Когда он вышел из кабинета, в воздухе пахло рассветной свежестью с привкусом дыма, поднимавшегося над крышами квартала. Видел ли Франк окно распахнутым?
   Трудно понять. Видеть-то видел, но во сне или наяву — на это он не мог бы ответить, если бы, например, пожилой господин задал ему такой вопрос. Тем не менее он убежден, что глаза у него были открыты.
   Ничего он больше не понимает. Но его опять срывают с койки. Он идет следом за штатским и впереди солдата, а вокруг, словно стена, стоит стук двух пар каблуков.
   Франк еще не проснулся. Это успеется: обычно его заставляют ждать. Однако сегодня они без остановки пересекают приемную и входят в кабинет.
   В кабинете Лотта и Минна.
   Не посмотрел ли он на них с недовольным видом?
   Франк не отдает себе отчета, так это или не так. Он видит, что мать вскинулась, открыла рот, словно собираясь крикнуть, но сдержалась и лишь выдохнула с необъяснимой для него жалостью:
   — Франк…
   Ей приходится уткнуться в один из своих кружевных платочков; у нее страсть слишком сильно душить их.
   Минна не шевельнулась, не сказала ни слова. Она побелела, выпрямилась, и на щеках у нее Франк ясно различает слезы.
   Он забыл, что у него не хватает зубов, отросла борода и веки, должно быть, красные, а пиджак давно похож на мятую тряпку. Сменить рубашку он тоже не удосужился.
   Очевидно, это и расстроило женщин. Его — ничуть.
   Он теперь почти так же невозмутим, как пожилой господин. С первого взгляда заметил, что туалет матери выдержан в серо-белых тонах. Это давняя ее мания, которой она поддается всякий раз, когда хочет выглядеть поутонченней. Примерно так же она одевалась, навещая его в коллеже: и уже тогда носила светлые вуалетки, хотя мода на них еще не вернулась.
   Он нее приятно пахнет — чистотой и рисовой пудрой.
   Значит, приехала из дома. В тюрьме она не могла бы так тщательно следить за собой.
   Зачем она приволокла с собой Минну? Поглядеть на них — ни дать ни взять мамочка с юной кузиной, наносящие визит молодому человеку. Минна, в синем английском костюме и белой блузке, почти ненакрашенная, действительно смахивает на добропорядочную барышню.
   Она похудела.
   Франк ищет глазами чемодан, где должна лежать передача, но чемодана в кабинете нет. Франк, кажется, понимает, в чем дело, и смущение Лотты доказывает, что он не ошибся. Она не знает, как начать. Смотрит не столько на Франка, сколько на пожилого господина, пытаясь, вероятно, дать понять сыну, что появилась здесь не совсем по своей воле.
   — Нам разрешили навестить тебя. Франк. Я спросила, могу ли взять с собой Минну — она без конца вспоминает тебя, и господин начальник любезно позволил.
   Это не правда. Франк поклясться готов: все придумал пожилой господин. Две недели он занимался Бертой, неделю разговаривал об Анни. Теперь, как всегда делая вид, что слишком задержался в дороге, добрался до Минны.
   Спешить ему и с ней некуда — она тут, под рукой. Минна сконфуженно смотрит в сторону.
   Ничего не скажешь, хитер! Франк не верит в случайности. Пожилой господин сообразил в конце концов, что если среди девиц, прошедших через заведение Лотты, и была хоть одна, к кому Франк мог питать мало-мальски серьезное чувство, то это Минна.
   На самом деле Франк ее не любит. Он вел себя с ней умышленно грубо, хотя уже не помнит, что сделал ей дурного. На воле он делал многое, что вычеркнул теперь из памяти. Тем не менее он чувствует себя виноватым перед Минной. Сознает, что обходился с ней по-свински.
   Все трое стоят. Это немножко смешно. Пожилой господин спохватывается первым, велит подать стулья Лотте и ее спутнице. Жестом разрешает Франку воспользоваться тем же табуретом, что на сидячих допросах.
