Ладно, речь не о том: разговор о бытии. Мир делится на совокупность предметов: утро, карандаш, макороны с сыром. Сами по себе вещи бессмысленны. Кроме них, ничего нет. Однако наличествует путь. Он приводит в некоторые места и состояния, которые излучают смысл на изначально бессмысленное. Утро, карандаш и макароны с сыром получают право на существование и только потому существуют. Я предлагаю поверить: если нечто бессмысленно, оно умирает. Мир не умирает, что свидетельствует о неких точках, из которых излучается смысл. Если человек любит, он дарит смысл. Не только себе и тому, кого любит. Но утру, карандашу и макаронам с сыром. То есть бессмысленным объектам, встречаемым в пути. Эти же объекты встречаются на пути других, и делятся с ними полученным смыслом, даря им таким образом право на существование (я напомню: то, что бессмысленно, умирает). То же в случае Работы: над собой ли, над вещью, над достижением цели. Человек дарит смысл не только себе или тому, над чем трудится. Это само собой. Он дарит смысл любому объекту, с которым соприкоснулся. Если на дворе осень, он делает ее осмысленной. Если он живет в России, дарит смысл стране. Если он пьет водку - осмысленной становится водка. И тот, с кем он ее пьет. И место, где они ее пьют. И время, в котором пьют. И даже погода за окном и политический строй, при котором дарящий смысл с кем-то пьет. Или ест, неважно. Короче, бытие держится и не умирает только потому, что кто-то достиг определенных точек, стоит в них и светится. Кто-то пошел правильным путем и куда-то пришел. А остальные живут на халяву. Не они дают смысл погоде, стране и ситуациям. Кто-то другой это делает, а они получают из вещей вложенный свет. И при этом злятся на писателей, коммерсантов и отважных боевиков оппозиции. Вот такая магическая социология.
   - А боевики при чем? - недоуменно спросил Васюха.
   - Они соль земли, - усмехнулся Шопенгауэр. - Хоть и не самая соленая. Все-таки их занятие можно считать Работой. Работа - это пребывание в актуальном. В пространстве, где ситуация висит между жизнью и смертью, жизнь актуальна. Кровь была и будет актуальной субстанцией. Когда она льется, чувствуешь, что живешь. А когда не льется, чувствуешь себя хорошо, но не актуально. Комфорт дешевле настоящей работы. Сколько не гулять пирату на берегу, а тянет на море и веселую поножовщину.
   - Охренеть, - произнес Васюха.
   - Вот именно, - хохотал Шопенгауэр. - Я хочу, чтоб для начала вы охренели. А затем взялись. А затем доделали до конца.
   По нестройной толпе рябью пронесся слух: приехал народный заступник и крутоборец Железов. Якобы он рассказывает правду о президенте и исцеляет верующих. Одинокие зашептались, и вот ручейки потекли, истощая маленькое людское озеро перед сияющими глазами Артура.
   - Действительно охренеть, - звонко смеялся он.
   Васюха скакал галопом, поднимая тучи пыли.
   - Вот здорово, вот классно! - заходился хохотом Шопенгауэр.
   Озеро обмелело окончательно: перед ним возлежало почти пустое пространство. Последние взрослые люди покрутили пальцами у виска и печально побрели в общую сторону. Клубилась добродушная пыль. Улыбалось ослепительно голубоглазое небо, плыли редкие и ленивые облака.
   Остался небольшой паренек, отбившийся от людского русла. Мальчик подошел к Шопенгауэру и честно спросил, радуя малолетней бестакностью:
   - Вы давно сумасшедший?
   - Конечно, - ласково ответил тот. - Шоколадку хочешь?
   - Хочу, - признался малец.
   - А нет у меня шоколадки, - рассмеялся Шопенгауэр. - На халявку хотел, да?
   - Вы плохой, - сказал мальчик, - но не сумасшедший. Псих бы угостил.
   - А откуда ты знаешь? - удивился он.
   - Нормальные люди злые, - объяснил мальчик. - А психи, наверное, добрые.
