— Я — брат Бернард. Прошу следовать за мной.
   По мере того как мы продвигались по коридору, он казался все длиннее. Мы шли и шли, брат Бернард вышагивал впереди, а я неотрывно разглядывал его странно выступающий позвоночник. Приятное ощущение — босиком по гладкому каменному полу. По обеим сторонам коридора таинственные двери из роскошного дерева: и комнаты, комнаты, комнаты. На стенах — фантастические мексиканские изделия на миллионы долларов. Все божества из кошмаров пялятся на меня сверху совиными взглядами. Освещение выключено, а желтый неяркий свет изливается от редко расставленных светильников в форме черепов — еще одна мелодраматическая деталь.
   Когда мы приблизились к главной части здания — перекладине «П», — я заглянул через правое плечо брата Бернарда и футах в сорока-пятидесяти впереди совершенно неожиданно заметил женскую фигуру. Я видел, как она неспешно вышла из последней комнаты этого спального крыла, и исчезла в главной части здания: невысокая, стройная женщина в чем-то вроде мини-платья, едва прикрывающего бедра, из какой-то мягкой, складчатой, белой ткани. Ее темные, отливающие глянцем волосы падали ниже плеч, очень загорелая кожа, резко контрастировала с белизной одеяния. Эффектно торчащие груди не оставляли сомнений относительно ее пола. Лица я толком разглядеть не смог. Для меня стало неожиданностью то, что в этом самом Доме Черепов есть не только братья, но и сестры, хотя вполне возможно, что это прислуга, так как здесь повсюду царит безукоризненная чистота. Я понимал, что спрашивать о ней брата Бернарда бесполезно: он отгородился молчанием как броней.
   Он меня доставил в большое помещение парадного характера, очевидно, не то, где нас приветствовал брат Энтони, поскольку я не заметил никаких следов люка, ведущего в тоннель. И фонтан здесь выглядел иначе: он был повыше, больше напоминал по форме тюльпан, хотя фигура, из которой вытекала вода, очень походила на ту, что венчала фонтан в другой комнате. Сквозь открытые балки потолка я увидел угасающий предвечерний свет. Было жарко, но не так душно, как накануне.
   Нед, Оливер и Тимоти были уже здесь. Все трое, одетые лишь в шорты, выглядели напряженно и неуверенно. У Оливера на лице застыло то особое выражение оцепенения, которое он принимал в минуты сильного стресса. Тимоти пытался напустить на себя пресыщенный вид, но это ему плохо удавалось. Нед подмигнул мне — то ли ободряя, то ли ехидничая.
   Еще в комнате было около дюжины братьев. Они казались отлитыми по одной форме и должно быть являлись, если не родными братьями, то уж, во всяком случае, двоюродными. Ни один из них не был выше пяти футов семи дюймов, а некоторые имели рост в пять футов четыре дюйма и меньше. Лысые. Широкогрудые. Загорелые. Крепкие на вид. Обнажены, если не считать шортов. У одного из них, которого я признал за брата Энтони — а это именно он и был, — на груди висел небольшой зеленый медальон; у трех остальных тоже имелись подобные медальоны, но сделанные из более темного камня, вероятно, оникса. Женщины, пересекшей мне дорогу, в комнате не было.
   Врат Энтони жестом показал, чтобы я присоединялся к своим спутникам. Я занял место рядом с Недом. Тишина. Напряженность. Я еле подавил позыв расхохотаться — настолько все было нелепо! Кем, интересно, считают себя эти маленькие напыщенные люди? К чему эта показуха с черепами, это действо, напоминающее очную ставку?
