Роберт Сильверберг
Книга Черепов
1. ЭЛИ
По Новоанглийскому шоссе въезжаем с севера в Нью-Йорк. Оливер, как всегда, за рулем. Неутомим, расслаблен, окно полуоткрыто, свежий ветерок полощет длинные светлые волосы. Тимоти обмяк на сиденье рядом. Спит. Второй день наших пасхальных каникул: уродливые островки почерневшего снега свалены грязными кучами на обочине. В Аризоне не будет мертвого снега. Рядом со мной на заднем сиденье Нед что-то царапает в потрепанном, скрепленном спиралью блокноте, заполняя страницу за страницей своим почерком с левым наклоном. Его темные глазки светятся демоническим блеском. Наш дешевенький, голубенький Достоевский. В левом ряду сзади взревел грузовик, обошел нас и вдруг, круто подрезав, влез в наш ряд, почти не оставив нам места. Мы чуть не вмазались. Оливер ударил по тормозам, выругался. Тормоза взвизгнули, нас швырнуло вперед. Через долю секунды он перестроился в пустой правый ряд, чтобы в нас не врезалась машина сзади. Тимоти проснулся.
— Какого черта? — пробурчал он. — Неужто так трудно дать мне чуток вздремнуть?
— Мы едва не погибли, — пылко сказал ему Нед, подавшись вперед, выплевывая слова в большое розовое ухо Тимоти. — Забавно получилось бы, да? Четыре положительных молодых человека, направляющихся на запад за вечной жизнью, раздавлены грузовиком на Новоанглийском шоссе. Их гибкие молодые конечности разметались по всей обочине.
— Вечная жизнь, — произнес Тимоти. Ругнулся. Оливер хохотнул.
— Шансы пятьдесят на пятьдесят, — заметил я уже не в первый раз. — Экзистенциальная игра. Двоим достанется жизнь вечная, двоим — смерть.
— Экзистенциальное дерьмо, — откликнулся Тимоти. — Старик, ты меня удивляешь. Как это тебе только удается выдавать это экзистенциальное число с таким серьезным видом? Ты что, и вправду веришь?
— А ты нет?
— В «Книгу Черепов»? В твою аризонскую Шангри Ла?
— Если не веришь, то почему тогда потащился с нами?
— Потому что в Аризоне в марте тепло. — В разговоре со мной он употреблял легкий, небрежный тон гол из деревенского клуба Джона О'Хары. Он так умело им пользовался, что меня всего передергивало. За его спиной восемь поколений лучших людей страны. — Могу же я позволить себе сменить обстановку, старичок.
— И это все? — спросил я. — В этом и состоит вся глубина твоих философских и эмоциональных обоснований этой поездки? Ты заставляешь меня испытывать чувство вины. Одному Богу известно, почему ты считаешь нужным вести себя так отстраненно и хладнокровно, когда речь идет о таких вещах. А еще этот твой тягучий акцент; а это аристократическое убеждение в том, что обязательства любого рода — нечто грязное и неприличное, что они…
— Не надо меня обличать, пожалуйста, — перебил Тимоти. — У меня нет настроения углубляться в этнопсихологический анализ. Довольно утомительное занятие.
Произнес он это вежливо, уходя от разговора с назойливо настойчивым еврейским мальчиком, вполне дружелюбным, достойным истинного американца способом.
Больше всего я ненавидел Тимоти, когда он начинал щеголять передо мной своей наследственностью, своим естественным произношением напоминая мне, что его предки основали эту великую страну, в то время как мои копали картошку в литовских лесах.
— Хочу еще немножко вздремнуть, — сказал он. Оливеру же заметил:
— Чуть повнимательней следи за этой долбаной дорогой, ладно? И разбуди меня, когда доберемся до Шестьдесят седьмой.
Теперь, когда он обращался не ко мне — непростому, действующему на нервы представителю чуждой, малоприятной, но, что не исключено, превосходящей породы, — в его голосе произошла некоторая перемена. Теперь он сделался сельским помещиком, разговаривающим с простым крестьянским парнем. Такие отношения подразумевают отсутствие каких бы то ни было сложностей. Дело, конечно, не в том, что Оливер так уж прост. Но именно таков был его экзистенциальный образ в глазах Тимоти, и образ этот действовал, определяя их отношения независимо от реального положения вещей.
Тимоти зевнул и снова отключился. Оливер резко надавил на педаль газа, и мы стрелой помчались за грузовиком, ставшим причиной наших неприятностей. Обогнав его, Оливер перестроился и занял позицию впереди, как бы подзадоривая водителя сыграть еще разок в ту же игру. Я беспокойно оглянулся на красно-зеленое чудовище, нависшее над нашим задним бампером. Вверху неясно маячило злое, угрюмое, неподвижное лицо водителя: здоровенные небритые щеки, холодные глаза с прищуром, плотно сжатые губы. Будь его воля, он бы смел нас с дороги. От него исходили волны ненависти. Он ненавидел нас за то, что мы молоды, за то, что мы симпатичны (это я-то симпатичен!), за то, что у нас есть время и gelt[1] учиться в колледже и забивать себе мозги всякими бесполезными вещами. Там, наверху, сидело само невежество, причем воинствующее. Плоская голова под засаленной тряпичной кепкой. Более патриотичный, с более высокими, чем у нас, моральными устоями трудяга-американец, раздосадованный тем, что вынужден болтаться за четырьмя щенками-умниками. Я хотел было попросить Оливера перестроиться, прежде чем нас протаранят, но тот не сходил с полосы, держа скорость на пятидесяти милях в час, блокировав грузовик. Иногда Оливер бывает очень упрям.