   - Ах вот оно как, - веселился Шопенгауэр. - Познал ты жизнь, парень. Но все-таки не до конца, что меня радует. Я тебя немного побалую. На, возьми.
   Артур порылся в карманах линялой джинсовой куртки и достал плитку дешевого импортного шоколада.
   - Бери, не стесняйся, - предложил он.
   Мальчик взял подарок, отбежал в сторону и расплакался. Затем развернул обертку, дергано бросил прочь и принялся ломать плитку. Судорожно заталкивал куски в рот и жевал, не переставая плакать.
   Шопенгауэр не переставал хохотать.
   Из проулка появились плохо одетые и грозные тетки. Числом трое, злые и сексуально неаппетитные. Шопенгауэр глядел на незваных теток и сверкально подсмеивался.
   - Ах ты, садист, - крикнула самая пожилая и неэротичная.
   - Я-то? - улыбнулся ей Шопенгауэр.
   - Ты еще улыбаешься, тварь, - прошелестела она. - Довел ребенка до слез и радуется.
   - Я-то? - смотрел на нее улыбчивый.
   - Ты, козел, - обвинила тетка. - Ты, фашисткая гадина.
   - Неужели все-таки я? - сомнительно покачал головой Артур.
   - Отпираешься? - насела тетка помоложе, но тоже не вызывавшая большого желания.
   - Отпираюсь, - вздохнул Шопенгауэр. - Чую, что конец пришел, вот и отпираюсь.
   - Эсэсовская твоя морда! - вступила в разговор третья особь. - Ты нормально отвечай, когда люди спрашивают. Не юродствуй, когда по-человечески разговаривают.
   - По-человечески? - ласково усмехался Артур.
   - Козел, - шелестела самая монструозная в пятнистом переднике. - Ну козел, в жизни не видала таких козлов. Я уж не думала, что такие козлы бывают.
   - Ты много чего не думала, - скакал зубы Артур. - В жизни много чего бывает. Любовь, например. Слыхала про такую?
   - Подонок, скотина, нелюдь! - кричала она по ту сторону женских чувств.
   - Он мудак, - возмущалась вторая.
   - Шизик, - отмахивалась третья.
   - Милые, хорошие, давайте любить людей, - предлагал хохочущий Шопенгауэр.
   Пятнистая тетка не сдержала ненависти и ударила его по лицу. Шопенгауэр не сдержал себя: зашелся нелюдским смехом, перегнулся пополам, а затем рухнул на землю. Валялся, свистел, хрюкал, дрыгал ногами и шевелил аристократичным ухом.
   - Ну не могу, - хохотал он зверски. - Смотрю и помираю. Дорогие мои, сучки нетраханные, не могу я на вас смотреть. Ну простите меня, не получается по-другому.
   Разъяренные женщины норовили пнуть его побольнее.
   - Ладно, хватит, - серьезно сказал отсмеявщийся Шопенгауэр, поднимаясь на ноги и стряхивая пыль. - Побалдели и довольно.
   Он улыбнулся женщинам на прощание, танцевально топнул ногой и резвой походкой сорвался прочь, по своим делам, интересным и неотложным.
   А тетки разревелись. Они рыдали навзрыд и жаловались на судьбу. Доля выпала несахарная, причем у каждой. Особенно у пятнистой: ночью она переосмыслила жизнь, пришла к неутешительным выводам и повисла в наспех намыленной петле. Некрасивое тело весомо покачивалось, пугая робкого мужа и сердобольных куриц-соседушек. Остальные тетки спаслись, проявив недюжинное мужество и волю к жизни.
   Шопенгауэр чуть не плакал, узнав о кончине несимпатичной женщины. Ему не было жаль пятнистую, он вообще не сочувствовал мертвым, потому что не умел оживлять. Ему было жаль себя, своего так и не раскрытого дара: он хотел научиться любить всякое живое существо, а пока что не получалось. Почувствовал бы любовь хоть на три секунды, несчастная спаслась. А так он ничего не почувствовал, и тетка намылила себе петлю. Потом утешился: теткой больше, теткой меньше - экая ерунда. А времени на раскрытие таланта у него предостаточно, надо лишь по-сильному захотеть и по-божески отработать.