   Затем он снова принимает отрешенный вид. Смотря на него, можно подумать, что происходящее не имеет к нему отношения. Он листает дела, разыскивает и сортирует клочки бумаги.
   — Нам надо поговорить, Франк. Да ты не бойся.
   Почему Лотта добавила последнюю фразу? Чего ему бояться?
   — Я много думала эти полтора месяца.
   Уже полтора месяца? Или только полтора? Это слово поражает Франка. Он рад бы взглянуть на мать поласковей, но не может. Она тоже не смеет поднять на сына глаза — боится разрыдаться. Неужели на него так жутко смотреть? Неужели так важно, что у него не хватает двух передних зубов и он перестал следить за собой?
   — Понимаешь, Франк, я уверена: если ты и сделал что-нибудь дурное, даже совершил преступление, то лишь потому, что тебя сбили с пути. Ты слишком молод. Я тебя знаю. Я не должна была позволять тебе водиться с теми, кто старше.
   Лжет она плохо. Обычно Лотта умеет лгать. Говоря о клиентах, о людях вообще, любит похвастать, что водит их за нос. Быть может, она нарочно лжет так неумело, чтобы показать сыну, что она здесь по приказу?
   Машины во дворе нет. Следовательно, женщины приехали на трамвае.
   — Я советовалась с серьезными людьми, Франк.
   — С кем?
   — С господином Хамлингом, например.
   — Раз она произносит это имя, значит, имеет право его произносить.
   — Знаю. Ты его недолюбливаешь, и напрасно. С годами ты все поймешь. Он — мой старый, может быть, единственный друг. Я была знакома с ним еще девушкой, и если бы не наделала глупостей…
   Зрачки Франка суживаются. Его осеняет. До сих пор такое ему и в голову не приходило. Коль скоро главный инспектор часто и запросто навещает их, несмотря на более чем сомнительное социальное лицо Лотты, коль скоро он, хотя и не слишком явно, показывает, что покровительствует ей, а с Франком позволяет себе тон, каким уже не раз говорил с ним, — значит, у него есть на это веские причины.
   Теперь Франк напряжен почти так же, как ночью. На какой-то момент лицо его принимает то же выражение, что в самые скверные дни на Зеленой улице, и Лотта, собиравшаяся, по-видимому, сделать сыну некое признание, идет на попятный.
   Так-то оно лучше. Если по воле случая Курт Хамлинг — его отец. Франк ни при каких обстоятельствах не желает этого слышать.
   — Он всегда интересовался нашей жизнью, тобой…
   — Вот и прекрасно! — осаживает ее сын.
   — Главный инспектор знает тебя лучше, чем ты думаешь. Он тоже убежден, что тебя сбили с пути, но ты в этом не сознаешься. Как он удачно выразился, у тебя ложное понятие о чести. Франк.
   — У меня нет чести.
   — Я знаю, тут с тобой терпеливы.
   Это еще что значит?
   — Тебе разрешены передачи. Сегодня мне позволили взять с собой Минну — она прямо-таки убивается во тебе.
   — Она больна?
   — Кто?
   — Минна.
   Ну зачем он путает Лотту, нарушая ход ее мыслей? Она уже не знает что сказать, и взглядом просит совета у пожилого господина.
   — Да нет, ничуть она не больна. С чего ты взял? На прошлой неделе я опять водила ее на осмотр. Один неопытный молодой врач хотел отправить ее на операцию, но этот сказал, что не надо: она уже поправляется.
   Франк чувствует какую-то тайну, что-то удушливо мерзкое. И наугад бросает:
   — Но теперь у нее появилась наконец возможность отдохнуть.
   Мать колеблется. Почему? Затем, поскольку пожилой господин всем своим видом показывает, что не станет возражать, выпаливает:
   — Мы вновь открываем салон.
   — А женщины?
   — Не считая Минин, две, обе новенькие.
   — Я полагал, твой друг Хамлинг советует тебе закрыть заведение.
