— Поднимайся. Я встречу тебя у лифта.
   Он оказался крупнее, чем ожидал увидеть Селиг, широкая мужская спина, не слишком приветливые глаза, чисто формальная улыбка. Не будучи холодным, он все же держал расстояние. Они вошли в его квартиру: мягкое освещение, играет незнакомая музыка, атмосфера непоказной элегантности. Никвист предложил выпить и они заговорили, стараясь держаться подальше от вторжения в мысли. В этом визите ощущалась подавленность: ни сантиментов, ни слез радости от наконец состоявшейся встречи. Никвист был любезен, но недоступен. Он, казалось, был рад тому, что появился Селиг, но не прыгал от восторга, найдя такого же урода, как сам. Возможно потому, что знал таких людей и раньше.
   — Есть и другие, — сказал он. — Ты — третий, четвертый, а может быть и пятый, которого я встретил после переезда в Штаты. Дай-ка подумать: один в Чикаго, один в Сан-Франциско, один в Майами, один в Миннеаполисе. Ты — пятый. Две женщины, трое мужчин.
   — Ты продолжаешь контакт с другими?
   — Нет.
   — Что случилось?
   — Мы разошлись, — ответил Никвист. — А чего ты ожидал? Что мы образуем клан? Слушай, мы беседовали, играли в разные игры в нашими мыслями, мы узнавали друг друга, а потом нам надоело. Кажется, двое уже умерли. Я вовсе не против жить без людей своего типа и не думаю о себе, как об одном из племени.
   — Я не встречал ни одного, — сказал Селиг. — До сегодняшнего дня.
   — Это неважно. Важно лишь жить своей жизнью. Когда ты понял, что можешь это делать?
   — Не знаю. В пять-шесть лет, наверное. А ты?
   — Я не понимал, что я какой-то особенный лет до одиннадцати. Я думал, что все это могут. Только когда я попал в Штаты и услышал людей, думающих на другом языке, тогда я понял, что в моем мозгу что-то необычное.
   — А кем ты работаешь? — спросил Селиг.
   — Я стараюсь как можно меньше работать.
   Он ухмыльнулся и резко вторгся с мозг Селига. Тем самым он словно пригласил его сделать то же самое; Селиг принял приглашение. Попав в сознание Никвиста, он быстро ухватил смысл его работы на Уолл-стрит. Он увидел всю сбалансированную, ритмичную, ненавязчивую жизнь этого человека. Его удивила холодность Никвиста, его цельность и ясность духа. Как кристально чиста была душа Никвиста! Как неиспорченна его жизнь! Где он хранил свою боль? Где прятал одиночество, страх? Никвист же, покинув его разум, спросил:
   — Почему ты себя так жалеешь?
   — Я?
   — Твоя голова полна жалостью. В чем дело, Селиг? Я заглянул к тебе и не вижу проблемы, только боль.
   — Проблема в том, что я чувствую себя изолированным от других людей.
   — Изолирован? Ты? Ты можешь попасть людям прямо в голову. Ты можешь то, чего не могут 99,999 % человеческой расы. Они пробиваются, используя слова, приближения, сигналы семафора, а ты идешь прямо к сердцевине значения. Как же ты можешь быть изолированным?
   — Информация, которую я получаю, бесполезна, — ответил Селиг. — Я не могу ее использовать. Я мог бы с тем же успехом и вовсе не читать ее.
   — Но почему?
   — Потому что это вуайеризм. Я шпионю за ними.
   — Ты чувствуешь себя виноватым?
   — А ты нет?
   — Я не просил дать мне такой дар, — просто ответил Никвист. — Я чисто случайно его имею. А так как я его имею, то я им пользуюсь. Он мне нравится. Мне нравится моя жизнь. Да и сам себе я нравлюсь. Почему ты не нравишься себе, Селиг?
   — Скажи мне…
   Но Никвист не мог ничего сказать и, допив свой стакан, Селиг отправился к себе вниз. Собственная квартира показалась ему такой странной, когда он вернулся, что он несколько минут бродил по ней, ощупывая знакомые предметы: фотографию родителей, небольшую коллекцию любовных писем, пластиковую игрушку, которую много лет назад ему подарил психиатр. Присутствие Никвиста продолжало звенеть в его мозгу. Это всего лишь результат его визита и ничего больше, Селиг был уверен, что Никвист не трогает сейчас его мысли. Столь возбужденный встречей, столь растревоженный, он даже решил не видеться более с тем человеком, как можно скорее переехать куда-нибудь, в Манхэттен, Филадельфию, Лос-Анджелес, куда угодно, лишь бы подальше от Никвиста. Всю жизнь он мечтал встретить себе подобного, а теперь, наконец встретив, напугался. Никвист так прекрасно владел собой, что это было ужасно. «Он станет унижать меня, — думал Селиг.