   Брат Энтони с серьезным видом изучал нас, будто оценивая. Ни единого звука, кроме нашего дыхания да радостной капели фонтана. Немножко серьезной музыки на заднем плане, прошу вас, маэстро. More stupebit et nature, cum resurget creatura, judicanti responaura. Смерть и Природа стоят в изумлении, когда все Сущее восстает, чтобы отвечать перед Судией. Отвечать перед Судией. Вы и есть наш Судия, брат Энтони? Quando Judex est venturus, cuncta stricte discus-surusl Заговорит ли он когда-нибудь? Должны ли мы так и оставаться целую вечность между рождением и смертью, между чревом и могилой? Ага! Они действуют по сценарию! Один из братьев помельче, без медальона, подходит к нише в стене, достает оттуда тонкую книжку, искусно переплетенную в блестящий красный сафьян, и подает ее брату Энтони. Мне не надо говорить, что это за книга: и так знаю. Liber scriptus proferetur, in quo totum continetur. Написанная книга будет принесена, в которой все содержится. Unde mundus judicetur. По которой мир будет осужден. Что я могу сказать? Царь всемогущий, спасающий по воле своей тех, кто заслуживает спасения, спаси меня, о кладезь милосердия! Теперь брат Энтони смотрит прямо на меня.
   — В нынешние времена, — мягко, негромко, звучно проговорил он, — немногие читают «Книгу Черепов». Как случилось, что вы столкнулись с ней?
   — Старинная рукопись, — сказал я. — Выла запрятана и заброшена в университетской библиотеке. Мои исследования… случайное открытие… любопытство заставило меня ее перевести…
   Врат кивнул.
   — А потом пришли к нам? Как это было?
   — Заметка в газете, — ответил я. — Что-то насчет образов, символики… мы случайно на нее наткнулись, у нас начались каникулы, и мы решили съездить сюда и посмотреть, если… если…
   — Да, — произнес брат Энтони. Никакого вопроса не последовало. Безмятежная улыбка. Он смотрел на меня открытым взглядом, ожидая, очевидно, что я скажу дальше. Нас было четверо. Мы прочитали «Книгу Черепов», и нас было четверо. Формальная сторона заявки внешне в порядке. Exaudi operationem meam, ad te omnis caro veniet[20]. Я не мог говорить. Я безмолвно стоял в бесконечно продолжавшейся тишине, надеясь, что Нед произнесет слова, не желавшие сходить с моих губ, что их скажет Оливер Тимоти. Брат Энтони ждал. Он ждал меня, он будет ждать до трубных звуков Страшного суда, до заключительных аккордов. Говори. Говори. Говори.
   И я заговорил, слыша свой голос как бы со стороны, будто записанный на магнитофон.
   — Мы четверо… прочитавшие и постигшие смысл «Книги Черепов»… прочитавшие и постигшие… желаем подвергнуться… желаем пройти Испытание. Мы четверо… мы четверо предлагаем себя… в качестве кандидатов… мы четверо предлагаем себя в качестве… — Я запнулся. Был ли мой перевод правильным? Поймет ли он мой язык? — В качестве Вместилища, — закончил я.
   — В качестве Вместилища, — повторил брат Энтони.
   — Вместилища. Вместилища. Вместилища, — хором произнесли братья.
   Разыгрывающаяся сцена стала вдруг напоминать оперу! Да, я превратился в тенора из «Турандот», патетически требующего, чтобы ему назвали роковые загадки. Все это казалось бессмысленной театральщиной, абсурдным и напыщенным лицедейством, противоречащим всякому здравому смыслу, всему происходящему в мире, где радиосигналы передаются через спутники, где волосатые мальчики рыщут в поисках травки, а дубинки staatapolizei[21] обрушиваются на головы демонстрантов в пяти десятках американских городов. Неужели мы сможем стоять вот так же здесь и распевать про черепа и вместилища? Но нас ждали еще более странные вещи. Брат Энтони величаво кивнул тому, кто принес ему книгу, и этот брат снова направился к нише и достал оттуда массивную, тщательно отполированную каменную маску. Он подал ее брату Энтони, который наложил маску на лицо, а один из братьев с медальоном вышел вперед, чтобы завязать сзади ремешок. Маска закрыла лицо брата Энтони от верхней губы до макушки. Она придала ему вид живого черепа: его холодные яркие глаза сверкнули в мою сторону из глубоких каменных глазниц. Ну да, конечно.
