Смерть, Лу-Энн. Попробуй представить смерть Лу-Энн Чемберс, скажем, в четверг утром на следующей неделе. Не через десять лет, а на следующей неделе. Идешь ты по Элм-стрит в гости к бабушке с дедушкой, как вдруг какая-то машина теряет управление, вроде той, с беднягами пуэрториканцами, что вчера, и… нет, беру свои слова обратно. Не думаю, что даже Братство способно уберечь от случайной смерти, от насильственной смерти: какими бы средствами они ни пользовались, чудес они не делают — лишь замедляют физическое разложение. Начнем сначала, Лу-Энн. Идешь ты по Элм-стрит в гости к старикам, как вдруг у тебя в виске самым неожиданным образом лопается кровеносный сосуд. Кровоизлияние в мозг. Почему бы и нет? Иногда, насколько я знаю, такое случается и в девятнадцать лет. Кровь пузырится у тебя в черепе, коленки подкашиваются, и ты падаешь на тротуар, извиваясь и суча ножками. Ты понимаешь, что с тобой что-то происходит, но не можешь даже вскрикнуть и секунд через десять умираешь. Ты вычеркнута из Вселенной, Лу-Энн. Нет, Вселенная вычеркнута из тебя. Теперь забудь о том, что произойдет с твоим телом, о червях в твоих внутренностях, о том, что твои хорошенькие голубые глазки превратятся в навоз, а просто подумай о том, что ты потеряла. Ты потеряла все: закаты и восходы, аромат дымящейся отбивной, ощущение кашемирового свитера, прикосновения моих губ к твоим маленьким твердым соскам, что тебе так нравится. Ты потеряла Великий Каньон и Шекспира, Лондон и Париж, шампанское и венчание в громадной церкви, Пола Маккартни и Питера Фонду, Миссисипи и луну со звездами. У тебя никогда не будет детей, и никогда тебе не отведать настоящей икры, потому что ты умерла на тротуаре, и жизненные соки в тебе начинают закисать. Почему должно быть так, Лу-Энн? Почему мы должны сначала прийти в этот чудесный мир, а потом вдруг лишиться всего этого? По воле Божьей? Нет, Лу-Энн, Бог есть любовь, и Бог не стал бы допускать по отношению к нам такой жестокости, а отсюда следует, что Бога нет, а есть только смерть… Смерть, которую мы должны отвергнуть. В девятнадцать лет умирает не каждый? Это правда, Лу-Энн. Здесь я сыграл краплеными картами. А что если ты все-таки протянешь десять лет, да, и у тебя будет и венчание в церкви, будут и дети, ты увидишь Париж и Токио, ты попробуешь шампанское и икру, а на Рождество полетишь на Луну со своим супругом, состоятельным врачом? А потом к тебе придет Смерть и скажет: ладненько, путешествие было неплохим — не правда ли, детка? — только теперь оно закончилось. Хоп, и у тебя рак матки, гниют яичники, как это нередко бывает у женщин, скоро начинаются метастазы, и ты гниешь, превращаешься в кучу разлагающегося мяса в больнице какого-нибудь графства. Неужели осознание того, что ты сорок или пятьдесят лет прожила на полную катушку, усилит твое желание уйти навсегда? Разве шутка не становится еще горше оттого, что тебе лишь показали, насколько жизнь может быть хороша, а потом взяли и перерезали ниточку? Нет, Лу-Энн, ты никогда не задумывалась над такими вещами, а я думал. И я говорю тебе: чем дольше ты живешь, тем больше тебе хочется жить. Если, конечно, тебя не мучает боль, если ты не изуродован, если ты не остался один-одинешенек на белом свете и все ато не становится тяжким бременем. Но если ты любишь жизнь, тебе ее всегда будет мало. Даже ты, милая, безмятежная простушка, не захочешь умирать. И я не хочу. Я думал о смерти Оливера Маршалла, поверь мне, и я совершенно отвергаю такой расклад. Почему я пошел на медицинский? Не для того, чтобы сколачивать состояние, выписывая таблетки окрестным дамам, а для того, чтобы познать геронтологию, разобраться с феноменом старения, продления жизни. Чтобы ткнуть пальцем в глаз Смерти. Это было моей заветной мечтой и остается таковой до сего дня: но Эли рассказывает мне о Хранителях Черепов, и я слушаю его. Я слушаю. Со скоростью шестьдесят миль в час мы катим на запад. Смерть может настигнуть Оливера Маршалла через восемь секунд — визг, скрежет, грохот! — но может это произойти и через девяносто лет, а возможно, и никогда. Возможно, это не случится никогда.
