Страница:
Разумеется, я понимаю, что на все это вы весьма кисло улыбнетесь и ответите мне хохлацкой поговоркой «пока солнце взойдет, роса очи выест». И тем не менее, это так.
Значит ли это, что я предложил бы абсолютно бесстрастное выжидание событий? Нет…
Мое мнение сводится к следующему.
Есть в настоящее время два русских народа. Один — здесь, по заграницам: этого народа два миллиона. Другой — это русские, оставшиеся в России.
Если предположить, что вы правы, что какая бы то ни была интервенция не состоится, то что следует нам, людям, в настоящее время принадлежащим к заграничному двухмиллионному народу, — что следует нам делать?
Тут может быть два случая. Допустим, вещь совершенно недопустимая, что мы никогда уже больше не вернемся в пределы России. И в этом случае нам совершенно необходимо держаться друг друга как можно тесней, для того чтобы не перестать быть русскими.
Что значит держаться друг друга? Это значит иметь такой центр, к которому мы, русские, находящиеся во всех странах, тяготели и которому повиновались. Пока такой центр имеется в лице Главнокомандующего, т.е. генерала Врангеля, и, я думаю, было бы величайшей ошибкой валить этого бога…
Во всяком случае, я считаю твердо установленным, что всякие «учредительные собрания» парижского типа уже похоронили друг друга. Откровенно вам скажу, что двухмиллионный эмигрантский русский народ все эти затеи в грош не ставит.
Итак, даже если мы здесь застряли навек, то все же нам нужно организоваться, хотя бы по примеру евреев, рассеянных по всем странам земли.
Однако эта наша заграничная организация, если она только будет создана действительно, как настоящая руководящая сила, будет именно тем, что может потребовать от нас Красная Россия в ту минуту, когда она побелеет.
Что могут просить у нас? Ведь ясно, что захотят «призвать варягов» в ту минуту, как убедятся, что красный или розовый порядок невыносим. Но для того, чтобы призвать варягов, нужно, чтобы они были. Варягами же будут те, кто сумеет в ближайшее время стать во главе двухмиллионного русского заграничного народа. И так «стать», чтобы ему повиновались, кто за совесть, кто и за страх. Словом, нам нужно наше эмигрантское правительство, признаваемое всеми державами, и в особенности Лигой Наций, которая, надо думать, крайне обрадуется этому делу, за неимением другого. Словом, предлагаю вашему просвещенному уму подумать над проектом персонально-национальной автономии. Заимствую эту идею у «моих друзей» иудейского вероисповедания, так как сама жизнь принуждает нас испытать их судьбу. Симпатичнейший Винавер, кажется, он меня особенно жалует за мою статью «Пытка страхом», которую он, впрочем, вряд ли читал, может в этом отношении дать вам очень полезные фактические указания.
Каким другим способом мы могли бы выработать тех «варягов», которых у нас могут потребовать? Ведь, в конце концов, России нужны будут люди, способные ею управлять. Каким процессом выявить этих людей, как не на опыте самоуправления Белой Россией, очутившейся за границей? Если и этот процесс не даст этих людей, то значит, их нет вообще в природе, т.е., вернее, среди нас. Тогда мы успокоимся и поставим точку.
Разумеется, дело может произойти и иначе. Варягов призовут из своей собственной среды по испытанному рецепту бонапартизма. Весьма возможно, что это именно так будет. В этом случае, разумеется, Белая Россия потянется на родину, ибо не приемлющих Бонапарта окажется немного. Но и в этом случае, чтобы пройти, если не в варяги, то в «подваряжки», все же надо этих последних в своей среде отыскать. А каким иным путем это можно сделать, если не в процессе политической работы над изгнанным за грехи двухмиллионным русским народом?
Я был бы очень рад убедиться, что в Советской России действительно существуют в наличности те, которых Вы называете словом «они». «Они», думающие о будущем России, «они», хотя служащие большевикам, но имеющие свой определенный план и знающие, куда они идут. К сожалению, я убежден, что «их» нет. Процесс идет, и процесс грандиозный. Большевики воображают, что они насаждают социализм в России, а вместо этого выковывают будущую страшную, крепкую, сильно спрессованную и национально, до шовинизма, настроенную Россию. «Так тяжкий млат» и так далее… Но делается это стихийно, по каким-то неведомым никому законам, а вовсе не по воле мистических «их», которых нет.
Впрочем, насколько это зависит от меня, я буду «их» искать. Если найду, немедленно вам отпишу. Смотрите, отпишите мне также. Только не по почте, ибо письма читают все, кому не лень.
Резюмирую мой план.
1) Держаться Врангеля «до судорог».
2) ………………..
P. S. Обстоятельства с виду переменились, когда я подписываю это письмо, но, по существу, все то же. Не знаю, чем кончится это восстание, на которое, по-видимому, рассчитывает дуумвират Керенский-Милюков. Убежден в одном, что эсеры совершают самый наглый плагиат, ибо восстание идет отчасти стихийно, а частью под лозунгом «большевики против коммунистов». Эта формация мне хорошо знакома. Я наблюдал ее еще год тому назад в кавалерийской дивизии некоего Котовского, к которому попал в плен почти весь отряд полковника Стесселя. Эта публика произвела на меня впечатление той гущи, из которой со временем образуется воскресший «Союз русского народа». Во всяком случае, если в России будет период анархии, восстаний, мятежей всякого рода, нечто, что сохранит дисциплину, будет иметь все шансы, чтобы выплыть в этой каше. Здесь, около Константинополя, мы имеем ядро (галлиполийский лагерь), которое в этом смысле сейчас очень подтянуто: настроение его превосходно. Посещение Главнокомандующим лагеря было сплошной овацией. Не верьте всему тому, что говорят о «лагерных ужасах». Всё — сплошная ложь. Я был там лично и имею постоянную связь. Эта армия не только не кончена, а находится в расцвете своей боевой способности. Чтобы не было недоразумений, имейте в виду, что я говорю сейчас о 22 тысячах, находящихся в Галлиполи. Остальные лагери, где находятся казаки, легче разложить и поссорить с ген. Врангелем. Друзья Керенского и Милюкова стараются об этом изо всех сил, за что когда-нибудь, в особенности вашего друга Павла Николаевича, «проклянет всякий сущий в Ней язык».
