Страница:
Босту хотелось заняться журналистикой. Камю прочитал рукопись книги, которую он написал во время войны, основываясь на своем опыте пехотинца, – «Последнее из ремесел», и взял ее для возглавляемой им у Галлимара серии «Эспуар» («Надежда»), а Боста послал на фронт военным корреспондентом. Стоило попросить Камю о какой-либо услуге, как он оказывал ее с такой простотой, что его без колебаний тут же просили о чем-то еще, и всегда не напрасно. Несколько молодых людей из нашего окружения тоже захотели поступить в редакцию «Комба»: он принял их всех. И когда по утрам мы открывали газету, нам казалось, будто мы разбираем свою личную корреспонденцию. В конце ноября США пожелали, чтобы во Франции узнали об их военных успехах, и пригласили с дюжину репортеров. Ни разу прежде я не видела Сартра таким радостным, как в тот день, когда Камю предложил ему представлять «Комба». Чтобы раздобыть необходимые документы, командировочное удостоверение, доллары, ему пришлось заниматься скучнейшими хлопотами, но, несмотря на декабрьскую стужу, он все выполнил с восторгом, омрачавшимся легким беспокойством: в ту пору ни в чем нельзя было быть уверенным. И в самом деле, в течение двух или трех дней мы думали, что план провалится: по удрученному виду Сартра я судила о степени его заинтересованности.
Америка – это столько всего означало! И прежде всего – недосягаемое: джаз, кино, литературу. Она питала нашу юность и в то же время была великим мифом, а к мифу нельзя прикасаться. Преодолеть океан предстояло на самолете, казалось невероятным, что подвиг Линдберга мы можем повторить сегодня. К тому же Америка была страной, откуда пришло к нам избавление; то было само грядущее на марше; то было изобилие и бескрайность горизонтов; то была сумятица легендарных образов: при мысли, что можно увидеть их собственными глазами, голова шла кругом. Я радовалась не только за Сартра, но и за себя, ибо этот внезапно открывшийся путь вселял в меня уверенность, что однажды и я проделаю его.
Я надеялась, что рождественское веселье в конце года воскресит былую радость празднеств, однако 24 декабря едва удалось остановить немецкое наступление, в воздухе веяло тревогой. Бост находился на фронте, Ольга беспокоилась; у Камиллы и Дюллена мы провели довольно унылый вечер, а около часа ночи с Ольгой и маленькой группой пешком спустились к Сен-Жермен-де-Пре и закончили ночь у прекрасной Эвелины Карраль. Мы ели индейку, Мулуджи пел свои шлягеры, Марсель Дюамель, тогда еще не руководивший «Черной серией», с большим обаянием – американские песни. Встречу Нового года мы отпраздновали у Камю, занимавшего на улице Вано квартиру Андре Жида с трапецией и пианино. Сразу же после Освобождения из Африки приехала Франсина Камю, светловолосая, очень яркая и красивая в своем серовато-синем костюме, но мы не часто с ней виделись, некоторые из гостей были нам незнакомы. Камю показал на одного из них, который за весь вечер не произнес ни слова. «Это тот, – сказал он, – кто послужил прототипом для “Постороннего”». На наш взгляд, собранию не хватало задушевности. Около двух часов утра Франсина сыграла Баха. Кроме Сартра, никто много не пил, а он был убежден, что этот вечер похож на прежние вечера, и, вскоре сильно развеселившись от спиртного, не заметил разницы.
Сартр вылетел 12 января на военном самолете. Частной переписки между США и Францией не существовало, и я узнавала о нем новости, лишь читая его статьи. Свою журналистскую карьеру Сартр начал с промаха, заставившего содрогнуться Арона: он с таким упоением описывал антиголлизм американских руководителей во время войны, что его чуть было не выслали во Францию.
Мне тоже повезло. Моя сестра вышла замуж за Лионеля, который был теперь прикомандирован к Французскому институту в Лиссабоне и руководил франко-португальским журналом «Аффинидадес». От имени института он пригласил меня прочитать в Португалии лекции об оккупации. Я бросилась в комиссию по культурным связям и попросила командировочное удостоверение. Мне пришлось обращаться ко множеству людей, но все только давали обещания, и я изнывала от надежды.
В театре «Вье Коломбье» начали репетировать третью и четвертую картины моей пьесы «Бесполезные рты». Я собирала материалы для «Тан модерн», встречалась с людьми. В «Дё Маго» я встретила Конноли, директора английского журнала «Хорайзон», где во время войны печатались произведения писателей – участников Сопротивления, среди прочих «Нож в сердце» Арагона. Он рассказал мне о новой английской литературе и о Кёстлере, который жил в Лондоне. Мне понравилось «Испанское завещание»; в рождественскую ночь Камю одолжил мне «Darkness at noon» («Тьма в полдень»), которую я прочитала залпом следующей ночью. Мне было приятно узнать, что Кёстлер ценил книги Сартра.