Представь Канзас, Лу-Энн. Ты знаешь только Джорджию, но представь на мгновение Канзас. Мили кукурузных полей и пыльный ветер, метущий по равнинам. Рос я в городке, где девятьсот пятьдесят три жителя. О Господи, даруй нам сегодня ежедневную смерть. Ветер, пыль, шоссе, худые лица с резкими чертами. Хочешь сходить в кино? Полдня езды до кинотеатра «Эмпориум». Хочешь книжку купить? Для этого, пожалуй, придется съездить в Топеку. Хочешь китайской кухни? Пиццу? Энчиладу? Не смеши. В твоей школе восемь классов и девятнадцать учеников. Один учитель. Знает он не слишком много: слаб здоровьем для работы в поле, потому и подался учительствовать. Пыль, Лу-Энн. Колыхание кукурузы. Долгие летние вечера. Секс. Секс здесь не таинство, Лу-Энн, здесь это необходимость. Тебе тринадцать лет, и ты идешь за амбар, идешь на другой берег ручья. Здесь есть только эта игра. Мы все в нее играли. Криста спускает свои джинсики: как странно она выглядит, у нее между ног нет ничего, кроме рыжих завитков. Теперь покажи, что у тебя, говорит она. Давай, залезай на меня. Увлекательно, Лу-Энн? Нет, ничего хорошего. Очертя голову ты делаешь свое дело, к шестнадцати годам все девушки уже беременеют, а колесо продолжает проворачиваться. Это смерть, Лу-Энн, смерть при жизни. Я не мог этого выносить. Я должен был бежать. Не в Уичиту, не в Канзас-Сити, а на восток, в настоящий мир, в мир из телевизора. Знаешь ли ты, как я вкалывал, чтобы смыться из Канзаса? Копил деньги на книги. Дважды в день проезжал по шестьдесят миль до школы и обратно. Да, все как у Эйба Линкольна, потому что живу я одной-единственной, ничем не заменяемой жизнью Оливера Маршалла и не могу позволить себе тратить ее на выращивание кукурузы. Отлично, стипендия в колледже Лиги Плюща. Хорошо, на медфаке у меня средний балл «отлично». Я — восходящий к вершинам, Лу-Энн, дьявол прижигает мне пятки, и мне приходится карабкаться все выше. Но зачем? Ради чего? Ради тридцати, сорока, пятидесяти достойно прожитых лет, а потом — на выход? Нет. Нет. Отвергаю. Может быть, для Бетховена, Иисуса и президента Эйзенхауэра смерть и достаточно хороша, но, никого не хочу обидеть, я не такой, я просто не могу лечь и уйти. Почему все так скоротечно? Почему она приходит так быстро? Почему мы не можем испить Вселенную до дна? Всю мою жизнь Смерть нависает надо мной. Мой отец умер в тридцать шесть от рака желудка; однажды он начал харкать кровью и сказал: «Что-то я много в весе потерял», а через десять дней он был похож на скелет, а еще через десять стал скелетом. Ему было позволено прожить тридцать шесть лет. Что это за жизнь? Мне исполнилось одиннадцать, когда он умер. У меня была собака, собака умерла, нос у нее посерел, уши опали, хвост обвис, и все, прощай. Были у меня две бабушки и два деда, как и у тебя, четверо их было, и они умерли, раз-два-три-четыре, одеревеневшие лица, надгробные камни в пыли. Но почему? Почему? Я так много хочу увидеть, Лу-Энн! Африку и Азию, Южный полюс и Марс, все планеты и Альфу Центавра! Я хочу увидеть восход солнца в тот день, когда начнется двадцать первый век, и двадцать второй тоже. Я жаден? Да, я ненасытен. Сейчас я все это имею. У меня все это есть. Я обречен все это потерять, как и любой другой, и я отказываюсь сдаваться. И вот я еду на запад, а утреннее солнце светит мне в спину, рядом со мной сопит Тимоти, сзади сочиняет стихи Нед, а Эли грустит о той девице, которую Тимоти не дал ему взять с собой. Я думаю обо всем атом для тебя, Лу-Энн, я думаю обо всем, чего не смог тебе объяснить. « Медитация Оливера Маршалла о смерти. Скоро мы будем в Аризоне. Там мы переживем разочарование и расстанемся с иллюзиями, выпьем пива и скажем друг ДРУУ, что вся эта затея с самого начала не стоила ни цента, а потом снова поедем на восток, чтобы возобновить процесс умирания. Но, может быть, и нет, Лу-Энн, может быть. Шанс есть. Есть самый крошечный, ничтожный шансик на то, что книга Эли правдива. Есть шанс.
9. НЕД
10. ОЛИВЕР
11. ЭЛИ
Представь Канзас, Лу-Энн. Ты знаешь только Джорджию, но представь на мгновение Канзас. Мили кукурузных полей и пыльный ветер, метущий по равнинам. Рос я в городке, где девятьсот пятьдесят три жителя. О Господи, даруй нам сегодня ежедневную смерть. Ветер, пыль, шоссе, худые лица с резкими чертами. Хочешь сходить в кино? Полдня езды до кинотеатра «Эмпориум». Хочешь книжку купить? Для этого, пожалуй, придется съездить в Топеку. Хочешь китайской кухни? Пиццу? Энчиладу? Не смеши. В твоей школе восемь классов и девятнадцать учеников. Один учитель. Знает он не слишком много: слаб здоровьем для работы в поле, потому и подался учительствовать. Пыль, Лу-Энн. Колыхание кукурузы. Долгие летние вечера. Секс. Секс здесь не таинство, Лу-Энн, здесь это необходимость. Тебе тринадцать лет, и ты идешь за амбар, идешь на другой берег ручья. Здесь есть только эта игра. Мы все в нее играли. Криста спускает свои джинсики: как странно она выглядит, у нее между ног нет ничего, кроме рыжих завитков. Теперь покажи, что у тебя, говорит она. Давай, залезай на меня. Увлекательно, Лу-Энн? Нет, ничего хорошего. Очертя голову ты делаешь свое дело, к шестнадцати годам все девушки уже беременеют, а колесо продолжает проворачиваться. Это смерть, Лу-Энн, смерть при жизни. Я не мог этого выносить. Я должен был бежать. Не в Уичиту, не в Канзас-Сити, а на восток, в настоящий мир, в мир из телевизора. Знаешь ли ты, как я вкалывал, чтобы смыться из Канзаса? Копил деньги на книги. Дважды в день проезжал по шестьдесят миль до школы и обратно. Да, все как у Эйба Линкольна, потому что живу я одной-единственной, ничем не заменяемой жизнью Оливера Маршалла и не могу позволить себе тратить ее на выращивание кукурузы. Отлично, стипендия в колледже Лиги Плюща. Хорошо, на медфаке у меня средний балл «отлично». Я — восходящий к вершинам, Лу-Энн, дьявол прижигает мне пятки, и мне приходится карабкаться все выше. Но зачем? Ради чего? Ради тридцати, сорока, пятидесяти достойно прожитых лет, а потом — на выход? Нет. Нет. Отвергаю. Может быть, для Бетховена, Иисуса и президента Эйзенхауэра смерть и достаточно хороша, но, никого не хочу обидеть, я не такой, я просто не могу лечь и уйти. Почему все так скоротечно? Почему она приходит так быстро? Почему мы не можем испить Вселенную до дна? Всю мою жизнь Смерть нависает надо мной. Мой отец умер в тридцать шесть от рака желудка; однажды он начал харкать кровью и сказал: «Что-то я много в весе потерял», а через десять дней он был похож на скелет, а еще через десять стал скелетом. Ему было позволено прожить тридцать шесть лет. Что это за жизнь? Мне исполнилось одиннадцать, когда он умер. У меня была собака, собака умерла, нос у нее посерел, уши опали, хвост обвис, и все, прощай. Были у меня две бабушки и два деда, как и у тебя, четверо их было, и они умерли, раз-два-три-четыре, одеревеневшие лица, надгробные камни в пыли. Но почему? Почему? Я так много хочу увидеть, Лу-Энн! Африку и Азию, Южный полюс и Марс, все планеты и Альфу Центавра! Я хочу увидеть восход солнца в тот день, когда начнется двадцать первый век, и двадцать второй тоже. Я жаден? Да, я ненасытен. Сейчас я все это имею. У меня все это есть. Я обречен все это потерять, как и любой другой, и я отказываюсь сдаваться. И вот я еду на запад, а утреннее солнце светит мне в спину, рядом со мной сопит Тимоти, сзади сочиняет стихи Нед, а Эли грустит о той девице, которую Тимоти не дал ему взять с собой. Я думаю обо всем атом для тебя, Лу-Энн, я думаю обо всем, чего не смог тебе объяснить. « Медитация Оливера Маршалла о смерти. Скоро мы будем в Аризоне. Там мы переживем разочарование и расстанемся с иллюзиями, выпьем пива и скажем друг ДРУУ, что вся эта затея с самого начала не стоила ни цента, а потом снова поедем на восток, чтобы возобновить процесс умирания. Но, может быть, и нет, Лу-Энн, может быть. Шанс есть. Есть самый крошечный, ничтожный шансик на то, что книга Эли правдива. Есть шанс.