   — Тогда так и было. Он еще не знал, что могла натворить Анни.
   Франк понял. Он разом понял, почему здесь Лотта с Минной. Пожилой господин не упускает ни малейшей возможности.
   — Тебя попросили продолжать?
   — Мне объяснили, что так будет лучше со всех точек зрения.
   Иными словами, квартира на Зеленой улице стала своего рода мышеловкой. Кто же в угоду оккупантам будет подглядывать через форточку и вслушиваться в разговоры?
   Вот почему Лотта так смущена.
   — В общем, дома все хорошо, — цедит Франк даже без иронии.
   — Очень хорошо.
   — Мицци поправилась?
   — Думаю, что да.
   — Сама ее не видела?
   — Ты же знаешь, сколько у меня работы. К тому же момент, по-моему, неподходящий…
   Что им еще сказать друг другу? Их разделяют целые миры, беспредельная пустота. Разделяет все, вплоть до надушенного платочка, который так неуместен здесь, в кабинете пожилого господина, что, поняв это, Лотта прячет его в сумочку.
   — Послушай, Франк…
   — Да?
   — Ты молод…
   — Ты это уже говорила.
   — Я лучше тебя знаю, что ты неплохой мальчик. Не смотри на меня такими глазами. Пойми, наконец: я всегда думала только о тебе, с самого твоего рождения все делала только ради тебя и теперь готова отдать остаток жизни, лишь бы ты был счастлив.
   Франк не виноват, что никак не может сосредоточиться. Он слышит, что говорит мать, но смотрит на сумочку Минны. Она — красная; цвет — единственное, что отличает ее от такой же, но черной сумочки Мицци, той злосчастной сумочки, которой он размахивал на пустыре и которую в конце концов положил в сугроб. Он так и не узнал, взяла ее Мицци или нет.
   — Я рассказала, что ты знаешь Кромера. Это же правда. Он был твоим приятелем, и я не хочу, чтобы ты это отрицал. Никто не разубедит меня в том, что он твой злой гений. До чего хитер — сам вывернулся, а тебя бросил в беде.
   Быть может, она для того и пришла, чтобы сообщить ему: Кромер в безопасности? Франк сидит слишком близко к печке. Ему жарко. За окном — он впервые сидит лицом к нему — видны ограда, караульная будка и часть улицы. Однако то, что он снова видит улицу и проходящие мимо трамваи, не производит на него никакого впечатления.
   — Ты обязательно должен сказать всю правду, все, что знаешь. Я убеждена, тебе это зачтется. Я верю этим господам.
   Никогда еще пожилой господин не казался так далеко отсюда.
   — Завтра мне, наверно, разрешат привезти тебе передачу. Что туда положить? Что ты предпочитаешь?
   Ему стыдно за нее, за себя, за всех. Его подмывает выпалить: «Кусок дерьма!»
   Раньше он так бы и сделал. С тех пор он научился терпению. А может быть, и ослабел. Он еле слышно мямлит:
   — Что хочешь.
   — Несправедливо, понимаешь, несправедливо, что ты расплачиваешься за других. Я тоже, сама того не желая, наделала много плохого и теперь сознаю это.
   И она расплачивается согласием превратить бордель в западню для распутников. Самое удивительное, что полгода назад Франк нашел бы это совершенно естественным. Но он не возмущается. Он просто думает о другом.
   Думал с самого начала, не отдавая себе отчета, что взгляд его прикован к сумочке Минны.
   — Откровенно скажи все, что знаешь. Не пробуй здесь хитрить. И увидишь: тебя отпустят. Я буду ухаживать за тобой и…
   Франк перестает слышать. Все куда-то уходит. Правда, ему вечно хочется спать; поэтому иногда, чаще всего по утрам, у него бывают головокружения.
   Лотта поднимается. От нее приятно пахнет. Туалет у нее светлый, шуршащий от свежести, на шее меховое боа.
   — Обещай мне. Франк. Обещай матери. Минна, скажи и ты ему…
   Минна, не смея поднять глаза, с трудом выдавливает:
   — Я очень несчастна, Франк.