   — Известно ли вам четверым об условиях, налагаемых Девятым Таинством? — спросил он.
   — Да, — ответил я.
   Брат Энтони ждал, пока не получил утвердительных ответов от Неда, Оливера и Тимоти, произнесшего «да» довольно сдержанно.
   — Вы решаетесь подвергнуться Испытанию не из легкомыслия и, следовательно, отдаете себе отчет, с какими «опасностями» вам предстоит оттолкнуться и чем вы будете вознаграждены за них. Вы предоставляете себя полностью и без внутренних колебаний. Вы пришли сюда, чтобы принять участие в священнодействе, а не забавляться игрой. Вы полностью предаетесь в руки Братства и, в частности. Хранителям. Понимаете ли вы все это?
   Да, да, да и — наконец — да.
   — Подойдите ко мне. Приложите руки к маске. Мы осторожно, будто боясь электрического разряда от холодного камня, прикоснулись к ней.
   — В течение многих лет не имели мы Вместилища, — заговорил брат Энтони. — Мы высоко ценим ваше присутствие и выражаем вам свою признательность за то, что вы появились среди нас. Но теперь я должен сказать вам: если мотивы вашего появления здесь и были суетными, то теперь вы не сможете покинуть этот Дом до окончания срока вашего кандидатства. Сохранение тайны — одно из наших правил. Как только начинается Испытание, жизни ваши принадлежат нам, а мы не допустим, чтобы кто-либо покинул наши владения. Вот Девятнадцатое Таинство, о котором вы не могли прочитать: если один из вас покинет это место, трое оставшихся искупят его поступок. Понятно ли это в полной степени? Мы не допустим колебаний, и вы станете стражами друг для друга, зная, что если среди вас найдется один отступник, то все остальные без исключения погибнут. Наступил момент принятия решения. Если условия слишком суровы, отнимите руки от маски, и мы позволим вам четверым уйти с миром.
   Я колебался. Этого я не ожидал: смерть в наказание за уход посреди Испытания! Неужели они не шутят? А что, если через пару дней мы выясним, что ничего стоящего они дать не могут? И тогда нам придется оставаться здесь месяц за месяцем, пока они, в конце концов, не скажут, что нашему испытанию пришел конец и мы снова свободны? Такие условия казались неприемлемыми: я чуть не убрал руку. Но я вспомнил, что пришел сюда для совершения акта веры; что я отдаю бессмысленную жизнь в надежде добыть жизнь, исполненную смысла. Да. Я твой, брат Энтони, что бы ни случилось. Я не отвел руку от маски. Как бы там ни было, разве смогут эти малорослые человечки что-нибудь нам сделать, если мы решим выйти отсюда? Это — лишь очередной театрализованный ритуал, как и маска, как и хоровой распев. И я примирился с самим собой.
   У Неда, по всей видимости, тоже были свои сомнения: я осторожно наблюдал за ним и заметил, как его пальцы чуть дернулись, но остались на месте. Рука Оливера на краю маски не шелохнулась. Тимоти имел самый нерешительный вид: он нахмурился, посмотрел на нас, на говорящего, покрылся испариной, отнял пальцы секунды на три, а потом отчаянным жестом прижал их к маске настолько резко, что брат Энтони чуть не оступился от этого прикосновения.
   Дело сделано. Мы дали клятву. Брат Энтони снял маску.
   — Теперь вы пообедаете с нами, — сказал он, — а с утра все начнется.
