Почти торжественная минута… Знакомые огни, лица, запах вина и водки. А вот и Тимо, встречающий его приветственным жестом из-за стойки…
Он медленно входит, маленький, особенно коренастый в своем пальто. Лицо успокоенное, в глазах поблескивает огонек. Кромер не один. Он никогда не бывает один. франк знает обоих его собутыльников, но сейчас не испытывает желания вступать с ними в разговор.
Он наклоняется над Кромером.
— Выйдем?
Они проходят за стойку, оттуда в уборную. Франк подает Кромеру футляр. Хотя в машине было темно, он не ошибся. Это большой голубой футляр, где лежат часы в фарфоровом корпусе с резными фигурками пастуха и пастушки.
— Всего одни?
— У меня их с полсотни, но сперва поговори с ним.
Предупреди: речь идет не о пустячке.
Не наследил ли он? На обратном пути Адлер старался не поворачиваться к нему и ни разу не коснулся плечом его плеча.
Кромер тоже держится по-иному, без прежней непринужденности. Вопросов задавать не решается, глаза прячет и лишь украдкой посматривает на Франка.
Раньше, когда у них случались дела, главным был он и давал это чувствовать.
Теперь он не спорит. Ему не терпится вернуться в зал.
— Попробую завтра увидеться с ним, — послушно соглашается он.
И, садясь за столик, предлагает:
— Может, выпьешь?
Кстати, Франк забыл вернуть ему бутылку, которой не воспользовался. И он протягивает ее, в упор глядя на Кромера.
Понимает ли Кромер?
Придя домой, он залезает в постель к Минне и с таким неистовством накидывается на нее, что девушка пугается.
Она тоже понимает. Все они понимают.
5
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Он медленно входит, маленький, особенно коренастый в своем пальто. Лицо успокоенное, в глазах поблескивает огонек. Кромер не один. Он никогда не бывает один. франк знает обоих его собутыльников, но сейчас не испытывает желания вступать с ними в разговор.
Он наклоняется над Кромером.
— Выйдем?
Они проходят за стойку, оттуда в уборную. Франк подает Кромеру футляр. Хотя в машине было темно, он не ошибся. Это большой голубой футляр, где лежат часы в фарфоровом корпусе с резными фигурками пастуха и пастушки.
— Всего одни?
— У меня их с полсотни, но сперва поговори с ним.
Предупреди: речь идет не о пустячке.
Не наследил ли он? На обратном пути Адлер старался не поворачиваться к нему и ни разу не коснулся плечом его плеча.
Кромер тоже держится по-иному, без прежней непринужденности. Вопросов задавать не решается, глаза прячет и лишь украдкой посматривает на Франка.
Раньше, когда у них случались дела, главным был он и давал это чувствовать.
Теперь он не спорит. Ему не терпится вернуться в зал.
— Попробую завтра увидеться с ним, — послушно соглашается он.
И, садясь за столик, предлагает:
— Может, выпьешь?
Кстати, Франк забыл вернуть ему бутылку, которой не воспользовался. И он протягивает ее, в упор глядя на Кромера.
Понимает ли Кромер?
Придя домой, он залезает в постель к Минне и с таким неистовством накидывается на нее, что девушка пугается.
Она тоже понимает. Все они понимают.
5
Не умывшись, небритый, он провел день на кухне, засунув ноги в духовку и читая дешевое издание Золя. Похоже, мать что-то заподозрила. Обычно после полудня она торопит сына — пусть поскорей приводит себя в порядок: в квартире всего одна ванная, а днем она нужна клиентам и девицам.
Сегодня Лотта не ворчит, хотя безусловно слышала ночью, какую возню они подняли с Минной. Вид у Минны подавленный и напуганный. Она то сидит у окна, словно ожидая налета полиции, то разочарованно заглядывает Франку в глаза: он весь поглощен насморком, который, кажется, подхватил.
Сам Франк накачивается аспирином, пускает капли в нос и упрямо уходит в чтение.
Мицци наверняка ждет его. Франк уже не раз — особенно после ухода Хольста — взглядывал на будильник, висящий над плитой, но так и не двинулся с места. В квартире все как обычно: шаги взад-вперед, голоса за дверьми, знакомые звуки за стеной. Тем не менее Франк сегодня любопытства не проявляет — на стол не лезет, в форточку не смотрит. Даже когда Минна нагишом, прикрываясь ладошкой, выскакивает с безумным видом на кухню за горячей водой для грелки, он не обращает на нее внимания.
Тем не менее с наступлением темноты он все-таки оделся. Прошел мимо квартиры Хольстов, хотя головой мог бы поручиться, что дверь дернулась: за ней стояла Мицци, готовая отпереть. Но Франк невозмутимо проследовал дальше, покуривая ментоловую сигарету.
Кромер появился у Леонарда лишь после семи. Он силился скрыть возбуждение.
— Я видел генерала.
Франк ухом не повел.
Кромер назвал очень крупную сумму.
— Половина тебе, половина мне, тех двоих беру на себя.
Кромер уже пытается держаться с ним по-прежнему — как важный и страшно занятой человек.
— Мне шестьдесят процентов, — отрезает Франк.
— Идет.
Кромер все-таки надеется обвести приятеля: Франк не увидит генерала и не узнает, сколько тот заплатил.
— Ладно, согласен на пятьдесят, как уговорились.
Только в придачу зеленую карточку.
У Кромера такой нет. И если Франк потребовал ее, то лишь потому, что это вещь, которую труднее всего достать. Этот документ видят только издали, в чужих руках.
Люди типа Ресля, вероятно, получают его, но показывать без нужды остерегаются. В порядке важности пропуска распределяются так: сперва пропуск для машины, затем разрешение не соблюдать комендантский час, наконец, допуск в известные зоны.
Зеленая карточка с фотографией и отпечатками пальцев, подписанная командующим войсками и начальником политической полиции, обязывает власти не препятствовать предъявителю в «выполнении его задачи». Иными словами, никто его не вправе обыскать. При виде зеленой карточки патрули испуганно вытягиваются и на всякий случай приносят извинения.
Самое удивительное, что до сегодняшней встречи с Кромером Франк ни о чем подобном не думал. Мысль о карточке осенила его, когда они говорили о дележе барыша и Франк ломал себе голову, какое бы выставить требование понеслыханней.
И странно! Остолбеневший на секунду Кромер, придя в себя, не покатился со смеху, не заартачился.
— Ладно, поговорю.
— Дело за генералом. Хочет — пусть берет, не хочет — не надо. Если интересуется часами, значит, сделает что нужно.
Зеленая карточка будет — Франк в этом убежден.