9. НЕД
«Сегодня мы проехали четыреста, пятьсот или шестьсот миль и с самого утра не проронили почти ни слова. Напряженность по разным поводам сковывает нас и разделяет. Эли злится на Тимоти; я тоже зол на Тимоти; Тимоти раздражен поведением Эли и моим; Оливеру надоели мы все. Эли сердит на Тимоти, потому что тот не позволил ему взять с собой ту маленькую темненькую девчушку, которую он подцепил вчера вечером. Я сочувствую Эли: я знаю, насколько ему трудно найти симпатичную женщину и какие муки он должен был испытывать при расставании с ней. И все же Тимоти прав: нечего было и думать о том, чтобы взять ее. У меня тоже зуб на Тимоти за то, что он вмешался в мою личную жизнь вчера в баре: он вполне мог позволить мне пойти с тем парнем к нему в берлогу и забрать меня оттуда утром. Но нет, Тимоти боялся, что меня ночью забьют до смерти — сам знаешь, Нед, как это бывает, ведь голубых всегда пришибают рано или поздно, — и поэтому не пожелал выпустить меня из поля зрения. Какое ему дело до того, что меня забьют во время моих грязных утех? Это разрушило бы мандалу, вот в чем дело. Конструкция о четырех углах — священный диамант. Трое не могут предстать перед Хранителями Черепов: я — необходимый четвертый. Итак, Тимоти, который очень ясно дает понять, что едва ли верит в миф про Дом Черепов, тем не менее исполнен решимости пригнать к святилищу всю компанию в полном составе. Мне по нраву его решимость: есть в этом подходящие резонансы в противофазах, соответствующий круг взаимоотталкивающихся абсурдов. Затея это полоумная, говорит Тимоти, но я собираюсь довести ее до конца, и вы, ребята, черт бы вас побрал, тоже дойдете до конца!
Были в это утро и другие причины для напряженности. Тимоти угрюм и отстранен. Предполагаю, из-за того, что ему неприятна роль «покровителя» или «классного руководителя», в которой ему пришлось выступать вчера вечером, и обижается на то, что мы ему навязали эту роль. (Наверняка он считает, мы это сделали преднамеренно.) Вдобавок, я подозреваю, Тимоти подсознательно раздражен тем, что я обратил свой благосклонный взор на эту достойную жалости звероподобную Мэри: голубой есть голубой, как записано в книге Тима, и он считает — возможно, небезосновательно, — что я размениваюсь на случку с девицей-страхолюдиной просто в насмешку над неголубыми.
А Оливер — еще тише, чем обычно. Мне кажется, в его глазах мы выглядим легкомысленно, и из-за этого он питает к нам отвращение. Бедный целеустремленный Оливер! Человек, сделавший себя сам, как он время от времени напоминает нам своим скорее молчаливым, чем высказанным неодобрением наших взглядов на жизнь — сознательно линкольнообразный персонаж, вытащивший себя из кукурузных пустынь Канзаса, чтобы добиться высокого звания студента медицины в наиболее погрязшем в традициях колледже страны, и, по воле случая, разделивший жилье и судьбу с поэтом-педиком, выходцем из семейства богатых бездельников и неврастеническим евреем-схоластом. В то время как Оливер посвятил себя сохранению жизней обрядами Эскулапа, я довольствуюсь бумагомаранием на темы современных непостижимостей, Эли — переводом и толкованием непостижимостей древних и забытых, а Тимоти — стрижкой купонов и игрой в поло. Ты, Оливер, единственный, кто имеет общественную значимость, кто поклялся стать целителем человечества. Ха! А что, если храм Эли действительно существует и нам будет даровано то, к чему мы так стремимся? Куда тогда девать твое искусство исцеления, Оливер? Зачем становиться доктором, если шаманство может дать тебе жизнь вечную? Вот так! Все, привет! Исчезла профессия Оливера!
Сейчас мы проезжаем по западу Пенсильвании или где-то по восточному Огайо, не знаю, где именно. К вечеру должны добраться до Чикаго. Миля за милей; посты, похожие один на другой. С обеих сторон голые зимние холмы. Бледное солнце. Бесцветное небо. Иногда попадается бензоколонка, ресторанчик, за деревья-ми мелькает какой-нибудь серый, бездушный городишко. Оливер молча вел два часа, а потом швырнул ключи Тимоти; Тимоти хватило на полчаса, он заскучал и попросил повести меня. Я — Ричард Никсон автомобиля: напряженный, слишком нетерпеливый, самоуверенный, все время ошибающийся и оправдывающийся, абсолютно неумелый. Несмотря на свои душевные недостатки, Никсон стал президентом; несмотря на недостаток координации и внимательности, я имею водительские права. У Эли есть теория насчет того, что всех мужчин Америки можно разделить на две категории: тех, кто умеет водить машину, и тех, кому этого не дано. Причем первые способны лишь размножаться в выполнять физическую работу, а последние воплощают истинный гений расы. Эли считает меня изменником класса, поскольку я знаю, какую ногу ставить на тормоз, а какую на газ, но думаю, что после часа моего вождения он начал пересматривать столь однозначно отведенное мне место. Я не водитель, а всего лишь ряженный под водителя. «Линкольн континентал» Тимоти для меня — как автобус: я пережимаю руль, вихляюсь из стороны в сторону. Дайте мне «фольксваген», и я покажу, на что способен. Оливер, которого и так нельзя назвать терпеливым пассажиром, в конце концов потерял терпение и потребовал снова пустить его за руль. И вот он занял место, наш золотой колесничий, и повез нас навстречу закату.