 
   26. ОЛИВЕР
 
   Итак, мы оказались здесь, это на самом деле случилось, мы в Доме, и нас приняли кандидатами. Жизнь вечную тебе предлагаем. Это установленный факт. Все настоящее. Разве? А если ты каждое воскресенье с верой в сердце посещаешь церковь, молишься, ведешь безгрешную жизнь и кладешь пару долларов на поднос, то попадешь в рай и будешь жить вечно меж ангелов и апостолов? Так говорят, но можно ли этому верить? Существует ли рай? Есть ли ангелы и апостолы? Какой толк от прилежного хождения в церковь, если всех прочих условий сделки не существует? А Дом Черепов существует на самом деле, как и Братство Черепов, как и Хранители — брат Энтони относится к числу Хранителей, — а мы стали Вместилищем, я будет Испытание, но настоящее ли все это? Хоть что-нибудь? Жизнь вечную предлагаем тебе, но предлагают ли они ее на самом деле? Или все это — просто мечта, вроде сказочек про то, как ты отправишься жить среди ангелов и апостолов?
   Эли считает, что все это настоящее. Нед, кажется, думает так же. Тимоти то ли забавляют, то ли раздражают все эти вещи: трудно сказать. А я? Что думаю я? Я чувствую себя как лунатик. Это сон наяву.
   Я все время пытаюсь понять — и не только здесь, а везде, где бы я ни был: происходит ли со мной что-нибудь на самом деле? Действительно ли я связан с окружающим, подключен к нему? А если нет? Что, если все испытываемые мной ощущения — лишь смутные, слабые отзвуки того, что чувствуют другие? Как я могу это определить? Когда я пью вино, ощущаю ли я весь содержащийся в нем вкус, и что ощущают они? Или до меня доходит лишь призрак его аромата? Когда я читаю книгу, понимаю ли я все слова на странице или только думаю, что понимаю? Прикасаясь к девичьему телу, чувствую ли я его плоть? Иногда мне кажется, что все мои органы чувств слишком слабы.
   Порой я думаю, что я — единственный человек на свете, который ничего не ощущает в полной мере, но у меня нет возможности сказать об этом, подобно тому как не различающий цвета человек не может сказать, истинные ли цвета те, что он видит. Иногда мне кажется, что я живу в кино. Я — просто тень на экране, переходящая от одного бессмысленного эпизода к другому в соответствии со сценарием, написанным кем-то другим, каким-нибудь умалишенным, каким-нибудь орангутангом, каким-нибудь свихнувшимся компьютером, и я не обладаю ни объемностью, ни поверхностью, ни осязаемостью, ни реальностью. Все лишено смысла, все ненастоящее. Вся жизнь — длинный киносеанс. И так со мной будет всегда.
   Временами на меня находят приступы безысходности. Тогда я ни во что не могу поверить. Сами слова теряют свои значения и превращаются в пустые звуки. Все тогда становится абстрактным, и не только такие туманные слова, как «любовь», «надежда», «смерть», но даже самые конкретные слова — «дерево», «улица», «кислый», «горячий», «мягкий», «лошадь», «окно». Я не могу уверовать в существование чего-либо, поскольку его название превращается просто в шум. Содержание вымывается из слов. «Жизнь». «Смерть». «Все». «Ничто». Ведь они остались такими же, правда? Что же тогда такое реальность, а что — нереальность, и какая между ними разница? Не является ли тогда вся Вселенная лишь кучей атомов, которые мы располагаем в значимом порядке посредством нашей способности к восприятию? И могут ли собранные нами сгустки восприятия быть разобраны так же быстро, если мы перестанем верить в происходящее? Я просто откажусь воспринимать ту абстрактную предпосылку, что все мною наблюдаемое, все, что я считаю мною наблюдаемым, действительно здесь присутствует. Так, чтобы я смог пройти сквозь стену этой комнаты, если мне удастся отвергнуть ее существование. Чтобы я смог жить вечно, если я отвергну существование смерти. Чтобы я смог умереть вчера, если мне удастся отвергнуть существование сегодняшнего дня. Я вхожу в такое состояние и погружаюсь все глубже и глубже, увлекаемый водоворотом собственных мыслей, пока не пропал, пропал, пропал навсегда.
