкий писал в автобиографии: "Люди скользили по моему сознанию, как тени". Ленин цитировал - как прототип своего политического поведения залихватскую фразу Наполеона: "Сначала ввязаться в серьезную драку, а там посмотрим". Пушкин вычислил психологию мировоззренческих, нравственных и политических эгоцентриков раз навсегда: "Мы все глядим в Наполеоны: двуногих тварей миллионы для нас орудие одно". У нас не было в душах холодно-смертоносного безразличия к людям. По нашему сознанию люди, как тени, не скользили. Мы были жалостливы, хотя и пытались, насилуя себя, принимать "кровь на руках палача" за "кровь на руках врача". Помните? Столыпин тщетно призывал Думу не путать одно с другим. В отличие от радикалов, противостоявших Столыпину, мы в душах своих не путали пыточных дел мастеров с лекарскими помощниками. Истины ради должна заметить, что наши идеологические извращения этому упорно противостояли.
   Вернемся, однако, к умствованиям тех лет. Почему мы решили, что монокапитализм освобождает общество от классовости и от деления на нации? От классовости, по-видимому, потому, что, будучи выучениками марксистов, мы связывали классовость в основном с отношениями собственности на средства производства. Нет частной собственности - значит, нет классов.
   Уничтожение наций мы, очевидно, экстраполировали от своего абсолютного безразличия к национальному происхождению друг друга и окружающих. Национальная и расовая ксенофобия была в наших глазах одиозна почти в такой же мере, как людоедство. Не помню, чтобы кем-то из нас поднимался вопрос о национальной самоидентификации. А круг был смешанный и многие семьи - тоже. О том, что все трое обвиняемых по нашему делу - евреи, заговорила на следствии при нас только одна из помощниц Михайлова, еврейка. Она укорила нас тем, что мы, евреи, выступаем против советской власти, давшей нам свободу и равноправие и спасающей нас от нацизма. Мы пытались объяснить ей, что против советской власти не выступаем. Да еще жена Маленкова сказала матери Марика, когда та в Москве добивалась приема у ее супруга: "Если они евреи, к Георгию Максимилиановичу не обращайтесь: он им еще добавит". Ева Львовна Черкасская встретилась с госпожой Маленковой (впрочем, кажется, она носила другую фамилию) у знакомой дамы.
   Нацизм воспринимался нами как массовое безумие, как воскресший "средневековый" (тоже один из штампов советской начитанности) абсурд. До войны я с проявлениями антисемитизма лицом к лицу не встречалась. Вероятно, мы не знали истинного положения дел вне своего круга. В январе 1940 года, в десятом классе, получив на зимние каникулы двухнедельную путевку в дом отдыха для старшеклассников, я услышала там от своего нового приятеля, начитанного юноши из окраинного района Харькова, первое в моей жизни открытое теоретическое обоснование нелюбви окружающих народов к евреям. Это было страшно, но неубедительно. Я пыталась, вернувшись в город, втянуть этого юношу в нашу компанию. После нескольких встреч он перестал приходить. Интересно, как сложилась его судьба? Осенью 1940 года он, как и мои одноклассники (русские, евреи, украинцы, белорусы, "половинки"), должен был уйти в армию. К чьему берегу его прибило?
   Раз уж пришлось к слову, замечу: четкое ощущение своего еврейства никогда не доставляло мне душевного дискомфорта. Комплексов - ни превосходства, ни ущемленности - у меня не было и нет. В моей семье тоже. Антисемитизм изначально вызывал и вызывает у меня презрение к антисемитам, а не к себе и своим соплеменникам. Я как бы предчувствовала, ничего о том не зная, отношение к этой проблеме коренного израильтянина (сабры): "Вы меня не любите? На здоровье. Я вас тоже не обожаю. Но свое право на достойную жизнь буду защищать. Для меня это проблема не дискуссионная". Сабра - вид кактуса со сладкими, но колючими плодами. Их надо очень осторожно очистить, прежде чем съесть. Сабры считают повышенную заботу евреев о любви окружающих "галутным синдромом" (психологической печатью рассеяния). На том с этой темой и покончим.
   Уничтожение (и классов и наций) мы, конечно же, упаси Бог, не понимали и не ощущали как истребление. Слияние, правовое уравнивание, снятие различий, объединение, тождество - только не физическое уничтожение. "Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать" - вот оно, наше "уничтожение наций". И еще: "Откуда знать ему, что с таким вопросом надо обращаться в Коминтерн, в Москву?"
