– Говоришь, извини?
   Он был тяжелее меня, весом чуть не со спортивную тачку.
   – Да.
   – А если одного «извини» недостаточно?
   – Послушайте, я вас не заметил.
   Крепыш рассмеялся:
   – Все в порядке. Ты ведь Чарлз?
   Он знал мое имя. Негр, который обвинил меня в том, что я на него налетел, знал мое имя.
   – Чарлз? – повторил он. – Так?
   – Вы кто?
   – Вопросы задаю я. Так ты Чарлз или не Чарлз?
   – Да, я Чарлз.
   – Тебя зовут Чаком? Если бы ты был из наших, тебя бы так и звали.
   – Нет.
   «Чак, Чак – мудак, болван и задолбанный банан». Помнится, эта песенка жутко веселила соседских мальчишек, когда мне было восемь.
   – Где Васкес? – спросил я.
   – Я отведу тебя к нему. Иначе какого хрена я сюда притащился?
   Я вовсе не хотел, чтобы меня куда-то вели.
   – Давайте лучше я отдам вам деньги и…
   – Я не собираюсь ничего брать, – перебил меня негр. – Давай немножко прогуляемся.
   – Далеко?
   – Далеко-далеко, – подхватил он. – По улице.
   И пошел вперед, но при этом оглядывался, чтобы удостовериться, держусь ли я за ним, а я вспомнил, что так мы гуляли с Анной, когда она была маленькой: вместе, но как будто врозь, и я постоянно следил, чтобы она не свернула в опасную сторону. Сейчас я плелся в опасную сторону. Мы миновали проулок между двумя подновленными зданиями, мой провожатый остановился и дождался меня. А потом вознамерился тащить в узкий проход. Я уперся, тогда он сжал мою руку так, что чуть не сломал кость, и я сдался.
   Он прижал меня к стене. «Обычное дело в темных переулках, – подумал я. – Бьют, режут, грабят. Иногда в гостиничных номерах, но чаще в таких гиблых местах». Я приготовился к неизбежному: чему-то очень быстрому, жестокому, смертельному.
   Но побоев не последовало.
   – Ну-ка давай проверим, – сказал негр и стал ощупывать меня по рукам, ногам, груди, спине – всего вдоль и поперек. – Гребаных проводов вроде нет. Это хорошо, Чарлз.
   – Я же ему сказал, что не пойду в полицию.
   – Да. Он тебе верит.
   – Послушайте, мне надо возвращаться. – Я услышал панику в собственном голосе и попытался хоть на дюйм оторваться от стены.
   – Пошли, – проговорил он. – Давай сюда.
   Я уже однажды «дал», когда уселся в вагоне напротив Лусинды. И потом «дал» – пожалуй, чересчур, – когда повел ее в отель «Фэрфакс». А теперь мне снова велят «давать», хотя сам я мечтаю об одном – вернуться в то место, которое называется «вчера».
   Я перешел за своим провожатым на другую сторону мостовой. Мы оставили позади квартал, где пахло кислой капустой и гелем для волос, и салон татуировок на голове. Провожатый нырнул налево – в подъезд частично отремонтированного дома.
   Нажал на звонок, усек ответный сигнал и открыл передо мной дверь с исцарапанным стеклом:
   – Давай сюда.
   Снова «давай». В последние дни я только и делал, что получал приказы, словно рекрут в морально разложившейся армии. Я понимал, что с каждым шагом все глубже проникаю на вражескую территорию, но не имел возможности бежать. В такой армии дезертиров расстреливают.
   Васкес жил на первом этаже, он караулил нас – стоял за дверью, поэтому сразу пустил в квартиру.
   Он протянул руку, и я отпрянул, ибо однажды видел, что эта рука творила со мной и Лусиндой. Но Васкес не собирался обмениваться со мной рукопожатием.
   – Деньги, – потребовал он.