В одной книге, что я читал недавно, выводится структурная метафора общества из одного этнографического фильма про африканских бушменов, которые охотились на жирафа. Ранили они одно животное отравленными стрелами, но теперь им придется преследовать свою жертву по унылой пустыне Калахари, гоняться за жирафом, пока он не свалится, что займет неделю, а то и больше. Их было четверо, спаянных в крепкий союз. Вождь — лидер группы охотников. Колдун — кудесник и маг, в случае необходимости призывающий сверхъестественные силы, а в остальных случаях выступающий в качестве посредника между священным духом и реальностью пустыни. Красавец Охотник, славящийся ловкостью, быстротой и силой, выполняющий на охоте самую тяжелую часть работы. И, наконец, Шут, маленький уродец, который высмеивает таинства Колдуна, красоту и силу Охотника, самомнение Вождя. Эти четверо составляют единый организм, в котором каждый важен во время погони. Отсюда автор выводит полюса группы, напоминающие пару взаимодействующих кругов в духе Йейтса: Колдун и Шут составляют левую окружность, Мыслительную, а Охотник и Вождь — правую, Действующую. Каждый из кругов реализует возможности, недоступные другому; ни один из них не имеет смысла без другого, но вместе они образуют устойчивую группу, где все умения и навыки сбалансированы. Отсюда выводится высшая метафора, если подняться от племенного уровня к государственному: Вождь становится Государством, Охотник — Армией, Колдун превращается в Церковь, а Шут — в искусство. Мы, сидящие в этой машине, составляем микрокосм. Тимоти — наш Вождь; Эли — наш Колдун; Оливер — ваш Красавец Охотник. И я, Шут. И я, Шут.
Были в это утро и другие причины для напряженности. Тимоти угрюм и отстранен. Предполагаю, из-за того, что ему неприятна роль «покровителя» или «классного руководителя», в которой ему пришлось выступать вчера вечером, и обижается на то, что мы ему навязали эту роль. (Наверняка он считает, мы это сделали преднамеренно.) Вдобавок, я подозреваю, Тимоти подсознательно раздражен тем, что я обратил свой благосклонный взор на эту достойную жалости звероподобную Мэри: голубой есть голубой, как записано в книге Тима, и он считает — возможно, небезосновательно, — что я размениваюсь на случку с девицей-страхолюдиной просто в насмешку над неголубыми.
А Оливер — еще тише, чем обычно. Мне кажется, в его глазах мы выглядим легкомысленно, и из-за этого он питает к нам отвращение. Бедный целеустремленный Оливер! Человек, сделавший себя сам, как он время от времени напоминает нам своим скорее молчаливым, чем высказанным неодобрением наших взглядов на жизнь — сознательно линкольнообразный персонаж, вытащивший себя из кукурузных пустынь Канзаса, чтобы добиться высокого звания студента медицины в наиболее погрязшем в традициях колледже страны, и, по воле случая, разделивший жилье и судьбу с поэтом-педиком, выходцем из семейства богатых бездельников и неврастеническим евреем-схоластом. В то время как Оливер посвятил себя сохранению жизней обрядами Эскулапа, я довольствуюсь бумагомаранием на темы современных непостижимостей, Эли — переводом и толкованием непостижимостей древних и забытых, а Тимоти — стрижкой купонов и игрой в поло. Ты, Оливер, единственный, кто имеет общественную значимость, кто поклялся стать целителем человечества. Ха! А что, если храм Эли действительно существует и нам будет даровано то, к чему мы так стремимся? Куда тогда девать твое искусство исцеления, Оливер? Зачем становиться доктором, если шаманство может дать тебе жизнь вечную? Вот так! Все, привет! Исчезла профессия Оливера!
Сейчас мы проезжаем по западу Пенсильвании или где-то по восточному Огайо, не знаю, где именно. К вечеру должны добраться до Чикаго. Миля за милей; посты, похожие один на другой. С обеих сторон голые зимние холмы. Бледное солнце. Бесцветное небо. Иногда попадается бензоколонка, ресторанчик, за деревья-ми мелькает какой-нибудь серый, бездушный городишко. Оливер молча вел два часа, а потом швырнул ключи Тимоти; Тимоти хватило на полчаса, он заскучал и попросил повести меня. Я — Ричард Никсон автомобиля: напряженный, слишком нетерпеливый, самоуверенный, все время ошибающийся и оправдывающийся, абсолютно неумелый. Несмотря на свои душевные недостатки, Никсон стал президентом; несмотря на недостаток координации и внимательности, я имею водительские права. У Эли есть теория насчет того, что всех мужчин Америки можно разделить на две категории: тех, кто умеет водить машину, и тех, кому этого не дано. Причем первые способны лишь размножаться в выполнять физическую работу, а последние воплощают истинный гений расы. Эли считает меня изменником класса, поскольку я знаю, какую ногу ставить на тормоз, а какую на газ, но думаю, что после часа моего вождения он начал пересматривать столь однозначно отведенное мне место. Я не водитель, а всего лишь ряженный под водителя. «Линкольн континентал» Тимоти для меня — как автобус: я пережимаю руль, вихляюсь из стороны в сторону. Дайте мне «фольксваген», и я покажу, на что способен. Оливер, которого и так нельзя назвать терпеливым пассажиром, в конце концов потерял терпение и потребовал снова пустить его за руль. И вот он занял место, наш золотой колесничий, и повез нас навстречу закату.