   Видели ли мы, что послереволюционный мир плох? Еще как видели! Но не могло же такое происходить без цели, без смысла! В конце концов, единственное, что от нас в ту пору в "этом безумном, безумном, безумном мире" (ведь жестокость безумие) зависело, это найти происходящему достойное объяснение и конечное оправдание. Посюстороннее, ибо потустороннее не имело места в наших умах. И мы на какое-то время его нашли:
   "Монокапитализм снимает внутри государства неравенство производственных функций, и общество в целом, кроме диктатора, оказывается равносвободным или равнопорабощенным. Равноправие и равнобесправие в человеческом обществе имеют один социальный смысл: они создают сознание равного с каждым другим значения, не подавляемого ничем, кроме чисто внешнего (неорганического) воздействия.
   Монокапитализм оправдан ролью экспроприатора частной собственности, ролью организатора производства и объединителя наций.
   Предел его исторической целесообразности - объединение наций в масштабах земли и доведение производственной техники до уровня, делающего возможным совмещение производительного труда с организационным и распределительным.
   Остается последний переворот - переход организаторских функций всеземной государственности к свободному обществу производителей - и земля возвратится к единству.
   Совершенно естественная депрессия, наступившая после того, как ожидавшее освобождения общество, очнувшись от революционного экстаза, увидело себя потерявшим последние допустимые частным капитализмом намеки на производственную и личную инициативу, заставила думать, что сознательное разумное действие исторически снято; порабощенность извне заслонила единственную действительную освобожденность - освобожденность от класса, освобожденность от нации, принципиальную освобожденность от междукоммунистической дифференциации.
   Заставить людей, осознавших эту освобожденность, действительно чувствовать себя подчиненными уже не в силах никакая диктатура.
   Если общество есть совокупность не классов, несущих различные производственные функции, а личностей, равных в своем значении, освобожденному внутренне обществу чуждо неравноправие личностей как понятие.
   Государственность выросла из нужд производства, и этими нуждами определится ее продолжительность. И этими нуждами, т. е. своей эгоистической выгодой, целесообразностью ее для себя, человек оправдывает свою подчиненность. И перестает ее оправдывать, когда перестает лично (общественно) в ней нуждаться".
   Ну-ну...
   * * *
   Поскольку, повторяю, нам представлялось совершенно необходимым поставить творчество любимых писателей на твердую почву правильной идеологии, мне придется вернуться к еще одной рукописи.
   Поразительно, с какой бесцеремонностью это маленькое идеологизированное чудовище (я) при более чем слабом знании истории оперировало грандиозными историческими эпохами. Но готовые возникнуть вопросы иногда проглядывали и угрожающе посверкивали сквозь эту первозданную самонадеянность.
   В разделе первом будущей (так и не состоявшейся) книги о любимых писателях, называвшемся "Официальная идеология", писалось (выделено теперь. Д. Ш., 1993):
   "Конечной целью борьбы этой партии (большевистской. - Д. Ш., 1993) являлось создание бесклассового и безгосударственного коммунистического общества, в котором все известные социальной науке движущие противоречия должны исчезнуть.
   Для достижения этой цели недостаточно было захватить политическую власть и передать ее пролетариату. Ни отменить сверху классы, ни заменить государство всенародным контролем над производством и распределением (т. е. уничтожить профессиональную бюрократию и заставить трудящихся совмещать труд бюрократический с трудом производительным) - при существовавшем тогда уровне развития средств производства и в окружении частнокапиталистических стран нельзя было.
   Нельзя было также практически взять курс на мировую революцию, так как советское государство не было в силах выполнить миссию завоевателя и объединителя. Кроме этой причины, известной партии, существовала вторая, не менее важная: несвоевременность объединения, так как даже всемирное государство, руководимое коммунистами, на существующем уровне развития средств производства, предполагающем обязательное разделение умственного и физического труда, не могло бы избавиться от государственности".
   Маркс, Энгельс, Ленин и другие многократно утверждали, что техника и технология 1840 - 1910-х годов уже позволяют обойтись без государственности. От всех возражений они только отмахивались. Мы их оппонентов не читали. И тем не менее в моих заметках не раз констатируется, что избавиться от государства ни в национальных, ни в мировых масштабах еще невозможно. Технологически невозможно, что для последовательного марксиста сакраментально: с базисом не поспоришь, ежели техника не позволяет - значит, все. Кроме того, сам собой напрашивался и другой, более грозный, вопрос: не придется ли убрать из предыдущего отрывка словечко "тогда"? Иными словами, на существующем ли уровне развития средств производства неизбежно разделение труда на организационно-управленченский и исполнительный, или оно в принципе неустранимо? По крайней мере на предвидимом отрезке истории?