   Но мы здесь. Все происходит на самом деле. Мы внутри. Они приняли нас кандидатами.
   Все решено. Все настоящее. Но «настоящее» — лишь шум. «Настоящее» — ненастоящее. Я думаю, что больше не связан с окружающим. Больше не подключен. Остальные трое могут пойти в ресторан и думать, что вгрызаются в изысканный, сочный, прожаренный бифштекс: но я-то знаю, что вгрызаюсь всего лишь в кучку атомов, в абстрактное понятие о том, что мы обозначили этикеточкой «бифштекс», а ведь никак нельзя насытиться абстрактным понятием. Я отрицаю реальность бифштекса. Я отрицаю реальность Дома Черепов. Я отрицаю реальность Оливера Маршалла. Я отрицаю реальность реальности.
   Должно быть, слишком долго я сегодня пробыл на солнце.
   Мне страшно. Я распадаюсь. Я не подключен. И я никому не могу сказать об этом. Потому что я и их отрицаю. Я отверг все. Господи, помоги, но я отверг и Бога! Я отверг смерть и отверг жизнь. Как это спрашивают дзэн-буддисты: какой звук, если хлопнула одна рука? Куда девается пламя свечи, если ее задуть?
   Куда девается пламя?
   Мне кажется, что и я подеваюсь туда же, и скоро.

27. ЭЛИ

   Итак, все начинается. Ритуалы, диета, упражнения, медитация и все прочее. Нет сомнений, что пока мы видели лишь верхушку айсберга. Многое еще предстоит узнать: к примеру, мы пока еще не знаем, когда будут выполнены условия Девятого Таинства. Завтра, в следующую пятницу, к Рождеству, когда? Мы уже окидываем друг друга зловещими взглядами, всматриваясь сквозь лицо в находящийся под ним череп. Ты, Нед, убьешь себя за нас? А ты, Тимоти, не собираешься ли ты убить меня, чтобы самому остаться в живых? Эту сторону проблемы мы не обсуждали вслух ни разу: кажется, что об этом не то что говорить, во и думать страшно. Возможно, эти требования имеют символический, метафорический характер. А может быть, и нет. Меня это беспокоит.
   С самого начала всей этой затеи я ощущал невысказанные предположения по поводу того, кому уйти, а кому остаться: мне — умирать от их рук, а Нед сгинет по своей воле. Конечно, я это отрицаю. Я здесь, чтобы добыть жизнь вечную. Не знаю, кто из них тоже хочет этого по-настоящему. Нед, наш странноватый Нед, способен смотреть на самоубийство как на лучшее из своих стихотворений. Тимоти не производит впечатления человека, сильно заинтересованного в продлении жизни, хотя я и подозреваю, что он от него не откажется, если оно достанется ему ценой небольших усилий. Оливер настаивает на том, что совершенно не согласен умирать, и создается впечатление, что он всецело поглощен этим: но Оливер гораздо менее уравновешен, чем может показаться на вид, и его мотивы не поддаются точному обоснованию. При соответствующей философской обработке он может увлечься мыслью о смерти точно так же, как, по его словам, он одержим мыслью о жизни. Так что я не могу сказать, кто выживет, а кто сгинет после Девятого Таинства. Но действую я осмотрительно и буду так действовать, сколько бы мы здесь ни находились. (А сколько, интересно, мы здесь будем? Мы, в общем-то, об этом еще не думали. Пасхальные каникулы закончатся, насколько я понимаю, дней через шесть или семь. Испытание к тому времени наверняка не завершится. У меня такое впечатление, что оно должно тянуться месяцы, если не годы. Но все же, сможем ли мы отсюда выбраться на следующей неделе? Мы поклялись этого не делать, хотя братья, конечно, вряд ли нам помешают, если мы все решим слинять как-нибудь посреди ночи. Кроме того, я хочу остаться. На несколько недель, если потребуется. На несколько лет. Во внешнем мире нас объявят пропавшими без вести. Регистрационные бюро, призывные комиссии, наши родители — все будут гадать, куда мы пропали? Если, впрочем, наши следы не приведут сюда. Братья перетащили наши вещи из машины. Сама же машина осталась стоять возле тропы в пустыне. Может быть, ее засечет полиция штата? Пошлют ли они человека по этой тропинке на поиски владельца сверкающего «седана»? Слишком многое мы пустили на самотек. Но мы здесь останемся на все время Испытания. Я здесь останусь, что бы ни случилось.)