В одной книге, что я читал недавно, выводится структурная метафора общества из одного этнографического фильма про африканских бушменов, которые охотились на жирафа. Ранили они одно животное отравленными стрелами, но теперь им придется преследовать свою жертву по унылой пустыне Калахари, гоняться за жирафом, пока он не свалится, что займет неделю, а то и больше. Их было четверо, спаянных в крепкий союз. Вождь — лидер группы охотников. Колдун — кудесник и маг, в случае необходимости призывающий сверхъестественные силы, а в остальных случаях выступающий в качестве посредника между священным духом и реальностью пустыни. Красавец Охотник, славящийся ловкостью, быстротой и силой, выполняющий на охоте самую тяжелую часть работы. И, наконец, Шут, маленький уродец, который высмеивает таинства Колдуна, красоту и силу Охотника, самомнение Вождя. Эти четверо составляют единый организм, в котором каждый важен во время погони. Отсюда автор выводит полюса группы, напоминающие пару взаимодействующих кругов в духе Йейтса: Колдун и Шут составляют левую окружность, Мыслительную, а Охотник и Вождь — правую, Действующую. Каждый из кругов реализует возможности, недоступные другому; ни один из них не имеет смысла без другого, но вместе они образуют устойчивую группу, где все умения и навыки сбалансированы. Отсюда выводится высшая метафора, если подняться от племенного уровня к государственному: Вождь становится Государством, Охотник — Армией, Колдун превращается в Церковь, а Шут — в искусство. Мы, сидящие в этой машине, составляем микрокосм. Тимоти — наш Вождь; Эли — наш Колдун; Оливер — ваш Красавец Охотник. И я, Шут. И я, Шут.
10. ОЛИВЕР
Худшее Эли оставил напоследок, когда мы уже заглотили идею насчет поездки. Пролистав странички с переводом, он нахмурился, кивнул, изобразив, что никак не может отыскать нужное место, хотя можно было держать пари, что он не забывал об этом месте с самого начала. А потом прочитал:
— «Девятое Таинство состоит в следующем: ценой жизни всегда должна быть жизнь. Знайте, о Высокорожденные, что вечность должна быть уравновешена умиранием, и потому мы просим вас с готовностью поддержать предначертанное равновесие. Двоих из вас мы обязуемся допустить в наш круг. Двое должны уйти во тьму. Подобно тому как посредством жизни мы умираем ежедневно, так и посредством умирания мы будем жить вечно. Есть ли среди вас один, который отвергнет вечность ради своих братьев из четырехугольника, дабы они смогли постичь значение самоотречения? И есть ли среди вас один, которого его товарищи готовы принести в жертву, с тем чтобы они смогли постичь значение исключения? Пусть жертвы изберут себя сами. Пусть они определят качество этих жизней по качеству их ухода».
Туманная тарабарщина. Мы спорили и препирались часами напролет. Нед напряг для этого дела все свои иезуитские способности, но даже при том нам удалось выудить оттуда лишь одно, наименее привлекательное, но наиболее очевидное значение. Кто-то добровольно должен стать самоубийцей. А двое из троих оставшихся должны убить третьего. Таковы условия сделки. Насколько они реальны? Возможно, все это — иносказание. Скажем, вместо настоящих смертей один из четверых должен просто отказаться от участия в ритуале и уйти, оставшись смертным. Затем двое из троих должны сговориться между собой и выгнать третьего из святилища. Может ли быть такое? Эли считает, что речь идет о настоящих смертях. Конечно, Эли слишком буквально воспринимает всю ату мистику: он вообще воспринимает сверхъестественные вещи чрезвычайно серьезно и, по всей видимости, почти никакого внимания не обращает на реальную сторону жизни. Нед, который ничего не воспринимает всерьез, согласен с Эли. Не думаю, что он так уж поверил в «Книгу Черепов», но он придерживается того мнения, что если там есть хоть доля правды, тогда Девятое Таинство должно быть истолковано как требование двух смертей. Тимоти тоже ни к чему не относится серьезно, но его манера насмехаться над миром полностью отличается от манеры Неда: Нед — сознательный циник, а Тимоти просто плевать на все хотел. Для Неда — это преднамеренная демоническая поза, а у Тимоти — слишком большой фамильный капитал. Поэтому Тимоти не очень-то колышет Девятое Таинство: для него это такая же чепуха, как и все прочее в «Книге Черепов».
А как насчет Оливера?
Оливер не знает. Да, я верю в «Книгу Черепов» просто потому, что я в нее верю, и, кажется, тоже принимаю буквальное толкование Девятого Таинства. Но я ввязался в это, чтобы жить, а не умирать, и еще не слишком-то задумывался о своих шансах вынуть короткую спичку. Если предположить, что Девятое Таинство — именно то, что мы о нем думаем, то кто станет жертвами? Нед уже дал понять, что ему почти все равно: жить или умереть. Однажды февральским вечером, будучи в подпитии, он толкнул двухчасовую речь об эстетике самоубийства. Побагровев, вспотев и отдуваясь, он напоминал Ленина на ящике из-под мыла вместо броневика. Врубаться в содержание удавалось лишь иногда, однако общий смысл мы поняли. Ладно, делаем скидку на Неда и приходим к заключению, что на девять десятых его разговоры о смерти — романтический жест; но тем не менее это делает его кандидатом номер один на добровольный уход. А жертва убийства? Эли, конечно. Я жертвой быть не могу: слишком сильно буду отбиваться. Я прихвачу с собой по крайней мере одного ублюдка, и они все это знают. А Тимоти? Да он как буйвол, его кувалдой не убьешь. Тогда как вдвоем с Тимоти мы сможем замочить Эли минуты за две, а то и меньше.
Господи, до чего ж мне такие мысли не нравятся!
Не хочу я никого убивать. Не хочу я ничьей смерти. Я хочу лишь одного: жить, жить самому как можно дольше.
Но если условия именно таковы? Если цена жизни и есть жизнь?
Господи. Господи. Господи.