   — Он поглотит меня». Но страх вскоре начал блекнуть. Спустя два дня Никвист пригласил его поужинать. Они пошли в ближайший мексиканский ресторанчик. Селигу все еще чудилось, что Никвист играет с ним, дразнит его, держит на расстоянии вытянутой руки и забавляется, но все это делалось так дружелюбно, что Селиг вовсе не обиделся. Никвист обладал неотразимым очарованием и его сила была достаточной моделью поведения. Как старший брат он уже прошел сквозь те же травмы и остался невредим; теперь же помогал Селигу принять условия его существования. Положение сверхчеловека, как назвал это Никвист.
   Они стали близкими друзьями. Два-три раза в неделю они вместе выходили, ели вместе, пили вместе. Селигу всегда представлялось, что дружба с подобным ему самому человеком, должна быть невероятно напряженной, но это было не так; уже через неделю они оба воспринимали свою особенность, как нечто данное и редко обсуждали свой дар. Они никогда не вступали в союз против окружающего их мира. Они общались иногда посредством слов, а иногда прямо посредством мыслей; это стало простым и радостным. Лишь изредка Селиг впадал в свое привычное скорбное состояние и тогда Никвист поддразнивал его. В общем до тех вьюжных дней, затруднений в их общении не было, но когда они были вынуждены провести вместе слишком много времени, напряжение возросло.
   — Держи стакан, — сказал Никвист.
   Он плеснул в стакан ароматный бурбон. Селиг тянул выпивку, а Никвист взялся за поиски подружек, что заняло всего пять минут. Он просканировал здание и наткнулся на пару соседок с пятого этажа.
   — Взгляни, — предложил он Селигу.
   Селиг вошел в сознание Никвиста, который, в свою очередью находился в голове одной из девушек — чувственной, сонной, словно кошечка — и ее глазами смотрел на другую: высокую, худощавую блондинку. Двойное отображение умственного образа было все же достаточно четким: блондинка была длиннонога, сладострастна и имела осанку манекенщицы.
   — Эта — моя, — заметил Никвист. — Ну-ка, а как тебе твоя?
   Он перескочил в сознание блондинки. Селиг следовал за ним. Да, манекенщица, более умная, чем вторая подружка, холодная, самолюбивая, страстная. Из ее сознания, через Никвиста, появился образ ее соседки по комнате, вытянувшейся на тахте в своем розовом домашнем халате: маленькая, пухленькая и рыжеволосая, с круглым лицом и большой грудью.
   — Давай, — сказал Селиг.
   — Почему нет? — Никвист, пошарив в их мыслях, отыскал номер телефона девушек, позвонил и, приложив все свое обаяние, пригласил к себе. Они поднялись выпить.
   — Эта ужасная метель, — заметила блондинка, содрогнувшись. — Она сводит с ума!
   Вчетвером они немало выпили под аккомпанемент джаза: Минкас, МДК, Чико Гамильтон. Рыженькая оказалась симпатичнее, чем ожидал Селиг, не такая уж пухлая или грубая — все-таки в двойном отражении были какие-то погрешности, — но она слишком много хохотала и немного разочаровала его. Но другого выхода уже не было и постепенно, поздно вечером, они все же трахнулись, Никвист и блондинка в спальне, а Селиг и рыженькая — в гостиной. Когда они остались, наконец, одни Селиг неестественно улыбнулся девушке. Он так и не научился подавлять эту инфантильную улыбку, которая невольно выдавала смешанные воедино предвкушение и нарастающий страх.
   — Привет, — сказал он.
   Они поцеловались, его руки устремились к ее грудям и она бесстыдно и ненасытно прижалась к нему. Она казалась на несколько лет старше, чем он, но он думал так о большинстве женщин.
   — Мне нравятся стройные мужчины, — она хихикала, пощипывая его тело. Ее груди вздымались, как розовые птицы. Он ласкал ее с робкой напряженностью девственника. За эти месяцы его дружбы с Никвистом он переспал со многими женщинами, но с тех пор, как он последний раз побывал с кем-то в постели, прошло несколько недель, и он боялся, что может произойти досадное недоразумение. Нет: спиртное достаточно охладило его пыл и он держал себя в руках, вспахивая ее серьезно и энергично, не боясь кончить слишком быстро.