За обедом, за ужином я обязательно встречалась с друзьями. Завязывались и новые дружеские отношения. Перед войной незнакомка прислала Сартру маленькую книжицу – «Тропизмы», которая прошла незамеченной, ее достоинства поразили нас. То была Натали Саррот. Сартр написал ей, они встретились. В 1941 году она работала в одной группе Сопротивления вместе с Альфредом Пероном. Сартр снова встретил ее, мы познакомились. Этой зимой я часто выходила вместе с ней. Дочь русских евреев, которых гонения царского правительства заставили покинуть свою страну в начале века, она, думается, именно этим обстоятельствам обязана своей беспокойной проницательностью. Ее видение вещей непроизвольно сочеталось с идеями Сартра: она терпеть не могла никаких проявлений эссенциализма, не верила ни в резко очерченные характеры, ни в четко определенные чувства, вообще в готовые понятия. В книге «Портрет неизвестного», которую Саррот теперь писала, посредством общепринятых истин она стремилась запечатлеть двусмысленную правду жизни. Своей души она не открывала, говорила в основном о литературе, но со страстью.
Как-то осенью в очереди в кинотеатр на Елисейских полях в обществе одной знакомой я встретила высокую элегантную блондинку с на редкость некрасивым, но поразительно живым лицом: Виолетту Ледюк. Через несколько дней в кафе «Флора» она вручила мне рукопись. «Откровения светской женщины», – подумалось мне. Я открыла тетрадь: «Моя мать никогда не протягивала мне руки». На одном дыхании я прочитала половину повествования, оно внезапно прерывалось, конец заполняли бессодержательные фразы. Я сказала об этом Виолетте Ледюк, она убрала последние главы, написав вместо них другие, не уступавшие первым. У нее не только был дар, но она еще и умела работать. Я предложила это произведение Камю, он сразу же принял его. Когда несколько месяцев спустя «Удушье» было напечатано, книга если и не затронула широкого читателя, то получила одобрение взыскательных ценителей и, кроме всего прочего, снискала автору дружбу Жана Жене и Жуандо. И действительно, в Виолетте Ледюк не было ничего от светской женщины. Когда я с ней познакомилась, она зарабатывала на жизнь, отправляясь на фермы Нормандии за килограммами мяса и масла, которые на себе привозила в Париж. Несколько раз она приглашала меня на ужин в рестораны черного рынка, которые сама снабжала. Она была веселой и порой забавной, хотя за внешней прямотой проглядывало что-то неистовое и недоверчивое. Она с гордостью рассказывала мне о своей незаконной торговле, о тяжелых походах по сельской местности, о деревенских бистро, о грузовиках и темных поездах; естественно, она чувствовала себя свободно с крестьянами, ломовиками, ярмарочными торговцами. Писать ее побуждал Морис Саш, с которым она была тесно связана. Жила она в полном одиночестве. Я познакомила ее с Колетт Одри, с которой часто встречалась, и с Натали Саррот; они подружились, но из-за столкновения темпераментов этой дружбе скоро пришел конец.
Поэтому я была крайне изумлена, когда незадолго до судебного процесса над Бразийаком кто-то – не помню кто – попросил меня поставить подпись на документе, который распространяли его адвокаты: подписавшиеся заявляли, что как писатели они солидарны с ним и требуют от суда снисхождения. Я никоим образом не была солидарна с Бразийаком ни в чем: сколько раз, читая его статьи, я плакала от ярости! Под его руководством коллектив «Же сюи парту» доносил, требовал смерти, побуждал правительство Виши ввести в свободной зоне ношение желтой звезды. Они не просто соглашались, нет, они хотели смерти Фельдмана, Кавайеса, Политцера, Бурла, депортации Ивонны Пикар, Перона, Каана, Десноса. Это с ними я была солидарна, с моими друзьями, мертвыми или умирающими. Если бы я хоть пальцем пошевелила в пользу Бразийака, я заслужила бы от них плевок в лицо. Я ни секунды не колебалась, даже вопроса такого не вставало. Камю реагировал точно так же. «У нас нет ничего общего с этими людьми, – сказал он мне. – Судьи примут решение, нас это не касается».