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, В КОТОРОЙ ПРОДОЛЖАЕТСЯ ДИАЛОГ ПОЛИТИКА И НАРОДА
   Не все то золото, что зарыто. Не все то сыр, что в мышеловке лежит. Не все попу пасха, а большевику первомай. Не все коту мышь! Бывают крысы. Не все горшком меряется. Не сразу власть берется и сказка сказывается. Дорога в тысячу верст начинается с одной мысли. Все начинается мыслью и ей заканчивается. Правда, нет того, кто эту мысль думает. Она сама думается, изредка навещая избранные головы.
   Леха орал по мобильному:
   - Ну извини, Артур, закорюка вышла. Заехал к Илье, а там бухач идет. Выпивка халявная, сам понимаешь. Посидели с другом, а там темно сделалось. Поутру поехали за Добрыней. Приехали, а там еще круче: такой бордель - ты никогда не видел таких борделей. Самое интересное, что все опять на халяву. Добрыня сначала выеживался, не хотел пускать. То ли ревность, то ли чванство такое, или буржуазный инстинкт. Мы друга пристыдили, разобрали девок, пошли в номера. Три дня на эту ерунду угрохал. Ел, пил и трахался. Нет, не жалею. Я, конечно, знаю твою аскезу - но ты бы заехал, а? Ты бы изменил отсталые взгляды. Когда подскочу? К девяти нормально успеваю. Мы все обдумали: будет тебе и служба безопасности, и школа молодого бойца, и патриотичное ополчение как прообраз национальной гвардии. А Железов ничего мужик, по телеку видели. Уверенный. Людей за скотину держит, так это правильно. Скажи только, что мы не электорат. Пусть человеческий контракт подмахнет, а словесами старушат тешит. Ну нормально, да? В Китеже? Там потом закорюку вышла убиенная, рассказать обхохочешься. Ладно, я расскажу, а ты обхохочешься. Ладно. И это тоже. Нет, не забуду. На что? А, эти самые. Нет, конечно. Давай потом это сделаем. Ну нормально? Да куплю по дороге. Ладно, не утруждай себя. Я сказал, что нормально будет. Да само собой. Нет, не опаздываю. Ну нормально, Артур.
   Шопенгауэр стоял посреди пустого места и озарял его смехом. Один, всегда один. Никто не забредал на скучный пустырь, так что освящать его хохотом приходилось в пасмурном единстве с самим собой. Минуту, две, восемь. Посмеялся, вроде бы освятил.
   В отдаленном конце страны Александр Железов говорил нетленные строки.
   - Мне премьер в глаза смотрит, а я говорю: подонок, - упоенно делился он. - Почему, спрашиваю, народ плохо живет? Ну почему детям не хватает на молоко и поездки к морю? Воруют, гады, все воруют. Когда, спрашиваю, разберешься с ворами? А премьер глазенками лупает, сказать-то нечего. Повязан с негодяями, сразу видно. Я ему в глаза смотрю, а он-то взор прячет, на министров кивает, на президента. Сам хорош, говорю. Ну ничего, говорю, придем к власти, за все ответите. Будешь ты у меня ударно трудиться. На стройке народного хозяйства, понял? Ладно, говорит, признаю вину. Чувствую, хочет мне в ноги бухнуться, покаяться в грехах, в прошлой жизни. Не надо, говорю, перед народом лучше покайся, все вы, чинуши, на трудовом горбу жируете. Хорошо, отвечает, придете к власти, Александр Александрович, во всем покаюсь. А сейчас как-то неудобно, свои же и уберут. Ясно, как с ними надо? По справедливости, они ее как огня боятся. У меня программа простая - справедливость, и пиздец.
