Страница:
Я вам говорил, что я не верю в возможность эмиграции играть политическую роль в России; это я повторяю. Но иметь влияние заграницей, на заграничную политику, она могла. Эта возможность требовала только двух условий — ясности и единодушия . Надо бы помнить, что жизнь России от нас не зависит, что она пойдет по-своему и глупо мечтать управлять ею из-за границы. Здесь же надо было поддерживать одно: отрицательное отношение к большевизму; а для этого тоже только одно: поддерживать веру в нас нашей политической сплоченностью. Вот вся политическая программа эмиграции. И ясно, пока были антибольшевистские центры, действующие, имеющие то, чего мы не имеем, власть и территорию , все должно было сосредоточиваться около них или около тех, кого они бы признали. Они были хозяева положения. Но когда они это положение потеряли, надо было выстроить новый фронт, принимая в учет всё. Мы же — одни стали кричать: долой Врангеля. А другие: vive quand meme Врангель. Мы теперь ищем виноватых в этой сваре: бесполезное занятие. Просто мы остались тем, чем мы были, т.е. людьми, которые ссорятся. Ибо кто-то за них думает и действует. Все это я говорю, чтобы показать, что, как ни обидно то, что делают иностранцы, в этом приходится больше винить нас самих, а не их. При ином нашем поведении было бы иное к ним отношение. И я не сомневаюсь, что в тот день, когда опять появится просвет, надежда на то, что Россия выплывает, со стороны иностранцев мы опять увидим такую искреннюю готовность идти к нам на помощь, при которой то желание им отомстить, которое скапливается в наших душах, может оказаться беспредметным. Я говорю, конечно, об иностранцах-друзьях, на которых мы сейчас негодуем, а не врагах, которые хотят на наш счет поживиться.
Ну, довольно, и так я вам написал больше, чем собирался, буду ждать вашего ответа.
«Лукулл»
Я уже знал эту хорошенькую яхту: однажды мне случилось сделать на ней переход в шторм. Она держалась бодро. Но назначение ее при постройке, насколько я знаю, был именно Босфор: здесь она должна была служить для поездок нашего посла. И Судьба устроила так, что умереть суденышко пришло, так сказать, на родину. Именно на Босфоре оно выполнило свою последнюю и историческую миссию.
Впрочем, — стоя на якоре…
* * *
Генерал Врангель вызвал меня на «Лукулл» по одному делу… Дело было связано с Кронштадтским восстанием. «Кронштадтское восстание», как известно, смутило не один «горячий ум». Так вот и я тоже немножко тронулся…
В газетах были напечатаны рассказы «очевидцев» о том, что, как отзвук Кронштадта, «весь юг в огне восстаний». В частности, «лицо только что бежавшее в Константинополь из Одессы» утверждало: что в последней большевики свергнуты. Их заменил, будто бы, какой-то кишмиш из «властей» — так сказать, варьете из украинцев, ропитовцев (рабочие Русского Общества Пароходства и Торговли), немцев-колонистов и Городской Думы. Под влиянием этих сообщений у меня «созрел» план, в котором, как стало видно потом (все сообщения оказались махровыми утками), не было ничего зрелого. Поэтому об этом не стоит распространяться, скажу только, что меня магнитом тянуло в то время к этим опасным берегам. Впрочем, это объяснялось очень просто: помимо всего прочего, у меня в Крыму и в Одессе были тогда близкие люди, жизни которых угрожало два врага — один страшнее другого: голод, который неизбежно должен был надвинуться, и террор, который уже свирепствовал. По позднейшим данным, данным самих большевиков, от голода погибло в Крыму 100 000 человек. Что же касается убитых в Крыму чрезвычайкой, то число их определялось от 50 000 до 100 000.
Естественно, что при таких условиях:
«Невольно к этим грустным берегам
Влекла меня неведомая сила».
* * *
Генерал Врангель почти безвыездно жил на «Лукулле». Об этом просили его «власти». Поэтому он был как бы «Лукулловский узник». И вот почему эта маленькая яхта, болтавшаяся на Босфоре, стала как бы коробкой того сильного аккумулятора, которым был генерал Врангель. Ток высокого напряжения на «Лукулле» и был той психической энергией, которая в стиле XX-го века, т.е. «сан филь» [31] , передавалось в Галлиполи, Лемнос и другие места, поддерживая и сберегая «невознаградимые ценности». Те самые невознаградимые ценности, разрушая которые, Милюков вознаграждал себя за, очевидно, слишком долгую созидательную деятельность.
Когда-нибудь психолог задумается над тем, каким образом удалось «Лукулловскому узнику» держать под своим психическим влиянием десятки тысяч людей, брошенных в условия, способные ввести в искушение самых неискушаемых. «Сознательная дисциплина», о которой мечтал Керенский, неожиданно осуществилась и облеклась во плоть и кровь в 1921 году. Причем это произошло на совершенно противоположном «полюсе» —там, где скорее были бы понятны и приложимы слова поэта:
«Но у меня есть палка,
И я вам всем отец»…
А тут не было ничего. Не только палки, но даже «радио» не было в руках у генерала Врангеля. Разве о волшебной палочке тут могла идти речь.
Впрочем…
Впрочем, тут есть маленькая поправка. Не было ни палки, ни палочки, но зато был генерал Кутепов.
Представим себе эллипсоид. Эллипсоид — это, как известно, растянутый шар. У него — два фокуса. Но свойство эллипсоида таково, что слова, сказанные шепотом в одном фокусе, ясно слышны в другом. Так вот, у босфорского русского эллипсоида 1921 года было два фокуса: Врангель и Кутепов. Между этими двумя людьми установилось такое полное понимание, что мысль, вибрирующая на «Лукулле», целиком собиралась в галлиполийской палатке и обратно: галлиполийская обедня ясно слышна была в каюте Главкома. Эти два человек находились на одной оси, как и должны быть два фокуса, и ось эта была французской поговоркой:
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
А вот Милюков был всегда совершенно вне этой поговорки. И это потому, что над ним совершилось — «горе от ума».