— «Девятое Таинство состоит в следующем: ценой жизни всегда должна быть жизнь. Знайте, о Высокорожденные, что вечность должна быть уравновешена умиранием, и потому мы просим вас с готовностью поддержать предначертанное равновесие. Двоих из вас мы обязуемся допустить в наш круг. Двое должны уйти во тьму. Подобно тому как посредством жизни мы умираем ежедневно, так и посредством умирания мы будем жить вечно. Есть ли среди вас один, который отвергнет вечность ради своих братьев из четырехугольника, дабы они смогли постичь значение самоотречения? И есть ли среди вас один, которого его товарищи готовы принести в жертву, с тем чтобы они смогли постичь значение исключения? Пусть жертвы изберут себя сами. Пусть они определят качество этих жизней по качеству их ухода».
Туманная тарабарщина. Мы спорили и препирались часами напролет. Нед напряг для этого дела все свои иезуитские способности, но даже при том нам удалось выудить оттуда лишь одно, наименее привлекательное, но наиболее очевидное значение. Кто-то добровольно должен стать самоубийцей. А двое из троих оставшихся должны убить третьего. Таковы условия сделки. Насколько они реальны? Возможно, все это — иносказание. Скажем, вместо настоящих смертей один из четверых должен просто отказаться от участия в ритуале и уйти, оставшись смертным. Затем двое из троих должны сговориться между собой и выгнать третьего из святилища. Может ли быть такое? Эли считает, что речь идет о настоящих смертях. Конечно, Эли слишком буквально воспринимает всю ату мистику: он вообще воспринимает сверхъестественные вещи чрезвычайно серьезно и, по всей видимости, почти никакого внимания не обращает на реальную сторону жизни. Нед, который ничего не воспринимает всерьез, согласен с Эли. Не думаю, что он так уж поверил в «Книгу Черепов», но он придерживается того мнения, что если там есть хоть доля правды, тогда Девятое Таинство должно быть истолковано как требование двух смертей. Тимоти тоже ни к чему не относится серьезно, но его манера насмехаться над миром полностью отличается от манеры Неда: Нед — сознательный циник, а Тимоти просто плевать на все хотел. Для Неда — это преднамеренная демоническая поза, а у Тимоти — слишком большой фамильный капитал. Поэтому Тимоти не очень-то колышет Девятое Таинство: для него это такая же чепуха, как и все прочее в «Книге Черепов».
А как насчет Оливера?
Оливер не знает. Да, я верю в «Книгу Черепов» просто потому, что я в нее верю, и, кажется, тоже принимаю буквальное толкование Девятого Таинства. Но я ввязался в это, чтобы жить, а не умирать, и еще не слишком-то задумывался о своих шансах вынуть короткую спичку. Если предположить, что Девятое Таинство — именно то, что мы о нем думаем, то кто станет жертвами? Нед уже дал понять, что ему почти все равно: жить или умереть. Однажды февральским вечером, будучи в подпитии, он толкнул двухчасовую речь об эстетике самоубийства. Побагровев, вспотев и отдуваясь, он напоминал Ленина на ящике из-под мыла вместо броневика. Врубаться в содержание удавалось лишь иногда, однако общий смысл мы поняли. Ладно, делаем скидку на Неда и приходим к заключению, что на девять десятых его разговоры о смерти — романтический жест; но тем не менее это делает его кандидатом номер один на добровольный уход. А жертва убийства? Эли, конечно. Я жертвой быть не могу: слишком сильно буду отбиваться. Я прихвачу с собой по крайней мере одного ублюдка, и они все это знают. А Тимоти? Да он как буйвол, его кувалдой не убьешь. Тогда как вдвоем с Тимоти мы сможем замочить Эли минуты за две, а то и меньше.
Господи, до чего ж мне такие мысли не нравятся!
Не хочу я никого убивать. Не хочу я ничьей смерти. Я хочу лишь одного: жить, жить самому как можно дольше.
Но если условия именно таковы? Если цена жизни и есть жизнь?
Господи. Господи. Господи.
11. ЭЛИ
В Чикаго мы приехали уже в сумерках после продолжительной дневной езды со скоростью шестьдесят-семьдесят миль в час с короткими редкими остановками. Последние четыре часа вообще не останавливались; Оливер гнал как сумасшедший. Затекшие ноги. Одеревеневшая задница. Остекленевшие глаза. В мозгах — туман из-за слишком долгой езды. Шоссейный гипноз.
С заходом солнца все цвета, казалось, покинули пир: всепроникающая синева объяла все — синее небо, синие поля, синий асфальт, весь спектр переместился в ультрафиолетовую зону. Это напоминало океан, где невозможно определить, что выше, а что ниже горизонта. Прошлой ночью я в лучшем случае спал часа два, а то и меньше. Когда мы не разговаривали и не занимались любовью, то лежали бок о бок в полудремотной неге. Мики! О, Мики! Аромат твой на кончиках моих пальцев. Я вдыхаю. Три раза от полуночи до зари. Как стыдлива была ты поначалу в той узкой спальне с облупившимися бледно-зелеными стенами, психоделическими плакатами, Джоном Ленноном и Йоко, глядевшими на нас. Ты сдвинула плечи, ты пыталась спрятать от меня груди, ты быстро юркнула в постель, ища убежища под простынями. Почему? Неужели ты считаешь свое тело настолько несовершенным? Верно, ты худа, у тебя острые локти, груди твои невелики. Ты не Афродита. А надо ли тебе ей быть? Разве я Аполлон? По крайней мере ты не отпрянула при моем прикосновении. Интересно, кончила ли ты? Я никогда не мог определить, когда они кончают. Где тот вой, вскрики, судорожные спазмы, о которых я читал? Предполагаю, что у каких-то других девиц. Мои слишком деликатны для таких вулканических оргаистических выбросов. Мне надо бы заделаться монахом», Предоставить бабникам делать свое дело, а самому направить энергию на постижение сокровенного. Возможно, я не слишком хорош в делах постельных. Пусть Ориген послужит мне примером: в момент высшего восторга я совершу самооскопление и принесу свои яйца в качестве жертвы на священный алтарь. И никогда после этого не буду ощущать муки страсти. Увы! Слишком большое удовольствие я от этого получаю. Надели меня целомудрием, Господи, но, пожалуйста, не сейчас. У меня остался телефон Мики. Когда вернусь из Аризоны, позвоню ей. (Когда вернусь. Если вернусь! А когда и если вернусь, то чем я тогда буду?) Воистину, Мики — именно та, что мне нужна. Я должен ставить перед собой умеренные сексуальные задачи. Не для меня белокурая секс-бомба, не для меня заводила команды болельщиков, не для меня утонченная девица из высшего света с контральто. Для меня — сладенькие, стыдливые мышки. Оливерова Лу-Энн вогнала бы меня в тоску смертную минут за пятнадцать, хоть и допускаю, что разок смог бы ее вытерпеть ради ее груди. А Марго Тимоти? Давай не думать о ней, ладно? Мики для меня, Мики: разумная, бледная, замкнутая, доступная. Сейчас до нее восемьсот миль. Интересно, что рассказывает она обо мне своим знакомым? Пусть превозносит меня. Пусть романтизирует, меня. Я смогу этим воспользоваться.