Во всяком случае, я Милюкову никогда не прощу этого второго Выборгского воззвания. Разрушать из-за каких-то идиотских (ну, скажем, не идиотских, но, во всяком случае, проблематических) соображений реально существующую русскую силу и уже созданную организацию — это значит еще раз проделать трагический фарс под заглавием «что имеем, не храним — потерявши плачем». Между тем мы здесь думаем, что последняя добивающая политика французов (предъявлено категорическое требование ехать или в Бразилию или в Совдепию, и с 1 апреля прекращается паек) — это дело наших же русских в Париже.
Вы знаете, что я не легко монтируюсь. Но я в бешенстве. В таком же бешенстве, в каком я был, когда я видел бессмысленное разрушение «невознаградимых ценностей», о которых говорил Милюков. Скажите же ему, этому странному человеку, такому умному и такому в самых важных вопросах неразумному, что он именно и разрушает «невознаградимую ценность» — несколько десятков тысяч людей, покоряющихся одной воле. И притом воле весьма и весьма приемлемой и стоящей головой выше всякой керенщины. И ради чего это? Ради эсерских банд, подпольной шпаны, которая никогда не избавится от своего первородного греха и не способна править в положении легальной власти. Они ничего не дадут и даже в том случае, если победят большевиков, — кроме жесточайшей кровавой анархии, которую все равно придется прекращать белым. Я допускаю, что между Красной и Белой Россией будет какой-то промежуточный период кровавого месива. Но пусть с ним возятся все эти савинковы, балаховичи, военноначальники из бомбистов и наемных убийц. Но зачем понадобилось Павлу Николаевичу петушком бежать за Александром Федоровичем, не возьму в толк? Я так живо вспоминаю июнь 1918 года, когда он приехал в Киев и говорил мне, что мы накануне «второго Седана» и что «Германия поставит Францию на колени».
Напрасно я умолял его не губить свою политическую репутацию и творил заклинания при помощи телеграммы, которую, помните, передавал по радио через Москву. Но милюковское упрямство победило несомненный ум этого человека. Он пошел разговаривать с Эйхгорном… «Докончить ли старую песню?.. Звучит так печально она…»
И опять будет то же самое. А все потому, что он не понимает лучшей из французских поговорок:
— Fais ce que dois, advienne que pourra… [30]
Я расчувствовался, значит, пора кончать. Напишите мне.
(Подпись)
Константинополь 22/9 марта 1921 г.
Париж, 5 апреля 1921 г.
Спасибо за письмо. И пишите еще, и я буду писать, чтобы не вовсе перестать понимать друг друга: а кроме того, может быть, в этих писаниях кое-что покажется полезным друг для друга. Пока я могу констатировать одно: мы думаем в совершенно разных плоскостях. И это может быть понятно; мы в эти годы варились в разных котлах, и у нас не только разные выводы. Но и разные исходные точки. Вы жили в России; даже когда стали эмигрантом, продолжаете жить в русской атмосфере, не эмигрантской; я эти три года живу исключительно с иностранцами и эмигрантами. И любопытен результат этой разницы; я интересуюсь почти исключительно тем, что делается в России; на эмиграцию вовсе не надеюсь и даже мало ею интересуюсь. А вы думаете специально об эмиграции, о двух миллионах зарубежной России, которая что-то сделает в будущем и должна что-то делать в настоящем. Каждый надеется на тех, кого не знает. Для меня неясно, что происходит в России, которой я интересуюсь. Сведения, которые оттуда приходят, противоречивы; они сходятся в одном: на «нас» в России, т.е. на буржуазию и интеллигентов, рассчитывать не приходится, мы там или деморализованы, или развратились, или погибли, мы ничего не сделаем. Если кто-либо может там что-то сделать, то это «низы». Вы тоже рассчитываете на стихийные процессы. Да, конечно, они будут и не могут не быть. Я на них тоже рассчитываю. И это меня не радует. Если Россия будет спасена стихийным процессом, это будет ужасно; стихийный процесс поведет нас не торной дорогой и приведет к плачевным результатам. Во-первых, он будет страшно медленным; большевики погибнут, но погибнут последними; раньше их погибнут остатки нас и все то, что было интеллигентного и инициативного в массе. А во-вторых, в известной стадии этого стихийного процесса в России появится вмешательство иностранцев, специфических иностранцев, обнаружится новое отношение иностранных государств к России. Вы и сейчас негодуете на них, и во многом это негодование я и понимаю, и разделяю; часто я чувствую его полнее, чем вы. Но это негодование сейчас вызвано тем, что иностранцы нам недостаточно помогают или помогают не так, как хотелось бы; но в известной стадии разложения России появятся иностранные акулы, которые поймут, что из России можно кое-что вытянуть, что это можно вытягивать не навсегда, а на продолжительное время и что на это стоит рискнуть; начало такого отношения уже замечается в Англии в вопросе о торговых сношениях и концессиях. Нам говорят, что это только новая политика борьбы с большевизмом; что, когда начнут торговать, завяжутся те постоянные отношения Европы с Россией, при которых большевизм, особенно в теперешних формах, не сможет существовать; иногда объясняют, что это просто внутренняя политика, что английскому правительству необходимо показать рабочей партии, что из торговли с Россией ничего не выйдет, покуда он находится под большевистским гнетом. Обе эти причины все-таки политика, хотя и ошибочная; но я боюсь того времени, которое, может быть, уже началось, когда это будет определяться вовсе не политическими, а гораздо более простыми соображениями… «Мы не сторож над братом нашим», какое нам дело до того, что происходит в России, на ее счет можно поживиться и нужно это делать как можно скорее; а если кто-либо будет иметь цинизм так открыто заявить и поступить, то за ним последуют и другие по правилу: «не я, так другой», и тогда в России появятся иностранцы как хищники и эксплуататоры. И как только они появятся и наберут от большевиков всяких концессий, то иностранные государства будут уже заинтересованы в том, чтобы сохранить то правительство, которое роздало эти концессии. И подобно тому, как сейчас одним из препятствий к признанию большевиков является их нежелание платить русские долги, так и тогда во всех попытках заменить большевистские государства будут ставить предварительным условием признание всех выданных им концессий. Конечно, это будет не всегда, а может быть, и ненадолго; но это все же грозит периодом, когда в России не будет большевизма в настоящем смысле этого слова, когда будут уважать собственность, будут торговать, будут все благополучия буржуазного строя, но будет все-таки нечто вроде dette Ottomane, режима капитуляции и других прелестей этого сорта.