   Лотта не отстает:
   — Ты так и не ответил, что тебе принести.
   И тут он говорит то, что все время хотел сказать. Он удивлен этим еще сильнее, чем остальные. Ему казалось, что это придет гораздо позже, перед самым концом. Неожиданно он почувствовал, что слишком вымотан. Произнес фразу, не думая, не воспринимая это как сознательно принятое решение и все-таки отдавая себе отчет, что она значит для него, только для него:
   — Нельзя ли мне увидеться с Хольстом?
   Происходит нечто ошеломляющее. Отвечает ему не мать. Та ничего не поняла и, видимо, совершенно сбита с толку. Минна подавляет похожее на икоту рыдание: ей известно насчет Хольста куда больше, чем Лотте. Но тут пожилой господин поднимает голову, смотрит на Франка и осведомляется:
   — Вы имеете в виду Герхардта Хольста?
   — Да.
   — Любопытно.
   Он перебирает клочки бумаги, выуживает один из них, внимательно просматривает, и все это время Франк не дышит.
   — Он как раз подал просьбу о свидании.
   — Со мной?
   — Да.
   Слава Богу, Франк не подпрыгнул от радости, не прошелся перед ними колесом! Тем не менее лицо его преобразилось. Теперь у него, как у Минны, глаза полны слез.
   Он все еще боится поверить. Это было бы чересчур прекрасно. Это означало бы, что он не заблуждается, что…
   — Свидании со мной? Он?
   — Минутку… Нет…
   Франк цепенеет. Пожилой господин просто садист.
   — Маленькая неточность. Некий Герхардт Хольст подал просьбу о свидании с вами. Обратился в очень высокие инстанции. Но разрешения просит не для себя…
   Господи, ну чего он тянет? А Лотта слушает его, словно это вещает радио.
   — Для своей дочери.
   Нет! Нет! Еще раз нет! Ему нельзя плакать, он должен что-то сделать, чтобы не расплакаться. Иначе он рискует все погубить. Нет, это не правда! Это невозможно. Сейчас пожилой господин возьмет другой клочок бумаги и обнаружит, что ошибся.
   — Вот видишь, Франк! — разливается Лотта, взволнованная и блаженная, как перед радиолой, прокручивающей пластинку с сентиментальной музыкой. — Сам видишь: все верят в тебя. Я же говорила: ты выйдешь отсюда. И ради свободы ты будешь слушаться этих господ.
   Дура! Идиотка! Франк не в силах даже злиться на нее, но пусть она лучше не пытается преодолеть разделяющую их пустоту.
   А она уже спрашивает с видом богомолки, обращающейся к епископу:
   — И вы разрешили свидание?
   — Еще нет. Просьба поступила ко мне из другого ведомства. Я не успел ее рассмотреть.
   — Мне кажется, вы доставите девочке большую радость. Это наша соседка по лестничной площадке. Они с Франком давние знакомые.
   Это не правда. Хоть бы Лотта заткнулась! Впрочем, какое имеет значение, что она мелет? Даже если свидания не дадут или Мицци не придет, факт останется фактом: просьба подана Хольстом.
   Они поняли друг друга. Франк был прав. Пусть приходит не Мицци, а сам Хольст — это одно и то же. Не совсем, но одно и то же.
   Боже, поскорей бы кончалась болтовня! Да ниспошлется ему сегодня милость — пусть утром его больше не допрашивают и отпустят к себе… Вот те на! Он, кажется, подумал не «к себе в камеру», а просто «к себе»? Пусть дадут броситься на койку, держа в объятиях новость, тепло от которой не должно улетучиться зря.
   — Это порядочная девушка, по-настоящему девушка, можете мне поверить.
   Ну как сердиться на такую глупую бабу, даже если она твоя мать! А ведь кроме нее есть и другая, эта поддельная кузина, которая, пользуясь тем, что все встали, придвигается к Франку и незаметно касается его рукой.