   Васкес был одет подчеркнуто небрежно: расклешенные от пояса брюки с намеком на модель Калвина Клайна и широкий поношенный зеленый свитер. Меня поразило, что этот человек мало напоминает того подонка, к которому я шел на встречу. Не такой внушительный физически, не такой плотный, скорее костлявый. Сколько же людей попадает на электрический стул из-за ошибочных свидетельских показаний? Наверное, уйма. Очень трудно сосредоточиться и удержать в памяти чьи-либо черты, когда тебе вышибают мозги или насилуют твою подружку.
   Я отдал ему десять тысяч – хрустящие стодолларовые банкноты. У меня было такое ощущение, будто я приобретаю для семьи посудомоечную машину, или телевизор с большим экраном, или набор мебели. Только на этот раз я покупал саму семью. Пять тысяч за Анну и пять тысяч за Диану. Товар без гарантии, деньги не возвращаются. Покупка на свой страх и риск.
   – Девять тысяч девятьсот, десять…
   Васкес старательно пересчитал каждую купюру. Затем поднял глаза и улыбнулся – той самой ужасной улыбочкой, которую я помнил по гостиничному номеру.
   – Чуть не забыл, – проговорил он и ударил меня под дых.
   Я упал.
   Задохнулся и начал хватать воздух ртом.
   – Это за то, что ты аннулировал кредитки, Чарлз. Я только захотел что-то купить. А ты тут как тут.
   Негр расхохотался.
   – Мы уходим, Чарлз, – бросил Васкес.
   Мне потребовалось пять минут, чтобы восстановить дыхание, и еще пять, чтобы подняться, цепляясь за стену, как за подпорку.
   А в те пять минут, что я валялся на полу и пытался продохнуть, я плакал. И не только потому, что болело в солнечном сплетении, но и потому, что видел, где оказался.
   Рядом с коробкой из-под позавчерашнего заказа из китайского ресторана, обсиженной тараканами.

Сошедший с рельсов. 16

   На следующий день я засиделся на работе допоздна.
   Дома мне было не по себе. Всякий раз, взглянув на Анну, я вспоминал о десяти тысячах, украденных из ее фонда. А когда звонил телефон, я обмирал от страха до тех пор, пока кто-то не брал трубку. И всегда представлял, как в спальню или на мансарду врывается Диана и обвиняет меня в том, что я погубил ее жизнь и убил нашу дочь. Я предпочитал, чтобы этот разговор состоялся по телефону, – не представлял, как буду смотреть ей в глаза, пока она перечисляет список моих прегрешений. А здесь, на работе, я запирался в кабинете, выключал свет и пялился на свое отражение в экране компьютера, постоянно спящего в режиме ожидания – состояние, в которое я с радостью погрузился бы сам. Я размышлял, как бы избавиться от той напасти, что грозила снести с рельсов мою жизнь.
   Я старался отыскать координаты музыкальной студии «Ти энд ди». Хотел позвонить им завтра по поводу саунд-трека к рекламе аспирина. Требовалось что-то душевное, но не плаксивое. Что-то, способное затушевать банальный диалог и дубовую игру актеров. Но найти этой студии в списке не удалось. «Ти энд ди» – так ведь сказал Френкел? Или другие буквы? Нет, я был совершенно уверен – именно такие. Или мой справочник устарел? Или…
   Вдруг раздался громкий удар. Шел девятый час – сотрудники давно разбежались по домам. Я нисколько не сомневался: никто, кроме меня, здесь не жжет ночник.
   Стук повторился.
   На этот раз по-другому. Словно сначала поскреблись, несколько раз щелкнули, а затем грохнули. Где-то рядом. В кабинете Тима Уорда. Хотя я собственными глазами видел, как Тим торопился к уэстчестерской электричке 6.38.
   Снова послышались звуки.
   Кто-то насвистывал «Мою девушку». «Темптейшн», альбом 1965 года. Может быть, кто-то из хозяйственников решил заняться нашим углом, пока контора спит? Хозяйственники, как эльфы башмачников, появляются по ночам, а наутро исчезают, оставляя плоды своего волшебного труда: новый ковер, свежевыкрашенную стену, обновленную систему кондиционирования. Наверняка это один из подобных эльфов.