   Слушатели обливались счастливым потом. Васюха зубами рвал на себе подтяжки. Молодец, шептались местные жители. <Молодец!> - орали нашпигованные в толпу крикуны. Начиналось самое бесовство.
   - Спасибо, друзья, - растрогался Железов. - Ваша поддержка дает силы, только на ней держусь. Вы знаете, приходится по восемнадцать часов работать. Но если работать по двенадцать часов, у нас ничего не выйдет. Все силы надо отдать восстановлению справедливости на территории Хартлэнда.
   - Золотой мужик, - хрипел довольный Васюха.
   На трибуны пролез моложавый человек в чернеющей майке.
   - Нам жрать нечего, - признался он перед честным народом. - У меня зарплата четыреста, у жены неплатежи. Костьми питаемся, как собаки! Ну нечего жрать, нечего. Мне правительство не дает детей завести. Мы с женой хотим, а кормить нечем, правительство не дает.
   - Всыплем собакам, - по-отечески сказал Железов, ласково похлопывая моложавого по плечу. - Им только всыпать надо, чтоб не врали народу и не тянули у него последний кусок.
   - Костьми ведь питаемся, - стонал парень. - Так хотим детей, а суки паршивые не дают. Козлы, на х.., жрать нечего, а они, суки, на <мерседесах>, почему так?
   - Разберемся, - металлически обещал Железов. - Творится то, что я называю отсутствием справедливости. Заврались чиновники. Обнаглели банки. Правильно, вам нечего жрать. А голосует кто?
   В отдалении стоял партийный джип, за тонированными стеклами хохотал Шопенгауэр.
   - Жрать нечего, - упоенно перешептывал он. - Детей нельзя завести, правительство не дает. Ну не могу, мать мою, не могу. Господи, посмотри, убиенные дела происходят. Господи ты мой, не могу. Как так можно, а?
   На приватном ужине Железов моршился, топорщился и кривился.
   - Ну каждый день с ними говорю, - жаловался он. - И всегда эти козлы хотят одного и того же. Каждый раз им кто-то виноват в несчастной судьбе. И это половина взрослого населения, если не девять десятых. Ни разу не подумают, ни разу. Мозги набекрень, что ли?
   Леха прожевал кусок ароматного мяса и обратился к вождю:
   - Саша, а тебе не кажется, что ты развращаешь русский народ? Ты же поощряешь вековую хреноту и выверт мозгов. Ты утверждаешь дурака в превосходстве дурацкой веры. Каждая твоя речевка добавляет им жизнестойкости в изначально лживых позициях. Как твои провокации уживаются с такой необъятной любовью к Родине?
   - Нормально уживаются, - хмыкнул Железов. - Дуракам закон не писан. Не мне кривду выводить. То есть я ее выведу, конечно - когда власть заполучу. Твоя речь, как я понял, о целях и средствах. Поймите наконец правильно: здесь проблема простой логики, а не усложненной морали. Цель, как ты знаешь, всегда оправдывает средства. Мораль не работает, так по логике получается. Согласись, что всегда можно пожертвовать одним, чтобы спасти десять, если они примерно равны по ценности. Всегда можно на слезинке ребенка строить национальное процветание. И не хрен тут мерихлюндию разводить. Я повторю: не хрен устраивать мерихлюндию вокруг слезинки ребенка. Ее разводят не от обострения моральной чувствительности, а по слабости сознательных механизмов. Надо же признавать законы логики. Десять кирпичей больше одного. Национальное процветание можно ставить на расстрелах. Это то же самое, что десять кирпичей. Тут нет предмета для спора, поймите главное. Представьте, что в большой политике сидит усталый козел. Увлекается идеологией национальной измены: родные земли отдает налево, народец подраспустил, перед чужими странами прогибается. Его же надо убрать? Надо же поставить нормального пассионарного парня? Здесь одна смерть повлечет миллион спасенных жизней. И пусть хоть зарыдается треклятый ребенок, нормальный пассионарий плюнет и разотрет.
   Шопенгауэр одобрительно кивнул.