   — По-моему, — вступает в разговор пожилой господин, — вы только что просили свидания с Герхардтом Хольстом?
   — С ним или с его дочерью.
   — Безразлично с кем?
   Только бы не совершить промах!
   — Да, безразлично.
   Пожилой господин глядит через очки на одного из своих усатых служек; этого довольно, чтобы тот сообразил: арестанта пора увести. Ничего не замечая вокруг, франк выходит из кабинета. Мать с Минной остаются.
   Что еще Лотта наплетет насчет Мицци?
   Франк возвращается в камеру почти сразу после раздачи, но не принимается за еду, а лишь зажимает горячий котелок между коленями, чтобы тело пропиталось теплом. Окно в вышине за спортивным залом закрыто. Не беда. Теперь при необходимости можно обойтись и без него. Горло у Франка перехватывает. Ему хочется заговорить. Заговорить с Хольстом, как если бы тот был рядом.
   Прежде всего, у Франка к нему важный вопрос: «Как вы сумели понять?»
   Это кажется невозможным. Просто чудо, что это оказалось возможным. Франк сделал все, чтобы его не понимали. Впрочем, он и сам себя не понимал. Довольствовался тем, что кружил около Хольста и по временам, принуждая себя верить, что ненавидит или презирает его, смеялся над жестянкой и слишком большими бахилами.
   Когда это произошло?
   Не в ту ли ночь, когда Хольст, возвращаясь из трамвайного парка, застал Франка у дубильной фабрики, к стене которой он. Франк, прижался с раскрытым ножом в руке?
   Надо остановиться. Он слишком потрясен. Надо успокоиться, тихо посидеть на краю койки. Не хватает только, чтобы он начал орать и пялиться на окно!
   Нет, он не станет сходить с ума. Сейчас не время. Сейчас он мало-помалу обретет привычную невозмутимость.
   Если уж все так сложилось, значит, конец близок.
   Франк все понял. Он преисполнен уверенности, которую даже не пытается логически обосновать. В любом случае долго ему не продержаться — не хватит сил.
   Хольст понял! А Мицци?
   Неужели она тоже всегда знала, что получится именно так? Франк знал. Хольст знал. Это страшно выговорить.
   Это похоже на богохульство. Но это правда.
   В воскресенье ночью или в понедельник утром Хольсту следовало прийти и убить его, но он не пришел.
   Это должно было совершиться так, как совершилось.
   Франк не мог поступить иначе. Он не знал еще почему, но чувствовал это.
   Если он не испугался пыток, офицера с линейкой и пожилого господина с его приспешниками, то лишь потому, что никто не способен обречь его на горшие муки, чем он сам обрек себя, втолкнув Кромера в комнату за кухней.
   Скажет ли пожилой господин «да»?
   Ему совершенно необходимо подать надежду: пусть воображает, что свидание выгодно для него. Франку не терпится: поскорей бы уж за ним пришли. Он ничего не обещает, он даст понять, что после станет куда разговорчивей. Скорей бы за ним пришли!
   Он потравит трос. Сегодня же и на порядочный кусок.
   В любой связи. Например, заговорит о Кромере, поскольку это больше ничем не грозит — тот в безопасности.
   В душе он уже спрашивает себя, кого ему больше хочется видеть — Хольста или Мицци. С Мицци, в сущности, говорить не о чем. Ему нужно лишь смотреть на нее.
   И чтобы она смотрела на него.
   — Скажите, господин Хольст, как, вы поняли, что человек, каков бы он ни был…
   Франку не хватает слов. Ни одно не выражает то, что он хочет сказать.
   — Можно водить трамвай, работать кем угодно, верно?
   Можно носить обувь, при виде которой уличные мальчишки оборачиваются, а франтоватые юнцы пожимают плечами.