* * *
Все несчастья Милюкова происходили и происходят от того, что он действительно умен. Поясню сие примером. Однажды у себя в деревне, в одну очень непроглядную ночь, я, «сделав великое изобретение», приспособил к своим саням сильный ацетиленовый фонарь. И вот вначале, пока ехали усадьбой и селом, все шло прекрасно. Но когда мы выехали в широкие поля, мы потеряли дорогу, совершенно занесенную снегом. Кучер стал упрашивать, чтобы я потушил фонарь. Я удивился. Но он утверждал:
— Без фонаря выеду.
Я потушил и безнадежно закрылся воротником. А он нашел дорогу.
— Как же ты?
— Он мне глаза слепил!.. Близко вижу хорошо, а дальше — ничего! А как потушили, я вот тот огонек нашел — я его знаю: это будка на шоссе.
Огонек, действительно, мерцал еле заметной туманностью. Но это была путеводная туманность.
Так вот и с милюковским умом. Он светит ярко, вроде ацетиленового фонаря, да только не дальше куриного носа. И потому направления найти не может, когда «все дороги занесены». Милюкову жалко потушить «гордый свой ум», ибо горит он ярко, уверенно, резко выявляя ближайшее. Но если бы решился и потушил он этот гореумный свой фонарь, то, может быть, в непроглядной сначала глубине своего внутреннего «я» нашел бы «путеводную туманность».
* * *
В эпоху крушения национализма, т.е. в XX веке, пора перестать рассудочным путем осиливать вещи, рассудку пока не поддающиеся. Не то чтоб логика была не верна. Нет — логика правильна. Но вопросы, над которыми приходится биться в политике, это почти всегда — одно управление с бесконечным числом неизвестных. Математик в таких случаях говорит: вопрос неразрешим. А политик, типа Милюкова, все же берется за задачу, и дает рационалистическое разрешение, будто бы основанное на логических построениях. Но в этих построениях всегда фигурируют посылки недоказанные и недоказуемые. Например, Милюков утверждает: «генералы доказали свою неспособность бороться с большевиками». Но какая же это «доказанность»? Имеет ли она что-либо общее с тем, когда геометр или алгебраист говорит: «итак, мы доказали…» — и все его слушатели совершенно с ним согласны, что «предыдущее положение» действительно доказано? Нет — Милюковская доказанность «неспособности генералов» может быть опрокинута с совершенной легкостью противоположного рода утверждением: «генералы доказали, что они были единственные, кто способен был организовать борьбу с большевиками. Ибо не генералы не сделали ровно ничего. Неуспех же генералов объясняется низкой гражданственностью русской стихии, которая испортила дело Алексеева, Корнилова и Деникина». Этот спор можно продолжать до бесконечности. Все можно утверждать, и все можно опровергнуть.
Поэтому во всех наших делах, где нельзя базироваться на точных данных, логика может быть только элементом служебным. Решающим же является «категорический императив», диктующий нам нашу линию поведения.
* * *
Почему родилось сопротивление белых? Да только потому, что в груди как вожаков, так и рядовых, с одинаковой повелительностью, в конце 1917 года вспыхнул категорический императив: «не желаем подчиниться негодяям, захватившим Россию! Желаем драться с ними до смерти!» — и больше ничего… Все остальное приложилось потом.
Такие категорические императивы выплывают из глубины нашего существа иногда совершенно для нас самих неожиданно, а иногда вполне ожиданно, как естественное последствие стройного ряда однородных стимулов. Последние случаи говорят, что здесь сыграли роль глубоко заложенные основы или традиции.
Так или иначе, но только в этих «диктовках души» человек может найти свой путь, «когда занесены дороги». Когда все кругом неясно, непонятно и темно, и разум отказывается служить, как мой ацетиленовый фонарь, тогда говорит «даймон» древних греков, внутренний голос, по-нашему. Он говорит: «Не думай о том, что выйдет из твоих поступков, ибо твой разум слаб и не может подсказать тебе результатов; везде вокруг тебя и свет и тень, и «да», и «нет» — и нет ответа; думай о том только, где твой долг, думай о том, что ты должен сделать, что бы ты был продолжением самого себя и звеном того, что из рода в род, из века в век звучит в человеческом сердце; поступи так — и тогда будь что будет».
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
* * *
Так вот, когда «генералов» выбросило на босфорские берега и перед ними встал вопрос «что делать», властно зазвучал категорический императив их военной совести: «надо сберечь армию!».
Для чего сберечь — этого никто не мог знать тогда, наверное. Но категорический императив звучал неумолимо и ясно: душевную силу, собравшуюся вовремя, надо сохранить физическую, а главное — душевную силу, собравшуюся во имя спасения Родины; распустить «армию», это значит украсть у России лучшее, что у нее осталось. Этого не захотели сделать ни Врангель, ни Кутепов, ни другие: вих сердцах слишком сильно звучала заповедь — повеления: «паси овцы моя».
И они взяли на себя этот крест. Крест такой тяжести, что просто можно было удивляться, как эта игрушечная яхта, стоящая передо мной, выдерживает его вес.
* * *
Правда, тяжесть задачи облегчалась тем, что те же чувства, которые приказали начальникам сберечь армию, родили в душах подчиненных не менее энергичную волну: «не желаем расходиться; не желаем быть эмигрантами; желаем быть армией!».
На этом выросла удивительная фигура Кутепова.
Когда в декабре 1920 года я был в Галлиполи, еще недавно «обрусевшем», ох, как скулили насчет Кутепова — должен это засвидетельствовать. И до такой степени, что, когда я после этого был у Врангеля, у меня на языке все время вертелось желание предупредить его о таком настроении лагеря. Я этого не сделал: в самом этом скулении я, очевидно, уловил нечто, что меня удержало. Как я внутренне себя поздравлял с этим, когда через год галлиполийцы стали гордостью русской эмиграции, сами же они гордились своим Кутеповым! Самое интересное тут то, что всеобщая любовь и уважение были куплены генералом Кутеповым, прежде всего, неумолимой его строгостью.
* * *
Но все же это был крест, требовавший необычайных усилий и постоянного, неумолчного напряжения.