   А что, если обряд Черепов именно так и проводится?
   Я не буду жить здесь, как эти братья, когда получу .требуемое. Нет, конечно, я могу проторчать тут лет пять или десять просто для приличия, из чувства благодарности. Но потом я отсюда слиняю. Мир большой: чего ради проводить вечность в какой-то дыре в пустыне? У меня свои представления о грядущей жизни. В некоторой степени они сходны со взглядами Оливера: я собираюсь утолить жажду впечатлений. Я буду жить последовательно разными жизнями, выжимая каждую из них до капельки. Лет десять, к примеру, я проведу на Уолл-стрит, сколачивая состояние. Если отец прав, а я в этом не сомневаюсь, любой, обладающий умеренными умственными способностями, может освоить рынок, делать лишь противоположное тому, чем занимаются те, кого считают умными. Это все бараны, скот, кучка гойских копов. Тупые, алчные, нацеленные на выполнение то одной, то другой своей прихоти. Так что сыграю на противоположной стороне и выйду из игры с парой-тройкой миллионов, которые вложу в хорошие акции с хорошими дивидендами, ничего рискованного, с надежным доходом. В конце концов, на эти дивиденды я собираюсь прожить последующие пять или десять тысяч лет.
   Теперь я обрел финансовую независимость. Что дальше? Теперь лет десять разврата. А что мешает? Когда денег хватает и уверенности в себе хоть отбавляй, можно купить любую женщину в мире, верно? Каждую неделю буду иметь дюжины таких, как Марго. Мое право. Немножко похоти не помешает: это не интеллектуально, это не относится к Важному, но порево имеет свое место в законченной модели бытия. Ладно. Деньги и похоть. Потом я займусь своим душевным здоровьем. Пятнадцать лет в монастыре траппистов. Ни с кем не перекинусь ни словом; буду заниматься медитацией, писать стихи, постараюсь добраться до Бога, постараюсь прорваться к сути мироздания. Пусть это займет двадцать лет. Освободить, очистить душу, поднять ее к высотам…
   Затем пойдем дальше и займемся телом. Восемь лет физических упражнений на полную катушку. Эли — пляжный мальчик. Больше не заморыш весом в девяносто семь фунтов. Серфинг, лыжи, выиграю чемпионат по индейской борьбе в Ист-Виллидж. Что дальше? Музыка. Никогда не удавалось заняться музыкой так, как хотелось. Я поступлю в Джулиард, за четыре года пройду все, проникну в самую суть музыкального искусства, глубоко разберусь с поздними квартетами Бетховена, с Бахом, Бергом, Шенбергом, Ксеыакисом, со всеми самыми сложными вещами и воспользуюсь методами, изученными в монастыре, чтобы добраться до святая святых мира звука. Может быть, сам начну сочинять. Возможно, буду писать критические статьи. Даже стану исполнителем. Эли Штейнфельд с программой из Баха в Карнеги-Холл. На музыку пятнадцать лет, правильно?