   - Речь не о том, Саша, - мягко сказал Леха, покачивая бокал с вином. - Я слышал, кто такие пассионарии. Речь о том, что ты сам распускаешь нацию. Подтираешь сопли взрослым детишкам. Возьмем парня, которому правительство мешает плодиться. Ну нельзя ему сопли подтирать, это преступление против жизни. Ты его убей лучше. И ему так лучше, и остальным. Нельзя кривить законы жизни, поддерживая таких.
   - Я его не поддерживаю, - быстро ответил Железов. - Я дарю ему утешение, то есть пустой звук. Он меня поддерживает. А поддерживая меня, он оправдывает свое рождения. Если такие приведут меня к власти, значит, и такие не зря родились.
   - На козле далеко не уедешь, - гоготнул Илья.
   Шопенгауэр плавно наполнял рюмку...
   - Уеду, - твердо пообещал Железов. - На козле можно упрыгать в такую даль, которая вам не снилась. Сами в скором времени убедитесь.
   - Да увидим, чего там, - махнул ладонью Илья.
   - Расскажи про разборки в Китеже, - попросил Шопенгауэр Алексея.
   - А чего рассказывать? - смутился Леха. - Обыкновенная мужская работа.
   - Интересно, - объяснил Шопенгауэр.
   За окном темнело. Вечерние дети трезвонили во дворе, по вечерним делам шелестели автомобили. Город жил в вечернем пейзаже, распростившись с дневными делами и полуденным воздухом. В вечернее время все по-иному: другие деревья, собаки, девушки и совершенно другой запах новорожденных мыслей, каждая мысль ведь обладает своим запахом, цветом, звуком... Все по-другому, когда наступает вечер. А ночью опять все меняется. Потом наступает утро, и опять раздает привычным вещам новые и необыкновенные смыслы.
   За распахнутым по случаю июля окном медленно начинала клубиться ночь. Сначала окопалась в углах, а затем кошачьи подбиралась к ровным площадкам. Некоторые отходили спать, а другие ожидали почувствовать свою жизнь в измененном воздухе несветлого города. Предметы опять находили новые контуры и значения. И ночная кошка уже не дневная кошка. Не говоря уже о различии людей, окон, музыки... Другие они, хоть и те же самые: и ночью в книге вычитывается иное, чем прочитывалось в ней днем. И ситуации приходят совсем иные, невозможные при солнечном свете. И мысли, и чувства, и ощущения от творимого на глазах обновления мира.
   Стемнело. Жизнь перешелкнула на работу в новом ландшафте. А мужская компания за приоткрытым окном с радостью слушала о настоящей мужской работе.
   - Хорошо, - раздельно-весомо произнес Шопенгауэр. - Спасибо, Леша.
   - Я ничего тебе не сделал, - удивился тот.
   Шопенгаэур рассмеялся, на сей раз по-доброму, по-привычному, почти по-людски, а не по-своему, без святого надрыва и вольчьей задоринки:
   - Сделал, Леша. Я смотрю на тебя и радуюсь. Не перевелись, короче, мужчины в русских селеньях. Потому что окончательная хана придет Хартлэнду в тот момент, когда в миллионных селеньях переведутся мужчины. Женщины не спасут, без мужчин они не даже не совсем женщины. Смотрю на тебя и думаю: а ведь не хана еще Хартлэнду.
   - Спасибо, - ответил несмутившейся Леха. - И насчет баб совершенно правильно, кого им спасать? Слабоваты бабы на энергетику.
   - Водки что ли выпить, - бессвязно предложил Илья.
   - Ребята, мне утром выступать, - извинительно напомнил Железов.
   - Перед твоим избирателем выступать только с бодуна, - безапеляционно заявил Шопенгауэр. - Или по накурке с пары затяжек. Твой избиратель, Саш, такая зверушка, что большего не заслуживает. Чтобы терпеть его помятые рожи, надо вообще переходить на ЛСД и пейотные шарики. Или на углубленные дзэнские медитации. В крайнем случае, на добротный и трехразовый секс. А то захрюкаешь как народники.