Однако я решила присутствовать на процессе. Моя подпись не имела ни малейшего значения, мой отказ был символическим, и все-таки любой жест несет на себе печать нашей ответственности, мне казалось слишком удобным заслониться от моей безразличием. Я получила место на трибуне для прессы: опыт был не из приятных. Журналисты непринужденно делали записи, рисовали что-то в своих блокнотах, зевали; адвокаты разглагольствовали, судьи заседали, председатель председательствовал. То была комедия, церемония, а для обвиняемого это был момент истины, речь шла о его жизни и смерти. Перед лицом пустой напыщенности судебных заседаний Бразийак один был живой со своей выставленной вдруг напоказ судьбой. Он спокойно противостоял своим обвинителям и, когда прозвучал приговор, не дрогнул. На мой взгляд, проявленное им мужество ничего не перечеркивало. Это для фашистов то, как умереть, значит больше, чем поступки. Не могла я согласиться и с тем, что течения времени достаточно, дабы превратить мой гнев в смирение: оно не воскрешает мертвых и не снимает вины с их убийц. Но, подобно многим другим, меня приводил в смущение механизм, который, преображая палача в жертву, придает его осуждению видимость бесчеловечности. Выйдя из здания суда, я встретила друзей-коммунистов и сказала им о чувстве неловкости, которое испытывала. «Надо было сидеть дома», – сухо ответили они мне.
Через несколько дней Камю не без смущения сообщил мне, что, уступив определенному давлению и доводам, которых толком не сумел объяснить, он в конечном счете подписал документ в поддержку прошения о помиловании. Что касается меня, то хотя тем утром, когда приговор был приведен в исполнение, все мысли мои были только об этом, я никогда не сожалела о своем невмешательстве. В силу своего ремесла и призвания я придаю огромное значение словам. Симона Вайль требовала, чтобы перед судом предстали те, кто пишет для того, чтобы лгать людям, и я ее понимаю. Есть слова не менее смертоносные, чем газовая камера. Слова вооружили убийцу Жореса, слова довели Салангро до самоубийства. В случае с Бразийаком речь шла не просто об «общественном правонарушении»; своим доносительством, призывами к убийству и геноциду он непосредственно сотрудничал с гестапо.
Немцы проиграли, но продолжали упорствовать. Они вернули в Европу древний бич – голод. Копаясь в земле, глодая кору деревьев, тысячи голландцев безуспешно сражались против этой средневековой смерти. Бост привез из Голландии фотографии, которые Камю показал мне. «Этого нельзя публиковать!» – говорил он, раскладывая на своем письменном столе изображения ребятишек, не имевших ни тела, ни лиц, одни только глаза – огромные, безумные. Газеты напечатали лишь самые безобидные, и все равно смотреть на них было тяжело.
Потом я заснула. А когда проснулась, Франция была далеко, над плоскогорьями, покрытыми нежной изморозью, простиралось торжествующее синее небо. Испания. Эскориал, точно такой, как пятнадцать лет назад. Прежде я без удивления созерцала вековые камни, теперь неизменность приводила меня в замешательство. Нормальными мне казались деревни в руинах и рухнувшие дома в предместьях Мадрида.
В Мадриде я не узнала своего прошлого. На Гран Виа – все те же тенистые кафе, вокруг Пласа Майор – тот же запах подогретого растительного масла, вот только мои глаза стали другими. Изобилие, раньше неощутимое, ослепляло меня. Шелк, шерсть, кожа, еда! Я шагала, ошеломленная, и, шагая, все время ела; садилась и ела: изюм, бриоши, креветки, оливки, пирожные, жареные яйца, шоколад со сливками; я пила вино и настоящий кофе. На многолюдных улицах старого Мадрида и в богатых кварталах я смотрела на прохожих, для которых только что пережитая мною драматическая история была всего лишь далеким отголоском.
Я рассеянно пересекла Прадо, отрезанная от Греко, от Гойи, от минувших столетий, от вечности: мой век не отпускал меня. В себя я пришла, лишь когда вновь обрела его воочию на облысевшем бугристом холме в расщелинах, где раньше стоял университетский городок; на пустырях сидели люди, играли дети, дремали мужчины; вокруг возвышались новые здания и стройки. Кое-где попадалась надпись: «Да здравствует Франко»; на всех новых домах развевались желто-красные флаги. Я смотрела на простиравшиеся у моих ног сухие кастильские плоскогорья с заснеженными горами вдалеке и окончательно вернулась к действительности: 1945 год, Испания Франко. Фалангисты, полицейские, солдаты на всех углах улиц; по тротуарам шествовали процессии священников и детей в черном, несущих кресты. Упитанные буржуа, которых я встречала на Гран Виа, желали победы немцам. И роскошь их авеню была всего лишь фасадом.
