Прошлой ночью, когда я тоскливо лежал, не смыкая глаз, я подумал, что могу немедленно привести ход событий к желаемой развязке: украсть на кухне нож, прирезать Тимоти во сне, а потом покончить с собой. Таким образом, Девятое Таинство будет выполнено, а Нед и Оливер получат путевки в бессмертие. Я даже сел на койке. Но в кульминационный момент остановился, чтобы спросить себя: а правильно ли то, что я собираюсь сотворить? Возможно, в процедуре разворачивающегося ритуала для Девятого Таинства существует определенное место, но на более поздней стадии. Возможно, я все испорчу, если сделаю это сейчас по своей инициативе, не дожидаясь знака братьев. Бели преждевременная жертва будет бесполезной, то лучше этого не делать. Поэтому я остался в постели, и порыв прошел. Сегодня утром, хоть состояние у меня и подавленное, я не имею ни малейшего желания расставаться с жизнью. У меня самые мрачные предчувствия насчет своей судьбы, меня приводят в смятение многочисленные проявления собственной вопиющей неполноценности, но я все равно хочу жить как можно дольше. Перспективы достижения долгожительства братьев кажутся совсем призрачными, хотя я не думаю, что кто-нибудь из нас добьется этого. Я думаю, что Вместилище распадается на куски.

34. ОЛИВЕР

   В середине дня, когда мы возвращались после занятия с братом Миклошем, в коридоре нас перехватил брат Ксавьер. «Зайдите, пожалуйста, после обеда ко мне, в зал Трех Масок», — сказал он и величаво удалился по своим делам. Есть что-то отталкивающее в этом человеке, что-то леденящее: он единственный из братьев, с кем я предпочел бы не встречаться. Безжизненный взгляд, безжизненный голос. Как бы там ни было, я предположил, что пришло время сеанса исповеди, о котором брат Ксавьер предупреждал нас неделю назад, и не ошибся. Впрочем, все выглядело не так, как я ожидал. Мне казалось, что это будет проходить на манер диспута по группам: Нед, Эли, Тимоти, я и, возможно, двое-трое братьев сядут кружком, а кандидаты будут по очереди вставать и выворачивать душу перед всей честной компанией, после чего мы прокомментируем услышанное, попытаемся растолковать с позиций собственного жизненного опыта и тому подобное. Все было не так. Брат Ксавьер сказал, что мы будем исповедниками друг у друга в серии бесед с глазу на глаз.
   — В течение прошедшей недели, — сообщил он, — вы вспоминали свою жизнь, извлекали на поверхность свои самые темные тайны. У каждого из вас в душе есть по меньшей мере один эпизод, который вы держите под замком и уверены, что никогда не поделитесь им ни с одним человеком. Именно на этом критическом эпизоде, и ни на чем другом, вы должны сосредоточить свою работу.
   Он требовал от нас выявить и выделить самое неприятное, самое постыдное происшествие в жизни, а потом открыть его, чтобы очиститься от этого дурного багажа. Брат Ксавьер положил свой медальон на пол и покрутил его, чтобы определить, кто кому будет исповедоваться. Тимоти — мне; я — Эли; Эли — Неду; Нед — Тимоти. Но цепочка замкнулась на нас четверых, без посторонних. В намерения брата Ксавьера не входило сделать наши самые сокровенные страхи всеобщим достоянием. Не предполагалось, что мы расскажем ему или кому-нибудь еще о том, что узнаем друг от друга во время этих исповедей. Каждый из членов Вместилища станет хранителем чьей-то тайны, но, по словам брата Ксавьера, то, в чем мы признаемся, не пойдет дальше исповедника. Речь идет об очищении, освобождении от бремени, а не о выяснении каких-то сведений.
   С тем чтобы мы не загрязняли чистую атмосферу Дома Черепов, выпуская на волю слишком много отрицательных эмоций зараз, брат Ксавьер установил, что в день будет проводиться только одна исповедь. И снова вращение медальона определило последовательность. Сегодня, перед сном, Нед пойдет к Тимоти. Завтра Тимоти придет ко мне; на следующий день после этого я нанесу визит Эли; на четвертый день Эли замкнет круг, исповедовавшись перед Недом.