Мы уже въехали в Нью-Йорк по какому-то шоссе, прорезавшему Бронкс. Места, мне незнакомые. Я — дитя Манхэттена: ездил только подземкой. Даже автомобиль водить не умею. Автострады, машины, бензоколонки, будки сборщиков платы — все это материальные свидетельства цивилизации, с которой мне пришлось столкнуться лишь косвенно. Еще школьником наблюдал я за ребятами из предместий, наводнявших город по уик-эндам. Все они были в машинах, а рядом с ними сидели златовласые шиксы . Нет, не мой это мир, совсем не мой. Хоть и было им всего лет по шестнадцать-семнадцать, как и мне, они казались мне полубогами. С девяти до половины первого они раскатывали по побережью, а потом ехали обратно в Ларчмонт, Лоуренс, Верхний Монтклер, останавливались на какой-нибудь тихой тенистой улочке, перебирались со своими подругами на заднее сиденье, и в лунном свете мелькали белые бедра, спускались трусики, расстегивались молнии, следовали стремительные толчки, слышались стоны и покряхтыванья. А я тем временем ездил на метро в Вест-Сайд. Половое развитие по этой причине идет по-другому. В метро девицу не отдерешь. А как насчет того, чтобы заняться этим в лифте, поднимающемся на пятнадцатый этаж дома на Риверсайд-Драйв? А что вы скажете насчет занятий сексом на залитой гудроном крыше какого-нибудь жилого дома, на высоте двухсот пятидесяти футов над Уэст-Энд авеню, восходя к оргазму в то время, как вокруг тебя расхаживают голуби, неодобрительно наблюдающие за твоей техникой, наперебой воркующие по поводу прыща на твоей заднице? Нет, расти в Манхэттене — это значит вести совсем другую жизнь, полную неудобств и ограничений, которые губят твою юность. В то время как долговязые бездельники имеют возможность резвиться в своих мотелях о четырех колесах. Конечно, у нас, у тех, кто уживается с недостатками городской жизни, взамен вырабатываются другие качества. У нас более богатое, более интересное духовное содержание, поневоле сформированное неблагоприятными условиями. Разбивая людей по категориям, я всегда отделяю водителей от неводителей. С одной стороны — оливеры и тимоти, с другой — эли. Нед, если по справедливости, принадлежит ко мне подобным — неводителям, мыслителям, книжникам — интровертам, мучающимся, обделенным пассажирам подземки. Но у него есть водительские права. Что ж, еще одно доказательство извращенности его натуры.
Как бы там ни было, я радовался возвращению в Нью-Йорк, пусть даже так, проездом по пути на «золотой запад». Это моя почва. Точнее, была бы моей, если бы мы миновали незнакомый Бронкс и въехали бы в Манхэттен. Книжные лавки, киоски с сосисками, музеи, киношки (мы, жители Нью-Йорка, не называем их «киношки», но они называют), толпы. Текстура, густота. Добро пожаловать в Кошерную Страну. Вид, греющий душу после месяцев, проведенных в плену патриархальной глуши Новой Англии с ее величественными деревьями, широкими проспектами, белыми конгрегационалистскими церквушками, голубоглазыми людьми. Как здорово сбежать от простоты Лиги Плюща вашего кампуса и снова вдохнуть задымленный воздух. Ночь в Манхэттене, потом — на запад. В пустыню. В лапы Хранителей Черепов. Я подумал о той разукрашенной странице старинной рукописи, архаичном шрифте, орнаментальной рамке с восемью ухмыляющимися черепами, каждый из которых заключен в квадратик с маленькими колоннами. Жизнь вечную тебе предлагаем. Насколько нереальной кажется мне сейчас вся эта затея с бессмертием, когда далеко на юго-западе сияют россыпью иллюминации канаты моста Джорджа Вашингтона, правее внимание привлекают парящие буржуазные башни Ривердейла, а впереди — пропахшая чесноком манхэттенская реальность. Мгновение внезапного сомнения. Эта сумасшедшая хиджра[2].
Быть такими дураками, чтобы воспринимать все это всерьез, чтобы вложить хотя бы на цент психологического капитала в зыбкую фантазию. Лучше плюнуть на Аризону и вместо нее поехать во Флориду, Форт-Л оде рдей л, Дейтон-Бич. Вообразить всех тех томящихся, загорелых крошек, поджидающих искушенных парней с севера. И, как это уже не раз бывало, Нед словно прочел мои мысли. Окинув меня проницательным, вопрошающим взглядом, он тихо произнес:
— Никогда не умирать. Потрясающе! Но стоит ли за всем этим хоть что-нибудь реальное?
— Какого черта? — пробурчал он. — Неужто так трудно дать мне чуток вздремнуть?
— Мы едва не погибли, — пылко сказал ему Нед, подавшись вперед, выплевывая слова в большое розовое ухо Тимоти. — Забавно получилось бы, да? Четыре положительных молодых человека, направляющихся на запад за вечной жизнью, раздавлены грузовиком на Новоанглийском шоссе. Их гибкие молодые конечности разметались по всей обочине.
— Вечная жизнь, — произнес Тимоти. Ругнулся. Оливер хохотнул.
— Шансы пятьдесят на пятьдесят, — заметил я уже не в первый раз. — Экзистенциальная игра. Двоим достанется жизнь вечная, двоим — смерть.
— Экзистенциальное дерьмо, — откликнулся Тимоти. — Старик, ты меня удивляешь. Как это тебе только удается выдавать это экзистенциальное число с таким серьезным видом? Ты что, и вправду веришь?
— А ты нет?
— В «Книгу Черепов»? В твою аризонскую Шангри Ла?
— Если не веришь, то почему тогда потащился с нами?
— Потому что в Аризоне в марте тепло. — В разговоре со мной он употреблял легкий, небрежный тон гол из деревенского клуба Джона О'Хары. Он так умело им пользовался, что меня всего передергивало. За его спиной восемь поколений лучших людей страны. — Могу же я позволить себе сменить обстановку, старичок.
— И это все? — спросил я. — В этом и состоит вся глубина твоих философских и эмоциональных обоснований этой поездки? Ты заставляешь меня испытывать чувство вины. Одному Богу известно, почему ты считаешь нужным вести себя так отстраненно и хладнокровно, когда речь идет о таких вещах. А еще этот твой тягучий акцент; а это аристократическое убеждение в том, что обязательства любого рода — нечто грязное и неприличное, что они…
— Не надо меня обличать, пожалуйста, — перебил Тимоти. — У меня нет настроения углубляться в этнопсихологический анализ. Довольно утомительное занятие.
Произнес он это вежливо, уходя от разговора с назойливо настойчивым еврейским мальчиком, вполне дружелюбным, достойным истинного американца способом.