Генерал Врангель, в условиях международного переплета, проявил себя, если можно так выразиться, искусным фехтовальщиком.
Дело было, собственно, так: вся Европа, по крайней мере, все Великие Державы, желали, чтобы генерал Врангель распустил свою армию. Соображения тут были всякие, которые, однако, обнимаются двумя латинскими словами vaе victis [32], каковые слова на грубый русский язык переводятся с хохлацким прононсом: «скачи враже, як пан каже»…
Как бы там ни было, но генералу Врангелю пришлось «вести бой», или, по крайней мере, диспут один на один со всей Европой, и притом при особых обстоятельствах: не имея денег, причем от этой же Европы приходилось получать «паек», т.е. содержание армии. Правда, за паек Европа отбирала у нас корабли, но это мало принималось в расчет. Поэтому положение Лукулловского узника было особенно трудно.
Схема поединков была, насколько я понимаю, такова:
Европа : Генерал! Европа желает, чтобы вы дали приказ о расформировании армии.
Врангель : Мне очень жаль, так как я полон лучших чувств к бывшим и, надеюсь, будущим союзникам России, мне очень жаль, потому что я такого приказа не дам…
Европа : Генерал! Вы берете на себя большую ответственность. Нам совершенно нежелательно прибегнуть к мерам принуждения…
Врангель : К мерам принуждения? В отношении кого, смею узнать…
Европа : В отношении вашей армии. Мы лишим их пайка.
Врангель : Как досадно, что вы ставите вопрос так. Но в виду бывших и будущих отношений я считаю долгом вас предупредить: повиновение имеет свои границы, и я не ручаюсь…
Европа : Как это надо понимать?
Врангель : Голодные, и притом вооруженные люди… естественно… пойдут, ну скажем, «добывать себе хлеб»… Что из этого выйдет, я думаю, ясно.
Европа : Генерал! Мы можем быть вынужденными принять меры против вас лично.
Врангель : О, я буду страшно рад! Вы снимете меня с моего поста! А он не особенно приятен, как вы видите. Но я должен сказать, что добровольно я не уйду. Вы можете арестовать меня только силой. К сожалению, генерал Кутепов….
Европа: Что, это значит?
Врангель : Это значит, что если он, очень решительный человек… сочтет своим воинским долгом вступиться за своего начальника, то он таковое свое решение выполнит, и двинется… на Константинополь. Конечно, вы его остановите, но после кровавого боя. Если это желательно…
Европа : Но мы надеемся, что вы дадите им приказ подчиниться.
Врангель : На «Лукулле» я такого приказа не дам. А если я его дам из-под ареста, то его не исполнят… Ибо скажут, что он исторгнут силой.
Европа (после раздумья) : Генерал! Вы не хотели бы проехаться куда-нибудь… для переговоров.
Врангель : Очень польщен и тронут, принимаю приглашение с величайшим удовольствием.
Европа : Какое условие?
Врангель : Пустячное… Я получу письмо от главы правительства той страны, которая мне сделает честь меня пригласить, в коем письме будет сказано, что я вернусь беспрепятственно обратно на Босфор и что за время моего отсутствия никаких мер против армии не будет принято…
Европа : Такого письма быть не может!
Врангель : Какая жалость. Мне надоел «Лукулл»… Я с удовольствием проехался бы… досадно.
На этом, или чем-нибудь подобном, разговоры обрывались. Европа, подумав, продолжала паек, а на Босфоре сохранялось status quo…
Что будет дальше? Об этом пока не думалось.
Довлеет дневи злоба его…
Из лагерей доносилось ясное биение русского эллипсоида:
— Не желаем расходиться! Верим Главкому!
Отразившись от всех стенок, «категорические императивы» собирались на «Лукулле»…
И крепили Главкома.
Поэтому он вел дальше свой урок фехтования — безукоризненно упрямый и очень вежливый. Относительно такой тактики сказано:
C’est commande aux chevaliers… [33]
Русский совет
В сущности говоря, мысль, что нужно объединиться, была жива во всех слоях и лагерях русской эмиграции… Но осуществляли мы ее, вроде как в оперетте «Вампука, невеста африканская»: «Ужасная погоня — бежим, бежим, бежим» — и ни с места…
Все кричали, что нужно объединиться. И все делали все, чтобы разъединиться. Пример этому подал русский Париж: люди, которые три года «наблюдали», — плюнули в глаза (по выражению Львова) тем, кто три года «кровь в непрестанных боях за тя, аки воду, лиях и лиях»….
Так было — так будет… Мы проиграли. Разве бывают друзья у побежденных? Кто удержится от искушения лягнуть умирающего льва?..
Русский Париж и приложил свое копыто. Приложил ко лбу тяжело раненной русской армии, нашедшей приют на берегах Босфора…
* * *
«Исполнительная власть да подчинится власти законодательной»…
Эта формула едва не погубила Россию в первую революцию. Но тогда «исполнительная» (Столыпин), разогнав две первые Думы и приспособив третью «законопослушную», — спасла себя и «законодательную»… В 1917 году Столыпина, увы!, не было, а потому «законодательная» (4-я Дума) съела «исполнительную». Но немедля после сего «с натуги лопнула»… В этот момент образовалась новая «исполнительная» (князь Львов, Керенский). Эта новая «исполнительная» стала собирать новую «законодательную» (Учредительное Собрание), коей собиралась подчиниться. Но, не собрав — лопнула… Тогда родилась следующая «исполнительная» (Ленин). Эта «исполнительная» не собиралась подчиниться «законодательной». Поэтому, когда собралась «законодательная», т.е. Учредительное Собрание, матрос Железняк ткнул ему в зубы прикладом, вследствие чего «законодательная» лопнула… Когда это совершилось, стали образовываться, кроме московской, разные другие «исполнительные» — на Севере (Миллер), на западе (Юденич), на юге (Деникин) и на востоке (Колчак). Все эти окраинные «исполнительные» предполагали в том или ином виде подчиниться «законодательной». И все четыре не выдержали борьбы с большевиками. В этой борьбе удержалась только центральная «исполнительная», т.е. московская — большевистская, которая не подчинилась «законодательной», а наоборот,приспособила ее к себе. Приспособила в виде декретопослушных советов и удержалась. Правда, удержалась «рассудку вопреки, наперекор стихиям», поставив Россию вверх дном, но все же удержалась…
Итак, на протяжении 1905-1917 гг.все «законодательные» были неизменно биты .Биты были также и все «исполнительные», собирающиеся подчиниться «законодательной». Удерживались более-менее прочно только те «исполнительные», которые сумели приспособить к себе «законодательные». Крепко держалось Императорское правительство (при Столыпине), пока оно руководило Государственной Думой (1907-1912), и держится пока большевистское правительство, взявшее на строгий мундштук «Советы» (1917-1921).