   Такой порядок дал мне почти два с половиной дня, чтобы решить, какую историю я буду рассказывать Эли. Нет, конечно, я знал, что именно мне следует рассказать. Это было очевидным. Но пришлось отбросить две или три хиловатых замены и несколько неуклюжих отговорок для сокрытия нужного выбора. Как только какие-то варианты приходили на ум, я их тут же отвергал. У меня оставалась только одна возможность, одна точка, в которой сосредоточились стыд и чувство вины. Я не знал, удастся ли мне выдержать боль рассказывая об этом, но это было именно то, что нужно открыть, и я в глубине души надеялся, что в момент рассказа боль уйдет, хотя и сильно сомневался. Я говорил себе, что буду волноваться на этот счет, когда подойдет время. А потом я постарался вообще выбросить из головы проблему исповеди. Полагаю, это один из примеров подавления. К вечеру мне удалось полностью забыть о затее брата Ксавьера. Но посреди ночи я проснулся в холодном поту: мне привиделось, будто я во всем признался Эли.

35. ТИМОТИ

   Подмигивая и ухмыляясь, пританцовывающей походкой вошел Нед. Он всегда выделывает все эти бабские штучки, когда чувствует себя не в своей тарелке.
   — Молю о прощении, святой отец, поскольку грешен, — произнес он нараспев.
   Слегка шаркнул ножкой. Он был взволнован, и я понял, что это из-за исповеди. В конце концов в нем снова взыграл старый иезуит. Он хотел открыть душу, а я буду объектом его излияний. Мне вдруг стало тошно при мысли о том, что придется сидеть и выслушивать какую-нибудь грязную историю из его однополой жизни. Какого черта я должен выслушивать его мерзкие откровения? Да и кто я вообще такой, чтобы исповедовать Неда?
   — Ты действительно собираешься открыть мне страшную тайну своей жизни? — спросил я.
   На его лице отразилось удивление.
   — Конечно.
   — А ты должен это делать?
   — Должен ли я? Тимоти, ведь этого от нас ожидают. Да я и хочу этого. — Да, Нед определенно этого хотел. Он весь дрожал, дергался, покраснел. — Ты что, Тимоти, неужели тебя не интересует моя личная жизнь?
   — Нет.
   — Да ладно тебе. Пусть ничто человеческое не будет тебе чуждо.
   — Не хочу. Мне этого не нужно.
   — Плохо. Потому что я должен это рассказать. Брат Ксавьер говорит, что освобождение от грехов — необходимое условие для продления моего земного бытия, и поэтому я собираюсь проветриться. Я собираюсь проветриться,
   — Если тебе надо, — покорился я судьбе.
   — Устраивайся поудобней, Тимоти. Пошире открой уши. Тебе не остается ничего другого, как слушать.
   И я выслушал его. Нед в душе эксгибиционист, как и многие ему подобные. Он хочет купаться в саморазоблачении, самообвинении. Рассказывал он свою историю очень профессионально, очерчивая детали, как и должно писателю, на роль которого он претендует, выделяя одно, затушевывая другое. То, что он поведал, примерно соответствовало моим ожиданиям: довольно гнусная фантазия на голубую тему.
   — Случилось это, — начал Нед, — еще до того, как мы с тобой познакомились, осенью на первом курсе, когда мне еще не было восемнадцати. Я снимал квартиру с двумя другими парнями за пределами кампуса.
   Как и следовало ожидать, они оба были гомосеками. Собственно говоря, квартира принадлежала им: Нед поселился у них после экзаменов в середине семестра. Парни лет на восемь-десять старше Неда, уже долго жили вместе в некоем подобии однополого брака. Один из них был грубоватым, мужественным, играющим первую скрипку ассистентом профессора по французской литературе. Вдобавок он занимался спортом и увлекался альпинизмом. Второй же представлял собой классический образец пассивного и был хрупким и эфемерным, почти женственным, бестелесным застенчивым поэтом, по большей части остававшимся дома. Он занимался хозяйством, поливал цветы и, как можно предположить, вышивал и вязал.
   В общем, эта парочка жила-поживала спокойно и счастливо, пока однажды они не познакомились с Недом в каком-то баре и выяснили, что ему не нравится то место, где он живет. Они пригласили его переселиться к ним. Предполагалось, что речь идет исключительно о жилье: у Неда будет отдельная комната, он будет вносить свою долю за квартиру и на продукты, и никаких половых отношений ни с кем из соседей иметь не будет, тем более что они хранили верность друг другу. Месяца два это соглашение соблюдалось. Но верность среди голубых, как я полагаю, вряд ли сильнее аналогичного чувства среди гетеросексуалов, и присутствие Неда в доме стало раздражающим фактором, что вполне соответствовало ситуации, когда рядом с обычной семейной парой обитает ладненькая телка годков восемнадцати.