   Щелк. Стук. Бум.
   Я встал со стула и прошел по замусоренному бумагами ковру посмотреть, в чем дело. Но когда открывал дверь, стук прекратился. И свист тоже. По-моему, я уловил судорожный вздох.
   В кабинете Тима Уорда горел свет. «Настольная лампа», – догадался я. Холодный желтый ореол мерцал на стеклянной панели двери, как пробивающийся сквозь утренний туман луч солнца. Несколько секунд я колебался, не зная, что предпринять. Никто не обязан поднимать тревогу, если у соседа свистят. Может, но не обязан.
   И я открыл дверь в кабинет Уорда.
   Кто-то что-то вытворял с компьютером Тима – «Эппл-джи-4», таким же, как у меня.
   – Привет, – поздоровался Уинстон Бойко. – Вот сижу налаживаю.
   Но я ему не поверил. Все это больше смахивало на подготовку к воровству.
   – Тим сказал, в нем что-то все время мигает, – объяснил Уинстон, однако выглядел при этом весьма смущенным.
   Компьютер был соединен со стеной стальным тросиком, и Уинстон как раз собирался его перекусить. Я догадался, потому что заметил у него в руках нечто вроде пассатижей.
   – Это Тим попросил тебя исправить? – поинтересовался я.
   – Да. Ты что, не знал? Я очень хорошо разбираюсь в компьютерах.
   Не знал.
   – У нас есть специальный компьютерный отдел, который занимается этим.
   – Ну и что? Думаешь, мне нельзя?
   – Уинстон.
   – Что?
   – Тим не просил тебя наладить его компьютер.
   – Ну, намекнул.
   – И ты в компьютерах ни черта не смыслишь.
   – Еще как смыслю.
   – Уинстон…
   – Во всяком случае, знаю, за сколько их берут. – Он пожал плечами: мол, вот и разгадка шарады. – Но ты ведь не побежишь на меня доносить?
   – Уинстон, зачем ты воруешь компьютеры?
   Идиотский вопрос: какой смысл задавать его вору? Почему люди испокон веку крадут? Конечно, чтобы добыть денег. Но при чем здесь Уинстон – ходячая бейсбольная энциклопедия и во всех отношениях приятный парень? Почему именно он?
   – Не знаю. Иногда мне кажется, что так надо.
   – Господи… Уинстон!
   – Знаешь, сколько стоит «Джи-4»? Я тебе скажу: за подержанный дают три тысячи. Хороши бабки?
   – Но это же противозаконно.
   – Да. Вот ты меня и застукал.
   – Я видел, как ты крадешь компьютер. Что мне теперь прикажешь делать?
   – Пожури меня и скажи, чтобы я больше так не поступал.
   – Уинстон, я сомневаюсь, что ты…
   – Послушай, компьютер на месте, я никому не нанес никакого ущерба.
   – Ты это делаешь впервые?
   – Разумеется.
   Тут я припомнил, что у нас время от времени исчезали компьютеры. Вот почему их начали прикреплять к стенам стальными тросиками.
   – Знаешь, – продолжал Уинстон, – мне будет очень неудобно, если ты проговоришься.
   Я почувствовал себя неуютно. И немного разнервничался. Передо мной стоял Уинстон – мой товарищ по бейсбольному трепу и человек, который приносил мне почту. Но он же – вор, который поздно вечером забрался в чужой кабинет с кусачками в руках. Я подумал: а могли ли эти кусачки в случае необходимости послужить оружием? И решил: очень даже неплохим.
   – Давай обо всем забудем. Хорошо, Чарлз? Обещаю, больше не буду.
   – Позволь секунду подумать.
   – Конечно. – Прошла секунда, другая, и он добавил: – Я тебе скажу, почему твой благородный порыв может обернуться для меня геморроем. Не только потому, что меня выпихнут с работы. В принципе, это не самое главное. Я буду с тобой откровенен. Ладно?