   Можно… Можно… Я знаю, что вы ответите… Главное не это. Достаточно выполнять то, что ты должен выполнять: в мире все одинаково важно… Но я-то, господин Хольст, как я мог…
   Нет, немыслимо, чтобы Хольст ходатайствовал о разрешении на свидание для Мицци. Франк колеблется, задает себе вопросы, сомневается. А вдруг это махинации пожилого господина? Полно! Полно! Будь это в самом деле так, ненависть Франка испепелит его даже в недрах ада!
   Не мог ли Хольст, избегающий каких бы то ни было контактов с оккупантами и, без сомнения, пострадавший от них, сам обратиться в очень высокие инстанции, по выражению пожилого господина? Для этого ему требовалось пройти ряд промежуточных инстанций, ставить себя в двусмысленное положение, унижаться.
   За Франком не идут. Время тянется. Спать он не в силах. Не желает спать. Ему хочется немедленно покончить с этим вопросом.
   Тем не менее он прилег на койку, хоть и не собирался этого делать. Не помнит даже, поставил на пол котелок или нет. Если тот опрокинулся, всю ночь будет вонять.
   Однажды так уже было. Франка тянет расплакаться. Он не скажет Хольсту, что плакал. Никому не скажет. Его никто не видит. И он протягивает руку, словно рядом с ним кто-то стоит, словно еще возможно, что однажды кто-то окажется с ним рядом.
   Так могло быть, но, выходит, нужно, чтобы все было иначе!
   Он не хочет, чтобы главный инспектор Хамлинг оказался его отцом.
   Почему он об этом думает?
   Ни о чем он не думает. Он плачет, как грудной ребенок. В таких случаях кормилица давала ему рожок, он, почмокав, принимался сосать и успокаивался.
   Теперь уже недолго. Так что время не имеет значения.
   Сколько лет женщине в окне? Двадцать два? Двадцать пять? Где она будет лет через пять — десять? Быть может, ее сожитель умрет? Быть может, уже мертв? Быть может, она сама несет в себе ростки болезни, которая ее погубит?
   Что скажет ему Хольст? Как будет держаться?
   Мицци — он это знает — будет молчать или просто вскрикнет:
   — Франк!
   Будет ли при этом присутствовать пожилой господин?
   Не имеет значения. Франку жарко. У него, видимо, температура. Только бы не разболеться именно сейчас. На пожилом господине очки, он с головы до ног в черном.
   Почему? Обычно он ходит в сером. Франк — католик. Но у него были знакомые протестанты, и ему случалось посещать богослужения по их обряду. Он видел пасторов.
   Нужно быть очень внимательным, потому что американский письменный стол меняет форму, превращаясь в нечто вроде алтаря. Смешно одевается Лотта. Это заметно всякий раз, когда ей хочется выглядеть поутонченней.
   В таких случаях она злоупотребляет серым и белым.
   Франку смутно вспоминается фотография какой-то королевы, одевавшейся точно так же, только еще воздушной и легкомысленней, но то была королева. А Лотта — бандерша, хотя тоже легкомысленна. А у бедной Минны такой вид, словно она только что из монастыря. Кузина Минна!
   Почему она плачет? Лотта роняет скомканный шариком платочек, Хольст нагибается, подбирает его и протягивает ей своею длинной рукой. Он молчит: сейчас не время для разговоров. Пожилой господин читает обрывки бумаги, рискуя их перепутать. Это молитва, очень сложная и очень важная.
   Мицци смотрит Франку в глаза так пристально, что у него ноют зрачки.
   Пистолета нет, зато есть ключ. Этот ключ им вручат вместо обручальных колец. Неглупая мысль! Франк никогда не слышал, чтобы так делалось, но это хорошо. Кому его вручат? Это, несомненно, ключ от комнаты, где есть окно и штора. Уже темно. Надо опустить штору, включить лампу.
   Он смотрит. Глаза его открыты. В классе зажегся плафон. Штатский стоит у койки, солдат ждет в дверях.
   — Иду, — бормочет Франк. — Сейчас иду…
   Но не шевелится. Ему предстоит отчаянное усилие.
   Ноги у него одеревенели, спину ломит. Штатский ждет.