В самой северной части Мадрида я видела прилепившийся на холмах квартал, обширный, как большое селение, и грязный, как трущоба: жалкие домишки с красными крышами и глинобитными стенами, где копошились голые ребятишки, козы и куры, ни воды, ни трубы для стока нечистот; девочки сновали взад-вперед, согнувшись под тяжестью ведер; кое-как одетые люди ходили босиком или в домашних туфлях; иногда одну из улочек пересекало стадо баранов, поднимая облако красной пыли. Люди имели по 100–200 граммов хлеба в день и горсть нута. Яйца, мясо были недоступны для обитателей предместий. Только богатые могли позволить себе купить булочки и пирожки, которые на углу благопристойных улиц продавали в корзинках женщины. Это богатых я видела на перронах вокзалов, только они пользовались изобилием, которому я позавидовала.
На вокзале в Лиссабоне я встретила свою сестру и Лионеля. В такси, пешком, у них в квартире мы вели разговоры, пока сон не одолевал меня. Радость этого приезда я описала в романе «Мандарины».
С сестрой и Лионелем я послушала фадо и посмотрела бой быков по-португальски. Я гуляла в садах Синтры, среди камелий и древовидных папоротников. На машине, предоставленной Французским институтом, мы совершили большую поездку по Альгавре. Время не притупило радость день за днем, час за часом открывать новые лики мира. Я увидела землю африканских расцветок, украшенную мимозой и ощетинившуюся агавой, столкновение прибрежных скал с океаном, смягчавшееся лаской небес, белую штукатурку деревень, церкви в более сдержанном, чем в Испании, барочном стиле. На дорогах я встречала крестьян в штанах из овечьей шкуры, с пестрым покрывалом на плечах. На женщинах были яркие платья, а на косынку, повязанную под подбородком, они водружали широкополые шляпы; многие, удерживая равновесие, несли кувшин на голове или, крепко прижимая его, на боку. Время от времени я замечала группы мужчин и женщин, склонившихся над землей, которую они пропалывали, ритмично передвигаясь все вместе, их костюмы – красные, синие, желтые, оранжевые – сияли на солнце. Но я не обманывалась: было одно слово, тяжесть которого я начинала осознавать, – голод. Под разноцветными тканями эти люди испытывали голод; они шли с босыми ногами, с замкнутым выражением лица, и в лживо нарядных поселках я замечала их отупевшие взгляды; под изнуряющим солнцем они сгорали от убийственного отчаяния. Я с радостью встречала красоту камней и пейзажей: цветущие холмы Миньо, Коимбра, Томар, Баталья, Лейрия, Обидуш. Но всюду нищета была слишком очевидной, чтобы забыть ее надолго.
Во время войны Португалия отдавала все свои симпатии и оказывала определенную поддержку Германии. После поражения Гитлера она сблизилась с Францией и потому разрешила Французскому институту взять шефство над этим турне. Я преподавала, говорить не боялась, однако тут существовала дистанция, порой обескураживавшая меня, между пережитым опытом, который я воскрешала в памяти, и моей аудиторией. Меня приходили слушать от нечего делать, из снобизма, нередко с недоброжелательностью, так как многие из слушателей по-прежнему симпатизировали фашизму. В городе В. от зала веяло холодом. Концлагеря, казни, пытки – никто не желал в это верить. Когда я закончила, сотрудник консульства сказал мне: «Ну что ж! Я благодарю вас, вы рассказали о вещах, неизвестных нам совершенно», – он с иронией подчеркнул последнее слово.
Зато меня очень заинтересовали беседы с португальскими антифашистами. В основном я встречалась с бывшими профессорами, бывшими министрами зрелого или преклонного возраста, они носили крахмальные воротнички, темные котелки или фетровые шляпы, они верили в вечную Францию и в Жоржа Бидо, именно они передали мне множество документов об уровне жизни населения, экономике страны, бюджете, профсоюзах, неграмотности, а также о полиции, тюрьмах, репрессиях. Народ сознательно держали в нищете и невежестве. «Несчастье в том, что Салазар падет только после того, как падет Франко», – говорили мои собеседники. И добавляли, что обоим диктаторам, увы, мало что угрожает с поражением оси Берлин – Рим. У английских капиталистов были большие интересы в Португалии, Америка как раз вела переговоры о покупке военно-воздушных баз на Азорских островах: Салазар мог рассчитывать на поддержку англосаксов, вот почему требовалось возбудить общественное мнение. Один бывший министр попросил меня передать Бидо письмо: если он поможет создать новое правительство, то оно уступит Франции Анголу. Такая колониалистская комбинация, прими я ее всерьез, очень бы мне не понравилась, но у меня не было сомнений, что письмо выбросят в корзинку. И я отнесла его на Кэ д’Орсэ, в министерство иностранных дел.