Больше всего я ненавидел Тимоти, когда он начинал щеголять передо мной своей наследственностью, своим естественным произношением напоминая мне, что его предки основали эту великую страну, в то время как мои копали картошку в литовских лесах.
— Хочу еще немножко вздремнуть, — сказал он. Оливеру же заметил:
— Чуть повнимательней следи за этой долбаной дорогой, ладно? И разбуди меня, когда доберемся до Шестьдесят седьмой.
Теперь, когда он обращался не ко мне — непростому, действующему на нервы представителю чуждой, малоприятной, но, что не исключено, превосходящей породы, — в его голосе произошла некоторая перемена. Теперь он сделался сельским помещиком, разговаривающим с простым крестьянским парнем. Такие отношения подразумевают отсутствие каких бы то ни было сложностей. Дело, конечно, не в том, что Оливер так уж прост. Но именно таков был его экзистенциальный образ в глазах Тимоти, и образ этот действовал, определяя их отношения независимо от реального положения вещей.
Тимоти зевнул и снова отключился. Оливер резко надавил на педаль газа, и мы стрелой помчались за грузовиком, ставшим причиной наших неприятностей. Обогнав его, Оливер перестроился и занял позицию впереди, как бы подзадоривая водителя сыграть еще разок в ту же игру. Я беспокойно оглянулся на красно-зеленое чудовище, нависшее над нашим задним бампером. Вверху неясно маячило злое, угрюмое, неподвижное лицо водителя: здоровенные небритые щеки, холодные глаза с прищуром, плотно сжатые губы. Будь его воля, он бы смел нас с дороги. От него исходили волны ненависти. Он ненавидел нас за то, что мы молоды, за то, что мы симпатичны (это я-то симпатичен!), за то, что у нас есть время и gelt[1] учиться в колледже и забивать себе мозги всякими бесполезными вещами. Там, наверху, сидело само невежество, причем воинствующее. Плоская голова под засаленной тряпичной кепкой. Более патриотичный, с более высокими, чем у нас, моральными устоями трудяга-американец, раздосадованный тем, что вынужден болтаться за четырьмя щенками-умниками. Я хотел было попросить Оливера перестроиться, прежде чем нас протаранят, но тот не сходил с полосы, держа скорость на пятидесяти милях в час, блокировав грузовик. Иногда Оливер бывает очень упрям.
Мы уже въехали в Нью-Йорк по какому-то шоссе, прорезавшему Бронкс. Места, мне незнакомые. Я — дитя Манхэттена: ездил только подземкой. Даже автомобиль водить не умею. Автострады, машины, бензоколонки, будки сборщиков платы — все это материальные свидетельства цивилизации, с которой мне пришлось столкнуться лишь косвенно. Еще школьником наблюдал я за ребятами из предместий, наводнявших город по уик-эндам. Все они были в машинах, а рядом с ними сидели златовласые шиксы . Нет, не мой это мир, совсем не мой. Хоть и было им всего лет по шестнадцать-семнадцать, как и мне, они казались мне полубогами. С девяти до половины первого они раскатывали по побережью, а потом ехали обратно в Ларчмонт, Лоуренс, Верхний Монтклер, останавливались на какой-нибудь тихой тенистой улочке, перебирались со своими подругами на заднее сиденье, и в лунном свете мелькали белые бедра, спускались трусики, расстегивались молнии, следовали стремительные толчки, слышались стоны и покряхтыванья. А я тем временем ездил на метро в Вест-Сайд. Половое развитие по этой причине идет по-другому. В метро девицу не отдерешь. А как насчет того, чтобы заняться этим в лифте, поднимающемся на пятнадцатый этаж дома на Риверсайд-Драйв? А что вы скажете насчет занятий сексом на залитой гудроном крыше какого-нибудь жилого дома, на высоте двухсот пятидесяти футов над Уэст-Энд авеню, восходя к оргазму в то время, как вокруг тебя расхаживают голуби, неодобрительно наблюдающие за твоей техникой, наперебой воркующие по поводу прыща на твоей заднице? Нет, расти в Манхэттене — это значит вести совсем другую жизнь, полную неудобств и ограничений, которые губят твою юность. В то время как долговязые бездельники имеют возможность резвиться в своих мотелях о четырех колесах. Конечно, у нас, у тех, кто уживается с недостатками городской жизни, взамен вырабатываются другие качества. У нас более богатое, более интересное духовное содержание, поневоле сформированное неблагоприятными условиями. Разбивая людей по категориям, я всегда отделяю водителей от неводителей. С одной стороны — оливеры и тимоти, с другой — эли. Нед, если по справедливости, принадлежит ко мне подобным — неводителям, мыслителям, книжникам — интровертам, мучающимся, обделенным пассажирам подземки. Но у него есть водительские права. Что ж, еще одно доказательство извращенности его натуры.
Как бы там ни было, я радовался возвращению в Нью-Йорк, пусть даже так, проездом по пути на «золотой запад». Это моя почва. Точнее, была бы моей, если бы мы миновали незнакомый Бронкс и въехали бы в Манхэттен. Книжные лавки, киоски с сосисками, музеи, киношки (мы, жители Нью-Йорка, не называем их «киношки», но они называют), толпы. Текстура, густота. Добро пожаловать в Кошерную Страну. Вид, греющий душу после месяцев, проведенных в плену патриархальной глуши Новой Англии с ее величественными деревьями, широкими проспектами, белыми конгрегационалистскими церквушками, голубоглазыми людьми. Как здорово сбежать от простоты Лиги Плюща вашего кампуса и снова вдохнуть задымленный воздух. Ночь в Манхэттене, потом — на запад. В пустыню. В лапы Хранителей Черепов. Я подумал о той разукрашенной странице старинной рукописи, архаичном шрифте, орнаментальной рамке с восемью ухмыляющимися черепами, каждый из которых заключен в квадратик с маленькими колоннами. Жизнь вечную тебе предлагаем. Насколько нереальной кажется мне сейчас вся эта затея с бессмертием, когда далеко на юго-западе сияют россыпью иллюминации канаты моста Джорджа Вашингтона, правее внимание привлекают парящие буржуазные башни Ривердейла, а впереди — пропахшая чесноком манхэттенская реальность. Мгновение внезапного сомнения. Эта сумасшедшая хиджра[2].