— Как малышка?
— Ничего нового. Помаленьку.
— Было у тебя с ней еще что-нибудь?
— Нет.
— Уступишь ее?
— Может быть.
— Она не слишком худая? Опрятная?
Теперь Франк, в общем, уверен, что история с девушкой, задушенной на гумне, — чистая выдумка. Хотя ему-то что? Он презирает Кромера. Забавно думать, что такой человек будет из кожи лезть, чтобы достать ему зеленую карточку, которую не посмел попросить для себя самого!
— Скажи, кто этот твой Карл Адлер?
— Ваш водитель? По-моему, инженер по радио.
— Чем занимается?
— Работает на них: пеленгует подпольные передатчики.
— Парень надежный?
— Спрашиваешь!
И Кромер возвращается к своей навязчивой идее:
— Почему ты не приведешь ее сюда?
— Кого?
— Малышку.
— Я же сказал: живет с отцом.
— Подумаешь, помеха!
— Посмотрим, может, и приведу.
Люди, несомненно, думают, что он — крепкий орешек.
Его характер пугает даже Лотту. А он способен неожиданно размечтаться, вот как сейчас, когда он с подлинной нежностью вглядывается в зеленое пятно. Ничего в этом пятне нет. Это просто задний план декоративного панно в кабаке Леонарда. Оно изображает луг, где отчетливо выписана каждая травинка и у каждой маргаритки положенное число лепестков.
— О чем задумался?
— Я не задумался.
Тот же вопрос задавала ему еще кормилица и, в свой черед, обязательно повторяла мать, навещая его по воскресеньям:
— О чем ты думаешь, мой маленький Франк?
— Ни о чем.
Отвечал он сердито, потому что не любил, когда его называли «мой маленький Франк».
— Послушай, если я выцарапаю тебе зеленую карточку…
— Выцарапаешь.
— Хорошо, допустим. Можно будет тогда оторвать что-нибудь интересное, а?
— Наверное.
В этот вечер Франк убедился, что мать поняла. Вернулся он рано: у него действительно начиналась простуда, а болезней он всегда побаивался. Женщины сидели в первой от входа комнате, которая именуется салоном.
Толстая Берта штопала чулки. Минна прижимала к животу грелку, Лотта читала газету.
Все три были неподвижны, так неподвижны и молчаливы, что казались в притихшем доме фигурами с картины, и оставалось лишь удивляться, если они все-таки раскрывали рот.
— Уже пришел?
В газете, видимо, сообщили об участи старой барышни Вильмош. Шумихи не подняли: теперь каждый день происходит что-нибудь в этом роде. Но будь в заметке всего несколько строк и помещайся она на последней полосе, Лотта и тогда не пропустила бы ее: она никогда не пропускает ничего, что касается знакомых.
Что-то она поняла, остальное — угадала. Наверняка вспомнила даже возню, которую сын с Минной подняли ночью: для нее, досконально знающей мужчин, подобные детали имеют четкий смысл.
— Ужинал?
— Да.
— Хочешь чашку кофе?
— Благодарю.
Сын внушает ей страх. Она как бы с опаской ходит вокруг него, хотя это не слишком бросается в глаза и она сама толком этого не сознает. Так, в сущности, было всегда.
— У тебя насморк.
— Да, простудился.
— Тогда выпей грогу, а хочешь — поставлю банки.
На грог Франк согласен, на банки — нет. Он ненавидит эти стеклянные пузыри — пунктик его мамаши! — которые та лепит на спину своим воспитанницам при малейшем кашле и от которых на коже остаются красно-бурые круги.
— Берта!
— Я схожу, — поспешно вызывается Минна и с гримасой боли поднимается с места.
В комнате тепло и спокойно, дым от сигареты Франка скапливается вокруг лампы, в печке урчит огонь. В квартире урчат разом четыре печи, а за стеклами, неторопливо падая с неба и уходя во мрак, сыплется снежная крупа.
— Ты и вправду не хочешь перекусить? Есть ливерная колбаса.
Слова, в сущности, ничего не выражают. Они полезны лишь тем, что облегчают контакт между людьми. Франк догадывается, что Лотте нужно слышать его голос, чтобы понять, изменился сын или нет.
Это из-за старухи Вильмош.
Франк курит, утопая в кресле, обитом гранатово-красным бархатом, и вытянув ноги к огню. Забавно! У матери нечто вроде чувства вины. Не услышь Лотта его шаги слишком поздно, она, безусловно, спрятала бы газету. И не нарочно ли он поднялся по лестнице на цыпочках, перешагивая через две ступеньки?
Да нет, он думал не о Лотте — о Мицци, опасаясь, как бы дверь Хольстов не отворилась.
Сейчас Мицци сидит одна над своими блюдцами. Ложится она вздремнуть в ожидании отца или бодрствует в одиночестве до самой полуночи?
Франк не лжет себе. Да, он боялся, что дверь откроется, а значит, придется войти и остаться наедине с девушкой в скудно освещенной кухне, где со стола, может быть, до сих пор не убраны остатки еды.
По вечерам она расставляет раскладную кровать, распахивая дверь в комнату, чтобы туда проникало тепло.
Это чересчур трогательно. Чересчур убого и уродливо.
— Почему не снимаешь ботинки? Берта!
Сейчас Берта разует его. Мицци тоже разула бы, не задумавшись встать на колени.
— У тебя усталый вид.
— Простуда!
— Тебе надо хорошенько выспаться.
Франк, как и раньше, все понимает. Это как если бы он автоматически переводил с чужого языка. Лотта советует сыну спать сегодня одному, не заниматься любовью.
Она не знает, еще не знает только того, о чем он и сам-то лишь смутно догадывается, — что ему не желанны ни Минна, ни Берта, ни даже Мицци.
Чуть позже Лотта отправляется посмотреть, как ставят ему раскладушку.
— Не замерзнешь?
— Нет.
Но на раскладушку Франк не ляжет. Сегодняшнюю ночь он должен провести в чужой постели, пусть даже в постели старухи: ему нужно, чтобы рядом кто-нибудь был.
Подумать только! Минна, пришедшая к ним без всякого опыта и даже формой бедер еще напоминавшая девочку, за три дня научилась всему. Она откидывает руку, чтобы Франку было куда положить голову, оказывается достаточно умной, чтобы молчать, и осторожно, как нянька, гладит его.
Мать знает. В этом больше нет сомнений. И вот доказательство: к утру газета исчезает. Есть еще одна маленькая деталь, которую подмечает Франк, хотя, скажи он о ней Лотте, та обязательно станет отрицать. Утром, собираясь, как всегда, поцеловать сына, она непроизвольно, почти неощутимо отшатнулась от Франка. И тут же, досадуя на себя, стала чрезмерно нежной.