Я боюсь этого периода больше всего потому, что он представляется наиболее правдоподобным. Мы все жили в ожидании чуда. Нам мерещился какой-то Минин, который в известный момент соберет за собою русских людей и пойдет выгонять «воров» и иностранцев. Чудом была бы и победа Колчака, и победа Деникина, и победа Врангеля; чудом было бы избавление России кровью и доблестью Добровольческой Армии, чудом была бы победа Кронштадта, когда бы из какого-то центра разлился бы вдруг революционный процесс, который смел и сбросил власть большевиков. Все это чудеса; но чудес не бывает, потому что всякое чудо делается верой, а веры больше нет.
А если не будет чудес, то процесс пойдет иначе. Большевики увидят, что идти прежней дорогой невозможно, что надо идти на уступки и, конечно, по линии наименьшего сопротивления. Этой линией наименьшего сопротивления, при этом той, которая больше всего обещает выгод, является вмешательство иностранцев. Каменев сказал правильно: «русские капиталисты сейчас же будут добиваться власти; иностранные капиталисты безопаснее, они будут добиваться только дивиденда: и потому, прежде всего, пригласим иностранных капиталистов». Конечно, в тот день, когда это будет сделано, большевики, у которых сохранится фанатизм и вера, будут видеть, что гибнет коммунизм в России, пропадают последние шансы на вынесение коммунизма в Европу; они будут кричать, бунтовать и саботировать. Их устранят.
Словом, вы меня понимаете. Все дороги ведут в Рим, и мы выйдем туда, куда хотели прийти. Этот период засилья иностранцев, может быть, будет даже гораздо короче, чем с первого взгляда кажется. Может быть, именно в борьбе с этими иностранцами создается тот национальный шовинизм, о котором вы пишете. Все это так, но дело в том, что при таком процессе не будет перелома; большевизм в целом не будет держать ответа перед Россией. В сущности, большевики и не будут низвержены; они останутся хозяевами в России; будет преемственность между Россией большевистской и Россией будущего, как была преемственность между революцией и Бонапартом. Не будет морального удовлетворения, что предатели получат возмездие от России. Они поедят друг друга сами, и сам большевизм исцелит большевизм. С точки зрения моральной потребности человека окажется большой недочет.
Но теперь я хочу сказать вам несколько слов по поводу ваших надежд. Вы еще недавно попали в положение эмигранта, сохранившего связь с остатками России, где дышат еще русским воздухом; в постскриптуме вашего письма вы приходите в бешенство при мысли, что эту ценность разбивают, что ее больше не будет. Прибавляю от себя, что тогда и вы и все остальные очутитесь в том положении эмигрантов, в котором я живу вот уже четвертый год. Не касаясь сейчас вопроса, как это вышло и что из этого следует, я только подчеркиваю, что вы настоящей эмиграции пока не видели; этим я объясняю те надежды, которые вы на нее возлагаете.
У вас в этом отношении поэтическая, но не реальная мысль. Вы хотели бы, чтобы вся русская эмиграция за кого-то держалась, дала иностранцам и Лиге Наций образчик того, как живут за границей русские люди, и вы (о судьба!) ищете вдохновляющего примера в еврействе, раскиданном по всей земле и сохранившем и связь, и организацию, и некоторую мощь. Все это очень красиво и, может быть, соблазнительно. Но это все-таки поэтическая вольность. Я не знаю, таково ли было еврейство в первое время после разрушения Иерусалима, когда оно очутилось в положении нас, людей, оторванных от родины, потерявших связь с ней, живущих в чужой стране; проявило ли оно и тогда организацию, солидарность и влияние на ход всемирной жизни, которые вы ему приписываете теперь. Об евреях того времени мы слыхали, что они плакали на реках Вавилонских. Это могут делать и русские люди. Но у нас не сохранилось преданий, как евреи жили первое время, и могут ли они служить нам примером.
Главное наше отличие от современного еврейства то, что мы вовсе не сознали, что потеряли родину, и что нужно прочно устроиться за границей, не потеряв своего русского облика. Евреи так и поставили свою задачу: устроиться на чужбине, в чужих странах, но сохранить себя как евреев, как людей одной страны, одного прошлого. Ту же задачу решают наши духоборы в Канаде, остатки некрасовцев в Турции и т.д. Но наша эмиграция с этим не мирится и не скоро помирится. И она права. Вся наша эмиграция еще имеет родину и уверена, что скоро в нее вернется. Она не отчаивается, что при некоторых условиях более или менее скоро, но туда вернется. Отличительная черта эмиграции, тех, кто бежал из России — одни вольно, другие невольно, — заключается в том, что они предпочитают переждать это смутное время в условиях спокойного и, во всяком случае, безопасного существования и намерены вернуться в Россию тогда, когда там все уладится. Мы с необыкновенной легкостью говорим, что задача сбросить большевиков лежит на тех, кто там остался. Мы знаем, что там остались не только рабочие и крестьяне или солдаты, но и наши единомышленники, люди одного с нами класса, буржуи и интеллигенты; и мы осуждаем их за то, что они мало и плохо борются. Мы предоставляем им бороться в условиях голодного существования, под риском ежеминутного расстрела, и сочли себя правыми, что мы оттуда убежали. Ведь это бегство началось, как вы знаете, гораздо раньше, до большевиков, когда в России жить было можно.
В ту жизнь попали не только те безответственные статисты, которые могут нам говорить: «что вы с нами сделали», но и те, которые в той или иной мере сознательно поддерживали нас своей деятельностью, — журналисты, промышленники, ученые — все эти люди и составляют то — что мы называем эмиграцией. Два миллиона людей, которые составились из таких элементов, и есть та эмигрантская Россия, на которую возлагают не только обязательства (вы хорошо делаете, что не возлагаете, — они все равно не исполнят) — но на которую, во всяком случае, возлагают какие-то надежды. Я эту Россию наблюдаю четвертый год, и с меня этого достаточно. Я уже предъявляю к ней одно требование: чтобы она не мешала русскому делу за границей, ибо именно эта эмиграция в ее целом повинна в том, что сейчас происходит. Я говорю об эмиграции в ее совокупности, а не о положении, которое заняли отдельные лица. В этой эмиграции, конечно, есть и исключения трогательные: я знаю людей, которые ни на что не претендуют, несмотря на громкие титулы и счастливое прошлое, которые поступают то в чернорабочие, то в прислуги, то на самые скромные должности, ничего не просят, ни на что не жалуются… Эти люди, когда их видят и наблюдают иностранцы, мирят их с Россией; они внушают и уважение к ним и доверие к нам. Они в большинстве случаев хорошо поняли свои прежние ошибки и свои прежние вины. Но их, во-первых, немного, а во-вторых, по природе своей они не бросаются в глаза, не шумят, не привлекают к себе внимания; а потому впечатление, которое они производят, ограничивается очень небольшим кругом лиц. Не они кажутся типичными для России, а кто знает, может быть, и действительно, не они типичны.