Итак, мы в Чикаго. Почему Чикаго? Разве от Нью-Йорка до Финикса нет дороги попрямее? Думаю, есть; Я бы проложил курс, который шел бы зигзагами от одного конца континента до другого через Питтсбург и Цинцинатти, но, вероятно, самые скоростные шоссе проходят не по самым прямым линиям, и в любом случае, вот мы, в Чикаго, очевидно, по прихоти Тимоти. Он питал какое-то сентиментальное чувство к этому городу. Он здесь вырос: по крайней мере, если он не находился в пенсильванском поместье отца, то проводил время в особняке матери на Лейк-Шор-драйв. Есть ли среди протестантов кто-нибудь, кто не разводится каждые шестнадцать лет? Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кто не обзавелся как минимум двумя полными комплектами отцов и матерей? Мне попадаются объявления в воскресных газетах: «Мисс Роуэн Демарест Хемпл, дочь миссис Чарльз Холт Уил-мердинг из Гросс-Пойнт, Мичиган, и мистера Дайтона Белнепа Хемпла из Бедфорд-Хиллс, Нью-Йорк, и Мон-тего-Бей, Ямайка, сочетается браком сегодня пополудни в епископальной церкви Всех Святых с доктором Форрестером Чизуэллом Бердсоллом Четвертым, сыном миссис Эллиот Маултон Пек из Бар-Харбор, Мэн, и мистера Форрестера Чизуалла Бердсолла Третьего из Ист-Ислип, Лонг-Айленд». Et cetera ad infinitum[6]. Что за сборище должна быть эта свадьба, куда съезжаются родственники всех мастей, каждый из которых был женат по два или три раза! Имена, тройные имена, освященные временем, девицы с именами Роуэн, Чоут или Палмер, парни с именами Эмори, Мак-Джордж или Харкорт. Я рос с Барбарами, Луизами и Клер, Майками, Диками и Шелдонами. Мак-Джордж становится просто «Маком», но как прикажете называть юного Харкорта, когда играешь в ринг-а-левио? Или что делать с девчонками по имени Палмер или Чоут? Другой мир эти «правильные» американцы, другой мир. Развод! Мать (миссис А. Б. В.) живет в Чикаго, отец (мистер Э. Ю. Я.) живет под Филадельфией. Мои родители, которые в августе этого года собираются отметить тридцатилетие семейной жизни, на протяжении всего моего детства кричали друг другу: «Развод! Развод! Развод!» Хватит с меня, ухожу и больше не вернусь! Обычная для среднего класса несовместимость. Но развод? Вызывать адвоката? Да мой отец скорее объявит себя необрезанным. Да моя мать скорее войдет голой в «Джимбелс». В каждой еврейской семье есть какая-нибудь тетка, которая однажды разводилась, давным-давно, и сейчас мы об этом не говорим. (Из воспоминаний подвыпивших родителей ты всегда все узнаешь.) Но никто из тех, у кого есть дети. Ты никогда не увидишь здесь кучи родителей, которым требуется очень сложное представление: позвольте вам представить мою мать и ее супруга, позвольте вам представить моего отца и его супругу.
Тимоти не стал навещать мать, пока мы были в Чикаго. Мы остановились не очень далеко от ее дома, в мотеле с видом на озеро напротив парка Гранта (за номер платил Тимоти с помощью кредитной карточки — ни больше ни меньше, знай наших!). Но он не стал ей звонить. Да уж, воистину теплые, крепкие отношения в семьях гоев. (Позвонить, чтобы поругаться? Стоит ли?) Вместо этого он, имея вид отчасти единственного владельца здешних мест, отчасти — гида туристического агентства, потащил нас на ночную экскурсию по городу. Вот башни-близнецы Марина-Сити, здесь вы видите здание Джона Хэнкока, там — Институт Искусств, а вот — сказочный торговый район Мичиган-авеню. И действительно, на меня, не бывавшего западнее Парсипанни в Нью-Джерси, все это произвело впечатление. Но кто способен составить отчетливое и живое впечатление о великой американской глубинке? Я ожидал увидеть Чикаго закопченным и грязным, апофеозом унылости среднего запада, с семиэтажными домами прошлого века из красного кирпича и населением сплошь из польских, венгерских и ирландских рабочих в спецовках. Между тем оказалось, что это город широких проспектов и сверкающих небоскребов. Архитектура здесь была потрясающая: в Нью-Йорке нет ничего подобного. Остановились мы, конечно, неподалеку от озера.