Из этой краткой справки, казалось бы, выходит, что принцип «исполнительная власть да подчинится власти законодательной», хотя бы на время должен бы быть приостановлен. Так лет на пятьдесят…
Но русские все, по-видимому, бурбонской крови — ничему не могут научиться…
Поэтому среди жалких остатков, среди искалеченных обрубков русского тела, выброшенных на чужбину, немедленно возобновился старый спор «исполнительная да подчинится законодательной»…
Груда костей и мяса, обагренных страданием… Казалось, единственный крик, который они могли бы издавать, — единственный и единый: «Больно, больно, больно»!..
Так нет же…
Мясо шипит, заливаясь кровью: «Кость пусть подчинится мясу»!.. А кость, ломаясь и хрустя, хрипит: «Врешь, мясо, — подчинись кости»!..
Тридцать три члена Учредительного Собрания (из 8000) доползли до Парижа без зубов, выбитых Железняком, и кричат что есть силы:
— Нам поклонитесь!
А семидесятитысячная армия (из 10-ти миллионной), прострелянная, как решето, оставляя за собой струйку крови, раздетая, бездомная, кричит на голом поле Галлиполи:
— Подчиняйтесь Армии, тыловые бездельники! Довольно «нашей кровушки попили»!
* * *
Что ж! Пожалуй, они правы. Ведь опыт пятнадцати лет показал, что «законодательная» бита неизменно, а «исполнительная» выплывает, если сумеет приспособить «законодательную»…
* * *
Из этих соображений (может быть, и даже наверное, иначе формулированных), мне кажется, родился Русский Совет, т.е. попытка в условиях эмиграции власти «исполнительной» (генерал Врангель) приспособить власть «законодательную» (общественность)…
Я относился вначале к этому начинанию несколько скептически. Мне осточертели всякие Совдепы, Комиссии, Совещания — просто, и «Особые» в особенности — словом, всякое заведение, где творится что-то скопом: par depit [34] мне хотелось бы, чтобы мир управлялся так:
Три лица…
I. Тот, кто думает, человек, которого никто не знает. Son eminence grise… [35] Рамольный старик, прикованный к постели… Вся жизнь сосредоточилась в мозгу, совершенно необыкновенном, и в сердце, еще более удивительном. Он обдумывает и обчувствывает, что надо сделать.
II. Тот, кто приказывает . Глава Правительства, железный канцлер. Он приводит в исполнение все, решенное старцем.
III.Тот, кто говорит. Словоизвергатель — главнокомандующий. Делатель общественного мнения посредством печати и производства выборов. Он подсказывает «народу» решенное умным и добрым стариком.
Революционные правители были таковы. Князь Львов не умел ни думать, ни приказывать, ни говорить. Керенский умел только говорить. Ленин умеет приказывать и говорить, но совершенно не способен думать — он очень упрямый дурак или сумасшедший. (Позднее оказалось, что он «прогрессивный»…)
В Столыпине совмещались все три качества: думал, приказывал, говорил…
Если в Русском Совете найдутся три лица, способных выполнить эти три задания, то такой Русский Совет я бы понял:
Думающий, приказывающий, говорящий…
* * *
Но если не найдутся, а просто генерал Врангель хочет привлечь к своему делу «общественность», то и это нужно…
Но, Боже мой, как мясо зашипело…
«Белая кость… генеральско-помещичья клика»…
Точно его прижарили…
И не захотело «демократическое» розовое мясо обрасти «аристократическую» белую кость…
Так Русский Совет и остался скелет-скелетом…
* * *
Как бы там ни было, дело было поведено очень энергично, и 5 апреля нового стиля Русский Совет открылся…
* * *
Ambassade de Russie. Там есть шикарный вестибюль с белыми колонами. Так вот там это было…
Торжественный молебен. Архиерейское служение. Народом (и каким — elite!) залито все между колонами и даже величественная лестница в цветах… Голос диакона, журчащего священные слова, словно из глубины Китеж-Града; золототканая парча, говорящая о сказке, Боге и Родине; кадильный дым — как струящаяся молитва, и звуки молитвы, как кадильный фимиам… Стройные ряды молодых лиц, и высоко над ними и над всеми изящный профиль Главкома… И кругом все… все, кто верует в Бога и Россию… и даже некоторые неверующие…
* * *
Потом началось заседание. Торжественное заседание. За столом «крытым сукном» — только что родившийся Русский Совет; кругом — приглашенные…
Речи…
Вот речь Главкома. Главком (на звук) говорит смесью светского человека и «фронтовика». Выговор салонный, а фразы скандируются в короткие и протяжно заканчивающиеся возгласы — чтобы далеко было слышно и рядом… Пока идет спокойное изложение, доминирует «светскость»… Затем, когда начинаются призывы к сопротивлению… к мужеству… к борьбе… «фронтовые» нотки явственно врываются в «салонность»… Пахнет штыками, длинными рядами замерших войск, шелестящими знаменами, нависшими, как приближающийся прилив, «ура»…
— Здорово, орлы! Да поможет Бог всем нам и России!..
* * *
«Господа члены Совета. Учреждение, вызванное к жизни нашими совместными усилиями, приступает к трудам чрезвычайной важности.