   – Ладно.
   – Главное вот в чем. – Он плюхнулся на стул Тима. – Присаживайся, а то такое впечатление, что ты собираешься выпрыгнуть в окно.
   Я сел.
   – Дело в том…
   Уинстон помедлил.
   – Ничего особенного, – успокоил он меня. – Просто я был наркоманом.
   – И только?
   – Ну хорошо, хорошо, я продавал на тусовках наркотики.
   – О!
   – Только не пялься на меня так: я толкал не Г, а преимущественно Э[19].
   Я стал вспоминать, с каких пор наркотики стали называть буквами алфавита. Интересно, хватает нашей азбуки на все известные травки?
   – Я этим занимался в колледже. – Уинстон поскреб татуировку на руке. – Лучше бы пахал в школьном кафетерии. Куда проще.
   – Сколько тебе дали?
   – Десять. А отмотал пять. Пять с половиной в Синг-Синг[20]. Но показалось, сто.
   – Сочувствую, – сказал я, хотя не совсем понимал почему: из-за того ли, что Уинстон когда-то загремел в тюрьму, из-за того ли, что застукал его на краже компьютера, влекущей за собой новую отсидку, или из-за того и другого.
   – Сочувствуешь? И только-то? А между тем, речь идет о несостоявшейся карьере. Я выбыл из жизни, отстал от ровесников на шесть лет. Не получил диплома колледжа. Не приобрел профессионального опыта, кроме расстановки книг на полке в тюремной библиотеке, но это, я думаю, не в счет. Даже если бы я окончил колледж, никто не пригласил бы меня на ответственную работу. Мой зачетный балл[21] на первом курсе был 3,7, а теперь я так низко пал, что разношу почту.
   – А про тебя знают, что ты мотал срок?
   – Здесь?
   – Да.
   – Естественно. Надо почаще заходить в экспедицию. Коллектив – мечта правозащитника: два бывших жулика, два дебила, бывший наркоман и бывший алкан. Последний, кстати, контролер качества.
   – А почему ты не вернулся в колледж, когда вышел на свободу?
   – А кто заплатит за мое образование – ты?
   Вот как он повернул.
   – Я освобожден условно-досрочно. Для таких, как я, установлены всякие правила: нельзя без разрешения уехать из штата. Дважды в месяц нужно встречаться с офицером полиции, курирующим досрочно освобожденных. Нельзя общаться с теми, о ком известно, что они замешаны в преступлениях. И… да, конечно, нельзя умыкать компьютеры. Так что я могу погореть очень сильно. Но с другой стороны, есть еще одно правило – освобожденным условно-досрочно не дают заработать как следует. Знаешь, сколько мне платят за то, что я разношу почту?
   Мы могли обсуждать обожаемый нами спорт, но в социоэкономической сфере стояли на разных полюсах. Уинстон имел судимость, а я нет. Я занимал ответственный пост, а он служил разносчиком почты.
   – И сколько на твоем счету компьютеров?
   – Я же тебе сказал, это в первый раз.
   – В первый раз попался. А сколько раз не попадался?
   Уинстон откинулся назад и согнул в локте руку – ту, в которой держал кусачки.
   – Пару раз, – пожал он плечами.
   – Допустим. – Я внезапно почувствовал сильную усталость. Потер лоб и посмотрел на кончики ботинок. – Не знаю, что с тобой делать. – То же самое я мог бы сказать обо всем другом.
   – Почему не знаешь? Прекрасно знаешь. Я открыл тебе душу. Признаю: вел себя глупо. Обещаю: больше не повторится.
   – Ну хорошо. Я никому ничего не скажу.
   Трудно объяснить, отчего я принял такое решение. Может, оттого, что был вором не меньше Уинстона. Ведь я взял деньги из фонда Анны. Поздно вечером, когда меня никто не видел. А разве воровской закон не гласит: «Никогда не сдавай товарища»? И Уинстон отпустил бы меня с миром, окажись я на его месте.