Быть такими дураками, чтобы воспринимать все это всерьез, чтобы вложить хотя бы на цент психологического капитала в зыбкую фантазию. Лучше плюнуть на Аризону и вместо нее поехать во Флориду, Форт-Л оде рдей л, Дейтон-Бич. Вообразить всех тех томящихся, загорелых крошек, поджидающих искушенных парней с севера. И, как это уже не раз бывало, Нед словно прочел мои мысли. Окинув меня проницательным, вопрошающим взглядом, он тихо произнес:
— Никогда не умирать. Потрясающе! Но стоит ли за всем этим хоть что-нибудь реальное?
2. НЕД
Самое восхитительное, самое возбуждающее, наиболее выигрышно эстетически для меня то, что двое из нас должны погибнуть, а двое оставшихся будут изъяты из смертного существования. Таковы условия, предлагаемые Хранителями Черепов, если только допустить, что, во-первых, Эли точно перевел рукопись, а во-вторых, под тем, что он нам поведал, есть какая-то почва. Перевод, как я полагаю, должен быть верным — он чертовски педантичен в филологических материях, — но нельзя упускать вероятность фальсификации, задуманной, возможно, самим Эли. Не исключено, что все это вообще бессмыслица. Не затеял ли Эли с нами какую-нибудь изощренную игру? Нет сомнения, он способен на все, этот лукавый иудей, напичканный всякими хитрыми штучками из гетто, и сочинил всю эту затейливую историю, чтобы заманить трех злосчастных гоев навстречу их гибели, ритуальному жертвоприношению в пустыне. Сначала тощего, того, голубого, да вознесется меч сверкающий над его нечестивой задницей!
Скорее всего, я приписываю Эли гораздо больше изворотливости, чем есть на самом деле, отчасти наделяя его своей собственной болезненной, извращенной бисексуальной неуравновешенностью. У него вид искреннего, симпатичного еврейского юноши. В любой группе из четырех кандидатов, что решатся подвергнуться Испытанию, один должен добровольно выбрать смерть, а еще один — стать жертвой оставшихся двоих. Sic dixit liber calvariarum[3].
Смотри-ка, и я заговорил на языке Цезаря! Двое умирают, двое остаются жить: чудненькое равновесие, мандала о четырех углах. Я содрогаюсь от ужасного напряжения, находясь между небытием и бесконечностью. Для философа Эли это приключение представляет собой потустороннюю версию Паскалевой игры, экзистенциальная поездка «все-или-ничего». Для будущего художника Неда это проблема эстетическая, вопрос формы и содержания. Какая судьба выпадет на долю каждого из нас? Например, Оливеру, с его яростной крестьянской жаждой жизни: он вцепится в баклажку с вечностью, ему ничего иного не останется, он ни на мгновение не допустит возможности оказаться среди тех, кто должен будет уйти, чтобы двое других продолжали жить. А Тимоти, естественно, вернется из Аризоны невредимым и неумирающим, радостно помахивая своей платиновой ложкой. Ему подобных выводят, чтобы господствовать. Как же он может позволить себе умереть, если его ждут его капиталы! Вы только представьте себе доход при шести процентах годовых за, допустим, восемнадцать миллионов лет. Да он завладеет Вселенной! Это же потрясающе! Так что эти двое — явные кандидаты на бессмертие. Мы с Эли, следовательно, должны уступить, добровольно или нет. Теперь быстренько раскидать исполнителей на остающиеся роли. Эли, конечно, станет тем, кого должны убить: ведь еврею суждено всегда быть жертвой, верно? Они будут нахваливать его за то, что он открыл врата жизни вечной, прокопавшись в затхлых архивах, и в соответствующий момент церемонии — раз! — схватят его и дадут ему небольшую затяжку «Циклона-В». Окончательное решение проблемы Эли. В результате чего я остаюсь тем, кто по своей воле должен пожертвовать собой. Решение это, как сказал Эли, процитировав соответствующий стих из нужной главы, должно быть истинно добровольным, проистекающим из чистого, незамутненного позыва отдать себя на заклание. В противном случае оно не приведет к высвобождению требуемых флюидов. Очень хорошо, джентльмены, к вашим услугам. Одно ваше слово — и я свершу свой лучший поступок.
Незамутненное желание — возможно, первое в жизни. Однако два условия, два ограничения прилагаются. Ты, Тимоти, должен запустить руку в свои уоллстритские миллионы и оплатить приличное издание моих стихов: красивый переплет, хорошая бумага, предисловие кого-то из критиков, знающих свое дело, уровня не ниже Триллинга, Одена, Лоуэлла. Если я умру за тебя, Тимоти, если я пролью кровь, чтобы ты жил вечно, ты сделаешь это? И Оливер: от вас, сэр, я тоже потребую услуги. Как сказал бы Эли, quid pro quo[4] есть sine qua non[5]. В последний день своей жизни я хотел бы уединиться с тобой на часок, мой дорогой и прекрасный друг. Я хочу распахать твою девственную почву. Стань, в конце концов, моим, возлюбленный Ол! Обещаю проявить великодушие и прибегнуть к вазелину. О, твое гладкое, горячее, почти безволосое тело, твои тугие, атлетические ягодицы, твой сладкий нетронутый бутон. Для меня, Оливер. Для меня, для меня, для меня, все это для меня. Я отдам жизнь за тебя, если ты предоставишь мне на один-единственный вечерок свою задницу. Разве я не романтичен? Довольно деликатный выбор тебе предстоит, а? Решайся, Оливер, иначе сделка не состоится. Ничего, и ты согласишься. Пуританским нравом ты не отличаешься, да и человек ты практичный, всегда первый. Ты оценишь, насколько тебе выгодно отдаться. Ты получишь больше. Уж ублажи маленького голубого, Оливер. Иначе сделки не будет.