   К тому времени, как он понял, что рыженькая слишком пьяна, чтобы кончить, Селиг ощутил в черепе, что Никвист его щупает. Это проявление любопытства, это подглядывание показалось странным для Никвиста, которому обычно ничего не было нужно. «Шпионить — это мои штучки», — подумал Селиг и на минуту, жутко растревоженный этим проникновением в его любовный акт, он вдруг начал успокаиваться. Он познал самого себя. Он говорил себе: в этом нет ничего особенного. Никвист совершенно аморален и ему нравится шнырять там и тут, не обращая внимания на собственность. Он достал Никвиста и тот приветствовал его:
   — Как дела, Дэйви?
   — Отлично. Просто отлично.
   — У меня тут жарковато. Взгляни.
   Селиг завидовал холодной непрошибаемости Никвиста. Ни стыда, ни чувства вины, никакого раскаяния. Ни следов эксгибиционистской гордости, ни вуайеризма: для него казалось естественным поддерживать контакт прямо сейчас. Хотя Селиг чувствовал смущение, видя, как трудится Никвист над своей блондинкой, и зная, что тот также наблюдает за ним, и перекликающиеся образы их параллельных совокуплений перетекают из сознания в сознание. Никвист, уловив затруднения Селига, мягко высмеял его. «Ты беспокоишься, что в этом есть какая-то голубизна, — сказал он. — Но я думаю, что тебя пугает сам контакт, любой контакт, верно?» «Нет», — ответил Селиг, но он чувствовал именно это. Они еще минут пять оставались вместе, пока Никвист не решил, что пришла пора кончить и трепет его нервной системы, как обычно, отбросил Селига из его сознания. Вскоре и Селиг, утомившись прыгать на хихикающей, влажной от пота рыжей, позволил себе закончить и упал, дрожащий, утомленный.
   Через полчаса в гостиную вошли обнаженные Никвист и его блондинка. Он даже не потрудился постучать, чем весьма удивил рыженькую. Селиг не мог сказать ей, что Никвист знал, что они уже закончили. Никвист включил музыку, и они тихо сидели. Селиг и рыженькая потягивали бурбон, а Никвист и блондинка скотч. Прошло какое-то время, снег все еще падал, и Селиг предложил второй раунд со сменой партнеров.
   — Ну нет, — сказала рыженькая. — Я и так затрахана. Хочу спать. В другой раз, о'кей?
   Она потянулась за своей одеждой. У дверей, пошатываясь и пьяно прощаясь, она позволила себе нечто скользкое:
   — Все-таки вы какие-то странные парни, — сказала она. — In vino veritas. Вы, случайно, не пара педиков?

17

   Моя сердцевина умерла. Спокойная, неподвижная. Нет, это ложь, или, если не ложь, то, по крайней мере, неверное утверждение, неверная метафора. Я как берег после отлива. Отлив закончился. Я словно голый каменистый берег, прочный, с коричневыми, грязными потеками, стремящимися за отливом. Кругом карабкаются зеленые крабы. Я переживаю отлив, я уничтожен Знаете, я совершенно спокоен при этом. Конечно, порой прорываются какие-то настроения, но…
   Я совершенно Спокоен При этом.
   Пошел уже третий год, как я начал отступаться от себя. Думаю, это началось весной 1974 года. До тех пор она работала безошибочно — я говорю о силе, — всегда доступная, надежная, проделывавшая все привычные трюки, служившие мне в самых грязных нуждах, а потом без предупреждения, без причин начала умирать. Небольшие провалы в приеме сигналов. Крошечные эпизоды психической импотенции. Эти события ассоциируются с ранней весной, с еще покрывающим улицу последним снегом. Это не могло произойти ни в 1973-м, ни в 1975-м, значит случилось в 1974. Я копался в чьей-то голове, сканируя глубоко упрятанные скандальные мысли, и внезапно все словно покрылось пеленой и стало неясным. Я испугался и в страхе прекратил контакт. А что бы сделали вы, если бы знали, что легли в постель с желанной женщиной, а проснувшись, обнаружили, что трахаетесь с морской звездой? Но эти неясности и расстройства были еще не самым худшим: мне кажется происходило полное смещение сигналов. Словно ловлю вспышку любви, что на самом деле передавалась, как лютая ненависть. Или наоборот. Когда происходит такое, мне хочется потрогать стену, чтобы ощутить действительность.