   – Спасибо, – произнес он.
   – Но учти: если я услышу, что у нас снова пропал компьютер…
   – Послушай, я хоть и вор, но не дурак.
   «Что верно, то верно, – подумал я. – Дурак – это я».

Сошедший с рельсов. 17

   Папа…
   Слово, которым я не мог наслушаться днем, безмерно пугало среди ночи. Оно звучало, как пожарная тревога в кромешной темноте кинотеатра во время демонстрации фильма, – обычное дело в домашней драме с участием меня, Дианы и зеленоглазой женщины.
   – Папа!
   Я окончательно проснулся и кубарем скатился с кровати.
   Мгновенно вспыхнула паника. Я всеми силами пытался ее отогнать и сосредоточиться на чисто физическом действии: босиком преодолеть холодный неосвещенный коридор.
   И добежать до комнаты Анны.
   Я врубил свет – пока одна рука нащупывала выключатель, другая уже тянулась к дочери. И хотя яркое электричество заставило меня зажмуриться, я успел заметить, как ужасно выглядела Анна – у нее случился диабетический шок.
   Глаза закатились и смотрели теперь на ту часть мозга, которая содрогалась от недостатка сахара, тело дергалось в непрекращающемся приступе. Я обнял дочь и почувствовал под ладонями испуганную куклу – одну сплошную дрожь. Но если Анна и боялась, то не могла выразить это словами.
   Я что-то крикнул, она не сумела крикнуть в ответ. Потряс ее голову, шепнул ей на ухо, легонько шлепнул по щекам – никакой реакции.
   Меня учили, что следует делать в подобных ситуациях. Натаскивали, предупреждали, повторяли. Но я не мог вспомнить ни единого слова.
   Знал только, что в красной, как пожарная машина, коробке хранится шприц. Должен быть в шкафу на кухне внизу. Необходимо наполнить его коричневым порошком, который тоже имеется в коробке. Затем вода – добавить некоторое количество воды.
   Все это промелькнуло в мозгу, и я понял общий смысл происходящего. Пугающий и безжалостный.
   Моя дочь умирала.
   Внезапно у меня за спиной оказалась Диана.
   – Укол, – то ли сказал, то ли простонал я.
   Но она уже держала в руке шприц. И на мгновение я ощутил прилив любви к этой женщине – той, на которой женился и с которой произвел на свет Анну. Даже объятый ужасом, я готов был упасть на колени и заключить жену в объятия. Она спокойно прошла в ванную Анны и прочитала напечатанные жирным шрифтом инструкции, а я в это время держал дочь на коленях, качал и нашептывал, что все будет хорошо. «Не бойся, Анна, все обойдется. Не бойся, родная». Я слышал, как в ванной бежит вода. Затем, встряхивая шприц, возвратилась Диана.
   – Как можно глубже, – сказала она мне. – Надо проколоть жировую прослойку и попасть в мышцу.
   Я страшился этой минуты, представлял опять и опять, как все будет. Медсестра, обучая меня тонкому искусству введения инсулина (колоть тонкими, в четверть дюйма, иглами в мясистые ткани на бедре, руке, ягодице), предупреждала: «Может возникнуть такая необходимость. Не каждому родителю приходится этим заниматься, но, учитывая, что у Анны тяжелый случай и что она приобрела болезнь в раннем возрасте…» Игла оказалась не в четверть дюйма длиной, а во все четыре и настолько толстой, что захотелось отвернуться. Однако лишь подобное копье было способно быстро доставить клеткам мозга раствор чистого сахара и спасти их от голодания.
   Рука у меня тряслась не меньше, чем у Анны. Я боялся не справиться: промахнуться, затупить иглу или зря потратить раствор.
   – Дай сюда, – потребовала Диана.
   Она приставила острие к бедру Анны – рука у жены совершенно не дрожала – и полностью ввела иглу в тело. Затем начала медленно давить на поршень до тех пор, пока в шприце не иссякла коричневая жидкость.