   — Вольно или невольно, — продолжал Нед, — я подливал масла в огонь искушения. Я расхаживал по квартире голым, заигрывал с ними, расточал невинные ласки.
   Напряжение росло, и произошло неизбежное. Однажды любовники из-за чего-то поссорились — может быть, и из-за Неда, он не знал точно — и «муж» ушел, хлопнув дверью. «Жена», весь в растрепанных чувствах, пришел к Неду за утешением. Нед и утешил «ее» в постели. Потом они терзались угрызениями совести, что не помешало им повторить все несколько дней спустя, а потом уже Нед и этот поэт по имени Джулиан стали заниматься этим регулярно. А тем временем другой, по имени Оливер — любопытно, не правда ли, еще один Оливер? — по всей видимости, не подозревавший о том, что было между Недом и Джулианом, тоже начал подкатываться к Неду, и вскоре они также разделили ложе. И так в течение нескольких недель Нед крутил с обоими по отдельности.
   — Это было забавно, — сказал он, — щекотало нервы: все эти тайные встречи, мелкое вранье, страх, что кто-нибудь из них застукает меня с его сожителем.
   Сложности были неизбежны. Оба голубых влюбились в Неда. Каждый из них решил порвать со своим партнером и жить только с Недом. Перетягивание каната. Нед получил предложения от обеих сторон.
   — Я не знал, как из этого выпутываться, — вздохнул Нед. — К этому времени Оливер уже догадывался, что у меня что-то с Джулианом, а Джулиан знал про Оливера, хотя до открытых обвинений дело еще не дошло. Если бы пришлось выбирать между ними, то я немного больше склонялся в пользу Джулиана, но не хотел, чтобы последнее слово оставалось за мной.
   Себя Нед обрисовал наивным, невинным дитятей, угодившим в треугольник, к появлению которого он не имел никакого отношения. Беспомощный, неопытный, подвергающийся страстным домогательствам Оливера и Джулиана, и так далее и тому подобное. Но на деле всплывало еще что-то, выражавшееся не в словах, а в ухмылочках, в изгибе бровей и других безмолвных знаках, сопровождавших рассказ. В любой момент Нед мог действовать примерно в шести уровнях, и когда он начинает расписывать, какой он наивный и невинный, ты знаешь, что он тебе врет. За внешней же стороной этой истории я увидел коварного, плетущего интриги Неда, водящего за нос эту злосчастную парочку просто для развлечения, вставая между ними, искушая и соблазняя их по очереди, вынуждая их к соперничеству за его благосклонность.
   — Развязка наступила как-то в мае, на уик-энд, — сказал он, — когда Оливер пригласил меня в альпинистский поход в Нью-Гемпшир, оставив Джулиана за бортом. Оливер объяснил, что нам многое нужно обсудить, а чистый горный воздух лучше всего способствует такому разговору.
   Нед согласился, что вызвало у Джулиана истерику. «Если ты поедешь, — всхлипывал он, — я убью себя». Неду был неприятен такой эмоциональный шантаж, и он просто сказал, чтобы Джулиан успокоился — ведь речь идет всего лишь об уик-энде, совсем небольшом сроке, а в воскресенье вечером он вернется. Джулиан продолжал все в том же духе, твердя о самоубийстве. Не обращая на него внимания, Нед и Оливер собирались в поход. «Ты никогда больше не увидишь меня живым», — визжал Джулиан. Рассказывая мне это, Нед презрительно и правдоподобно сымитировал затравленный вопль Джулиана.
   — Я опасался, что Джулиан мог угрожать вполне серьезно, — продолжал Нед. — С другой стороны, я знал, что было бы ошибкой подыгрывать таким вспышкам истерики. А еще в глубине души мне было лестно чувствовать себя настолько значительным в чьих-то глазах, что речь зашла даже о самоубийстве.
   Оливер сказал, чтобы Нед не волновался насчет Джулиана («Она просто впала в мелодраму») — ив пятницу они отправились в Нью-Гемпшир.