Он получит зеленую карточку, он нутром чувствует это. Для любого она означала бы успех, о котором можно только мечтать, потому что обладание ею ставит человека в положение, равное тому, какое в противоположном лагере занимает руководитель подпольной сети.
Франк тоже мог бы стать таким руководителем.
Вначале, когда еще дрались с помощью танков и орудий, он пытался пойти добровольцем, но его отослали обратно в школу.
Он долго искал походы к жильцу с шестого этажа, сорокалетнему холостяку с пышными каштановыми усами и таинственными повадками, которого расстреляли первым.
Что со скрипачом? Уже расстрелян или депортирован?
Пытали его? Об этом, вероятно, никто не узнает, и его мать с каждым днем все больше надламывается, как уже было со столькими другими. Еще некоторое время она будет стоять в очередях, обивать пороги учреждений и возвращаться ни с чем; потом перестанет показываться на людях, о ней забудут, и однажды привратник решит наконец позвать слесаря.
В спальне найдут иссохший труп — смерть наступила неделю, а то и полторы назад.
Франк не испытывает жалости. Ни к кому. К себе — тоже. Он ни у кого ее не просит и ни от кого не принимает; именно потому его так раздражает Лотта, не сводящая с сына боязливого и в то же время умиленного взгляда.
А вот поговорить разок с Хольстом, обстоятельно, с глазу на глаз, он бы очень хотел. Это желание снедало Франка уже тогда, когда он еще не отдавал себе в нем отчета.
Почему с Хольстом? Франк не знает. Может быть, никогда и не узнает. Но, уж конечно, не потому, что у него не было отца, — в этом он уверен.
Мицци — глупая. Нынче утром Берта, убирая квартиру, нашла под дверью конверт на имя Франка. В конверте листок с вопросительным знаком, написанным карандашом, и подписью «Мицци».
Из-за того, что он накануне не дал о себе знать!.. Она ревет. Воображает, что жизнь кончена. Ее настойчивость так злит Франка, что он решает не видеться с ней сегодня: на худой конец в ожидании встречи с Кромером он сходит в кино и один.
Но она куда упорней, чем он предполагал. Не успевает Франк выйти на лестницу — а уж он постарался не шуметь! — как она появляется на площадке в пальто и шляпке; значит, ждала одетая за дверью, может быть, несколько часов.
Ему остается лишь подождать девушку на тротуаре, ощущая, как на губах тают снежинки.
— Ты не хочешь больше со мной встречаться?
— С чего ты взяла?
— Ты уже третий день избегаешь меня.
— Никого я не избегаю. Просто был очень занят.
— Франк!
Неужели она тоже подумала о старухе Вильмош? Неужели у нее хватило ума связать его поведение с заметкой в газете?
— Почему ты не доверяешь мне? — упрекает она.
— Я доверяю.
— А сам не рассказываешь, чем занят.
— Это не для женщин.
— Я боюсь. Франк.
— Чего?
— За тебя.
— Тебе-то что?
— А ты не понимаешь?
— Нет, понимаю.
Смеркается. По-прежнему сыплет снежная крупка. Летом, когда ненастье затягивается, мечтаешь о грозе; сейчас с тоской думаешь о хорошей метели, после которой небо очистится и хоть на несколько минут выглянет солнце.
— Пошли.
Они «прилипают» друг к другу — берутся за руки. Девушкам это неизменно нравится.
— Твой отец ничего не говорил?
— С какой стати?
— Он не догадывается?
— Это было бы ужасно!
— Так ли уж?
Скептицизм спутника возмущает ее.
— Франк!
— Он что, не такой, как все? Сам любовью не занимался?
— Перестань!
— Мать у тебя умерла?
Мицци сконфуженно колеблется.
— Нет.
— Развелись?
— Она ушла из дому.
— С кем?
— С одним дантистом. Не будем об этом, Франк.
Они миновали дубильную фабрику. Приближаются к отстойному пруду, где раньше, до постройки плотины, была пристань. Воды там почти не осталось, и старые баржи, брошенные Бог весть почему, скоро сгниют. Некоторые лежат вверх дном.
Летом там, где проходят сейчас Франк и Мицци, зеленеет откос, место игр детворы со всего квартала.
— Дантист был красивый?
— Не помню. Я была совсем маленькая.
— Твой отец пробовал с ней видеться?
— Не знаю, Франк. Не надо говорить о папе.
— Почему?
— Потому.
— Чем он занимался раньше?
— Писал книги и статьи в журналах.
— О чем?
— Он был художественный критик.
— Ходил по музеям?
— Он видел все музеи мира.
— А ты?
— Кое-какие.
— В Париже?
— Да.
— В Риме?
— Да. А еще в Лондоне, Берлине, Амстердаме, Берне…
— Останавливались в хороших гостиницах?
— Да. А почему тебя это интересует?
— Чем вы занимаетесь, когда вдвоем?
— Где?
— Дома, когда твой отец кончает водить свой трамвай.
— Он читает.
— А ты?
— Он читает вслух и объясняет мне.
— Что читает?
— Всякие книги. Часто стихи.
— И тебе интересно?
Ей так хочется, чтобы он заговорил о другом! Она чувствует, что он весь напрягся, что он ненавидит ее. Она виснет у него на локте, сплетает пальцы — перчаток на ней нет — с его пальцами, но безуспешно: он делает вид, что не понимает.
— Пошли! — решает он наконец.
— Куда ты меня ведешь?
— Тут неподалеку, к Тимо. Сейчас увидишь.
Час еще слишком ранний. Музыка не играет. В баре одни завсегдатаи: у них торговые делишки с Тимо и между собой. Цвет стен и абажуров особенно резок. Кажется, будто вы попали в театр днем, в разгар репетиции.
— Франк…
— Садись.
— Может, лучше пойдем в кино.
А, в темноту потянуло! Одна беда — ему туда не хочется. Ощущать кисловатый вкус ее губ — тоже. Елозить рукой по подвязкам — тем более.
— Ему не скучно жить, ни с кем не общаясь?
Мицци не сразу понимает, что разговор по-прежнему идет об ее отце.
— Нет. Почему он должен скучать?
— Не знаю. Вы были богаты?
— По-моему, да. У меня долго была гувернантка.
— А вагоновожатый прилично зарабатывает?
Она умоляюще нащупывает под столиком его руку.
— Франк!
— Тимо! — не обращая на нее внимания, подзывает Франк. — Иди сюда. Мы хотим чего-нибудь вкусного.
Сперва закуски. Потом отбивные с жареным картофелем.