   Воскрешение произошло за несколько секунд.
   Взгляд дочери постепенно стал осмысленным. Анна перестала дрожать и откинулась на постель.
   И заплакала.
   Заплакала горше, нежели в то утро, когда ей поставили диагноз и мы ей в общих чертах рассказали, что ее ждет. Гораздо горше.
   – Папа… папа… о, папа…
   И я заплакал вместе с ней.
* * *
   Я отвез ее в больницу, в детское отделение Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, – просто ради перестраховки. Больничный запах перенес меня в то раннее утро, когда я входил в здешний вестибюль, понимая, что лучшая часть моей жизни завершена. Анна чувствовала нечто подобное: во время двадцатиминутной поездки до больницы она сумела успокоиться, но как только мы оказались перед дверью комнаты ожидания, вся сжалась и отпрянула, так что пришлось ее вносить на руках.
   Нам дали интерна-индийца.
   – Расскажите, пожалуйста, что произошло, – попросил он.
   – У дочери случился диабетический приступ, – ответил я. – Она перенесла шок.
   – Вы сделали укол?
   – Да.
   – Угу…
   Индиец разговаривал и одновременно осматривал Анну: сердце, пульс, глаза, уши. Не исключено, что он был знающим человеком.
   – Надо бы взять у нее кровь на сахар, так?
   Я не понял, спрашивал ли он моего мнения или его вопрос был сугубо риторическим.
   – Мы измерили сахар перед тем, как выехали сюда. Один сорок три. Не знаю, сколько было до того, как она… – Я готов был сказать «отключилась, упала в обморок, потеряла сознание», но в присутствии Анны сдержался.
   Я заметил на бедре дочери голубоватое пятнышко и подумал о том, что родителей, наставляющих своим чадам синяки, судят и помещают под замок.
   – Говорите, один сорок три, так?
   – Да.
   – Сейчас посмотрим.
   Врач попросил, чтобы Анна дала ему руку, но та только помотала головой:
   – Нет.
   – Ну что ты, Анна. Доктор возьмет у тебя кровь на сахар и убедится, что все в порядке. Велика важность. Ты это делаешь по четыре раза в день.
   Но важность была действительно велика, потому что Анна сдавала кровь на анализ четыре раза в день, а теперь ее просили сделать это в пятый, точнее в шестой, раз: ведь я делал анализ перед тем, как приехать сюда. Вдобавок дочь снова очутилась в больнице, где ей впервые сказали, что она – не как все, что ее тело гложет ужасная болезнь, которая может однажды убить. Не велика важность для врача, но только не для нее.
   Тем не менее, Анна сидела в два ночи в смотровой комнате Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, и врач должен был взять у нее кровь.
   – Ну же, Анна, будь взрослой девочкой.
   Я припомнил первые дни после возвращения дочери из больницы домой. Тогда приходилось упрашивать ее дать мне руку, не допросившись, брать самому. Грубое насилие предшествовало грубой боли. Я не сомневался, что творю худшее зверство на свете.
   – Я сама, – прошептала она.
   Интерн начал терять терпение: так много больных и так мало времени.
   – Послушайте, мисс, нам необходимо…
   – Она сказала, что сделает все сама, – перебил его я, вспомнив из первых дней ее болезни кое-что еще.
   После того, как был поставлен диагноз, Анна две недели провела в больнице, где ее учили жить с этой штукой по имени «диабет». По больничным правилам пациента выписывали только после того, как он сумеет сделать себе инъекцию инсулина. И Анна, которая боялась игл так, как другие боятся змей, пауков или темных комнат, умолила меня дать обещание, что ей не придется колоть себя самой. И я пообещал. Но в день выписки пришла сестра и стала заставлять ее делать инъекцию в и без того исколотую руку. Сначала мы оба – и я, и Диана – молчали, предоставив сестре мягко, а потом и не очень убеждать пациентку в целесообразности того, чего она так страшилась. В итоге, видя бездействие своих верных союзников, почти оглохшая от ужаса Анна с мольбой посмотрела на меня. И я, хотя и понимал, что ей полезно научиться себя колоть, все-таки сказал сестре: «Не надо». Анну могло предать ее тело, но не отец.