   Все это займет лет шестьдесят моего бессмертия. А что дальше? Двадцать первый век в самом разгаре. Теперь посмотрим мир. Пойду, как Будда, пешком из страны в страну, волосы отрастут, буду носить желтые одеяния, в руках миска для милостыни, а раз в месяц буду забирать чеки в «Америкэн Экспресс» в Рангуне, Катманду, Джакарте, Сингапуре. Познаю человечество на уровне брюха, буду есть любую пищу, муравьев с перцем, печеные яйца, буду спать с женщинами всех рас и вероисповеданий, живущих в хижинах с протекающими крышами, в иглу, в шатрах, в плавучих домах. На это, двадцать лет, и я получу неплохое представление о культурном разнообразив человечества. Затем, я думаю, вернусь к своей изначальной специальности — лингвистике, филологии — и сделаю карьеру, от которой я сейчас отошел. Лет за тридцать я сумею написать полную монографию о неправильных глаголах в индоевропейских языках, или разгадаю тайну этрусского языка, или переведу полный свод угаритской поэзии. Какую область ни возьми, любая распаляет воображение.
   Потом я заделаюсь гомосексуалистом. Когда в твоем распоряжения жизнь вечная, тебе надо попробовать все хотя бы по разу, а Нед утверждает, что жизнь голубого прекрасна. Лично я вообще-то всегда интуитивно, инстинктивно предпочитал девушек — они нежнее, приятнее на ощупь, более гладкие, — но когда-то же надо посмотреть, что может предложить и противоположный пол. Sub specie aeternitatia[22], какая разница, в какую дырку совать?
   Когда я снова вернусь на стезю гетеросексуальности, я отправлюсь на Марс. Это будет примерно к 2100 году: к тому времени, я полагаю, Марс уже будет заселен. Двенадцать лет на Марсе. Я буду заниматься физическим трудом, вести бремя первопроходца. Потом двадцать лет надо посвятить литературе: десять лет на то, чтобы прочитать все стоящее, что когда-либо было написано, а десять — на создание романа, который встанет в один ряд с лучшим из написанного Фолкнером, Достоевским, Джойсом, Прустом. Почему бы и не сравняться с ними? Я больше не буду каким-то сопляком; за моими плечами останутся лет сто пятьдесят полнокровной жизни, самое обширное и глубокое самообразование, каким не обладал еще ни один человек, и я буду находиться в самом расцвете сил. И если я усердно возьмусь за дело, буду писать по странице в день, по странице в неделю, потрачу пять лет на разработку композиции, прежде чем выведу первое слово, я смогу создать бессмертный шедевр. Под псевдонимом, конечно.
   Вообще, наверное, надо будет особо подумать над тем, как бы менять имя каждые восемьдесят-девяносто лет. Даже в замечательном безоблачном будущем люди, скорее всего, с подозрением отнесутся к кому-то, кто не собирается умирать. Долгожительство — это одно, а бессмертие — совсем другое дело. Мне придется каким-то образом переводить на себя свои доходы, выдавать себя за наследника себя самого. Мне придется ложиться на дно и вновь всплывать на поверхность. Перекрашивать волосы, отращивать и сбривать бороду, усы, снимать надевать парики контактные линзы. Постараться не подходить слишком близко к правительственным учреждениям: стоит только заложить отпечатки пальцев в центральный компьютер, и тогда у меня возникнут проблемы. Как быть со свидетельствами о рождении в момент очередного появления на свет? Надо будет что-нибудь придумать. Если у тебя хватит ума на то, чтобы жить вечно, то неуж-то не сообразишь, как обойти бюрократическую машину? А что будет, если я влюблюсь? Женюсь, заведу детей, стану наблюдать за тем, как моя жена увядает и стареет, как стареют и мои дети, в то время как я сам остаюсь молодым и цветущим? Возможно, жениться вообще не стоит или разве что для полноты ощущений лет на десять-пятнадцать, а потом развестись, даже если я буду продолжать любить жену, чтобы избежать дальнейших осложнений. Посмотрим.