А для начала бутылку венгерского — сам знаешь какого.
Он наклоняется к Мицци. Сейчас он опять заговорит об ее отце. Но тут звонит телефон. Тимо вытирает руки о белый передник и отвечает, поглядывая на Франка:
— Да-да… Я вам это устрою… Нет, не слишком дорого, но и не даром… Кто? Нет, сегодня я его не видел…
Кстати, здесь ваш друг Франк…
Он прикрывает трубку ладонью и обращается к Фридмайеру:
— Это Кромер. Будете говорить?
Франк встает, берет трубку.
— Ты?.. Удалось?.. Хорошо… Предам их тебе вечером…
Ты сейчас где? Дома?.. Одет?.. Один?.. Хорошо б, если бы ты живенько заглянул к нашему другу Тимо… Не могу входить в объяснения… Что?.. Да, примерно так… Нет, не сегодня… Ограничишься тем, что посмотришь… Издалека… Нет. Будешь идиотом — все накроется.
Он садится, и Мицци спрашивает:
— Кто это?
— Мой друг.
— Он придет?
— С чего ты взяла?
— Мне показалось, ты звал его сюда.
— Не сейчас. Вечером.
— Послушай, Франк…
— Что еще?
— Мне хочется уйти.
— Почему?
На серебряном блюде им подают солидные отбивные с жареным картофелем. Мицци не пробовала его, вероятно, многие месяцы, если не годы. А уж котлет в сухарях да еще с папильотками на косточках — подавно.
— Я не хочу есть.
— Тем хуже.
Признаться она не смеет, но он чувствует: ей страшно.
— Что это за место?
— Кабак. Бар. Ночной ресторан. Словом, все, что хочешь. Рай земной. Мы у Тимо.
— Ты часто здесь бываешь?
— Каждый вечер.
Мицци силится приняться за мясо, но ей не хватает духу, она кладет вилку и вздыхает как от усталости:
— Я люблю тебя. Франк.
— Это что, катастрофа?
— Почему ты так говоришь?
— Потому что ты рассуждаешь об этом с трагическим видом, словно о какой-нибудь катастрофе.
Уставившись в пространство, она повторяет:
— Я тебя люблю.
И его подмывает брякнуть: «А я тебя нет».
Но ему уже не до этого. Входит Кромер в своем меховом пальто и с толстой сигарой, у него вид человека, который и здесь, и всюду — самый главный. Притворяясь, что не замечает Франка, он направляется к стойке и со вздохом облегчения взбирается на высокий табурет.
— Кто это? — спрашивает Мицци.
— Тебе-то что?
Почему-то она инстинктивно опасается Кромера. Тот смотрит на них, в особенности на нее, сквозь дым сигары, когда девушка склоняется над тарелкой, он пользуется случаем и подмигивает Франку.
Машинально, может быть, ради приличия, чтобы не встречаться взглядом с Кромером, она принимается за еду, причем так сосредоточенно, что не оставляет ничего, кроме костей. Сало — и то съедает. Вытирает тарелку хлебом.
— Сколько лет твоему отцу?
— Сорок пять. А что?
— Я дал бы ему все шестьдесят.
Франк догадывается, что на глазах у нее взбухают слезы, которые она старается удержать. Догадывается, что в ней вскипает гнев, борющийся с другим чувством, что ей хочется бросить спутника, гордо выпрямиться, уйти. Вот только найдет ли она выход?
Кромер в крайнем возбуждении бросает Франку все более красноречивые взгляды.
И тогда Франк утвердительно кивает.
Уговорились.
Тем хуже!
— Будут еще пирожные мокко.
— Я сыта.
— Тимо, два мокко.
Тем временем Хольст ведет трамвай, и большой фонарь — кажется, будто он укреплен у вагоновожатого на животе, — таранит темноту, заливая желтым светом снег, прорезанный двумя черными блестящими полосками рельсов. Жестянка стоит, наверно, рядом с рукояткой контроллера. Иногда Хольст откусывает и медленно разжевывает кусочек хлеба от прихваченного с собой ломтика, на ногах у него войлочные бахилы, подвязанные веревочками.
— Ешь.
— Ты уверена, что вправду меня любишь?
— Как ты смеешь сомневаться?
— А если я предложу тебе уехать со мной? Согласишься?
Она смотрит ему в глаза. Они в квартире Мицци, куда он проводил девушку. Она не сняла ни пальто, ни шляпку. Старикан у форточки наверняка навострил уши. Сейчас он явится, и времени у них в обрез.
— Ты хочешь уехать, Франк?
Он качает головой.
— А если я попрошу тебя со мной спать?
Он нарочно выбрал слово, которое обязательно ее резанет.
Она по-прежнему смотрит ему в лицо. Можно подумать, ей страстно хочется, чтобы он заглянул в самую глубь ее светлых глаз.
— Ты этого хочешь? — выдавливает она.
— Не сегодня.
— Скажи, когда захочешь.
— За что ты меня любишь?
— Не знаю.
Голос у нее неуверенный, взгляд становится чуточку уклончивым. Что она собиралась сказать? На языке у нее явно вертелось не то. франк хотел бы знать что, однако настаивать не решается. Он побаивается того, что может услышать. Возможно, он ошибается, но готов поклясться, хотя это глупо: у него нет никаких оснований думать так, — да, готов поклясться, что она чуть не выпалила: «За то, что ты несчастен».
Это не правда! Он не позволит ей, не позволит никому думать так! Но почему все-таки она прилипла к нему?
Сосед задвигался. За дверью слышно его дыхание. Он колеблется — постучать или нет. Наконец стучит.
— Извините, барышня. Это опять я.
Девушка невольно улыбается. Пробурчав «Всего доброго!», Франк уходит. Но отнюдь не домой. Сломя голову он скатывается по лестнице и направляется к заведению Тимо.
— Сегодня ночью? — чуть ли не пуская слюну, осведомляется Кромер.
Франк жестко глядит на него и сухо роняет:
— Нет.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Передумал?
— Нет.
Он заказывает выпивку, но пить ему не хочется.
— Когда же?
— Во всяком случае, не позже воскресенья: с понедельника у ее отца утренняя смена, и по вечерам он дома.
— Говорил с ней?
— Ничего ей не надо знать.
— Не понимаю, — трусит Кромер. — Ты хочешь?..
— Да нет. У меня свой план. Придет время — объясню.
Глаза у Франка стали как щелочки, голова болит, он то и дело вздрагивает, как бывает, когда начинается грипп.
— Зеленую карточку принес?
— Завтра утром пойдешь со мной за ней в канцелярию.
А теперь пора заняться часами.