Скорее всего, я приписываю Эли гораздо больше изворотливости, чем есть на самом деле, отчасти наделяя его своей собственной болезненной, извращенной бисексуальной неуравновешенностью. У него вид искреннего, симпатичного еврейского юноши. В любой группе из четырех кандидатов, что решатся подвергнуться Испытанию, один должен добровольно выбрать смерть, а еще один — стать жертвой оставшихся двоих. Sic dixit liber calvariarum[3].
Смотри-ка, и я заговорил на языке Цезаря! Двое умирают, двое остаются жить: чудненькое равновесие, мандала о четырех углах. Я содрогаюсь от ужасного напряжения, находясь между небытием и бесконечностью. Для философа Эли это приключение представляет собой потустороннюю версию Паскалевой игры, экзистенциальная поездка «все-или-ничего». Для будущего художника Неда это проблема эстетическая, вопрос формы и содержания. Какая судьба выпадет на долю каждого из нас? Например, Оливеру, с его яростной крестьянской жаждой жизни: он вцепится в баклажку с вечностью, ему ничего иного не останется, он ни на мгновение не допустит возможности оказаться среди тех, кто должен будет уйти, чтобы двое других продолжали жить. А Тимоти, естественно, вернется из Аризоны невредимым и неумирающим, радостно помахивая своей платиновой ложкой. Ему подобных выводят, чтобы господствовать. Как же он может позволить себе умереть, если его ждут его капиталы! Вы только представьте себе доход при шести процентах годовых за, допустим, восемнадцать миллионов лет. Да он завладеет Вселенной! Это же потрясающе! Так что эти двое — явные кандидаты на бессмертие. Мы с Эли, следовательно, должны уступить, добровольно или нет. Теперь быстренько раскидать исполнителей на остающиеся роли. Эли, конечно, станет тем, кого должны убить: ведь еврею суждено всегда быть жертвой, верно? Они будут нахваливать его за то, что он открыл врата жизни вечной, прокопавшись в затхлых архивах, и в соответствующий момент церемонии — раз! — схватят его и дадут ему небольшую затяжку «Циклона-В». Окончательное решение проблемы Эли. В результате чего я остаюсь тем, кто по своей воле должен пожертвовать собой. Решение это, как сказал Эли, процитировав соответствующий стих из нужной главы, должно быть истинно добровольным, проистекающим из чистого, незамутненного позыва отдать себя на заклание. В противном случае оно не приведет к высвобождению требуемых флюидов. Очень хорошо, джентльмены, к вашим услугам. Одно ваше слово — и я свершу свой лучший поступок.
Незамутненное желание — возможно, первое в жизни. Однако два условия, два ограничения прилагаются. Ты, Тимоти, должен запустить руку в свои уоллстритские миллионы и оплатить приличное издание моих стихов: красивый переплет, хорошая бумага, предисловие кого-то из критиков, знающих свое дело, уровня не ниже Триллинга, Одена, Лоуэлла. Если я умру за тебя, Тимоти, если я пролью кровь, чтобы ты жил вечно, ты сделаешь это? И Оливер: от вас, сэр, я тоже потребую услуги. Как сказал бы Эли, quid pro quo[4] есть sine qua non[5]. В последний день своей жизни я хотел бы уединиться с тобой на часок, мой дорогой и прекрасный друг. Я хочу распахать твою девственную почву. Стань, в конце концов, моим, возлюбленный Ол! Обещаю проявить великодушие и прибегнуть к вазелину. О, твое гладкое, горячее, почти безволосое тело, твои тугие, атлетические ягодицы, твой сладкий нетронутый бутон. Для меня, Оливер. Для меня, для меня, для меня, все это для меня. Я отдам жизнь за тебя, если ты предоставишь мне на один-единственный вечерок свою задницу. Разве я не романтичен? Довольно деликатный выбор тебе предстоит, а? Решайся, Оливер, иначе сделка не состоится. Ничего, и ты согласишься. Пуританским нравом ты не отличаешься, да и человек ты практичный, всегда первый. Ты оценишь, насколько тебе выгодно отдаться. Ты получишь больше. Уж ублажи маленького голубого, Оливер. Иначе сделки не будет.
3. ТИМОТИ
Эли воспринимает все гораздо серьезнее, чем остальные. На мой взгляд, это вполне закономерно: именно он раскопал и организовал это предприятие. И как бы там ни было, именно он обладает теми полумистическими качествами, той тлеющей восточноевропейской первозданностью, что позволяет ему преодолевать нечто грандиозное, для тебя, по здравому рассуждению, чисто воображаемое. Мне кажется, что это типично еврейская черта, связанная с каббалой и прочими штуками, так же как и высокий интеллект, физическая трусость, любовь к деланию денег, но что, собственно говоря, я знаю о евреях? Посмотри-ка на сидящих в этой машине. Самый высокий интеллект у Оливера, в этом нет никаких сомнений. Нед — трус: на него достаточно посмотреть, чтобы он съежился от страха. Я — человек денежный, хотя, Бог свидетель, я палец о палец не ударил, чтобы их заработать. Вот они, так называемые еврейские черты. А мистицизм? Мистик ли Эли? Возможно, ему просто не хочется умирать. И что же в этом мистического?
Нет, не в этом. Но когда речь заходит о том, чтобы поверить в существование этого культа изгнанников из Вавилона, Египта или бессмертных еще откуда-нибудь, поверить… Что стоит тебе только прийти к ним, произнести нужные слова, и тогда они одарят тебя бессмертием… о, Господи! Да кто на это клюнет? Эли. Пожалуй, и Оливер. Нед? Нет, только не Нед. Нед не верит ни во что, даже в самого себя. И не я. Только не я, могу поспорить на свою задницу.
Зачем же я тогда еду?