   Однажды я поймал исходившие от Юдифь волны сильного сексуального желания, всепоглощающую жажду. Я бросился к ней, что стоило мне великолепного ужина, но все оказалось ошибкой: какой же я дурак, принять за стрелы Купидона нацеленные на меня шипы. А затем начались и другие неприятности: слепые места, плохое восприятие контакта, потом смешанные сигналы — одновременно входили сигналы двух сознании, и я не мог отделить один от другого. Со временем исчез цветовой прием, хотя потом снова вернулся. Были и другие потери, сами по себе незначительные, накапливаясь, все это приводило к плачевным результатам. Теперь у меня есть целый список того, что я когда-то умел, но сейчас уже не могу делать. Инвентаризация потерь.
   Как умирающий, прикованный к постели, парализованный, но все понимающий, он видел, как родственники растаскивают его имущество. Сегодня уносят телевизор, а завтра первое издание Теккерея, потом ножки, затем покончат с Пиранези, наступит время горшков и сковородок, жалюзи, галстуков и брюк, а к следующей неделе возьмутся за пальцы ног, кишки, мозоли, легкие и ноздри. Для чего им мои ноздри? Я пробовал бороться, используя долгие прогулки, холодный душ, теннис, огромные дозы витамина А и другие полезные и невероятные средства, но эта борьба кажется мне теперь неуместной и даже кощунственной.
   Теперь я радостно принимаю потери и с большим успехом. Эсхил и Эврипид предупреждают меня, что нельзя голыми руками сражаться с шипами. Я верю Пиндару и если бы я прочел Новый Завет, то и там бы нашел подтверждение. Поэтому я повинуюсь, не борясь. Я все принимаю. Видите, как растет во мне качество восприятия? Я говорю искренне. По крайней мере, в это утро я многого достиг. Золотой солнечный свет осени заливает комнату и наполняет мою страждущую душу. Я лежу, упражняясь в технике, которая сделает меня неуязвимым к тому, что покидает меня. Я ищу в этом радость. Лучшее — это просто быть тот остаток жизни, для которого я прожил такое начало. Вы верите в это? Я верю. Я становлюсь лучше, поверив в это. Зачем, иногда еще до завтрака я мог поверить в шесть невозможных вещей. Старый добрый Браунинг! Как он удобен!
 
Приветствуй всякий отпор, И мягкость земли станет грубой.
После каждого удара не сиди, не стой, но иди!
Пусть наша боль станет нашей радостью!
Стремись вперед и не обращай внимания на трудности.
 
   Да. Конечно. Какая радость охватывает меня этим утром. Все покидает меня, идет отлив. Выходит через все поры.
   Меня окутывает тишина. Когда все уйдет, я не буду ни с кем говорить. И никто не будет говорить со мной.
   Естественно, я чувствовал грусть от происходящего, я чувствовал сожаление и — какого черта? — гнев, ярость и ненависть, но еще, странно, я чувствовал стыд. Щеки пылали, глаза не смотрели в глаза другим смертным и, если я обманусь, я вообще перестану верить всему. Я должен сказать миру, я истратил свои резервы, я промотал свое преимущество, позволил ему ускользнуть, уйти, уйти, и теперь я банкрот. Возможно, это семейная привычка смущаться, когда приходит несчастье. Мы, Селиги, любим говорить миру, что мы аккуратные люди, руководители своих душ, и если нас валит с ног что-то внешнее, мы смущаемся. Я помню, как мои родители в 1950 году за немыслимо низкую цену приобрели темно-зеленый «шевроле» 1948 года и мы ехали куда-то, возможно, на могилу бабушки — ежегодное паломничество, — как вдруг из бокового проезда выскочила машина и стукнула нас. Чудовище за рулем — пьяный, ободранный ниггер. Никто не пострадал, но наша машина была здорово помята. Хотя инцидент произошел вовсе не по его вине, отец залился краской от смущения, словно извиняясь перед всей вселенной за то, что позволил так идиотски уделать свою машину. Он извинялся и перед другим водителем, мой горький хмурый отец! Все в порядке, все в порядке, такие аварии случаются, не нужно расстраиваться, видите, мы все в порядке! Глянь на мою тачку, парень, глянь на мою тачку, твердил другой водитель, очевидно сознавая, что он легко отделался, и я боялся, как бы отец не предложил ему денег за ремонт, но мама, боясь того же, увела его с дороги. Еще целую неделю он ходил смущенный, я влезал в его мысли, когда он болтал с другом и услышал, что он пытается изобразить дело так, будто за рулем была мать, что явно было абсурдом — у нее никогда не было прав, — и я ощутил его смущение. Юдифь тоже, когда распался ее брак, когда она попала в невозможную ситуацию, чувствовала огромную вину за тот постыдный факт, что некто, столь цельный и приспособленный к жизни как Юдифь Ханна Селиг, вступила в этот убийственный брак, который теперь нужно было вульгарно расторгнуть перед судом. Эго, эго, эго. Я, чудесный читатель мыслей, пришедший в упадок, извиняющийся за свою небрежность. Мой дар переместился куда-то. Простите меня.