   В субботу вечером они оказались на склоне какой-то большой горы на высоте четырех тысяч футов. Оливер выбрал именно этот момент, чтобы взять быка за рога. Давай жить вместе, сказал он, будь моим любимым, и мы испытаем всевозможные удовольствия. Хватит ходить вокруг да около: он требовал немедленного и окончательного решения. Выбирай между мной и Джулианом, сказал он, причем выбирай быстро.
   — К этому времени я решил, что не очень-то высоко ставлю Оливера, поскольку он старался по большей части быть неистовым и напористым, выступая в роли эдакого голубого Хемингуэя, — сообщил Нед. — А что касается Джулиана, то хоть я и находил его привлекательным, он мне казался слишком зависимым и слабым, обвивающим тебя как лоза. Кроме того, кого бы я ни выбрал, я не сомневался, что придется выдержать натиск пострадавшей стороны — с бурными сценами, угрозами, потасовками и всем, что в таких случаях бывает.
   Итак, Нед деликатно объяснил, что не желает быть причиной разрыва между Оливером и Джулианом, чьи интересы он уважает превыше всего, и вместо этого он просто съедет от них. Тогда Оливер принялся обвинять Неда в том, что он оказывает предпочтение Джулиану и тайно плетет вместе с ним козни, чтобы выжить его, Оливера. Разговор перешел на высокие тона и утратил всякое разумное содержание, сопровождаясь всевозможными взаимными упреками и опровержениями, и Оливер наконец сказал: «Я не смогу жить без тебя, Нед. Обещай, что предпочтешь меня Джулиану, прямо сейчас пообещай, или я прыгну в пропасть».
   Когда Нед дошел до этого момента, глаза у него вспыхнули странным блеском, каким-то дьявольским огнем. Он явно любовался собой, подпав под чары собственного красноречия. До некоторой степени это касалось и меня.
   — Меня уже утомили эти угрозы самоубийства. Тоскливо выслушивать, когда все твои поступки диктуются чьими-то настойчивыми утверждениями. «Так ты что, — сказал я тогда Оливеру, — тоже решил отколоть этот же номер? Ладно, хрен с тобой. Давай, прыгай тогда. Плевать я хотел». Я предполагал, что Оливер блефует, как обычно делают в подобных случаях. Оливер не блефовал. Он мне не ответил, он даже не стал раздумывать, а просто шагнул с уступа. Я видел, как он завис в воздухе, глядя на меня, мне показалось, секунд на десять. Лицо у него было спокойным и умиротворенным. Потом он пролетел две тысячи футов, ударился о выступ, подскочил, как тряпичная кукла, и уже падал до самого дна расщелины. Все произошло так быстро, что я даже не успел ничего сообразить. Угроза, мой раздраженный резкий ответ, прыжок — раз, два, три. Потом стало доходить. Я весь затрясся. Я орал как сумасшедший.
   По словам Неда, он тогда всерьез подумал о том, чтобы тоже прыгнуть, потом все-таки взял себя в руки и направился вниз по горной тропинке. Без помощи Оливера ему пришлось нелегко. Спуск занял несколько часов, и когда он добрался до места, было уже темно. Нед не имел представления, где искать тело Оливера, поблизости не было ни полицейских, ни телефона, поэтому ему пришлось идти полторы мили до шоссе, а потом на попутках добираться до колледжа. (Поскольку тогда он еще не умел водить, ему пришлось бросить машину Оливера.)
   — Всю дорогу я был в совершенно паническом состоянии, — рассказывал Нед. — Те, кто меня подвозил, думали, что я болен, а один даже хотел отвезти меня в больницу. В голове крутилась только одна мысль: я виноват, виноват, виноват-виноват-виноват. Я убил Оливера. Я ощущал такую же вину в его смерти, как если бы сам его толкнул.
   Как и до этого, слова Неда говорили мне об одном, а выражение его лица — о другом.
   — Вину, — громко повторил он, однако каким-то телепатическим чувством я улавливал в его голосе удовлетворение.
   — Ответственность за смерть Оливера, — сказал он, а за этими словами слышалось: «волнение из-за того, что кто-то лишил себя жизни из любви ко мне».
   — Панику, — произнес он, молча похваставшись при этом: ^восхищение таким успехом в управлении людьми».
   Он продолжал:
   — Я старался убедить себя, что в этом не было моей ошибки, не было никаких причин считать, что Оливер говорил серьезно. Но не это помогало. Оливер был гомосексуалистом, а они — люди неуравновешенные, по определению, верно? Верно. И раз Оливер сказал, что прыгнет, не надо было его подначивать, потому что ему только этого и надо было, чтобы шагнуть вниз.