   – Она сама, – повторил я.
   – Хорошо, – согласился индиец. – Только пускай не мешкает.
   Я протянул Анне остро отточенную стрелку. Она дрожащей рукой поднесла ее к среднему пальцу и кольнула. Дочь еще отводила ланцет в сторону, а на пальце уже вздулась яркая капелька крови. Я хотел сам снять показания, но Анна отняла у меня прибор. Маленькая девочка превратилась в настоящего бойца.
   С сахаром в крови оказалось все нормально – 122.
   Я сказал интерну, что эндокринолог дочери доктор Барон прибудет с минуты на минуту.
   Однако доктор Барон не появился. Интерна по пейджеру вызвали в приемный покой. Вернувшись, он сказал, что доктор Барон разрешил отпустить Анну домой.
   – Он не приедет?
   – Нет необходимости. Я сообщил ему показатели, и он сказал, что все в порядке.
   – Я думал, он захочет ее осмотреть.
   Интерн пожал плечами: дескать, врачи, что с ними поделаешь?
   – Прекрасно, – вздохнул я.
   – Могу я перемолвиться с вами словечком? – обратился ко мне интерн.
   – Разумеется.
   Мы отошли в другой конец смотровой, где сидел китаец и неотрывно смотрел на свою окровавленную руку.
   – Скажите, как у нее со зрением?
   – С чем?
   – Со зрением.
   Понятно, со зрением.
   – Нормально. Ей прописали очки для чтения. Предполагается, что она в них работает. – Я задумался и не смог вспомнить, когда в последний раз видел Анну в очках. – А что?
   – Там какое-то нарушение, – пожал плечами индиец. – Не ухудшается?
   – Не знаю, не замечал. – Я почувствовал в желудке знакомую тяжесть, камень, который даже в такой прекрасной больнице, как Еврейский госпиталь Лонг-Айленда, не сумели бы вырезать.
   – Хорошо, – отозвался интерн. Он был перегружен работой, проявлял нетерпение, впрочем, держался по-дружески.
   – Мне что-нибудь передать доктору?
   – Нет-нет. – Индиец покачал головой. – Просто хотел удостовериться.
   Я подписал нужные бумаги, дал свою новую кредитную карточку, после чего нам разрешили покинуть больницу.
   Мы шли к оставленной на стоянке машине, наше дыхание смешивалось и оставляло в тихом зимнем воздухе одно общее облако пара. «Черное облако», – подумал я. Кажется, это и есть метафора несчастья.
   – Послушай, малышка, – сказал я. – Ты в последние дни нормально видела?
   – Нет, папа, ослепла, – отрезала Анна. У нее увеличился сахар в крови, но это не затронуло присущее ей чувство юмора, сарказм остался на должном уровне.
   – Я просто хотел спросить, как у тебя с глазами.
   – Все в порядке.
   Но по дороге домой она уткнулась в меня носом, как в те дни, когда была совсем малышкой и хотела вздремнуть.
   – Помнишь ту историю, папа? – спросила она, когда мы проехали несколько кварталов.
   – Какую историю?
   – Ту, что ты рассказывал мне, когда я была совсем маленькой. Про пчелу. Ты ее сам придумал.
   – Да.
   Я сочинил тогда сказку, потому что Анну ужалила пчела. Анна расплакалась. Желая ее успокоить, я сказал, что злая пчела умерла. Но Анна расстроилась сильнее. Она пришла в ужас от того, что пчела умирает, теряя жало, – пусть даже это жало причиняло боль ей самой.
   – Расскажи снова, – попросила она.
   – Забыл, – солгал я. – А про лошадей не хочешь? Помнишь, как старик отправился искать приключения?