Гораздо более заметными, а может быть, типичными, являются другие. Сюда относятся и те, которые приехали сюда с деньгами, часто с большими деньгами, или настряпали деньги здесь, продавая иностранцам находящиеся у них в России имущества; эти богатые люди своего богатства не скрывают и не стыдятся. Они по-прежнему швыряют деньгами у всех на виду, демонстративно; и если иногда и платят дорого за билеты благотворительных спектаклей в пользу русских, то являются на эти вечера в таком ореоле богатства и роскоши, что от этой благотворительности просто тошнит. Конечно, этих людей всюду принимают, за ними ухаживают, но за спиной все про них же злословят и возмущаются их отсутствием такта. Другая категория — бедные люди. Это те, которые сохранили убеждение, что кто-то должен о них заботиться и их содержать; они требуют деньги то у французского правительства за то, что остались верны Антанте, то, и уже более настойчиво, от «русского государства». Когда их не удовлетворяют или удовлетворяют не полностью — они возмущаются, ругаются, обвиняют всех в казнокрадстве и т.д.
Еще гораздо больше случаев, когда эти просители просто лгут и занимаются мелким мошенничеством, столь типичным около благотворительных учреждений, комитетов, выпрашиванием денег на какой-либо билет до города, где они будто получили место, на уплату за квартиру и т.д. и т.д. Это — категория людей, которые думают только о себе, как прожить. Но не много лучше с теми, которые думают не о себе, а об общем деле, о России. Здесь обычная картина эмигрантских настроений. Каждый хочет делать все сам и от себя лично; вы помните свою статью «Пусти, — я сам». Желая делать «все сама», наша эмиграция ужасно боится, чтобы что-либо не сделали другие, вместо нее. О внутренних несогласиях она немедленно трубит вслух и торжествует победу, если успела кого-нибудь подорвать в глазах иностранцев. Это психология общая; и что бы ни говорили люди, что хотят единства, согласия, общего фронта, под этой терминологией скрывается, в сущности, только желание быть во главе этого фронта и выстроить всех за собой. Если бы дело шло о чисто идейных несогласиях, это было бы терпимо: но мотив этой деятельности гораздо более личный, конечно, не в смысле корысти. Все как будто боятся остаться в стороне, боятся, что что-то делается без них. Это опасение — быть устраненным от русского дела, остаться за дверью — достигает каких-то болезненных размеров.
Вот и судите сами, можно ли, не теряя чувства реальности, думать, что эту эмигрантскую массу вы какими-то путями приведете к одному знаменателю, заставите ее за кого-то держаться, как вы предполагаете. Конечно, если бы Врангель мог оказаться для них полезным, может быть, в мере этой пользы они бы за него держались; да и то держались бы, поскольку это им нужно, не отказывая себе в удовольствии его критиковать. Тогда, когда Врангель защищал Перекоп и когда от его успеха зависела физическая безопасность всего Крыма, в Крыму его признали… Если бы у Врангеля были в руках источники средств, которые бы шли всей эмиграции, то она, получая эти деньги и ворча, но его все-таки признавала. Но когда нет ни того, ни другого, к каким «человеческим» чувствам делаете вы призыв, чтобы они за него продолжали держаться? Что бывшие его соратники по оружию, для которых он единственный и естественный ходатай, за него держаться, это я хорошо понимаю, да, наконец, это происходит в той среде, которую не могу назвать эмигрантской, так она недавно вышла из России. Она не типична. Но как только вы отойдете от этих центров и пойдете дальше, то Врангеля могут признать вождем только из желания насолить другим; они могут признавать его только против кого-либо, как можно «любить» против кого-нибудь. Вот почему я не только не думаю, чтобы можно было спастись на вашем совете «держитесь за Врангеля», но не думаю и того, чтобы после его падения, если оно совершится, его можно было чем-либо и кем-либо заменить. Я считаю, что эмиграция сделает максимум того, что она может сделать, если она здесь за границей не будет вредить России, не будет приводить иностранцев в отчаяние и разочарование; если она просто сумела бы с достоинством жить, никому не надоедая, ни на что не претендуя. Губит ее основное желание играть за границей политическую роль; а в вашем совете это желание содержится полностью. Вы этим двум миллионам людей приписываете политическое значение. А я в это не верю. Врангель был силен, когда он был в России. Поскольку еще можно было рассчитывать, что он и за границей останется во главе войск, которые можно куда-либо бросить, он продолжает быть силой. Когда же он перестанет быть во главе такой силы и превратиться в эмигранта, и он должен отказаться от претензий на политическую роль.
Если бы русская эмиграция не смогла бы никогда вернуться в Россию, то через несколько поколений из нее, может быть, выработалась бы сплоченная сила; да и это едва ли; одни бы погибли, а другие бы приспособились к условиям заграничной жизни. Но чтобы в настоящее переходное время можно было что-либо основать на эмиграции, я считаю глубоко ошибочным. Поэтому, в отличие от вас, мой интерес совсем не в ней, а к тем людям, которые что-то делают в самой России. Я уже вам говорил, что относительно них у меня нет оптимизма, т.е. оптимизма в том, что это быстро кончится, и оптимизма в смысле торжества исторической справедливости. Там восторжествует подлость . Впрочем, в этом тоже есть и некоторая справедливость, ибо это, в сущности, значит, что мы получим по заслугам за нашу претенциозность, легкомыслие и политическую бездарность. Но эмиграция — эмиграция, живущая мечтами, что другие должны о ней заботиться, что она имеет какие-то права на эту заботу, эта эмиграция в моральном и в политическом смысле стоит на ложной дороге: не ей спасти Россию, и не ей управлять ею.