Я готовила свои репортажи. Тот, что я написала о Мадриде, появился на страницах «Комба-магазин» под моим именем. Испанское радио обвинило меня в том, что я сфабриковала клеветнические измышления ради денег, причем не покидая Парижа. «Комба» начала печатать серию статей о Португалии, которые я подписывала псевдонимом, чтобы не скомпрометировать моего зятя. Камю находился тогда в Северной Африке, и замещавший его Пиа прекратил вдруг эту публикацию, ее продолжила «Волонте», которой руководил Коллине. Я получила теплые письма от некоторых португальцев, в то время как органы пропаганды выражали протест. Я снова взялась за свой роман. Теперь в окне библиотеки Мазарини я видела листву и голубое небо и нередко читала старинные истории просто ради удовольствия, не заботясь о моем герое.
Апрельское солнце сияло, я часто сидела с друзьями на террасах кафе, ходила гулять в лес Шантийи с вернувшимся из Лондона Эрбо: наша размолвка забылась сама собой. Первого мая шел снег, лишь кое-где на улицах продавали жалкие букетики ландышей. Но ветер снова стал ласковым в тот вечер, когда огромные победоносные буквы V бороздили небо, когда все парижане вышли на улицу с песнями.
Сартр все еще находился в Нью-Йорке, Бост – в Германии. Я провела вечер с Ольгой, мадам Лемэр, Ольгой Барбеза, Витольдом, Шоффаром, Мулуджи, Роже Бленом и еще несколькими людьми. Все вместе мы направились в метро и вышли на площади Согласия. И хотя мы держались за руки, при выходе на площадь нашу группу разделили. Я прилепилась к мадам Лемэр и Витольду, весело ворчавшему: «Что за дурацкая игра!», а людской водоворот относил нас тем временем к площади Оперы. Театр сиял трехцветными огнями, хлопали полотнища флагов, вокруг звучали обрывки «Марсельезы», мы задыхались от тесноты: один неверный шаг – и нас затоптали бы на месте. Мы поднялись на Монмартр и остановились в «Кабан кюбэн». Ну и сутолока! Я как сейчас вижу мадам Лемэр, шагавшую по столам, чтобы добраться до диванчика, где мне удалось обосноваться. Ольга Барбеза со слезами на глазах говорила мне о моих погибших друзьях. Очутившись на улице, мы почувствовали некоторую растерянность: куда пойти? Витольд и Мулуджи предложили заглянуть в мастерскую одной из их приятельниц. Мы двинулись в путь. У тротуара остановился какой-то джип, нас предложили подвезти. Американские военные – двое мужчин и две женщины – поднялись вместе с нами к Кристиане Лэнье. Пока Мулуджи пел, а Блен прекрасно декламировал стихи Милоша, обе американки дремали, сидя на комоде. Воспоминание, которое сохранилось у меня об этой ночи, гораздо более смутно, чем воспоминания о прежних наших праздниках, возможно, из-за путаницы моих чувств. Эта победа была одержана далеко от нас, мы ждали ее не так, как Освобождения, – с тревогой и волнением. Она давно была предусмотрена и не открывала новых надежд, а лишь ставила окончательную точку в войне. В какой-то степени этот конец походил на смерть: когда человек умирает, когда время для него останавливается, его жизнь как бы спрессовывается в ком, где годы теснят друг друга, наслаиваясь один на другой. Так сплошной, неразличимой массой застывали у меня за спиной оставшиеся позади минуты прошлого: радость, слезы, гнев, скорбь, торжество, ужас. Войне пришел конец, но она осталась у нас на руках, словно огромный, обременительный труп, и не было на земле места, чтобы захоронить его.
А что нас ждет теперь? Мальро утверждал, что третья мировая война уже началась. Все антикоммунисты ударились в крайний пессимизм. А оптимисты между тем предсказывали вечный мир: благодаря техническому прогрессу все страны вскоре соединятся в один неразделимый блок. До этого еще далеко, думала я, однако мне тоже не верилось, что сражаться начнут уже завтра. Как-то утром я заметила в метро незнакомую военную форму с красной звездой: русские солдаты. Невероятное событие. Лиза, свободно говорившая на своем родном языке, попыталась побеседовать с ними, они суровым тоном спросили ее, что она делает во Франции, и ее энтузиазм угас.