   Двор тонет в темноте. Прожектор метет по нему, как маяк по берегу моря. Франк никогда не видел моря. И не увидит. Он знает его лишь по кинофильмам, а в них обязательно показывают маяки.
   Он два раза ходил в кино с Мицци. Два раза!
   — Иду… франк надевает пиджак. Кажется, он что-то забыл. Ах да, ему следует быть очень покладистым — надо ублажить пожилого господина.
   Маленький кабинет. Урчание печки. В помещении чересчур натоплено. Вероятно, тоже с умыслом. Франку не велят сесть; значит, допрос будет стоячий, хотя сегодня, неизвестно почему, ему легче было бы сидеть.
   — Не расскажете ли немножко о Кромере?
   Этот своего не упустит. Понимает, что момент благоприятный.
   — Охотно.
   Франк предпочел бы поговорить о пистолете, который он видит на столе. Тем самым было бы покончено с угрозой, приберегаемой против него под конец.
   — Почему он дал вам деньги?
   — Потому что я достал ему товар.
   — Какой?
   — Часы.
   — Он торговал часами?
   Франк еле удерживается, чтобы не взмолиться: «Вы разрешите свидание?»
   В течение всего допроса он сглатывает слюну, боясь, что у него вырвется эта фраза.
   — Кто-то заказал ему партию часов.
   — Кто?
   — Кажется, какой-то офицер.
   — А почему вам так кажется?
   — Так сказал мне Кромер.
   — Какой офицер?
   — Не знаю, как его зовут. Старший офицер, коллекционирующий часы.
   — Где вы с ним виделись?
   — Мы с ним ни разу не виделись.
   — Как он расплатился?
   — Отдал деньги Кромеру, а тот вручил мне мою долю.
   — Какую именно?
   — Половину.
   — Где вы купили часы?
   — Я их не покупал.
   — Украли?
   — Взял.
   — Где?
   — У одного знакомого часовщика, теперь уже покойного.
   — Вы его убили?
   — Нет. Он умер год назад.
   Дело продвигается быстро, слишком быстро. При нормальных условиях этого хватило бы на три-четыре допроса, но сегодня у Франка голова идет кругом. Может показаться, что Франк сам ускоряет темп, чтобы побыстрей привести все к концу.
   — У кого хранились часы?
   Пожилой господин просматривает клочок бумаги.
   Здесь все знают. Франк готов поклясться: знают с самого начала. Тогда какой смысл ломать комедию? Что еще они хотят выпытать? На что надеются? В конечном-то счете впустую тратится не столько его, сколько их время.
   — Они были спрятаны у его сестры. Я отправился туда. Забрал часы и ушел.
   — Это все?
   Угрюмо, как мальчишка, застигнутый с поличным, Франк выпаливает:
   — Потом вернулся назад и убил ее.
   — Зачем?
   — Затем что она узнала меня.
   — Кто был с вами?
   — Я был один.
   — Где это произошло?
   — В деревне.
   — Далеко от города?
   — Километрах в десяти.
   — Вы добирались туда пешком?
   — Да.
   — Врете.
   — Вы правы: вру.
   — На чем же вы добирались?
   — На велосипеде.
   — У вас его нет.
   — Мне одолжили.
   — Кто?
   — Я взял его напрокат.
   — Где?
   — Уже не помню. В каком-то гараже в Старом городе.
   — Опознаете гараж, если вас отвезут в Старый город?
   — Не уверен.
   — А если вам покажут пикап, которым вы пользовались, его опознаете?
   Здесь знают и это. До чего безысходно!
   — Завтра утром вы увидите его во дворе.
   Франк не отвечает. Ему хочется пить. Рубашка на нем взмокла под мышками, в висках начинает стучать.
   — Как вы познакомились с Карлом Адлером?
   — Не знаю такого.
   — Но ведь он вел пикап.
   — Было темно.
   — Что вам о нем известно?
   — Ничего.
   — Вы не можете не знать, что он занимался радиотехникой.
   — Я этого не знал.