 
Простить хорошо,
Еще лучше забыть!
Живя, мы боимся,
Умирая, живем.
 
   Возьмите воображаемое письмо, мистер Селиг. Мисс Китти Гольштейн, где-то Вест Шестьдесят какая-то улица, Нью-Йорк. Адрес проверим потом. Не беспокойтесь об индексе.
    «Дорогая Китти!
    Я знаю, что ты много лет ничего не слышала обо мне, но думаю, сейчас вполне уместно снова попытаться связаться с тобой. Прошло тринадцать лет, и мы оба стали взрослее, старые раны затянулись и сделали возможным общение. Несмотря на все тяжелые чувства, когда-то существовавшие между нами, я не утратил любви к тебе и ты осталась в моих мыслях все той же. Говоря обо мне, я хотел бы тебе кое-что сообщить. Я больше не делаю таких вещей. Я имею в виду способность читать мысли, что тебе, конечно, безразлично, но накладывает отпечаток на мои отношения со всеми. Кажется, моя сила ускользает от меня. Она принесла нам столько огорчений, помнишь? Она окончательно разделила нас, что я пытался тебе объяснить в своем письме, на которое ты так и не ответила. Еще год, может полгода, месяц, неделя, и она исчезнет совсем, и я стану совсем нормальным человеком, таким же, как и ты. Я больше не буду уродом. Может быть, тогда у нас появится возможность возобновить наши отношения, прерванные в 1963 году, и восстановить их на более реальной основе.
    Понимаю, что поступал тогда глупо. Я безжалостно оттолкнул тебя. Я отказался принять тебя такой, какая ты есть и пытался что-то сделать из тебя, что-то такое же уродливое, как я сам. Я думал, что у меня есть на то причины, но, конечно же, ошибался, но я не понимал этого до тех пор, пока не стало слишком поздно. Я казался тебе диктатором — я, который всегда старался держаться в тени! Потому что я пытался изменить тебя. И постепенно тебе это надоело. Конечно, ты была тогда слишком молода, ты была — сказать ли это? — слишком поверхностна, не сформировалась как личность и сопротивлялась мне. Но теперь, когда мы оба стали взрослыми, мы могли бы все простить друг другу.
    Я с трудом представляю, как будет выглядеть моя жизнь обычного человека, который не может читать мысли других. Я барахтаюсь сейчас, пытаясь определиться, ища точку опоры. Я серьезно подумываю вступить в римско-католическую церковь. (Господи Боже мой, думаю ли я? Я впервые об этом слышу! Запах ладана, бормотание священника, неужели я этого хочу?) Таким образом я хочу приобщиться к человеческой расе. А еще я хочу снова полюбить. Хочу быть частью кого-либо. Я уже начал робко и осторожно снова налаживать отношения с моей сестрой Юдифь после войны длиною в целую жизнь; мы впервые начинаем общаться, и это меня подбадривает. Но мне нужно нечто большее: полюбить женщину. Я любил всего дважды, — тебя, а спустя пять лет девушку по имени Тони, которая была не очень похожа на тебя, и оба раза моя способность все рушила, один раз потому, что я подошел с ней слишком близко, в другой раз потому, что я не смог подойти достаточно близко. А теперь она ускользает от меня, она умирает, и возможно, дает нам шанс наладить обычные человеческие отношения. Я буду обычным. Я буду очень обычным.