Америка – это столько всего означало! И прежде всего – недосягаемое: джаз, кино, литературу. Она питала нашу юность и в то же время была великим мифом, а к мифу нельзя прикасаться. Преодолеть океан предстояло на самолете, казалось невероятным, что подвиг Линдберга мы можем повторить сегодня. К тому же Америка была страной, откуда пришло к нам избавление; то было само грядущее на марше; то было изобилие и бескрайность горизонтов; то была сумятица легендарных образов: при мысли, что можно увидеть их собственными глазами, голова шла кругом. Я радовалась не только за Сартра, но и за себя, ибо этот внезапно открывшийся путь вселял в меня уверенность, что однажды и я проделаю его.
Я надеялась, что рождественское веселье в конце года воскресит былую радость празднеств, однако 24 декабря едва удалось остановить немецкое наступление, в воздухе веяло тревогой. Бост находился на фронте, Ольга беспокоилась; у Камиллы и Дюллена мы провели довольно унылый вечер, а около часа ночи с Ольгой и маленькой группой пешком спустились к Сен-Жермен-де-Пре и закончили ночь у прекрасной Эвелины Карраль. Мы ели индейку, Мулуджи пел свои шлягеры, Марсель Дюамель, тогда еще не руководивший «Черной серией», с большим обаянием – американские песни. Встречу Нового года мы отпраздновали у Камю, занимавшего на улице Вано квартиру Андре Жида с трапецией и пианино. Сразу же после Освобождения из Африки приехала Франсина Камю, светловолосая, очень яркая и красивая в своем серовато-синем костюме, но мы не часто с ней виделись, некоторые из гостей были нам незнакомы. Камю показал на одного из них, который за весь вечер не произнес ни слова. «Это тот, – сказал он, – кто послужил прототипом для “Постороннего”». На наш взгляд, собранию не хватало задушевности. Около двух часов утра Франсина сыграла Баха. Кроме Сартра, никто много не пил, а он был убежден, что этот вечер похож на прежние вечера, и, вскоре сильно развеселившись от спиртного, не заметил разницы.
Сартр вылетел 12 января на военном самолете. Частной переписки между США и Францией не существовало, и я узнавала о нем новости, лишь читая его статьи. Свою журналистскую карьеру Сартр начал с промаха, заставившего содрогнуться Арона: он с таким упоением описывал антиголлизм американских руководителей во время войны, что его чуть было не выслали во Францию.
Мне тоже повезло. Моя сестра вышла замуж за Лионеля, который был теперь прикомандирован к Французскому институту в Лиссабоне и руководил франко-португальским журналом «Аффинидадес». От имени института он пригласил меня прочитать в Португалии лекции об оккупации. Я бросилась в комиссию по культурным связям и попросила командировочное удостоверение. Мне пришлось обращаться ко множеству людей, но все только давали обещания, и я изнывала от надежды.
В театре «Вье Коломбье» начали репетировать третью и четвертую картины моей пьесы «Бесполезные рты». Я собирала материалы для «Тан модерн», встречалась с людьми. В «Дё Маго» я встретила Конноли, директора английского журнала «Хорайзон», где во время войны печатались произведения писателей – участников Сопротивления, среди прочих «Нож в сердце» Арагона. Он рассказал мне о новой английской литературе и о Кёстлере, который жил в Лондоне. Мне понравилось «Испанское завещание»; в рождественскую ночь Камю одолжил мне «Darkness at noon» («Тьма в полдень»), которую я прочитала залпом следующей ночью. Мне было приятно узнать, что Кёстлер ценил книги Сартра.
За обедом, за ужином я обязательно встречалась с друзьями. Завязывались и новые дружеские отношения. Перед войной незнакомка прислала Сартру маленькую книжицу – «Тропизмы», которая прошла незамеченной, ее достоинства поразили нас. То была Натали Саррот. Сартр написал ей, они встретились. В 1941 году она работала в одной группе Сопротивления вместе с Альфредом Пероном. Сартр снова встретил ее, мы познакомились. Этой зимой я часто выходила вместе с ней. Дочь русских евреев, которых гонения царского правительства заставили покинуть свою страну в начале века, она, думается, именно этим обстоятельствам обязана своей беспокойной проницательностью. Ее видение вещей непроизвольно сочеталось с идеями Сартра: она терпеть не могла никаких проявлений эссенциализма, не верила ни в резко очерченные характеры, ни в четко определенные чувства, вообще в готовые понятия. В книге «Портрет неизвестного», которую Саррот теперь писала, посредством общепринятых истин она стремилась запечатлеть двусмысленную правду жизни. Своей души она не открывала, говорила в основном о литературе, но со страстью.