Зачем незадолго до полуночи Франку понадобилось шляться по улице, чтобы увидеть, как вернется Хольст?
Ночевать домой он, однако, не идет, хотя и не предупредил Лотту, и довольствуется диваном Кромера.
Сегодня Лотта не ворчит, хотя безусловно слышала ночью, какую возню они подняли с Минной. Вид у Минны подавленный и напуганный. Она то сидит у окна, словно ожидая налета полиции, то разочарованно заглядывает Франку в глаза: он весь поглощен насморком, который, кажется, подхватил.
Сам Франк накачивается аспирином, пускает капли в нос и упрямо уходит в чтение.
Мицци наверняка ждет его. Франк уже не раз — особенно после ухода Хольста — взглядывал на будильник, висящий над плитой, но так и не двинулся с места. В квартире все как обычно: шаги взад-вперед, голоса за дверьми, знакомые звуки за стеной. Тем не менее Франк сегодня любопытства не проявляет — на стол не лезет, в форточку не смотрит. Даже когда Минна нагишом, прикрываясь ладошкой, выскакивает с безумным видом на кухню за горячей водой для грелки, он не обращает на нее внимания.
Тем не менее с наступлением темноты он все-таки оделся. Прошел мимо квартиры Хольстов, хотя головой мог бы поручиться, что дверь дернулась: за ней стояла Мицци, готовая отпереть. Но Франк невозмутимо проследовал дальше, покуривая ментоловую сигарету.
Кромер появился у Леонарда лишь после семи. Он силился скрыть возбуждение.
— Я видел генерала.
Франк ухом не повел.
Кромер назвал очень крупную сумму.
— Половина тебе, половина мне, тех двоих беру на себя.
Кромер уже пытается держаться с ним по-прежнему — как важный и страшно занятой человек.
— Мне шестьдесят процентов, — отрезает Франк.
— Идет.
Кромер все-таки надеется обвести приятеля: Франк не увидит генерала и не узнает, сколько тот заплатил.
— Ладно, согласен на пятьдесят, как уговорились.
Только в придачу зеленую карточку.
У Кромера такой нет. И если Франк потребовал ее, то лишь потому, что это вещь, которую труднее всего достать. Этот документ видят только издали, в чужих руках.
Люди типа Ресля, вероятно, получают его, но показывать без нужды остерегаются. В порядке важности пропуска распределяются так: сперва пропуск для машины, затем разрешение не соблюдать комендантский час, наконец, допуск в известные зоны.
Зеленая карточка с фотографией и отпечатками пальцев, подписанная командующим войсками и начальником политической полиции, обязывает власти не препятствовать предъявителю в «выполнении его задачи». Иными словами, никто его не вправе обыскать. При виде зеленой карточки патрули испуганно вытягиваются и на всякий случай приносят извинения.
Самое удивительное, что до сегодняшней встречи с Кромером Франк ни о чем подобном не думал. Мысль о карточке осенила его, когда они говорили о дележе барыша и Франк ломал себе голову, какое бы выставить требование понеслыханней.
И странно! Остолбеневший на секунду Кромер, придя в себя, не покатился со смеху, не заартачился.
— Ладно, поговорю.
— Дело за генералом. Хочет — пусть берет, не хочет — не надо. Если интересуется часами, значит, сделает что нужно.
Зеленая карточка будет — Франк в этом убежден.
— Как малышка?
— Ничего нового. Помаленьку.
— Было у тебя с ней еще что-нибудь?
— Нет.
— Уступишь ее?
— Может быть.
— Она не слишком худая? Опрятная?
Теперь Франк, в общем, уверен, что история с девушкой, задушенной на гумне, — чистая выдумка. Хотя ему-то что? Он презирает Кромера. Забавно думать, что такой человек будет из кожи лезть, чтобы достать ему зеленую карточку, которую не посмел попросить для себя самого!
— Скажи, кто этот твой Карл Адлер?
— Ваш водитель? По-моему, инженер по радио.
— Чем занимается?
— Работает на них: пеленгует подпольные передатчики.
— Парень надежный?
— Спрашиваешь!
И Кромер возвращается к своей навязчивой идее:
— Почему ты не приведешь ее сюда?
— Кого?
— Малышку.
— Я же сказал: живет с отцом.
— Подумаешь, помеха!
— Посмотрим, может, и приведу.
Люди, несомненно, думают, что он — крепкий орешек.
Его характер пугает даже Лотту. А он способен неожиданно размечтаться, вот как сейчас, когда он с подлинной нежностью вглядывается в зеленое пятно. Ничего в этом пятне нет. Это просто задний план декоративного панно в кабаке Леонарда. Оно изображает луг, где отчетливо выписана каждая травинка и у каждой маргаритки положенное число лепестков.
— О чем задумался?
— Я не задумался.
Тот же вопрос задавала ему еще кормилица и, в свой черед, обязательно повторяла мать, навещая его по воскресеньям:
— О чем ты думаешь, мой маленький Франк?
— Ни о чем.
Отвечал он сердито, потому что не любил, когда его называли «мой маленький Франк».
— Послушай, если я выцарапаю тебе зеленую карточку…
— Выцарапаешь.
— Хорошо, допустим. Можно будет тогда оторвать что-нибудь интересное, а?
— Наверное.
В этот вечер Франк убедился, что мать поняла. Вернулся он рано: у него действительно начиналась простуда, а болезней он всегда побаивался. Женщины сидели в первой от входа комнате, которая именуется салоном.
Толстая Берта штопала чулки. Минна прижимала к животу грелку, Лотта читала газету.
Все три были неподвижны, так неподвижны и молчаливы, что казались в притихшем доме фигурами с картины, и оставалось лишь удивляться, если они все-таки раскрывали рот.
— Уже пришел?
В газете, видимо, сообщили об участи старой барышни Вильмош. Шумихи не подняли: теперь каждый день происходит что-нибудь в этом роде. Но будь в заметке всего несколько строк и помещайся она на последней полосе, Лотта и тогда не пропустила бы ее: она никогда не пропускает ничего, что касается знакомых.
Что-то она поняла, остальное — угадала. Наверняка вспомнила даже возню, которую сын с Минной подняли ночью: для нее, досконально знающей мужчин, подобные детали имеют четкий смысл.
— Ужинал?
— Да.
— Хочешь чашку кофе?
— Благодарю.
Сын внушает ей страх. Она как бы с опаской ходит вокруг него, хотя это не слишком бросается в глаза и она сама толком этого не сознает. Так, в сущности, было всегда.
— У тебя насморк.
— Да, простудился.
— Тогда выпей грогу, а хочешь — поставлю банки.