Как я и сказал Эли: просто в Аризоне в это время теплее. А еще мне нравится путешествовать. Кроме того, мне кажется, что будет довольно забавно наблюдать за развитием событий, посмотреть, как мои соседи по комнате станут сновать по округе в поисках своей судьбы на столовых горах. Зачем вообще учиться в колледже, если избегать интересного опыта и не расширять свои знания в области природы человеческой заодно с приятным времяпровождением? Я еду туда не для того, чтобы изучать астрономию или геологию, но наблюдать за себе подобными существами, изображающими из себя идиотов. Тут тебе и образование, тут тебе и развлечение! Как сказал отец, направляя меня на учебу, предварительно напомнив, что я являюсь представителем восьмого поколения учившихся в этом заведении: «Никогда не забывай одну вещь, Тимоти: истинный предмет изучения человечества — сам человек. Это сказал Сократ три тысячи лет тому назад, и с тех пор эта мысль не утратила своей непреходящей ценности». Кстати, как мне удалось выяснить уже на втором курсе, на самом деле эти слова произнес один папа римский в восемнадцатом веке, ну да неважно. Ты учишься, наблюдая за другими, особенно если упустил свой шанс закалить характер в испытаниях, слишком хорошо изучив своих предков. Видел бы меня сейчас папаша в одной машине с голубым, евреем и деревенским увальнем. Полагаю, он бы одобрил мои действия, поскольку я не забываю, что я лучше, чем они.
Нед был первым, кому сказал Эли. Я видел, как они кучковались и шушукались. Нед смеялся. «Хватит меня дурачить, парень», — повторял он, а Эли при этом краснел. Нед и Эли очень близки, по причине того, как мне кажется, что оба тщедушны и принадлежат к угнетаемым меньшинствам. С самого начала было ясно, что как бы мы четверо ни группировались, они вдвоем всегда будут против нас с Оливером. Двое интеллектуалов против двух качков, грубо говоря. Двое голубых против двух… впрочем, нет, Эли не голубой, хоть дядя Кларк и утверждает, что все евреи в глубине души гомосексуалисты, даже если об этом и не подозревают. Но Эли выглядит голубым из-за своей шепелявости и походки. Справедливости ради надо сказать, что он похож на голубого даже больше, чем Нед. Может быть, Эли и за девицами так приударяет, чтобы скрыть нечто? Как бы там ни было, Эли и Нед шуршали бумажками в перешептывались. А потом они посвятили Оливера. «Не хотите ли в мне рассказать, — поинтересовался тогда я, — что это вы там такое обсуждаете?» Думаю, они получили удовольствие, исключив меня из числа посвященных, давая мне почувствовать, каково быть гражданином второго сорта. А может быть, они просто решили, что я подниму их на смех. Но в конце концов раскололись. Оливер взял на себя роль посланника.
— Какие у тебя планы на Пасху? — спросил он.
— На Бермуды, может, подамся. Или во Флориду, в Нассау. В общем-то я об этом еще не думал.
— А как насчет Аризоны?
— А чего там хорошего?
— Оливер сделал глубокий вдох.
— Эли штудировал в библиотеке кое-какие редкие рукописи, — сказал он с глуповатым и неспокойным видом, — и наткнулся на одну штуковину под названием «Книга Черепов», которая лежит здесь уже лет пятьдесят, в никто ее до сих пор не переводил. Эли проверил еще кое-что и теперь он считает…
Что Хранители Черепов существуют в действительности и что они допустят нас к тому, что имеют. Эли, Нед и Оливер в любом случае собираются съездить туда и осмотреться. Меня они тоже приглашают. Почему? Из-за моих денег? За красивые глазки? На самом деле потому, что кандидаты допускаются лишь группами по четыре человека, а поскольку мы живем в одной комнате, то все вполне логично.
И так далее. Я сказал, что согласен, черт с ними. В моем возрасте папаша отправился в Бельгийское Конго на поиски урановых рудников. Ничего не нашел, но зато развлекся. Я тоже имею право побыть джентльменом удачи. Еду, сказал я. И выбросил все из головы до конца экзаменов. Лишь после сессии Эли просветил меня насчет некоторых правил этой игры. Максимум двое кандидатов из каждой четверки будут жить вечно, а остальным двоим придется умереть. Небольшой налет мелодрамы.
— Теперь, когда ты знаешь, каков риск, можешь отказаться, если пожелаешь.
Загнал меня в угол, пытаясь выявить желтые струйки в голубой крови. Я рассмеялся ему в лицо.
— Не такие уж плохие шансы, — заметил я.
Нет, не в этом. Но когда речь заходит о том, чтобы поверить в существование этого культа изгнанников из Вавилона, Египта или бессмертных еще откуда-нибудь, поверить… Что стоит тебе только прийти к ним, произнести нужные слова, и тогда они одарят тебя бессмертием… о, Господи! Да кто на это клюнет? Эли. Пожалуй, и Оливер. Нед? Нет, только не Нед. Нед не верит ни во что, даже в самого себя. И не я. Только не я, могу поспорить на свою задницу.
Зачем же я тогда еду?
Как я и сказал Эли: просто в Аризоне в это время теплее. А еще мне нравится путешествовать. Кроме того, мне кажется, что будет довольно забавно наблюдать за развитием событий, посмотреть, как мои соседи по комнате станут сновать по округе в поисках своей судьбы на столовых горах. Зачем вообще учиться в колледже, если избегать интересного опыта и не расширять свои знания в области природы человеческой заодно с приятным времяпровождением? Я еду туда не для того, чтобы изучать астрономию или геологию, но наблюдать за себе подобными существами, изображающими из себя идиотов. Тут тебе и образование, тут тебе и развлечение! Как сказал отец, направляя меня на учебу, предварительно напомнив, что я являюсь представителем восьмого поколения учившихся в этом заведении: «Никогда не забывай одну вещь, Тимоти: истинный предмет изучения человечества — сам человек. Это сказал Сократ три тысячи лет тому назад, и с тех пор эта мысль не утратила своей непреходящей ценности». Кстати, как мне удалось выяснить уже на втором курсе, на самом деле эти слова произнес один папа римский в восемнадцатом веке, ну да неважно. Ты учишься, наблюдая за другими, особенно если упустил свой шанс закалить характер в испытаниях, слишком хорошо изучив своих предков. Видел бы меня сейчас папаша в одной машине с голубым, евреем и деревенским увальнем. Полагаю, он бы одобрил мои действия, поскольку я не забываю, что я лучше, чем они.