   Словами Нед говорил: «Я был невинен и глуп», но за ними слышалось: «Я был подлым убийцей». Он продолжал:
   — Потом я стал думать, что сказать Джулиану. Ведь я вошел в их дом, я заигрывал с обоими, пока не добился, чего хотел, я встал между ними, и вот, в результате, явился причиной смерти Оливера. А Джулиан остается один, и что мне с ним делать? Предложить себя взамен Оливера? Навек взять на себя заботы о бедном Джулиане? О, это было мукой, страшной мукой.
   Я добрался до квартиры часа в четыре утра, и рука у меня так дрожала, что я еле вставил ключ в замок. Я приготовил примерно восемь вариантов ответов для Джулиана, всевозможные объяснения, оправдания. Но оказалось, что ни одно из них мне не понадобилось.
   — Джулиан сбежал с дворником, — предположил я.
   — Джулиан перерезал себе вены сразу же после того, как мы уехали. Я обнаружил его в ванной. Он был мертв уже более суток. Ты понимаешь, Тимоти, что я убил их обоих? Понимаешь? Они любили меня, а я их погубил. И с тех пор я ношу в себе чувство вины.
   — Ты ощущаешь себя виновным в том, что не воспринял всерьез их угрозы о самоубийстве?
   — Я ощущаю вину оттого, что испытал такую радость, когда они это сделали, — ответил Нед.

36. ОЛИВЕР

   Тимоти появился, когда я собрался ложиться спать. Он вошел ссутулившись, угрюмый и мрачный, и какое-то мгновение я не мог понять, зачем он здесь.
   — Ладно, — произнес он, присев возле стены. — Давай закончим с этим побыстрее, договорились?
   — У тебя сердитый вид.
   — А так и есть. Меня влит вся эта куча дерьма, в которую меня заставили вляпаться.
   — Не надо срывать злость на мне, — сказал я.
   — Разве я срываю?
   — Лицо у тебя не очень-то приветливое.
   — Какая там к черту приветливость, Оливер. Сразу после завтрака я почувствовал, что отсюда надо делать ноги как можно скорее. Кстати, сколько мы здесь уже торчим? Две недели, три недели? До хрена, сколько бы ни было. До хрена.
   — Ты знал, когда соглашался, что это займет какое-то время, — сказал я. — Испытание никак не может пройти быстро — четыре дня и привет. Если ты выйдешь из игры сейчас, ты все нам испортишь. И не забывай, что мы поклялись…
   — Поклялись, поклялись, поклялись! Ах ты. Господи, Оливер, да ты заговорил, как Эли! Ты меня ругаешь, пилишь, напоминаешь, что я в чем-то поклялся. Господи Иисусе, как мне осточертела вся эта паршивая тягомотина! Вы трое держите меня словно в психушке.
   — Все же ты злишься на меня. Он пожал плечами.
   — Я злюсь на всех и вся. Больше всего, кажется, на себя. За то, что ввязался в это. За то, что не хватило ума сказать с самого начала: на меня можете не рассчитывать. Я решил, что это будет забавно, и поехал за компанию. Забавно! Не тут-то было!
   — Ты думаешь, что все это пустая трата времени?
   — А ты?
   — А я нет, — ответил я. — Я чувствую, как меняюсь с каждым днем. Повышаю контроль над своим телом. Расширяю диапазон восприятия. Настраиваюсь на что-то большое, Тимоти. То же самое происходит с Эли и Недом, и я не вижу никаких причин, мешающих тебе чувствовать себя точно так же.
   — Психи. Трое ненормальных.
   — Если ты попробуешь поменьше дергаться на этот счет и по-настоящему займешься медитацией и духовными упражнениями…
   — Что я говорил? Опять меня пилишь.
   — Извини. Больше не буду, Тимоти. Забудь.
   Я глубоко вздохнул. Тимоти был, пожалуй, моим лучшим, если не единственным другом, но мне вдруг стало тошно на него смотреть, смотреть на его крупное мясистое лицо, на его коротко стриженые волосы, стало тошно от его высокомерия, его денег, его предков, его презрения ко всему, находящемуся за пределами его понимания. Я произнес ровным, холодным тоном:
   — Послушай, раз тебе здесь не нравится, уходи. Просто уйди. Я не хочу, чтобы ты считал, будто я тебя удерживаю. Ты уйдешь, если этого хочешь. И не волнуйся насчет меня, насчет клятвы и всего прочего. Я сам способен о себе позаботиться.