   - Разве народники хрюкали? - недоверчиво спросил Железов.
   - Я в этом не сомневаюсь, - без тени улыбки утвердил Шопенгауэр. Все их действия так или иначе есть следствия большого рассеянного перехрюка. Ребятам по всему не хватало пейотных шариков, дзэнских медитаций и регулярного секса. Вот и перехрюкнули с раздолбая. А историки: в народ, за людей, цели там святые и благородные... Хрен-та с два. Делов-то: большой идейный перехрюк на почве истощения жизни. Однако я не читал ни одного российского автора, который разглядел бы за гуманитарно-социальной хреновушкой всего-навсего всхрюк дурной и стоящей на раскоряку жизни.
   - Так, значит, мне правильно с бодуна? - переспрашивал Александр Железов.
   - Конечно, Саша, - рассмеялся Шопенгауэр. - Ты пока хрюкаешь неискренне, за что мы тебя ценим и уважаем. Однако профессия портит. Хочешь пройти по одномандатному коровнику, честь тебе и любовь. Но не дай бог превратиться в лоббиста коровьих дел. Ты уж помычи, порычи, а потом все-таки возвращайся к людям.
   - Да я козлов в шеренгу построю, - убежденно пообещал Железов. - Поведу их мочить рога на водах Атлантики. А некоторые поедут на Чукотку мостить автобан Москва-Вашингтон. Поляжет их там несчитано, зато вместо недоделанных людей у страны появится полезная трасса. У меня в голове комплексная программа, и каждый пункт против недоделанных.
   - Ай да Вторник, - по-дружески хохотал Шопенгауэр, - ай да сукин сын. Ну не зря, не зря ты родился. Здорово пока говоришь.
   А потом они упились вдрызг и поговорили по-задушевному. За окном светало, и в комнату повеяло нежарким утренним небом.
   - Наверное, спать, - определил для себя Добрыня.
   - Работать, только работать, - бормотал Железов.
   Торопливымы движениями он повязывал галстук. До встречи с инвесторами оставалось сорок минут.
   - Молодец, - заметил Артур.
   - Я знаю, - шипел Железов. - Ты помнишь, где в этом доме бритва?
   - Твой же дом, - вздохнул Шопенгауэр. - Тебе и решать.
   Из девяти пиджаков Железов выбрал самый тонкий, светло-серый, в едва заметную клетку.
   - Ходит слух, что он куплен в Лондоне, - зевнул Артур.
   - Пиджачонка-то? Сплетничают, - отрезал Железов. - В Больших Грызунах брал, на распродаже. Не веришь? Я тогда нуждался, ходил в рванье. Имущество роздал беднякам, а до политики еще не дорос.
   - Давай наладим в Грызунах пошив нашей униформы, - предложил Шопенгауэр. - У места рабочие создадим, и городишка войдет в историю.
   - Это деревня, - с сожалением произнес Железов. - Там десять домов, а живут одни старики. По воскресеньям выползают к бывшему сельсовету и продают друг другу ненужные вещи, это их единственная отрада. Торгуются очумело, хотят таким образом походить на людей.
   - Убиенные дела творятся, - с восхищением отозвался Шопенгауэр.
   - Одеколон хочу, - капризничал Железов. - Куда нормальные люди ставят одеколон?
   <Линкольн> подошел к подъезду. Резкий и деловитый председатель партии сел на излюбленное место рядом с водителем.
   - В офис, - привычно распорядился он.
   Через двадцать минут он смотрел в умные глаза отечественных капиталистов.
   - Гарантии дам, - городил он кубики. - Какой пересмотр приватизации? Наоборот, экономику надо предоставить достойным людям. Делайте заявки. Это ложь, что все якобы продано. Далеко не все. Так вот, я продам. Давайте, оценивайте свои возможности. Я продам вам собственность, как наиболее достойным представителям нации. Только сразу договоримся: деньги нужны сейчас. Иначе провалим мою компанию. А если мы с вами ее провалим, какая собственность?