Нед был первым, кому сказал Эли. Я видел, как они кучковались и шушукались. Нед смеялся. «Хватит меня дурачить, парень», — повторял он, а Эли при этом краснел. Нед и Эли очень близки, по причине того, как мне кажется, что оба тщедушны и принадлежат к угнетаемым меньшинствам. С самого начала было ясно, что как бы мы четверо ни группировались, они вдвоем всегда будут против нас с Оливером. Двое интеллектуалов против двух качков, грубо говоря. Двое голубых против двух… впрочем, нет, Эли не голубой, хоть дядя Кларк и утверждает, что все евреи в глубине души гомосексуалисты, даже если об этом и не подозревают. Но Эли выглядит голубым из-за своей шепелявости и походки. Справедливости ради надо сказать, что он похож на голубого даже больше, чем Нед. Может быть, Эли и за девицами так приударяет, чтобы скрыть нечто? Как бы там ни было, Эли и Нед шуршали бумажками в перешептывались. А потом они посвятили Оливера. «Не хотите ли в мне рассказать, — поинтересовался тогда я, — что это вы там такое обсуждаете?» Думаю, они получили удовольствие, исключив меня из числа посвященных, давая мне почувствовать, каково быть гражданином второго сорта. А может быть, они просто решили, что я подниму их на смех. Но в конце концов раскололись. Оливер взял на себя роль посланника.
— Какие у тебя планы на Пасху? — спросил он.
— На Бермуды, может, подамся. Или во Флориду, в Нассау. В общем-то я об этом еще не думал.
— А как насчет Аризоны?
— А чего там хорошего?
— Оливер сделал глубокий вдох.
— Эли штудировал в библиотеке кое-какие редкие рукописи, — сказал он с глуповатым и неспокойным видом, — и наткнулся на одну штуковину под названием «Книга Черепов», которая лежит здесь уже лет пятьдесят, в никто ее до сих пор не переводил. Эли проверил еще кое-что и теперь он считает…
Что Хранители Черепов существуют в действительности и что они допустят нас к тому, что имеют. Эли, Нед и Оливер в любом случае собираются съездить туда и осмотреться. Меня они тоже приглашают. Почему? Из-за моих денег? За красивые глазки? На самом деле потому, что кандидаты допускаются лишь группами по четыре человека, а поскольку мы живем в одной комнате, то все вполне логично.
И так далее. Я сказал, что согласен, черт с ними. В моем возрасте папаша отправился в Бельгийское Конго на поиски урановых рудников. Ничего не нашел, но зато развлекся. Я тоже имею право побыть джентльменом удачи. Еду, сказал я. И выбросил все из головы до конца экзаменов. Лишь после сессии Эли просветил меня насчет некоторых правил этой игры. Максимум двое кандидатов из каждой четверки будут жить вечно, а остальным двоим придется умереть. Небольшой налет мелодрамы.
— Теперь, когда ты знаешь, каков риск, можешь отказаться, если пожелаешь.
Загнал меня в угол, пытаясь выявить желтые струйки в голубой крови. Я рассмеялся ему в лицо.
— Не такие уж плохие шансы, — заметил я.
4. НЕД
Короткие наблюдения перед тем, как эта поездка изменит нас навсегда, поскольку она нас обязательно изменит. Среда, вечер. Число? Какое-то марта, на подъезде к Нью-Йорку.
ТИМОТИ. Розово-золотистый. Двухдюймовый слой плотного жира, покрывающего толстые пластины мышц. Крупный, массивный, сойдет за защитника, если займется футболом. Голубые англиканские глаза, всегда насмешливые. Укладывает тебя на лопатки одной лишь дружелюбной улыбкой. Манерность американской аристократии. Носит короткую армейскую стрижку в наше время, желая показать миру, что он сам по себе. Из кожи вон лезет, чтобы казаться ленивым и грубым. Большой кот, сонный лев. Берегись. Львы умнее, чем кажутся, и двигаются быстрее, чем хотелось бы их жертвам.
ЭЛИ. Черно-белый. Хрупкий, худощавый. Глаза-бусинки. На дюйм выше меня, но все равно невысокий. Тонкие чувственные губы, сильный подбородок, вьющаяся шевелюра из ассирийских завитушек. Кожа белая-пребелая: он никогда не загорал. Через час после бритья ему снова нужно бриться. Густой волосяной покров на груди и бедрах; он имел бы вполне мужественный вид, не будь он таким неосновательным. С девицами ему не везло. Я бы им занялся, да не в моем он вкусе — слишком уж похож на меня самого. Общее впечатление уязвимости. Быстрый цепкий ум, не настолько глубокий, как ему кажется, но не дурак. В основе своей — средневековый схоласт.
Я. Желто-зеленый. Маленький шустрый эльф с неуклюжим нутром под этой шустростью. Мягкие спутанные золотисто-коричневые волосы торчат нимбом. Лоб высокий и становится все выше, черт бы его по-
брал. Ты похож на фигуру с картины Фра Анджелико, как сказали мне две разные девчонки в течение одной недели; должно быть, они ходят на одни и те же лекции по искусствоведению. Я определенно похож на священника. Так всегда говаривала моя матушка: она видела меня кротким монсеньором, исцеляющим муки душевные. Извини, мамочка. Папа римский такого не захочет. Девицы — другое дело: они интуитивно чувствуют, что я голубой, и тем не менее предлагают себя. Зря стараются. Пишу неплохие стихи и паршивые рассказы. Хватило б духу, взялся бы за роман. Предполагаю, что умру молодым. Чтобы держать марку, должен постоянно помышлять о самоубийстве.
ОЛИВЕР. Розово-золотистый, вроде Тимоти, но по-другому, совсем иначе! Тимоти — грубый, основательный столб; Оливер — свечка. Невероятные лицо и тело кинозвезды: шесть футов три дюйма, широченные плечи, узкие бедра. Идеальные пропорции. Тип сильного, молчаливого человека. Красив, знает об этом и плевать хотел на свою красоту. Мальчик с канзасской фермы, черты открытые и простодушные. Очень светлые, почти белые, длинные волосы. Со спины похож на крупную девушку, если не считать талии. Мышцы у него не такие рельефные, как у Тимоти: они у него плоские и длинные. Никто не заблуждается насчет деревенской флегматичности Оливера. За мягкостью взгляда его холодных голубых глаз кроется неукротимый дух. То, что у него творится в голове, можно сравнить с бурлящей городской жизнью Нью-Йорка, и планы он вынашивает честолюбивые. И все же от него исходят волны какого-то благородства. Если бы я только мог очиститься в этом ослепительном сиянии. Если б я только мог.