Значит ли это, что я предложил бы абсолютно бесстрастное выжидание событий? Нет…
Мое мнение сводится к следующему.
Есть в настоящее время два русских народа. Один — здесь, по заграницам: этого народа два миллиона. Другой — это русские, оставшиеся в России.
Если предположить, что вы правы, что какая бы то ни была интервенция не состоится, то что следует нам, людям, в настоящее время принадлежащим к заграничному двухмиллионному народу, — что следует нам делать?
Тут может быть два случая. Допустим, вещь совершенно недопустимая, что мы никогда уже больше не вернемся в пределы России. И в этом случае нам совершенно необходимо держаться друг друга как можно тесней, для того чтобы не перестать быть русскими.
Что значит держаться друг друга? Это значит иметь такой центр, к которому мы, русские, находящиеся во всех странах, тяготели и которому повиновались. Пока такой центр имеется в лице Главнокомандующего, т.е. генерала Врангеля, и, я думаю, было бы величайшей ошибкой валить этого бога…
Во всяком случае, я считаю твердо установленным, что всякие «учредительные собрания» парижского типа уже похоронили друг друга. Откровенно вам скажу, что двухмиллионный эмигрантский русский народ все эти затеи в грош не ставит.
Итак, даже если мы здесь застряли навек, то все же нам нужно организоваться, хотя бы по примеру евреев, рассеянных по всем странам земли.
Однако эта наша заграничная организация, если она только будет создана действительно, как настоящая руководящая сила, будет именно тем, что может потребовать от нас Красная Россия в ту минуту, когда она побелеет.
Что могут просить у нас? Ведь ясно, что захотят «призвать варягов» в ту минуту, как убедятся, что красный или розовый порядок невыносим. Но для того, чтобы призвать варягов, нужно, чтобы они были. Варягами же будут те, кто сумеет в ближайшее время стать во главе двухмиллионного русского заграничного народа. И так «стать», чтобы ему повиновались, кто за совесть, кто и за страх. Словом, нам нужно наше эмигрантское правительство, признаваемое всеми державами, и в особенности Лигой Наций, которая, надо думать, крайне обрадуется этому делу, за неимением другого. Словом, предлагаю вашему просвещенному уму подумать над проектом персонально-национальной автономии. Заимствую эту идею у «моих друзей» иудейского вероисповедания, так как сама жизнь принуждает нас испытать их судьбу. Симпатичнейший Винавер, кажется, он меня особенно жалует за мою статью «Пытка страхом», которую он, впрочем, вряд ли читал, может в этом отношении дать вам очень полезные фактические указания.
Каким другим способом мы могли бы выработать тех «варягов», которых у нас могут потребовать? Ведь, в конце концов, России нужны будут люди, способные ею управлять. Каким процессом выявить этих людей, как не на опыте самоуправления Белой Россией, очутившейся за границей? Если и этот процесс не даст этих людей, то значит, их нет вообще в природе, т.е., вернее, среди нас. Тогда мы успокоимся и поставим точку.
Разумеется, дело может произойти и иначе. Варягов призовут из своей собственной среды по испытанному рецепту бонапартизма. Весьма возможно, что это именно так будет. В этом случае, разумеется, Белая Россия потянется на родину, ибо не приемлющих Бонапарта окажется немного. Но и в этом случае, чтобы пройти, если не в варяги, то в «подваряжки», все же надо этих последних в своей среде отыскать. А каким иным путем это можно сделать, если не в процессе политической работы над изгнанным за грехи двухмиллионным русским народом?
Я был бы очень рад убедиться, что в Советской России действительно существуют в наличности те, которых Вы называете словом «они». «Они», думающие о будущем России, «они», хотя служащие большевикам, но имеющие свой определенный план и знающие, куда они идут. К сожалению, я убежден, что «их» нет. Процесс идет, и процесс грандиозный. Большевики воображают, что они насаждают социализм в России, а вместо этого выковывают будущую страшную, крепкую, сильно спрессованную и национально, до шовинизма, настроенную Россию. «Так тяжкий млат» и так далее… Но делается это стихийно, по каким-то неведомым никому законам, а вовсе не по воле мистических «их», которых нет.
Впрочем, насколько это зависит от меня, я буду «их» искать. Если найду, немедленно вам отпишу. Смотрите, отпишите мне также. Только не по почте, ибо письма читают все, кому не лень.
Резюмирую мой план.
1) Держаться Врангеля «до судорог».
2) ………………..
P. S. Обстоятельства с виду переменились, когда я подписываю это письмо, но, по существу, все то же. Не знаю, чем кончится это восстание, на которое, по-видимому, рассчитывает дуумвират Керенский-Милюков. Убежден в одном, что эсеры совершают самый наглый плагиат, ибо восстание идет отчасти стихийно, а частью под лозунгом «большевики против коммунистов». Эта формация мне хорошо знакома. Я наблюдал ее еще год тому назад в кавалерийской дивизии некоего Котовского, к которому попал в плен почти весь отряд полковника Стесселя. Эта публика произвела на меня впечатление той гущи, из которой со временем образуется воскресший «Союз русского народа». Во всяком случае, если в России будет период анархии, восстаний, мятежей всякого рода, нечто, что сохранит дисциплину, будет иметь все шансы, чтобы выплыть в этой каше. Здесь, около Константинополя, мы имеем ядро (галлиполийский лагерь), которое в этом смысле сейчас очень подтянуто: настроение его превосходно. Посещение Главнокомандующим лагеря было сплошной овацией. Не верьте всему тому, что говорят о «лагерных ужасах». Всё — сплошная ложь. Я был там лично и имею постоянную связь. Эта армия не только не кончена, а находится в расцвете своей боевой способности. Чтобы не было недоразумений, имейте в виду, что я говорю сейчас о 22 тысячах, находящихся в Галлиполи. Остальные лагери, где находятся казаки, легче разложить и поссорить с ген. Врангелем. Друзья Керенского и Милюкова стараются об этом изо всех сил, за что когда-нибудь, в особенности вашего друга Павла Николаевича, «проклянет всякий сущий в Ней язык».