   - Продадите по-человечески? - спросили его.
   - Нормально, - хохотнул он. - Один к пяти. Оценка по рыночной котировке. Только проплата в ближайший месяц, а расчет при получении механизмов.
   - Бесплатно, что ли? - не поверили Железову.
   - А что, надо по-другому? - улыбнулся он. - Я предельно честный с теми, кто этого заслужил. Обещал четыреста годовых, будет вам четыреста годовых.
   - Гарантии, - потребовали с него.
   - У вас останутся подтверждащие документы. Так считайте компроматом любое упоминание о нашем сотрудничестве. Это первое, но важнее второе: здравый смысл на отдаленную перспективу. Судите сами, на кого мне опираться в той программе, которую я взял? Вы имеете о ней полное представление. Судите сами, нужны ли по-настоящему свои люди в столь масштабных реформах. Те, чье поведение рационально и прогнозируемо. Те, с кем связывает если не общий идеал, то единые тактические цели. Те, кто готов работать и превратиться в опору нации. Люди, которые однажды помогли и готовы помогать дальше. Я ведь не Сталин, чтобы косить своих, верно? По всем прикидкам получается, что нам трудно завершать свои дела друг без друга. Господь толкает нас на взаимное понимание. Я уверен, что страна не поднимется, если люди вроде нас будут путаться в эгоистических интересах. Если мы погрязнем в недоверии, страна потеряет центр реальной силы. Надо верить в себя и в будущее страны, потому что кроме нас нет здорового элемента. Я не люблю левых, двести лет долдонящих о благоденствии убогих и сирых. Я не люблю шестидесяхнутых, навязавших стране дурную модель и свое видение мира, не люблю их никчемность и недоделанный гуманизм, в глобальном смысле убивающий нацию. Я не люблю демократичных и либеральных, по безволию разваливших большое и сильное государство. Я предлагаю свой путь и вижу, что вы его одобряете. Ну а кроме того, я предлагаю вам четыреста годовых.
   - Риск велик, - напомнили ему. - Пролетим все.
   - Я знаю, что риск велик, - безрадостно признал Железов. - Но надо верить. Только настоящая вера. Других гарантий успеха нет. У Христа тоже была единственная гарантия.
   - Счет тот же?
   За окном прозрачно щебетали летние птицы и мокрые от погоды люди спешили по обыкновенным людским делам, торопясь и задевая друг друга. Железов посмотрел на них и увидел.
   - Тот же, - обыкновенно ответил он.
   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, В КОТОРОЙ ТВОРЯТСЯ ПАРТИЙНЫЕ ЧУДЕСА
   Мышка бежала, хвостиком слона окрутила. А дальше поздняк: налево комсомол, направо мшисто. Впереди русач, позади стабилизец, а на месте крысолов за феньки торгуется. Несистемно, дражайший мой? А вы еще учтите, что козел перехватом частокол взял. И все ему, ретивому, нипочем. Кургузый он, что ли, в честь такого непроходима? Ладно, отступаю на предысходные, а то у наших уже вяленая горячка на пятистах.
   Адик в свое время умирал: в ночлежке для беспризорных, нищий, голодный, без статусов и вне смысла. Дело было в лучшем на земле городе Вене, а человек достиг прекрасного возраста - двадцати с чем-то лет. Лежал ненужным поленом и вяло раздумывал: то ли сейчас сдохнуть, то ли денек погодить. Решил, короче, денек-другой погодить. А потом вышел из ночлежки в пространство мира. Но то потом было. А нынче он умирал, плакал и хотел бы найти работу за невзрачный кусок белого хлеба. Или черного. Шопенгауэр непривычно сидел с Дюймовочкой в пустом номере, тешась задушевными разговорами. Другим тешиться не хотел - своим ликом девушка не склоняла его на секс. И он, видимо, ее не склонял, а иначе вечерок случился бы чуть менее говорливым и посильнее в плане участия (секс актуальнее самого умного разговора, и мастера умных разговоров при случае подтвердят, не говоря уж о мастерицах).