На грог Франк согласен, на банки — нет. Он ненавидит эти стеклянные пузыри — пунктик его мамаши! — которые та лепит на спину своим воспитанницам при малейшем кашле и от которых на коже остаются красно-бурые круги.
— Берта!
— Я схожу, — поспешно вызывается Минна и с гримасой боли поднимается с места.
В комнате тепло и спокойно, дым от сигареты Франка скапливается вокруг лампы, в печке урчит огонь. В квартире урчат разом четыре печи, а за стеклами, неторопливо падая с неба и уходя во мрак, сыплется снежная крупа.
— Ты и вправду не хочешь перекусить? Есть ливерная колбаса.
Слова, в сущности, ничего не выражают. Они полезны лишь тем, что облегчают контакт между людьми. Франк догадывается, что Лотте нужно слышать его голос, чтобы понять, изменился сын или нет.
Это из-за старухи Вильмош.
Франк курит, утопая в кресле, обитом гранатово-красным бархатом, и вытянув ноги к огню. Забавно! У матери нечто вроде чувства вины. Не услышь Лотта его шаги слишком поздно, она, безусловно, спрятала бы газету. И не нарочно ли он поднялся по лестнице на цыпочках, перешагивая через две ступеньки?
Да нет, он думал не о Лотте — о Мицци, опасаясь, как бы дверь Хольстов не отворилась.
Сейчас Мицци сидит одна над своими блюдцами. Ложится она вздремнуть в ожидании отца или бодрствует в одиночестве до самой полуночи?
Франк не лжет себе. Да, он боялся, что дверь откроется, а значит, придется войти и остаться наедине с девушкой в скудно освещенной кухне, где со стола, может быть, до сих пор не убраны остатки еды.
По вечерам она расставляет раскладную кровать, распахивая дверь в комнату, чтобы туда проникало тепло.
Это чересчур трогательно. Чересчур убого и уродливо.
— Почему не снимаешь ботинки? Берта!
Сейчас Берта разует его. Мицци тоже разула бы, не задумавшись встать на колени.
— У тебя усталый вид.
— Простуда!
— Тебе надо хорошенько выспаться.
Франк, как и раньше, все понимает. Это как если бы он автоматически переводил с чужого языка. Лотта советует сыну спать сегодня одному, не заниматься любовью.
Она не знает, еще не знает только того, о чем он и сам-то лишь смутно догадывается, — что ему не желанны ни Минна, ни Берта, ни даже Мицци.
Чуть позже Лотта отправляется посмотреть, как ставят ему раскладушку.
— Не замерзнешь?
— Нет.
Но на раскладушку Франк не ляжет. Сегодняшнюю ночь он должен провести в чужой постели, пусть даже в постели старухи: ему нужно, чтобы рядом кто-нибудь был.
Подумать только! Минна, пришедшая к ним без всякого опыта и даже формой бедер еще напоминавшая девочку, за три дня научилась всему. Она откидывает руку, чтобы Франку было куда положить голову, оказывается достаточно умной, чтобы молчать, и осторожно, как нянька, гладит его.
Мать знает. В этом больше нет сомнений. И вот доказательство: к утру газета исчезает. Есть еще одна маленькая деталь, которую подмечает Франк, хотя, скажи он о ней Лотте, та обязательно станет отрицать. Утром, собираясь, как всегда, поцеловать сына, она непроизвольно, почти неощутимо отшатнулась от Франка. И тут же, досадуя на себя, стала чрезмерно нежной.
Он получит зеленую карточку, он нутром чувствует это. Для любого она означала бы успех, о котором можно только мечтать, потому что обладание ею ставит человека в положение, равное тому, какое в противоположном лагере занимает руководитель подпольной сети.
Франк тоже мог бы стать таким руководителем.
Вначале, когда еще дрались с помощью танков и орудий, он пытался пойти добровольцем, но его отослали обратно в школу.
Он долго искал походы к жильцу с шестого этажа, сорокалетнему холостяку с пышными каштановыми усами и таинственными повадками, которого расстреляли первым.
Что со скрипачом? Уже расстрелян или депортирован?
Пытали его? Об этом, вероятно, никто не узнает, и его мать с каждым днем все больше надламывается, как уже было со столькими другими. Еще некоторое время она будет стоять в очередях, обивать пороги учреждений и возвращаться ни с чем; потом перестанет показываться на людях, о ней забудут, и однажды привратник решит наконец позвать слесаря.
В спальне найдут иссохший труп — смерть наступила неделю, а то и полторы назад.
Франк не испытывает жалости. Ни к кому. К себе — тоже. Он ни у кого ее не просит и ни от кого не принимает; именно потому его так раздражает Лотта, не сводящая с сына боязливого и в то же время умиленного взгляда.
А вот поговорить разок с Хольстом, обстоятельно, с глазу на глаз, он бы очень хотел. Это желание снедало Франка уже тогда, когда он еще не отдавал себе в нем отчета.
Почему с Хольстом? Франк не знает. Может быть, никогда и не узнает. Но, уж конечно, не потому, что у него не было отца, — в этом он уверен.
Мицци — глупая. Нынче утром Берта, убирая квартиру, нашла под дверью конверт на имя Франка. В конверте листок с вопросительным знаком, написанным карандашом, и подписью «Мицци».
Из-за того, что он накануне не дал о себе знать!.. Она ревет. Воображает, что жизнь кончена. Ее настойчивость так злит Франка, что он решает не видеться с ней сегодня: на худой конец в ожидании встречи с Кромером он сходит в кино и один.
Но она куда упорней, чем он предполагал. Не успевает Франк выйти на лестницу — а уж он постарался не шуметь! — как она появляется на площадке в пальто и шляпке; значит, ждала одетая за дверью, может быть, несколько часов.
Ему остается лишь подождать девушку на тротуаре, ощущая, как на губах тают снежинки.
— Ты не хочешь больше со мной встречаться?
— С чего ты взяла?
— Ты уже третий день избегаешь меня.
— Никого я не избегаю. Просто был очень занят.
— Франк!
Неужели она тоже подумала о старухе Вильмош? Неужели у нее хватило ума связать его поведение с заметкой в газете?
— Почему ты не доверяешь мне? — упрекает она.
— Я доверяю.
— А сам не рассказываешь, чем занят.
— Это не для женщин.
— Я боюсь. Франк.
— Чего?
— За тебя.
— Тебе-то что?
— А ты не понимаешь?
— Нет, понимаю.
Смеркается. По-прежнему сыплет снежная крупка. Летом, когда ненастье затягивается, мечтаешь о грозе; сейчас с тоской думаешь о хорошей метели, после которой небо очистится и хоть на несколько минут выглянет солнце.