Во всяком случае, я Милюкову никогда не прощу этого второго Выборгского воззвания. Разрушать из-за каких-то идиотских (ну, скажем, не идиотских, но, во всяком случае, проблематических) соображений реально существующую русскую силу и уже созданную организацию — это значит еще раз проделать трагический фарс под заглавием «что имеем, не храним — потерявши плачем». Между тем мы здесь думаем, что последняя добивающая политика французов (предъявлено категорическое требование ехать или в Бразилию или в Совдепию, и с 1 апреля прекращается паек) — это дело наших же русских в Париже.
Вы знаете, что я не легко монтируюсь. Но я в бешенстве. В таком же бешенстве, в каком я был, когда я видел бессмысленное разрушение «невознаградимых ценностей», о которых говорил Милюков. Скажите же ему, этому странному человеку, такому умному и такому в самых важных вопросах неразумному, что он именно и разрушает «невознаградимую ценность» — несколько десятков тысяч людей, покоряющихся одной воле. И притом воле весьма и весьма приемлемой и стоящей головой выше всякой керенщины. И ради чего это? Ради эсерских банд, подпольной шпаны, которая никогда не избавится от своего первородного греха и не способна править в положении легальной власти. Они ничего не дадут и даже в том случае, если победят большевиков, — кроме жесточайшей кровавой анархии, которую все равно придется прекращать белым. Я допускаю, что между Красной и Белой Россией будет какой-то промежуточный период кровавого месива. Но пусть с ним возятся все эти савинковы, балаховичи, военноначальники из бомбистов и наемных убийц. Но зачем понадобилось Павлу Николаевичу петушком бежать за Александром Федоровичем, не возьму в толк? Я так живо вспоминаю июнь 1918 года, когда он приехал в Киев и говорил мне, что мы накануне «второго Седана» и что «Германия поставит Францию на колени».
Напрасно я умолял его не губить свою политическую репутацию и творил заклинания при помощи телеграммы, которую, помните, передавал по радио через Москву. Но милюковское упрямство победило несомненный ум этого человека. Он пошел разговаривать с Эйхгорном… «Докончить ли старую песню?.. Звучит так печально она…»
И опять будет то же самое. А все потому, что он не понимает лучшей из французских поговорок:
— Fais ce que dois, advienne que pourra… [30]
Я расчувствовался, значит, пора кончать. Напишите мне.
(Подпись)
Константинополь 22/9 марта 1921 г.
Париж, 5 апреля 1921 г.
Спасибо за письмо. И пишите еще, и я буду писать, чтобы не вовсе перестать понимать друг друга: а кроме того, может быть, в этих писаниях кое-что покажется полезным друг для друга. Пока я могу констатировать одно: мы думаем в совершенно разных плоскостях. И это может быть понятно; мы в эти годы варились в разных котлах, и у нас не только разные выводы. Но и разные исходные точки. Вы жили в России; даже когда стали эмигрантом, продолжаете жить в русской атмосфере, не эмигрантской; я эти три года живу исключительно с иностранцами и эмигрантами. И любопытен результат этой разницы; я интересуюсь почти исключительно тем, что делается в России; на эмиграцию вовсе не надеюсь и даже мало ею интересуюсь. А вы думаете специально об эмиграции, о двух миллионах зарубежной России, которая что-то сделает в будущем и должна что-то делать в настоящем. Каждый надеется на тех, кого не знает. Для меня неясно, что происходит в России, которой я интересуюсь. Сведения, которые оттуда приходят, противоречивы; они сходятся в одном: на «нас» в России, т.е. на буржуазию и интеллигентов, рассчитывать не приходится, мы там или деморализованы, или развратились, или погибли, мы ничего не сделаем. Если кто-либо может там что-то сделать, то это «низы». Вы тоже рассчитываете на стихийные процессы. Да, конечно, они будут и не могут не быть. Я на них тоже рассчитываю. И это меня не радует. Если Россия будет спасена стихийным процессом, это будет ужасно; стихийный процесс поведет нас не торной дорогой и приведет к плачевным результатам. Во-первых, он будет страшно медленным; большевики погибнут, но погибнут последними; раньше их погибнут остатки нас и все то, что было интеллигентного и инициативного в массе. А во-вторых, в известной стадии этого стихийного процесса в России появится вмешательство иностранцев, специфических иностранцев, обнаружится новое отношение иностранных государств к России. Вы и сейчас негодуете на них, и во многом это негодование я и понимаю, и разделяю; часто я чувствую его полнее, чем вы. Но это негодование сейчас вызвано тем, что иностранцы нам недостаточно помогают или помогают не так, как хотелось бы; но в известной стадии разложения России появятся иностранные акулы, которые поймут, что из России можно кое-что вытянуть, что это можно вытягивать не навсегда, а на продолжительное время и что на это стоит рискнуть; начало такого отношения уже замечается в Англии в вопросе о торговых сношениях и концессиях. Нам говорят, что это только новая политика борьбы с большевизмом; что, когда начнут торговать, завяжутся те постоянные отношения Европы с Россией, при которых большевизм, особенно в теперешних формах, не сможет существовать; иногда объясняют, что это просто внутренняя политика, что английскому правительству необходимо показать рабочей партии, что из торговли с Россией ничего не выйдет, покуда он находится под большевистским гнетом. Обе эти причины все-таки политика, хотя и ошибочная; но я боюсь того времени, которое, может быть, уже началось, когда это будет определяться вовсе не политическими, а гораздо более простыми соображениями… «Мы не сторож над братом нашим», какое нам дело до того, что происходит в России, на ее счет можно поживиться и нужно это делать как можно скорее; а если кто-либо будет иметь цинизм так открыто заявить и поступить, то за ним последуют и другие по правилу: «не я, так другой», и тогда в России появятся иностранцы как хищники и эксплуататоры. И как только они появятся и наберут от большевиков всяких концессий, то иностранные государства будут уже заинтересованы в том, чтобы сохранить то правительство, которое роздало эти концессии. И подобно тому, как сейчас одним из препятствий к признанию большевиков является их нежелание платить русские долги, так и тогда во всех попытках заменить большевистские государства будут ставить предварительным условием признание всех выданных им концессий. Конечно, это будет не всегда, а может быть, и ненадолго; но это все же грозит периодом, когда в России не будет большевизма в настоящем смысле этого слова, когда будут уважать собственность, будут торговать, будут все благополучия буржуазного строя, но будет все-таки нечто вроде dette Ottomane, режима капитуляции и других прелестей этого сорта.