    Какая ты теперь? Я думаю, тебе уже 35 сейчас. Слишком много для меня, хотя мне самому 41. (Тем не менее 41 не звучит для меня так!) Я все еще помню тебя двадцатидвухлетней. Ты казалась даже еще моложе: солнечная, открытая, наивная. Конечно, это всего лишь моя фантазия. Я создал образ Китти, которая вовсе не была настоящей Китти. И все же тебе 35 лет. Мне кажется ты выглядишь моложе. Ты вышла замуж? Конечно же, да. Счастливый брак? Много детей? Ты еще замужем? Как тебя зовут, где ты живешь и как мне найти тебя? Если ты замужем, сможешь ли встретиться со мной? Я почему-то не думаю, что ты такая уж верная жена — тебя это оскорбляет? — и в твоей жизни должно найтись место для меня как друга и любовника. Ты видишься с Томом Никвистом? Долго ли вы встречались после того, как мы с тобой расстались? Ты рассердилась на меня за то, что я написал о нем в том письме? Если твой брак распался или если ты вообще не выходила замуж, будешь ли ты теперь жить со мной? Не как жена, пока нет, а как компаньон. Чтобы помочь мне пройти последние стадии того, что со мной происходит? Мне так нужна помощь. Мне нужна любовь. Понимаю, что это не лучший способ делать предложение, говоря «Помоги мне, устрой меня, останься со мной». Я бы хотел быть сильным, а не слабым. Но сейчас я слаб. В моей голове разрастается тишина, она увеличивается и увеличивается, заполняя весь череп, создавая в нем пустоту. Я страдаю от этого медленного угасания. Я вижу только очертания предметов, а не их сущность, теперь и их очертания становятся неясными. О, Господи! Китти, ты мне нужна. Китти, как мне найти тебя? Китти, я едва знаю тебя. Китти Китти Китти».
   Дзинь. Звякнул аккорд. Дзинь. Оборвалась струна. Дзинь. Лира расстроена. Дзинь. Дзинь. Дзинь.
   Дорогие чада Божии, моя проповедь будет очень короткой этим утром. Я желал бы лишь, чтобы вы поразмыслили над глубоким значением и таинством нескольких строк из святого Тома Элиота, умного руководителя в трудные времена. Возлюбленные чада, я направляю вас к его «Четырем Квартетам», к этой парадоксальной строчке: «В моем начале мой конец», которую он подробнее раскрывает через несколько страниц. «Что мы зовем началом есть часто конец. И создать конец значит создать и начало». Некоторые из нас, дети, идут к концу прямо сейчас; ибо то, что они считали главным в жизни, закрывается для них. Конец это или начало? Может ли конец одного не быть началом другого? Я думаю так, возлюбленные: я думаю, что закрыть одну дверь не препятствует открыть другую. Конечно, чтобы войти в эту новую дверь, нужна смелость, ибо не знаем, что за ней, но тот, кто верит в Господа нашего, который умер за нас, тот, кто свято верит в Спасителя, не имеет страха. Все наши жизни — есть дорога к Нему. Мы каждый день умираем, но каждый раз возрождаемся от смерти к смерти, пока наконец не уходим во тьму, где Он ожидает нас. Зачем бояться, если Он там? А до тех пор пока не наступит наш последний час, давайте жить, не позволяя искушениям одолеть нас. Помните всегда, что мир еще полон чудес, что всегда есть новые проблемы и что кажущийся конец еще не конец, а только станция на нашем пути. Для чего скорбеть? Для чего предаваться печали? Если теряем «это», разве мы теряем и «то»? Если уходит предмет любви, разве проходит и любовь? Если чувства слабеют, можем ли мы вернуться к былым чувствам и черпать из них радость? Большинство нашей боли всего лишь заблуждение.
   Веселитесь же, возлюбленные, в этот Божий день, не позволяйте себе греха тоски и не ищите ложного определения концов и начал, а идите вперед, постоянно дерзая, к новым восторгам, к новым обществам, к новым мирам и не давайте места в душе вашей страху, но готовьте себя к Миру Господню и ждите, когда он придет. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
   Наступает мрачное равноденствие. Мутная луна выглядит словно изношенный старый череп. Листья дрожат и, срываясь с веток, падают. Закат угасает. Потрепанный голубь слетел вниз, на землю. Тьма сгущается. Все исчезает. Лиловая кровь застывает в жилах, холод охватывает сердце, душа уменьшается. Цвета блекнут. Серая пора и, боюсь, скоро станет еще серее. Обитатели дома — мысли иссохших мозгов в засуху.