— Пошли.
Они «прилипают» друг к другу — берутся за руки. Девушкам это неизменно нравится.
— Твой отец ничего не говорил?
— С какой стати?
— Он не догадывается?
— Это было бы ужасно!
— Так ли уж?
Скептицизм спутника возмущает ее.
— Франк!
— Он что, не такой, как все? Сам любовью не занимался?
— Перестань!
— Мать у тебя умерла?
Мицци сконфуженно колеблется.
— Нет.
— Развелись?
— Она ушла из дому.
— С кем?
— С одним дантистом. Не будем об этом, Франк.
Они миновали дубильную фабрику. Приближаются к отстойному пруду, где раньше, до постройки плотины, была пристань. Воды там почти не осталось, и старые баржи, брошенные Бог весть почему, скоро сгниют. Некоторые лежат вверх дном.
Летом там, где проходят сейчас Франк и Мицци, зеленеет откос, место игр детворы со всего квартала.
— Дантист был красивый?
— Не помню. Я была совсем маленькая.
— Твой отец пробовал с ней видеться?
— Не знаю, Франк. Не надо говорить о папе.
— Почему?
— Потому.
— Чем он занимался раньше?
— Писал книги и статьи в журналах.
— О чем?
— Он был художественный критик.
— Ходил по музеям?
— Он видел все музеи мира.
— А ты?
— Кое-какие.
— В Париже?
— Да.
— В Риме?
— Да. А еще в Лондоне, Берлине, Амстердаме, Берне…
— Останавливались в хороших гостиницах?
— Да. А почему тебя это интересует?
— Чем вы занимаетесь, когда вдвоем?
— Где?
— Дома, когда твой отец кончает водить свой трамвай.
— Он читает.
— А ты?
— Он читает вслух и объясняет мне.
— Что читает?
— Всякие книги. Часто стихи.
— И тебе интересно?
Ей так хочется, чтобы он заговорил о другом! Она чувствует, что он весь напрягся, что он ненавидит ее. Она виснет у него на локте, сплетает пальцы — перчаток на ней нет — с его пальцами, но безуспешно: он делает вид, что не понимает.
— Пошли! — решает он наконец.
— Куда ты меня ведешь?
— Тут неподалеку, к Тимо. Сейчас увидишь.
Час еще слишком ранний. Музыка не играет. В баре одни завсегдатаи: у них торговые делишки с Тимо и между собой. Цвет стен и абажуров особенно резок. Кажется, будто вы попали в театр днем, в разгар репетиции.
— Франк…
— Садись.
— Может, лучше пойдем в кино.
А, в темноту потянуло! Одна беда — ему туда не хочется. Ощущать кисловатый вкус ее губ — тоже. Елозить рукой по подвязкам — тем более.
— Ему не скучно жить, ни с кем не общаясь?
Мицци не сразу понимает, что разговор по-прежнему идет об ее отце.
— Нет. Почему он должен скучать?
— Не знаю. Вы были богаты?
— По-моему, да. У меня долго была гувернантка.
— А вагоновожатый прилично зарабатывает?
Она умоляюще нащупывает под столиком его руку.
— Франк!
— Тимо! — не обращая на нее внимания, подзывает Франк. — Иди сюда. Мы хотим чего-нибудь вкусного.
Сперва закуски. Потом отбивные с жареным картофелем.
А для начала бутылку венгерского — сам знаешь какого.
Он наклоняется к Мицци. Сейчас он опять заговорит об ее отце. Но тут звонит телефон. Тимо вытирает руки о белый передник и отвечает, поглядывая на Франка:
— Да-да… Я вам это устрою… Нет, не слишком дорого, но и не даром… Кто? Нет, сегодня я его не видел…
Кстати, здесь ваш друг Франк…
Он прикрывает трубку ладонью и обращается к Фридмайеру:
— Это Кромер. Будете говорить?
Франк встает, берет трубку.
— Ты?.. Удалось?.. Хорошо… Предам их тебе вечером…
Ты сейчас где? Дома?.. Одет?.. Один?.. Хорошо б, если бы ты живенько заглянул к нашему другу Тимо… Не могу входить в объяснения… Что?.. Да, примерно так… Нет, не сегодня… Ограничишься тем, что посмотришь… Издалека… Нет. Будешь идиотом — все накроется.
Он садится, и Мицци спрашивает:
— Кто это?
— Мой друг.
— Он придет?
— С чего ты взяла?
— Мне показалось, ты звал его сюда.
— Не сейчас. Вечером.
— Послушай, Франк…
— Что еще?
— Мне хочется уйти.
— Почему?
На серебряном блюде им подают солидные отбивные с жареным картофелем. Мицци не пробовала его, вероятно, многие месяцы, если не годы. А уж котлет в сухарях да еще с папильотками на косточках — подавно.
— Я не хочу есть.
— Тем хуже.
Признаться она не смеет, но он чувствует: ей страшно.
— Что это за место?
— Кабак. Бар. Ночной ресторан. Словом, все, что хочешь. Рай земной. Мы у Тимо.
— Ты часто здесь бываешь?
— Каждый вечер.
Мицци силится приняться за мясо, но ей не хватает духу, она кладет вилку и вздыхает как от усталости:
— Я люблю тебя. Франк.
— Это что, катастрофа?
— Почему ты так говоришь?
— Потому что ты рассуждаешь об этом с трагическим видом, словно о какой-нибудь катастрофе.
Уставившись в пространство, она повторяет:
— Я тебя люблю.
И его подмывает брякнуть: «А я тебя нет».
Но ему уже не до этого. Входит Кромер в своем меховом пальто и с толстой сигарой, у него вид человека, который и здесь, и всюду — самый главный. Притворяясь, что не замечает Франка, он направляется к стойке и со вздохом облегчения взбирается на высокий табурет.
— Кто это? — спрашивает Мицци.
— Тебе-то что?
Почему-то она инстинктивно опасается Кромера. Тот смотрит на них, в особенности на нее, сквозь дым сигары, когда девушка склоняется над тарелкой, он пользуется случаем и подмигивает Франку.
Машинально, может быть, ради приличия, чтобы не встречаться взглядом с Кромером, она принимается за еду, причем так сосредоточенно, что не оставляет ничего, кроме костей. Сало — и то съедает. Вытирает тарелку хлебом.
— Сколько лет твоему отцу?
— Сорок пять. А что?
— Я дал бы ему все шестьдесят.
Франк догадывается, что на глазах у нее взбухают слезы, которые она старается удержать. Догадывается, что в ней вскипает гнев, борющийся с другим чувством, что ей хочется бросить спутника, гордо выпрямиться, уйти. Вот только найдет ли она выход?