Я боюсь этого периода больше всего потому, что он представляется наиболее правдоподобным. Мы все жили в ожидании чуда. Нам мерещился какой-то Минин, который в известный момент соберет за собою русских людей и пойдет выгонять «воров» и иностранцев. Чудом была бы и победа Колчака, и победа Деникина, и победа Врангеля; чудом было бы избавление России кровью и доблестью Добровольческой Армии, чудом была бы победа Кронштадта, когда бы из какого-то центра разлился бы вдруг революционный процесс, который смел и сбросил власть большевиков. Все это чудеса; но чудес не бывает, потому что всякое чудо делается верой, а веры больше нет.
А если не будет чудес, то процесс пойдет иначе. Большевики увидят, что идти прежней дорогой невозможно, что надо идти на уступки и, конечно, по линии наименьшего сопротивления. Этой линией наименьшего сопротивления, при этом той, которая больше всего обещает выгод, является вмешательство иностранцев. Каменев сказал правильно: «русские капиталисты сейчас же будут добиваться власти; иностранные капиталисты безопаснее, они будут добиваться только дивиденда: и потому, прежде всего, пригласим иностранных капиталистов». Конечно, в тот день, когда это будет сделано, большевики, у которых сохранится фанатизм и вера, будут видеть, что гибнет коммунизм в России, пропадают последние шансы на вынесение коммунизма в Европу; они будут кричать, бунтовать и саботировать. Их устранят.
Словом, вы меня понимаете. Все дороги ведут в Рим, и мы выйдем туда, куда хотели прийти. Этот период засилья иностранцев, может быть, будет даже гораздо короче, чем с первого взгляда кажется. Может быть, именно в борьбе с этими иностранцами создается тот национальный шовинизм, о котором вы пишете. Все это так, но дело в том, что при таком процессе не будет перелома; большевизм в целом не будет держать ответа перед Россией. В сущности, большевики и не будут низвержены; они останутся хозяевами в России; будет преемственность между Россией большевистской и Россией будущего, как была преемственность между революцией и Бонапартом. Не будет морального удовлетворения, что предатели получат возмездие от России. Они поедят друг друга сами, и сам большевизм исцелит большевизм. С точки зрения моральной потребности человека окажется большой недочет.
Но теперь я хочу сказать вам несколько слов по поводу ваших надежд. Вы еще недавно попали в положение эмигранта, сохранившего связь с остатками России, где дышат еще русским воздухом; в постскриптуме вашего письма вы приходите в бешенство при мысли, что эту ценность разбивают, что ее больше не будет. Прибавляю от себя, что тогда и вы и все остальные очутитесь в том положении эмигрантов, в котором я живу вот уже четвертый год. Не касаясь сейчас вопроса, как это вышло и что из этого следует, я только подчеркиваю, что вы настоящей эмиграции пока не видели; этим я объясняю те надежды, которые вы на нее возлагаете.
У вас в этом отношении поэтическая, но не реальная мысль. Вы хотели бы, чтобы вся русская эмиграция за кого-то держалась, дала иностранцам и Лиге Наций образчик того, как живут за границей русские люди, и вы (о судьба!) ищете вдохновляющего примера в еврействе, раскиданном по всей земле и сохранившем и связь, и организацию, и некоторую мощь. Все это очень красиво и, может быть, соблазнительно. Но это все-таки поэтическая вольность. Я не знаю, таково ли было еврейство в первое время после разрушения Иерусалима, когда оно очутилось в положении нас, людей, оторванных от родины, потерявших связь с ней, живущих в чужой стране; проявило ли оно и тогда организацию, солидарность и влияние на ход всемирной жизни, которые вы ему приписываете теперь. Об евреях того времени мы слыхали, что они плакали на реках Вавилонских. Это могут делать и русские люди. Но у нас не сохранилось преданий, как евреи жили первое время, и могут ли они служить нам примером.
Главное наше отличие от современного еврейства то, что мы вовсе не сознали, что потеряли родину, и что нужно прочно устроиться за границей, не потеряв своего русского облика. Евреи так и поставили свою задачу: устроиться на чужбине, в чужих странах, но сохранить себя как евреев, как людей одной страны, одного прошлого. Ту же задачу решают наши духоборы в Канаде, остатки некрасовцев в Турции и т.д. Но наша эмиграция с этим не мирится и не скоро помирится. И она права. Вся наша эмиграция еще имеет родину и уверена, что скоро в нее вернется. Она не отчаивается, что при некоторых условиях более или менее скоро, но туда вернется. Отличительная черта эмиграции, тех, кто бежал из России — одни вольно, другие невольно, — заключается в том, что они предпочитают переждать это смутное время в условиях спокойного и, во всяком случае, безопасного существования и намерены вернуться в Россию тогда, когда там все уладится. Мы с необыкновенной легкостью говорим, что задача сбросить большевиков лежит на тех, кто там остался. Мы знаем, что там остались не только рабочие и крестьяне или солдаты, но и наши единомышленники, люди одного с нами класса, буржуи и интеллигенты; и мы осуждаем их за то, что они мало и плохо борются. Мы предоставляем им бороться в условиях голодного существования, под риском ежеминутного расстрела, и сочли себя правыми, что мы оттуда убежали. Ведь это бегство началось, как вы знаете, гораздо раньше, до большевиков, когда в России жить было можно.
В ту жизнь попали не только те безответственные статисты, которые могут нам говорить: «что вы с нами сделали», но и те, которые в той или иной мере сознательно поддерживали нас своей деятельностью, — журналисты, промышленники, ученые — все эти люди и составляют то — что мы называем эмиграцией. Два миллиона людей, которые составились из таких элементов, и есть та эмигрантская Россия, на которую возлагают не только обязательства (вы хорошо делаете, что не возлагаете, — они все равно не исполнят) — но на которую, во всяком случае, возлагают какие-то надежды. Я эту Россию наблюдаю четвертый год, и с меня этого достаточно. Я уже предъявляю к ней одно требование: чтобы она не мешала русскому делу за границей, ибо именно эта эмиграция в ее целом повинна в том, что сейчас происходит. Я говорю об эмиграции в ее совокупности, а не о положении, которое заняли отдельные лица. В этой эмиграции, конечно, есть и исключения трогательные: я знаю людей, которые ни на что не претендуют, несмотря на громкие титулы и счастливое прошлое, которые поступают то в чернорабочие, то в прислуги, то на самые скромные должности, ничего не просят, ни на что не жалуются… Эти люди, когда их видят и наблюдают иностранцы, мирят их с Россией; они внушают и уважение к ним и доверие к нам. Они в большинстве случаев хорошо поняли свои прежние ошибки и свои прежние вины. Но их, во-первых, немного, а во-вторых, по природе своей они не бросаются в глаза, не шумят, не привлекают к себе внимания; а потому впечатление, которое они производят, ограничивается очень небольшим кругом лиц. Не они кажутся типичными для России, а кто знает, может быть, и действительно, не они типичны.