   — Я не знаю, чего я хочу, — пробормотал он, и на мгновение раздраженная мина покинула его лицо. Вместо этого на нем появилось выражение, с которым мне трудно было представить Тимоти: выражение замешательства и беззащитности. Оно тут же исчезло, и он снова хмуро посмотрел на меня.
   — И еще одно, — опять раздраженным голосом сказал он. — Какого черта я должен рассказывать кому-то свои секреты?
   — Не должен.
   — Но брат Ксавьер сказал, что надо, пик
   — А тебе-то что? Не хочешь, не рассказывай.
   — Это часть ритуала.
   — Но ведь ты не веришь в ритуал. В любом случае, если ты завтра уйдешь отсюда, тебе не надо делать ничего из того, о чем говорил брат Ксавьер.
   — Я разве сказал, что ухожу?
   — Ты сказал, что хочешь уйти.
   — Я сказал, что почувствовал, что надо уходить. Но не говорил, что собираюсь уйти. Это не одно и то же. Я еще не решил.
   — Это уж на твое усмотрение: остаться или уходить. Исповедоваться или нет. Но если ты не собираешься делать то, зачем тебя прислал сюда брат Ксавьер, тогда уходи и дай мне немного поспать.
   — Не зли меня, Оливер. Не надо на меня давить. Я не могу решить так быстро, как тебе хочется.
   — У тебя был целый день, чтобы решить, рассказывать или не рассказывать.
   Он кивнул, потом наклонился вперед, пока его голова не оказалась между коленей, и очень долго так сидел и молчал. Раздражение у меня прошло. Я видел, что он разрывается на части. Такой Тимоти был для меня совершенно непривычен. Он и хотел бы преодолеть внутреннее сопротивление, хотел бы окунуться в ритуалы Дома Черепов, но все же презирал все это настолько, что не мог пересилить себя. И я на него не давил. Посидев так некоторое время, он наконец поднял голову и сказал:
   — Какие гарантии ты можешь дать, что не станешь трепаться, если я расскажу то, что должен рассказать?
   — Брат Ксавьер велел нам не распространяться насчет услышанного во время этих исповедей.
   — Все верно, но ты обещаешь держать язык за зубами?
   — Неужели ты мне не доверяешь, Тимоти?
   — В этом деле я не доверяю никому. Это способно уничтожить мевя. Брат не ошибался насчет того, что у каждого что-то есть за душой, чего он ни при каких обстоятельствах не хотел бы вытаскивать наружу. Да, я наделал немало пакостей, но это настолько гнусно, настолько чудовищно, что это можно назвать почти священным, сверхъестественным грехом. Меня все станут презирать, если узнают. Даже ты, наверное, станешь меня презирать. — Его лицо посерело от внутреннего напряжения. — Не знаю, хочу ли я об этом говорить.
   — Если не хочешь, не говори.
   — Предполагается, что я признаюсь.
   — Лишь в том случае, если ты обязуешься выполнять условия «Книги Черепов». А ты не собираешься этого делать.
   — А если собираюсь, то должен следовать указаниям брата Ксавьера. Не знаю. Не знаю. Ты точно ничего не расскажешь Эли или Неду? Или еще кому-нибудь?
   — Точно не скажу, — сказал я.
   — Хотелось бы верить.
   — Здесь я ничем не могу тебе помочь. Как говорит Эли, некоторые вещи приходится принимать на веру.
   — Может, тогда заключим сделку? — Тимоти покрылся испариной, весь его вид свидетельствовал о полном отчаянии. — Я расскажу тебе свою историю, а ты мне — свою, и тогда мы будем квиты. У каждого из нас будет что-то друг на друга для гарантии от лишних сплетен.
   — Мне назначено исповедоваться Эли. Не тебе. Эли.
   — Тогда сделки не будет?
   — Не будет.
   Он снова умолк и на этот раз молчал еще дольше. Потом поднял голову. Его взгляд меня испугал. Тимоти облизнул губы, подвигал челюстью, но не проронил ни слова. Казалось, он на грани срыва, и часть его страха передалась мне; я почувствовал напряжение, беспокойство и нервозность, неуютное ощущение облепляющей пелены липкой жары.