Как-то осенью в очереди в кинотеатр на Елисейских полях в обществе одной знакомой я встретила высокую элегантную блондинку с на редкость некрасивым, но поразительно живым лицом: Виолетту Ледюк. Через несколько дней в кафе «Флора» она вручила мне рукопись. «Откровения светской женщины», – подумалось мне. Я открыла тетрадь: «Моя мать никогда не протягивала мне руки». На одном дыхании я прочитала половину повествования, оно внезапно прерывалось, конец заполняли бессодержательные фразы. Я сказала об этом Виолетте Ледюк, она убрала последние главы, написав вместо них другие, не уступавшие первым. У нее не только был дар, но она еще и умела работать. Я предложила это произведение Камю, он сразу же принял его. Когда несколько месяцев спустя «Удушье» было напечатано, книга если и не затронула широкого читателя, то получила одобрение взыскательных ценителей и, кроме всего прочего, снискала автору дружбу Жана Жене и Жуандо. И действительно, в Виолетте Ледюк не было ничего от светской женщины. Когда я с ней познакомилась, она зарабатывала на жизнь, отправляясь на фермы Нормандии за килограммами мяса и масла, которые на себе привозила в Париж. Несколько раз она приглашала меня на ужин в рестораны черного рынка, которые сама снабжала. Она была веселой и порой забавной, хотя за внешней прямотой проглядывало что-то неистовое и недоверчивое. Она с гордостью рассказывала мне о своей незаконной торговле, о тяжелых походах по сельской местности, о деревенских бистро, о грузовиках и темных поездах; естественно, она чувствовала себя свободно с крестьянами, ломовиками, ярмарочными торговцами. Писать ее побуждал Морис Саш, с которым она была тесно связана. Жила она в полном одиночестве. Я познакомила ее с Колетт Одри, с которой часто встречалась, и с Натали Саррот; они подружились, но из-за столкновения темпераментов этой дружбе скоро пришел конец.
* * *
Чистка сразу же вызвала разногласия среди бывших участников Сопротивления. Все в один голос осуждали то, как она проводилась, но Мориак проповедовал прощение, а коммунисты требовали суровых мер. На страницах «Комба» Камю искал золотой середины. Мы с Сартром разделяли его точку зрения: месть не имеет смысла, однако для определенных людей нет места в мире, который пытаются построить. Я практически ни во что не вмешивалась. Из принципа я вступила в Национальный комитет писателей, но ни разу не была на собраниях, полагая, что присутствие Сартра делает мое излишним. Между тем, зная от Сартра о решениях комитета, я одобряла обязательства его членов не писать для журналов и газет, принимавших тексты бывших коллаборационистов. Я не желала слышать голоса людей, допустивших смерть миллионов евреев и участников Сопротивления, не желала, чтобы в публикациях мое имя стояло рядом с их именами. «Мы не забудем», – сказали мы; и я не забывала.Поэтому я была крайне изумлена, когда незадолго до судебного процесса над Бразийаком кто-то – не помню кто – попросил меня поставить подпись на документе, который распространяли его адвокаты: подписавшиеся заявляли, что как писатели они солидарны с ним и требуют от суда снисхождения. Я никоим образом не была солидарна с Бразийаком ни в чем: сколько раз, читая его статьи, я плакала от ярости! Под его руководством коллектив «Же сюи парту» доносил, требовал смерти, побуждал правительство Виши ввести в свободной зоне ношение желтой звезды. Они не просто соглашались, нет, они хотели смерти Фельдмана, Кавайеса, Политцера, Бурла, депортации Ивонны Пикар, Перона, Каана, Десноса. Это с ними я была солидарна, с моими друзьями, мертвыми или умирающими. Если бы я хоть пальцем пошевелила в пользу Бразийака, я заслужила бы от них плевок в лицо. Я ни секунды не колебалась, даже вопроса такого не вставало. Камю реагировал точно так же. «У нас нет ничего общего с этими людьми, – сказал он мне. – Судьи примут решение, нас это не касается».