Кромер в крайнем возбуждении бросает Франку все более красноречивые взгляды.
И тогда Франк утвердительно кивает.
Уговорились.
Тем хуже!
— Будут еще пирожные мокко.
— Я сыта.
— Тимо, два мокко.
Тем временем Хольст ведет трамвай, и большой фонарь — кажется, будто он укреплен у вагоновожатого на животе, — таранит темноту, заливая желтым светом снег, прорезанный двумя черными блестящими полосками рельсов. Жестянка стоит, наверно, рядом с рукояткой контроллера. Иногда Хольст откусывает и медленно разжевывает кусочек хлеба от прихваченного с собой ломтика, на ногах у него войлочные бахилы, подвязанные веревочками.
— Ешь.
— Ты уверена, что вправду меня любишь?
— Как ты смеешь сомневаться?
— А если я предложу тебе уехать со мной? Согласишься?
Она смотрит ему в глаза. Они в квартире Мицци, куда он проводил девушку. Она не сняла ни пальто, ни шляпку. Старикан у форточки наверняка навострил уши. Сейчас он явится, и времени у них в обрез.
— Ты хочешь уехать, Франк?
Он качает головой.
— А если я попрошу тебя со мной спать?
Он нарочно выбрал слово, которое обязательно ее резанет.
Она по-прежнему смотрит ему в лицо. Можно подумать, ей страстно хочется, чтобы он заглянул в самую глубь ее светлых глаз.
— Ты этого хочешь? — выдавливает она.
— Не сегодня.
— Скажи, когда захочешь.
— За что ты меня любишь?
— Не знаю.
Голос у нее неуверенный, взгляд становится чуточку уклончивым. Что она собиралась сказать? На языке у нее явно вертелось не то. франк хотел бы знать что, однако настаивать не решается. Он побаивается того, что может услышать. Возможно, он ошибается, но готов поклясться, хотя это глупо: у него нет никаких оснований думать так, — да, готов поклясться, что она чуть не выпалила: «За то, что ты несчастен».
Это не правда! Он не позволит ей, не позволит никому думать так! Но почему все-таки она прилипла к нему?
Сосед задвигался. За дверью слышно его дыхание. Он колеблется — постучать или нет. Наконец стучит.
— Извините, барышня. Это опять я.
Девушка невольно улыбается. Пробурчав «Всего доброго!», Франк уходит. Но отнюдь не домой. Сломя голову он скатывается по лестнице и направляется к заведению Тимо.
— Сегодня ночью? — чуть ли не пуская слюну, осведомляется Кромер.
Франк жестко глядит на него и сухо роняет:
— Нет.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Передумал?
— Нет.
Он заказывает выпивку, но пить ему не хочется.
— Когда же?
— Во всяком случае, не позже воскресенья: с понедельника у ее отца утренняя смена, и по вечерам он дома.
— Говорил с ней?
— Ничего ей не надо знать.
— Не понимаю, — трусит Кромер. — Ты хочешь?..
— Да нет. У меня свой план. Придет время — объясню.
Глаза у Франка стали как щелочки, голова болит, он то и дело вздрагивает, как бывает, когда начинается грипп.
— Зеленую карточку принес?
— Завтра утром пойдешь со мной за ней в канцелярию.
А теперь пора заняться часами.
Зачем незадолго до полуночи Франку понадобилось шляться по улице, чтобы увидеть, как вернется Хольст?
Ночевать домой он, однако, не идет, хотя и не предупредил Лотту, и довольствуется диваном Кромера.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«Отец Мицци»
1
Минна болеет. Ее уложили на раскладушке, обычно оставляемой для Франка, и в зависимости от времени суток переносят из комнаты в комнату: в этом доме места для больных не предусмотрено. Отправить Минну к родным в таком состоянии нельзя, вызвать к ней врача — тоже.
— Опять Отто Шонберг! — жалуется Лотта сыну.
Фамилия этого типа не Шонберг, зовут его тоже не Отто. Здесь клиентам обычно дают псевдонимы, особенно людям известным, вроде Шонберга. У него уже внуки.
От него зависят тысячи семей, на улице с ним боязливо раскланиваются.
— Всякий раз обещает мне вести себя поприличней и всякий раз принимается за свое.
А Минна валяется с красной резиновой грелкой, ее таскают из комнаты в комнату, она подолгу отлеживается на кухне, и вид у нее при этом сконфуженный, как будто случившееся — ее вина.
В довершение всего — история с зеленой карточкой, потребовавшая долгой беготни: в последний момент понадобилась еще куча бумаг и пять фотографий вместо трех, принесенных Франком.
— Как получилось, что вы носите материнскую фамилию — Фридмайер? Вам следовало бы именоваться по отцу.
Рыжему чиновнику с грубой, пористой, похожей на кожуру апельсина кожей это показалось подозрительным.
Он тоже боялся ответственности. И был очень сконфужен, когда Кромер на глазах у него прямо из канцелярии позвонил генералу.
В конце концов Франк получил свою карточку, но на это ушли часы. А вид у него гриппозный, хотя температуры нет. Лотта то и дело исподтишка поглядывает на сына. Ей невдомек, почему он развивает такую бурную деятельность.
— Опять Отто Шонберг! — жалуется Лотта сыну.
Фамилия этого типа не Шонберг, зовут его тоже не Отто. Здесь клиентам обычно дают псевдонимы, особенно людям известным, вроде Шонберга. У него уже внуки.
От него зависят тысячи семей, на улице с ним боязливо раскланиваются.
— Всякий раз обещает мне вести себя поприличней и всякий раз принимается за свое.
А Минна валяется с красной резиновой грелкой, ее таскают из комнаты в комнату, она подолгу отлеживается на кухне, и вид у нее при этом сконфуженный, как будто случившееся — ее вина.
В довершение всего — история с зеленой карточкой, потребовавшая долгой беготни: в последний момент понадобилась еще куча бумаг и пять фотографий вместо трех, принесенных Франком.
— Как получилось, что вы носите материнскую фамилию — Фридмайер? Вам следовало бы именоваться по отцу.
Рыжему чиновнику с грубой, пористой, похожей на кожуру апельсина кожей это показалось подозрительным.
Он тоже боялся ответственности. И был очень сконфужен, когда Кромер на глазах у него прямо из канцелярии позвонил генералу.
В конце концов Франк получил свою карточку, но на это ушли часы. А вид у него гриппозный, хотя температуры нет. Лотта то и дело исподтишка поглядывает на сына. Ей невдомек, почему он развивает такую бурную деятельность.