Новое учреждение, созданное при такой исключительной обстановке, не может притязать на совершенство. Но, к сожалению, трудно было рассчитать, что оно образуется иным путем. Разбросанность русского населения по всем концам света, противоположные, враждующие течения, в пределах одного и того же политического толка, а также другие обстоятельства не позволяли надеяться, что русские люди сами сговорятся и создадут орган, более полно отражающий общественность. Наоборот, имелось много оснований для опасений, что важный и спешный вопрос — создание единого русского органа за границей, предоставленный своему стихийному течению, не пойдет дальше бесплодно затяжных разговоров и препирательств.
За четыре года переворота, скитаний, борьбы, попутных опытов строительства мы научились многому. Мы менее поддаемся соблазнам слова, какие бы прекрасные понятия за ними ни скрывались. Мы полностью познали ценность производительной работы, суровая же действительность научила, что не только мечты, воображение и чувства, но даже строго последовательные, казалось бы, выводы бесстрастных умозрений — в приложении к жизни могут обратиться для народа в неслыханные пытки и привести его на край гибели.
Ну, довольно, и так я вам написал больше, чем собирался, буду ждать вашего ответа.
«Лукулл»
Я уже знал эту хорошенькую яхту: однажды мне случилось сделать на ней переход в шторм. Она держалась бодро. Но назначение ее при постройке, насколько я знаю, был именно Босфор: здесь она должна была служить для поездок нашего посла. И Судьба устроила так, что умереть суденышко пришло, так сказать, на родину. Именно на Босфоре оно выполнило свою последнюю и историческую миссию.
Впрочем, — стоя на якоре…
* * *
Генерал Врангель вызвал меня на «Лукулл» по одному делу… Дело было связано с Кронштадтским восстанием. «Кронштадтское восстание», как известно, смутило не один «горячий ум». Так вот и я тоже немножко тронулся…
В газетах были напечатаны рассказы «очевидцев» о том, что, как отзвук Кронштадта, «весь юг в огне восстаний». В частности, «лицо только что бежавшее в Константинополь из Одессы» утверждало: что в последней большевики свергнуты. Их заменил, будто бы, какой-то кишмиш из «властей» — так сказать, варьете из украинцев, ропитовцев (рабочие Русского Общества Пароходства и Торговли), немцев-колонистов и Городской Думы. Под влиянием этих сообщений у меня «созрел» план, в котором, как стало видно потом (все сообщения оказались махровыми утками), не было ничего зрелого. Поэтому об этом не стоит распространяться, скажу только, что меня магнитом тянуло в то время к этим опасным берегам. Впрочем, это объяснялось очень просто: помимо всего прочего, у меня в Крыму и в Одессе были тогда близкие люди, жизни которых угрожало два врага — один страшнее другого: голод, который неизбежно должен был надвинуться, и террор, который уже свирепствовал. По позднейшим данным, данным самих большевиков, от голода погибло в Крыму 100 000 человек. Что же касается убитых в Крыму чрезвычайкой, то число их определялось от 50 000 до 100 000.
Естественно, что при таких условиях:
«Невольно к этим грустным берегам
Влекла меня неведомая сила».
* * *
Генерал Врангель почти безвыездно жил на «Лукулле». Об этом просили его «власти». Поэтому он был как бы «Лукулловский узник». И вот почему эта маленькая яхта, болтавшаяся на Босфоре, стала как бы коробкой того сильного аккумулятора, которым был генерал Врангель. Ток высокого напряжения на «Лукулле» и был той психической энергией, которая в стиле XX-го века, т.е. «сан филь» [31] , передавалось в Галлиполи, Лемнос и другие места, поддерживая и сберегая «невознаградимые ценности». Те самые невознаградимые ценности, разрушая которые, Милюков вознаграждал себя за, очевидно, слишком долгую созидательную деятельность.
Когда-нибудь психолог задумается над тем, каким образом удалось «Лукулловскому узнику» держать под своим психическим влиянием десятки тысяч людей, брошенных в условия, способные ввести в искушение самых неискушаемых. «Сознательная дисциплина», о которой мечтал Керенский, неожиданно осуществилась и облеклась во плоть и кровь в 1921 году. Причем это произошло на совершенно противоположном «полюсе» —там, где скорее были бы понятны и приложимы слова поэта:
«Но у меня есть палка,
И я вам всем отец»…
А тут не было ничего. Не только палки, но даже «радио» не было в руках у генерала Врангеля. Разве о волшебной палочке тут могла идти речь.
Впрочем…
Впрочем, тут есть маленькая поправка. Не было ни палки, ни палочки, но зато был генерал Кутепов.
Представим себе эллипсоид. Эллипсоид — это, как известно, растянутый шар. У него — два фокуса. Но свойство эллипсоида таково, что слова, сказанные шепотом в одном фокусе, ясно слышны в другом. Так вот, у босфорского русского эллипсоида 1921 года было два фокуса: Врангель и Кутепов. Между этими двумя людьми установилось такое полное понимание, что мысль, вибрирующая на «Лукулле», целиком собиралась в галлиполийской палатке и обратно: галлиполийская обедня ясно слышна была в каюте Главкома. Эти два человек находились на одной оси, как и должны быть два фокуса, и ось эта была французской поговоркой:
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
А вот Милюков был всегда совершенно вне этой поговорки. И это потому, что над ним совершилось — «горе от ума».
* * *
Все несчастья Милюкова происходили и происходят от того, что он действительно умен. Поясню сие примером. Однажды у себя в деревне, в одну очень непроглядную ночь, я, «сделав великое изобретение», приспособил к своим саням сильный ацетиленовый фонарь. И вот вначале, пока ехали усадьбой и селом, все шло прекрасно. Но когда мы выехали в широкие поля, мы потеряли дорогу, совершенно занесенную снегом. Кучер стал упрашивать, чтобы я потушил фонарь. Я удивился. Но он утверждал:
— Без фонаря выеду.
Я потушил и безнадежно закрылся воротником. А он нашел дорогу.
— Как же ты?
— Он мне глаза слепил!.. Близко вижу хорошо, а дальше — ничего! А как потушили, я вот тот огонек нашел — я его знаю: это будка на шоссе.
Огонек, действительно, мерцал еле заметной туманностью. Но это была путеводная туманность.