С заходом солнца все цвета, казалось, покинули пир: всепроникающая синева объяла все — синее небо, синие поля, синий асфальт, весь спектр переместился в ультрафиолетовую зону. Это напоминало океан, где невозможно определить, что выше, а что ниже горизонта. Прошлой ночью я в лучшем случае спал часа два, а то и меньше. Когда мы не разговаривали и не занимались любовью, то лежали бок о бок в полудремотной неге. Мики! О, Мики! Аромат твой на кончиках моих пальцев. Я вдыхаю. Три раза от полуночи до зари. Как стыдлива была ты поначалу в той узкой спальне с облупившимися бледно-зелеными стенами, психоделическими плакатами, Джоном Ленноном и Йоко, глядевшими на нас. Ты сдвинула плечи, ты пыталась спрятать от меня груди, ты быстро юркнула в постель, ища убежища под простынями. Почему? Неужели ты считаешь свое тело настолько несовершенным? Верно, ты худа, у тебя острые локти, груди твои невелики. Ты не Афродита. А надо ли тебе ей быть? Разве я Аполлон? По крайней мере ты не отпрянула при моем прикосновении. Интересно, кончила ли ты? Я никогда не мог определить, когда они кончают. Где тот вой, вскрики, судорожные спазмы, о которых я читал? Предполагаю, что у каких-то других девиц. Мои слишком деликатны для таких вулканических оргаистических выбросов. Мне надо бы заделаться монахом», Предоставить бабникам делать свое дело, а самому направить энергию на постижение сокровенного. Возможно, я не слишком хорош в делах постельных. Пусть Ориген послужит мне примером: в момент высшего восторга я совершу самооскопление и принесу свои яйца в качестве жертвы на священный алтарь. И никогда после этого не буду ощущать муки страсти. Увы! Слишком большое удовольствие я от этого получаю. Надели меня целомудрием, Господи, но, пожалуйста, не сейчас. У меня остался телефон Мики. Когда вернусь из Аризоны, позвоню ей. (Когда вернусь. Если вернусь! А когда и если вернусь, то чем я тогда буду?) Воистину, Мики — именно та, что мне нужна. Я должен ставить перед собой умеренные сексуальные задачи. Не для меня белокурая секс-бомба, не для меня заводила команды болельщиков, не для меня утонченная девица из высшего света с контральто. Для меня — сладенькие, стыдливые мышки. Оливерова Лу-Энн вогнала бы меня в тоску смертную минут за пятнадцать, хоть и допускаю, что разок смог бы ее вытерпеть ради ее груди. А Марго Тимоти? Давай не думать о ней, ладно? Мики для меня, Мики: разумная, бледная, замкнутая, доступная. Сейчас до нее восемьсот миль. Интересно, что рассказывает она обо мне своим знакомым? Пусть превозносит меня. Пусть романтизирует, меня. Я смогу этим воспользоваться.
Итак, мы в Чикаго. Почему Чикаго? Разве от Нью-Йорка до Финикса нет дороги попрямее? Думаю, есть; Я бы проложил курс, который шел бы зигзагами от одного конца континента до другого через Питтсбург и Цинцинатти, но, вероятно, самые скоростные шоссе проходят не по самым прямым линиям, и в любом случае, вот мы, в Чикаго, очевидно, по прихоти Тимоти. Он питал какое-то сентиментальное чувство к этому городу. Он здесь вырос: по крайней мере, если он не находился в пенсильванском поместье отца, то проводил время в особняке матери на Лейк-Шор-драйв. Есть ли среди протестантов кто-нибудь, кто не разводится каждые шестнадцать лет? Есть ли среди них хоть кто-нибудь, кто не обзавелся как минимум двумя полными комплектами отцов и матерей? Мне попадаются объявления в воскресных газетах: «Мисс Роуэн Демарест Хемпл, дочь миссис Чарльз Холт Уил-мердинг из Гросс-Пойнт, Мичиган, и мистера Дайтона Белнепа Хемпла из Бедфорд-Хиллс, Нью-Йорк, и Мон-тего-Бей, Ямайка, сочетается браком сегодня пополудни в епископальной церкви Всех Святых с доктором Форрестером Чизуэллом Бердсоллом Четвертым, сыном миссис Эллиот Маултон Пек из Бар-Харбор, Мэн, и мистера Форрестера Чизуалла Бердсолла Третьего из Ист-Ислип, Лонг-Айленд». Et cetera ad infinitum[6]. Что за сборище должна быть эта свадьба, куда съезжаются родственники всех мастей, каждый из которых был женат по два или три раза! Имена, тройные имена, освященные временем, девицы с именами Роуэн, Чоут или Палмер, парни с именами Эмори, Мак-Джордж или Харкорт. Я рос с Барбарами, Луизами и Клер, Майками, Диками и Шелдонами. Мак-Джордж становится просто «Маком», но как прикажете называть юного Харкорта, когда играешь в ринг-а-левио? Или что делать с девчонками по имени Палмер или Чоут? Другой мир эти «правильные» американцы, другой мир. Развод! Мать (миссис А. Б. В.) живет в Чикаго, отец (мистер Э. Ю. Я.) живет под Филадельфией. Мои родители, которые в августе этого года собираются отметить тридцатилетие семейной жизни, на протяжении всего моего детства кричали друг другу: «Развод! Развод! Развод!» Хватит с меня, ухожу и больше не вернусь! Обычная для среднего класса несовместимость. Но развод? Вызывать адвоката? Да мой отец скорее объявит себя необрезанным. Да моя мать скорее войдет голой в «Джимбелс». В каждой еврейской семье есть какая-нибудь тетка, которая однажды разводилась, давным-давно, и сейчас мы об этом не говорим. (Из воспоминаний подвыпивших родителей ты всегда все узнаешь.) Но никто из тех, у кого есть дети. Ты никогда не увидишь здесь кучи родителей, которым требуется очень сложное представление: позвольте вам представить мою мать и ее супруга, позвольте вам представить моего отца и его супругу.
Тимоти не стал навещать мать, пока мы были в Чикаго. Мы остановились не очень далеко от ее дома, в мотеле с видом на озеро напротив парка Гранта (за номер платил Тимоти с помощью кредитной карточки — ни больше ни меньше, знай наших!). Но он не стал ей звонить. Да уж, воистину теплые, крепкие отношения в семьях гоев. (Позвонить, чтобы поругаться? Стоит ли?) Вместо этого он, имея вид отчасти единственного владельца здешних мест, отчасти — гида туристического агентства, потащил нас на ночную экскурсию по городу. Вот башни-близнецы Марина-Сити, здесь вы видите здание Джона Хэнкока, там — Институт Искусств, а вот — сказочный торговый район Мичиган-авеню. И действительно, на меня, не бывавшего западнее Парсипанни в Нью-Джерси, все это произвело впечатление. Но кто способен составить отчетливое и живое впечатление о великой американской глубинке? Я ожидал увидеть Чикаго закопченным и грязным, апофеозом унылости среднего запада, с семиэтажными домами прошлого века из красного кирпича и населением сплошь из польских, венгерских и ирландских рабочих в спецовках. Между тем оказалось, что это город широких проспектов и сверкающих небоскребов. Архитектура здесь была потрясающая: в Нью-Йорке нет ничего подобного. Остановились мы, конечно, неподалеку от озера.