Гораздо более заметными, а может быть, типичными, являются другие. Сюда относятся и те, которые приехали сюда с деньгами, часто с большими деньгами, или настряпали деньги здесь, продавая иностранцам находящиеся у них в России имущества; эти богатые люди своего богатства не скрывают и не стыдятся. Они по-прежнему швыряют деньгами у всех на виду, демонстративно; и если иногда и платят дорого за билеты благотворительных спектаклей в пользу русских, то являются на эти вечера в таком ореоле богатства и роскоши, что от этой благотворительности просто тошнит. Конечно, этих людей всюду принимают, за ними ухаживают, но за спиной все про них же злословят и возмущаются их отсутствием такта. Другая категория — бедные люди. Это те, которые сохранили убеждение, что кто-то должен о них заботиться и их содержать; они требуют деньги то у французского правительства за то, что остались верны Антанте, то, и уже более настойчиво, от «русского государства». Когда их не удовлетворяют или удовлетворяют не полностью — они возмущаются, ругаются, обвиняют всех в казнокрадстве и т.д.
Еще гораздо больше случаев, когда эти просители просто лгут и занимаются мелким мошенничеством, столь типичным около благотворительных учреждений, комитетов, выпрашиванием денег на какой-либо билет до города, где они будто получили место, на уплату за квартиру и т.д. и т.д. Это — категория людей, которые думают только о себе, как прожить. Но не много лучше с теми, которые думают не о себе, а об общем деле, о России. Здесь обычная картина эмигрантских настроений. Каждый хочет делать все сам и от себя лично; вы помните свою статью «Пусти, — я сам». Желая делать «все сама», наша эмиграция ужасно боится, чтобы что-либо не сделали другие, вместо нее. О внутренних несогласиях она немедленно трубит вслух и торжествует победу, если успела кого-нибудь подорвать в глазах иностранцев. Это психология общая; и что бы ни говорили люди, что хотят единства, согласия, общего фронта, под этой терминологией скрывается, в сущности, только желание быть во главе этого фронта и выстроить всех за собой. Если бы дело шло о чисто идейных несогласиях, это было бы терпимо: но мотив этой деятельности гораздо более личный, конечно, не в смысле корысти. Все как будто боятся остаться в стороне, боятся, что что-то делается без них. Это опасение — быть устраненным от русского дела, остаться за дверью — достигает каких-то болезненных размеров.
Вот и судите сами, можно ли, не теряя чувства реальности, думать, что эту эмигрантскую массу вы какими-то путями приведете к одному знаменателю, заставите ее за кого-то держаться, как вы предполагаете. Конечно, если бы Врангель мог оказаться для них полезным, может быть, в мере этой пользы они бы за него держались; да и то держались бы, поскольку это им нужно, не отказывая себе в удовольствии его критиковать. Тогда, когда Врангель защищал Перекоп и когда от его успеха зависела физическая безопасность всего Крыма, в Крыму его признали… Если бы у Врангеля были в руках источники средств, которые бы шли всей эмиграции, то она, получая эти деньги и ворча, но его все-таки признавала. Но когда нет ни того, ни другого, к каким «человеческим» чувствам делаете вы призыв, чтобы они за него продолжали держаться? Что бывшие его соратники по оружию, для которых он единственный и естественный ходатай, за него держаться, это я хорошо понимаю, да, наконец, это происходит в той среде, которую не могу назвать эмигрантской, так она недавно вышла из России. Она не типична. Но как только вы отойдете от этих центров и пойдете дальше, то Врангеля могут признать вождем только из желания насолить другим; они могут признавать его только против кого-либо, как можно «любить» против кого-нибудь. Вот почему я не только не думаю, чтобы можно было спастись на вашем совете «держитесь за Врангеля», но не думаю и того, чтобы после его падения, если оно совершится, его можно было чем-либо и кем-либо заменить. Я считаю, что эмиграция сделает максимум того, что она может сделать, если она здесь за границей не будет вредить России, не будет приводить иностранцев в отчаяние и разочарование; если она просто сумела бы с достоинством жить, никому не надоедая, ни на что не претендуя. Губит ее основное желание играть за границей политическую роль; а в вашем совете это желание содержится полностью. Вы этим двум миллионам людей приписываете политическое значение. А я в это не верю. Врангель был силен, когда он был в России. Поскольку еще можно было рассчитывать, что он и за границей останется во главе войск, которые можно куда-либо бросить, он продолжает быть силой. Когда же он перестанет быть во главе такой силы и превратиться в эмигранта, и он должен отказаться от претензий на политическую роль.
Если бы русская эмиграция не смогла бы никогда вернуться в Россию, то через несколько поколений из нее, может быть, выработалась бы сплоченная сила; да и это едва ли; одни бы погибли, а другие бы приспособились к условиям заграничной жизни. Но чтобы в настоящее переходное время можно было что-либо основать на эмиграции, я считаю глубоко ошибочным. Поэтому, в отличие от вас, мой интерес совсем не в ней, а к тем людям, которые что-то делают в самой России. Я уже вам говорил, что относительно них у меня нет оптимизма, т.е. оптимизма в том, что это быстро кончится, и оптимизма в смысле торжества исторической справедливости. Там восторжествует подлость . Впрочем, в этом тоже есть и некоторая справедливость, ибо это, в сущности, значит, что мы получим по заслугам за нашу претенциозность, легкомыслие и политическую бездарность. Но эмиграция — эмиграция, живущая мечтами, что другие должны о ней заботиться, что она имеет какие-то права на эту заботу, эта эмиграция в моральном и в политическом смысле стоит на ложной дороге: не ей спасти Россию, и не ей управлять ею.