Так вот и с милюковским умом. Он светит ярко, вроде ацетиленового фонаря, да только не дальше куриного носа. И потому направления найти не может, когда «все дороги занесены». Милюкову жалко потушить «гордый свой ум», ибо горит он ярко, уверенно, резко выявляя ближайшее. Но если бы решился и потушил он этот гореумный свой фонарь, то, может быть, в непроглядной сначала глубине своего внутреннего «я» нашел бы «путеводную туманность».
* * *
В эпоху крушения национализма, т.е. в XX веке, пора перестать рассудочным путем осиливать вещи, рассудку пока не поддающиеся. Не то чтоб логика была не верна. Нет — логика правильна. Но вопросы, над которыми приходится биться в политике, это почти всегда — одно управление с бесконечным числом неизвестных. Математик в таких случаях говорит: вопрос неразрешим. А политик, типа Милюкова, все же берется за задачу, и дает рационалистическое разрешение, будто бы основанное на логических построениях. Но в этих построениях всегда фигурируют посылки недоказанные и недоказуемые. Например, Милюков утверждает: «генералы доказали свою неспособность бороться с большевиками». Но какая же это «доказанность»? Имеет ли она что-либо общее с тем, когда геометр или алгебраист говорит: «итак, мы доказали…» — и все его слушатели совершенно с ним согласны, что «предыдущее положение» действительно доказано? Нет — Милюковская доказанность «неспособности генералов» может быть опрокинута с совершенной легкостью противоположного рода утверждением: «генералы доказали, что они были единственные, кто способен был организовать борьбу с большевиками. Ибо не генералы не сделали ровно ничего. Неуспех же генералов объясняется низкой гражданственностью русской стихии, которая испортила дело Алексеева, Корнилова и Деникина». Этот спор можно продолжать до бесконечности. Все можно утверждать, и все можно опровергнуть.
Поэтому во всех наших делах, где нельзя базироваться на точных данных, логика может быть только элементом служебным. Решающим же является «категорический императив», диктующий нам нашу линию поведения.
* * *
Почему родилось сопротивление белых? Да только потому, что в груди как вожаков, так и рядовых, с одинаковой повелительностью, в конце 1917 года вспыхнул категорический императив: «не желаем подчиниться негодяям, захватившим Россию! Желаем драться с ними до смерти!» — и больше ничего… Все остальное приложилось потом.
Такие категорические императивы выплывают из глубины нашего существа иногда совершенно для нас самих неожиданно, а иногда вполне ожиданно, как естественное последствие стройного ряда однородных стимулов. Последние случаи говорят, что здесь сыграли роль глубоко заложенные основы или традиции.
Так или иначе, но только в этих «диктовках души» человек может найти свой путь, «когда занесены дороги». Когда все кругом неясно, непонятно и темно, и разум отказывается служить, как мой ацетиленовый фонарь, тогда говорит «даймон» древних греков, внутренний голос, по-нашему. Он говорит: «Не думай о том, что выйдет из твоих поступков, ибо твой разум слаб и не может подсказать тебе результатов; везде вокруг тебя и свет и тень, и «да», и «нет» — и нет ответа; думай о том только, где твой долг, думай о том, что ты должен сделать, что бы ты был продолжением самого себя и звеном того, что из рода в род, из века в век звучит в человеческом сердце; поступи так — и тогда будь что будет».
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
* * *
Так вот, когда «генералов» выбросило на босфорские берега и перед ними встал вопрос «что делать», властно зазвучал категорический императив их военной совести: «надо сберечь армию!».
Для чего сберечь — этого никто не мог знать тогда, наверное. Но категорический императив звучал неумолимо и ясно: душевную силу, собравшуюся вовремя, надо сохранить физическую, а главное — душевную силу, собравшуюся во имя спасения Родины; распустить «армию», это значит украсть у России лучшее, что у нее осталось. Этого не захотели сделать ни Врангель, ни Кутепов, ни другие: вих сердцах слишком сильно звучала заповедь — повеления: «паси овцы моя».
И они взяли на себя этот крест. Крест такой тяжести, что просто можно было удивляться, как эта игрушечная яхта, стоящая передо мной, выдерживает его вес.
* * *
Правда, тяжесть задачи облегчалась тем, что те же чувства, которые приказали начальникам сберечь армию, родили в душах подчиненных не менее энергичную волну: «не желаем расходиться; не желаем быть эмигрантами; желаем быть армией!».
На этом выросла удивительная фигура Кутепова.
Когда в декабре 1920 года я был в Галлиполи, еще недавно «обрусевшем», ох, как скулили насчет Кутепова — должен это засвидетельствовать. И до такой степени, что, когда я после этого был у Врангеля, у меня на языке все время вертелось желание предупредить его о таком настроении лагеря. Я этого не сделал: в самом этом скулении я, очевидно, уловил нечто, что меня удержало. Как я внутренне себя поздравлял с этим, когда через год галлиполийцы стали гордостью русской эмиграции, сами же они гордились своим Кутеповым! Самое интересное тут то, что всеобщая любовь и уважение были куплены генералом Кутеповым, прежде всего, неумолимой его строгостью.
* * *
Но все же это был крест, требовавший необычайных усилий и постоянного, неумолчного напряжения.
Генерал Врангель, в условиях международного переплета, проявил себя, если можно так выразиться, искусным фехтовальщиком.
Дело было, собственно, так: вся Европа, по крайней мере, все Великие Державы, желали, чтобы генерал Врангель распустил свою армию. Соображения тут были всякие, которые, однако, обнимаются двумя латинскими словами vaе victis [32], каковые слова на грубый русский язык переводятся с хохлацким прононсом: «скачи враже, як пан каже»…
Как бы там ни было, но генералу Врангелю пришлось «вести бой», или, по крайней мере, диспут один на один со всей Европой, и притом при особых обстоятельствах: не имея денег, причем от этой же Европы приходилось получать «паек», т.е. содержание армии. Правда, за паек Европа отбирала у нас корабли, но это мало принималось в расчет. Поэтому положение Лукулловского узника было особенно трудно.