НАШ ВОЗРАСТ. Тимоти в феврале исполнялось 22 года. Мне — 21, 5. Оливеру в январе стукнул 21. Эли — 20, 5.
Тимоти: Рыба.
Я: Скорпион.
Оливер: Козерог.
Эли: Дева.
ТИМОТИ. Розово-золотистый. Двухдюймовый слой плотного жира, покрывающего толстые пластины мышц. Крупный, массивный, сойдет за защитника, если займется футболом. Голубые англиканские глаза, всегда насмешливые. Укладывает тебя на лопатки одной лишь дружелюбной улыбкой. Манерность американской аристократии. Носит короткую армейскую стрижку в наше время, желая показать миру, что он сам по себе. Из кожи вон лезет, чтобы казаться ленивым и грубым. Большой кот, сонный лев. Берегись. Львы умнее, чем кажутся, и двигаются быстрее, чем хотелось бы их жертвам.
ЭЛИ. Черно-белый. Хрупкий, худощавый. Глаза-бусинки. На дюйм выше меня, но все равно невысокий. Тонкие чувственные губы, сильный подбородок, вьющаяся шевелюра из ассирийских завитушек. Кожа белая-пребелая: он никогда не загорал. Через час после бритья ему снова нужно бриться. Густой волосяной покров на груди и бедрах; он имел бы вполне мужественный вид, не будь он таким неосновательным. С девицами ему не везло. Я бы им занялся, да не в моем он вкусе — слишком уж похож на меня самого. Общее впечатление уязвимости. Быстрый цепкий ум, не настолько глубокий, как ему кажется, но не дурак. В основе своей — средневековый схоласт.
Я. Желто-зеленый. Маленький шустрый эльф с неуклюжим нутром под этой шустростью. Мягкие спутанные золотисто-коричневые волосы торчат нимбом. Лоб высокий и становится все выше, черт бы его по-
брал. Ты похож на фигуру с картины Фра Анджелико, как сказали мне две разные девчонки в течение одной недели; должно быть, они ходят на одни и те же лекции по искусствоведению. Я определенно похож на священника. Так всегда говаривала моя матушка: она видела меня кротким монсеньором, исцеляющим муки душевные. Извини, мамочка. Папа римский такого не захочет. Девицы — другое дело: они интуитивно чувствуют, что я голубой, и тем не менее предлагают себя. Зря стараются. Пишу неплохие стихи и паршивые рассказы. Хватило б духу, взялся бы за роман. Предполагаю, что умру молодым. Чтобы держать марку, должен постоянно помышлять о самоубийстве.
ОЛИВЕР. Розово-золотистый, вроде Тимоти, но по-другому, совсем иначе! Тимоти — грубый, основательный столб; Оливер — свечка. Невероятные лицо и тело кинозвезды: шесть футов три дюйма, широченные плечи, узкие бедра. Идеальные пропорции. Тип сильного, молчаливого человека. Красив, знает об этом и плевать хотел на свою красоту. Мальчик с канзасской фермы, черты открытые и простодушные. Очень светлые, почти белые, длинные волосы. Со спины похож на крупную девушку, если не считать талии. Мышцы у него не такие рельефные, как у Тимоти: они у него плоские и длинные. Никто не заблуждается насчет деревенской флегматичности Оливера. За мягкостью взгляда его холодных голубых глаз кроется неукротимый дух. То, что у него творится в голове, можно сравнить с бурлящей городской жизнью Нью-Йорка, и планы он вынашивает честолюбивые. И все же от него исходят волны какого-то благородства. Если бы я только мог очиститься в этом ослепительном сиянии. Если б я только мог.
НАШ ВОЗРАСТ. Тимоти в феврале исполнялось 22 года. Мне — 21, 5. Оливеру в январе стукнул 21. Эли — 20, 5.
Тимоти: Рыба.
Я: Скорпион.
Оливер: Козерог.
Эли: Дева.
5. ОЛИВЕР
Я предпочитаю сам вести машину. За рулем я просидел десять и двенадцать часов подряд. Я понимаю так, что мне гораздо безопаснее вести самому, чем доверять это другому, поскольку никто больше меня не заинтересован в сохранении моей жизни. Некоторые водители, как мне кажется, просто призывают смерть — ради острых ощущений или, как мог бы сказать Нед, ради эстетики смерти. К черту все это. На всем белом свете для меня нет ничего более священного, чем жизнь Оливера Маршалла, и я хочу максимально контролировать ситуации, когда речь идет о жизни и смерти. Поэтому я стараюсь как можно дольше вести машину. До сих пор вел только я, хоть это и машина Тимоти. Тимоти — другое дело: ему лучше, чтобы его везли, а не вести самому. Полагаю, что это проявление классового сознания. Эли вообще не умеет водить. Так что остаемся только мы с Недом. Нед да я всю дорогу до Аризоны, а изредка за рулем посидит и Тимоти. По правде говоря, меня пугает одна мысль о том, чтобы доверить свою шкуру Неду. А не оставить ли все как есть: нога на газе, и все дальше и дальше в ночь? Завтра во второй половине дня мы могли бы добраться до Чикаго. Поздно ночью — до Сент-Луиса. До Аризоны — послезавтра. И начнем рыскать в поисках Дома Черепов Эли. Я хочу стать добровольцем на бессмертие. Я готов, я полностью настроился, я безоговорочно верю Эли. Боже, я верю! Я хочу верить. Передо мной открывается все будущее. Я увижу звезды. Я буду странствовать между мирами. Капитан Будущее из Канзаса. А эти психи хотят сначала остановиться в Нью-Йорке на ночь, провести вечер в баре! Их ждет вечность, а они, видите ли, не могут обойтись без «Максвелле Плам»! Хотел бы я им сказать, что я о них думаю. Но нужно быть терпеливым. Не хочу, чтобы они надо мной смеялись. Не хочу, чтобы они подумали, будто я потерял голову из-за Аризоны и этих черепов. Первая авеню, приехали.