Схема поединков была, насколько я понимаю, такова:
Европа : Генерал! Европа желает, чтобы вы дали приказ о расформировании армии.
Врангель : Мне очень жаль, так как я полон лучших чувств к бывшим и, надеюсь, будущим союзникам России, мне очень жаль, потому что я такого приказа не дам…
Европа : Генерал! Вы берете на себя большую ответственность. Нам совершенно нежелательно прибегнуть к мерам принуждения…
Врангель : К мерам принуждения? В отношении кого, смею узнать…
Европа : В отношении вашей армии. Мы лишим их пайка.
Врангель : Как досадно, что вы ставите вопрос так. Но в виду бывших и будущих отношений я считаю долгом вас предупредить: повиновение имеет свои границы, и я не ручаюсь…
Европа : Как это надо понимать?
Врангель : Голодные, и притом вооруженные люди… естественно… пойдут, ну скажем, «добывать себе хлеб»… Что из этого выйдет, я думаю, ясно.
Европа : Генерал! Мы можем быть вынужденными принять меры против вас лично.
Врангель : О, я буду страшно рад! Вы снимете меня с моего поста! А он не особенно приятен, как вы видите. Но я должен сказать, что добровольно я не уйду. Вы можете арестовать меня только силой. К сожалению, генерал Кутепов….
Европа: Что, это значит?
Врангель : Это значит, что если он, очень решительный человек… сочтет своим воинским долгом вступиться за своего начальника, то он таковое свое решение выполнит, и двинется… на Константинополь. Конечно, вы его остановите, но после кровавого боя. Если это желательно…
Европа : Но мы надеемся, что вы дадите им приказ подчиниться.
Врангель : На «Лукулле» я такого приказа не дам. А если я его дам из-под ареста, то его не исполнят… Ибо скажут, что он исторгнут силой.
Европа (после раздумья) : Генерал! Вы не хотели бы проехаться куда-нибудь… для переговоров.
Врангель : Очень польщен и тронут, принимаю приглашение с величайшим удовольствием.
Европа : Какое условие?
Врангель : Пустячное… Я получу письмо от главы правительства той страны, которая мне сделает честь меня пригласить, в коем письме будет сказано, что я вернусь беспрепятственно обратно на Босфор и что за время моего отсутствия никаких мер против армии не будет принято…
Европа : Такого письма быть не может!
Врангель : Какая жалость. Мне надоел «Лукулл»… Я с удовольствием проехался бы… досадно.
На этом, или чем-нибудь подобном, разговоры обрывались. Европа, подумав, продолжала паек, а на Босфоре сохранялось status quo…
Что будет дальше? Об этом пока не думалось.
Довлеет дневи злоба его…
Из лагерей доносилось ясное биение русского эллипсоида:
— Не желаем расходиться! Верим Главкому!
Отразившись от всех стенок, «категорические императивы» собирались на «Лукулле»…
И крепили Главкома.
Поэтому он вел дальше свой урок фехтования — безукоризненно упрямый и очень вежливый. Относительно такой тактики сказано:
C’est commande aux chevaliers… [33]
Русский совет
В сущности говоря, мысль, что нужно объединиться, была жива во всех слоях и лагерях русской эмиграции… Но осуществляли мы ее, вроде как в оперетте «Вампука, невеста африканская»: «Ужасная погоня — бежим, бежим, бежим» — и ни с места…
Все кричали, что нужно объединиться. И все делали все, чтобы разъединиться. Пример этому подал русский Париж: люди, которые три года «наблюдали», — плюнули в глаза (по выражению Львова) тем, кто три года «кровь в непрестанных боях за тя, аки воду, лиях и лиях»….
Так было — так будет… Мы проиграли. Разве бывают друзья у побежденных? Кто удержится от искушения лягнуть умирающего льва?..
Русский Париж и приложил свое копыто. Приложил ко лбу тяжело раненной русской армии, нашедшей приют на берегах Босфора…
* * *
«Исполнительная власть да подчинится власти законодательной»…
Эта формула едва не погубила Россию в первую революцию. Но тогда «исполнительная» (Столыпин), разогнав две первые Думы и приспособив третью «законопослушную», — спасла себя и «законодательную»… В 1917 году Столыпина, увы!, не было, а потому «законодательная» (4-я Дума) съела «исполнительную». Но немедля после сего «с натуги лопнула»… В этот момент образовалась новая «исполнительная» (князь Львов, Керенский). Эта новая «исполнительная» стала собирать новую «законодательную» (Учредительное Собрание), коей собиралась подчиниться. Но, не собрав — лопнула… Тогда родилась следующая «исполнительная» (Ленин). Эта «исполнительная» не собиралась подчиниться «законодательной». Поэтому, когда собралась «законодательная», т.е. Учредительное Собрание, матрос Железняк ткнул ему в зубы прикладом, вследствие чего «законодательная» лопнула… Когда это совершилось, стали образовываться, кроме московской, разные другие «исполнительные» — на Севере (Миллер), на западе (Юденич), на юге (Деникин) и на востоке (Колчак). Все эти окраинные «исполнительные» предполагали в том или ином виде подчиниться «законодательной». И все четыре не выдержали борьбы с большевиками. В этой борьбе удержалась только центральная «исполнительная», т.е. московская — большевистская, которая не подчинилась «законодательной», а наоборот,приспособила ее к себе. Приспособила в виде декретопослушных советов и удержалась. Правда, удержалась «рассудку вопреки, наперекор стихиям», поставив Россию вверх дном, но все же удержалась…
Итак, на протяжении 1905-1917 гг.все «законодательные» были неизменно биты .Биты были также и все «исполнительные», собирающиеся подчиниться «законодательной». Удерживались более-менее прочно только те «исполнительные», которые сумели приспособить к себе «законодательные». Крепко держалось Императорское правительство (при Столыпине), пока оно руководило Государственной Думой (1907-1912), и держится пока большевистское правительство, взявшее на строгий мундштук «Советы» (1917-1921).
Из этой краткой справки, казалось бы, выходит, что принцип «исполнительная власть да подчинится власти законодательной», хотя бы на время должен бы быть приостановлен. Так лет на пятьдесят…
Но русские все, по-видимому, бурбонской крови — ничему не могут научиться…
Поэтому среди жалких остатков, среди искалеченных обрубков русского тела, выброшенных на чужбину, немедленно возобновился старый спор «исполнительная да подчинится законодательной»…
Груда костей и мяса, обагренных страданием… Казалось, единственный крик, который они могли бы издавать, — единственный и единый: «Больно, больно, больно»!..
Так нет же…
Мясо шипит, заливаясь кровью: «Кость пусть подчинится мясу»!.. А кость, ломаясь и хрустя, хрипит: «Врешь, мясо, — подчинись кости»!..
Тридцать три члена Учредительного Собрания (из 8000) доползли до Парижа без зубов, выбитых Железняком, и кричат что есть силы:
— Нам поклонитесь!
А семидесятитысячная армия (из 10-ти миллионной), прострелянная, как решето, оставляя за собой струйку крови, раздетая, бездомная, кричит на голом поле Галлиполи:
— Подчиняйтесь Армии, тыловые бездельники! Довольно «нашей кровушки попили»!
* * *
Что ж! Пожалуй, они правы. Ведь опыт пятнадцати лет показал, что «законодательная» бита неизменно, а «исполнительная» выплывает, если сумеет приспособить «законодательную»…
* * *
Из этих соображений (может быть, и даже наверное, иначе формулированных), мне кажется, родился Русский Совет, т.е. попытка в условиях эмиграции власти «исполнительной» (генерал Врангель) приспособить власть «законодательную» (общественность)…
Я относился вначале к этому начинанию несколько скептически. Мне осточертели всякие Совдепы, Комиссии, Совещания — просто, и «Особые» в особенности — словом, всякое заведение, где творится что-то скопом: par depit [34] мне хотелось бы, чтобы мир управлялся так:
Три лица…
I. Тот, кто думает, человек, которого никто не знает. Son eminence grise… [35] Рамольный старик, прикованный к постели… Вся жизнь сосредоточилась в мозгу, совершенно необыкновенном, и в сердце, еще более удивительном. Он обдумывает и обчувствывает, что надо сделать.
II. Тот, кто приказывает . Глава Правительства, железный канцлер. Он приводит в исполнение все, решенное старцем.
III.Тот, кто говорит. Словоизвергатель — главнокомандующий. Делатель общественного мнения посредством печати и производства выборов. Он подсказывает «народу» решенное умным и добрым стариком.
Революционные правители были таковы. Князь Львов не умел ни думать, ни приказывать, ни говорить. Керенский умел только говорить. Ленин умеет приказывать и говорить, но совершенно не способен думать — он очень упрямый дурак или сумасшедший. (Позднее оказалось, что он «прогрессивный»…)
В Столыпине совмещались все три качества: думал, приказывал, говорил…
Если в Русском Совете найдутся три лица, способных выполнить эти три задания, то такой Русский Совет я бы понял:
Думающий, приказывающий, говорящий…
* * *
Но если не найдутся, а просто генерал Врангель хочет привлечь к своему делу «общественность», то и это нужно…
Но, Боже мой, как мясо зашипело…
«Белая кость… генеральско-помещичья клика»…
Точно его прижарили…
И не захотело «демократическое» розовое мясо обрасти «аристократическую» белую кость…
Так Русский Совет и остался скелет-скелетом…
* * *
Как бы там ни было, дело было поведено очень энергично, и 5 апреля нового стиля Русский Совет открылся…
* * *
Ambassade de Russie. Там есть шикарный вестибюль с белыми колонами. Так вот там это было…
Торжественный молебен. Архиерейское служение. Народом (и каким — elite!) залито все между колонами и даже величественная лестница в цветах… Голос диакона, журчащего священные слова, словно из глубины Китеж-Града; золототканая парча, говорящая о сказке, Боге и Родине; кадильный дым — как струящаяся молитва, и звуки молитвы, как кадильный фимиам… Стройные ряды молодых лиц, и высоко над ними и над всеми изящный профиль Главкома… И кругом все… все, кто верует в Бога и Россию… и даже некоторые неверующие…
* * *
Потом началось заседание. Торжественное заседание. За столом «крытым сукном» — только что родившийся Русский Совет; кругом — приглашенные…
Речи…
Вот речь Главкома. Главком (на звук) говорит смесью светского человека и «фронтовика». Выговор салонный, а фразы скандируются в короткие и протяжно заканчивающиеся возгласы — чтобы далеко было слышно и рядом… Пока идет спокойное изложение, доминирует «светскость»… Затем, когда начинаются призывы к сопротивлению… к мужеству… к борьбе… «фронтовые» нотки явственно врываются в «салонность»… Пахнет штыками, длинными рядами замерших войск, шелестящими знаменами, нависшими, как приближающийся прилив, «ура»…
— Здорово, орлы! Да поможет Бог всем нам и России!..
* * *
«Господа члены Совета. Учреждение, вызванное к жизни нашими совместными усилиями, приступает к трудам чрезвычайной важности.
Новое учреждение, созданное при такой исключительной обстановке, не может притязать на совершенство. Но, к сожалению, трудно было рассчитать, что оно образуется иным путем. Разбросанность русского населения по всем концам света, противоположные, враждующие течения, в пределах одного и того же политического толка, а также другие обстоятельства не позволяли надеяться, что русские люди сами сговорятся и создадут орган, более полно отражающий общественность. Наоборот, имелось много оснований для опасений, что важный и спешный вопрос — создание единого русского органа за границей, предоставленный своему стихийному течению, не пойдет дальше бесплодно затяжных разговоров и препирательств.
За четыре года переворота, скитаний, борьбы, попутных опытов строительства мы научились многому. Мы менее поддаемся соблазнам слова, какие бы прекрасные понятия за ними ни скрывались. Мы полностью познали ценность производительной работы, суровая же действительность научила, что не только мечты, воображение и чувства, но даже строго последовательные, казалось бы, выводы бесстрастных умозрений — в приложении к жизни могут обратиться для народа в неслыханные пытки и привести его на край гибели.