Однако я решила присутствовать на процессе. Моя подпись не имела ни малейшего значения, мой отказ был символическим, и все-таки любой жест несет на себе печать нашей ответственности, мне казалось слишком удобным заслониться от моей безразличием. Я получила место на трибуне для прессы: опыт был не из приятных. Журналисты непринужденно делали записи, рисовали что-то в своих блокнотах, зевали; адвокаты разглагольствовали, судьи заседали, председатель председательствовал. То была комедия, церемония, а для обвиняемого это был момент истины, речь шла о его жизни и смерти. Перед лицом пустой напыщенности судебных заседаний Бразийак один был живой со своей выставленной вдруг напоказ судьбой. Он спокойно противостоял своим обвинителям и, когда прозвучал приговор, не дрогнул. На мой взгляд, проявленное им мужество ничего не перечеркивало. Это для фашистов то, как умереть, значит больше, чем поступки. Не могла я согласиться и с тем, что течения времени достаточно, дабы превратить мой гнев в смирение: оно не воскрешает мертвых и не снимает вины с их убийц. Но, подобно многим другим, меня приводил в смущение механизм, который, преображая палача в жертву, придает его осуждению видимость бесчеловечности. Выйдя из здания суда, я встретила друзей-коммунистов и сказала им о чувстве неловкости, которое испытывала. «Надо было сидеть дома», – сухо ответили они мне.
Через несколько дней Камю не без смущения сообщил мне, что, уступив определенному давлению и доводам, которых толком не сумел объяснить, он в конечном счете подписал документ в поддержку прошения о помиловании. Что касается меня, то хотя тем утром, когда приговор был приведен в исполнение, все мысли мои были только об этом, я никогда не сожалела о своем невмешательстве. В силу своего ремесла и призвания я придаю огромное значение словам. Симона Вайль требовала, чтобы перед судом предстали те, кто пишет для того, чтобы лгать людям, и я ее понимаю. Есть слова не менее смертоносные, чем газовая камера. Слова вооружили убийцу Жореса, слова довели Салангро до самоубийства. В случае с Бразийаком речь шла не просто об «общественном правонарушении»; своим доносительством, призывами к убийству и геноциду он непосредственно сотрудничал с гестапо.
Немцы проиграли, но продолжали упорствовать. Они вернули в Европу древний бич – голод. Копаясь в земле, глодая кору деревьев, тысячи голландцев безуспешно сражались против этой средневековой смерти. Бост привез из Голландии фотографии, которые Камю показал мне. «Этого нельзя публиковать!» – говорил он, раскладывая на своем письменном столе изображения ребятишек, не имевших ни тела, ни лиц, одни только глаза – огромные, безумные. Газеты напечатали лишь самые безобидные, и все равно смотреть на них было тяжело.
* * *
Вечером 27 февраля я садилась в поезд на Андай, имея при себе какое-то количество эскудо и командировочное удостоверение: клочок бумаги с цветами французского флага, столь же бесценный в моих глазах, как старинный пергамент, скрепленный внушительной восковой печатью. Возможность пересечь границу оставалась редкой привилегией. Такого со мной не случалось шесть лет, и уже пятнадцать лет, как я простилась с Испанией. Час мне пришлось прождать у военного коменданта. И вот наконец шлагбаум поднят, я снова увидела лакированные треуголки таможенников. На обочине дороги какая-то женщина продавала апельсины, бананы, шоколад, горло мое сжалось от зависти и возмущения: такое изобилие в десяти метрах от нас, почему нам это запрещено? Внезапно наша скудость перестала казаться мне фатальной, у меня появилось ощущение, будто на нас наложили наказание. Кто? По какому праву? С чемоданом в руках я прошла два километра, отделявшие меня от Ируна, превращенного гражданской войной в груду развалин. Потом в поезде я встретила старичка, который рассказал мне, что, увидев, как я шла по дороге, испанцы говорили: «Бедная женщина: у нее нет чулок!» Ну да, мы были бедны: ни чулок, ни апельсинов, наши деньги ничего не стоили. Мне вспомнился нантский вокзал, где мы, такие голодные и усталые, сумели купить по невероятной цене только заскорузлые лепешки. И я ощутила яростную солидарность с французской нищетой.Потом я заснула. А когда проснулась, Франция была далеко, над плоскогорьями, покрытыми нежной изморозью, простиралось торжествующее синее небо. Испания. Эскориал, точно такой, как пятнадцать лет назад. Прежде я без удивления созерцала вековые камни, теперь неизменность приводила меня в замешательство. Нормальными мне казались деревни в руинах и рухнувшие дома в предместьях Мадрида.
В Мадриде я не узнала своего прошлого. На Гран Виа – все те же тенистые кафе, вокруг Пласа Майор – тот же запах подогретого растительного масла, вот только мои глаза стали другими. Изобилие, раньше неощутимое, ослепляло меня. Шелк, шерсть, кожа, еда! Я шагала, ошеломленная, и, шагая, все время ела; садилась и ела: изюм, бриоши, креветки, оливки, пирожные, жареные яйца, шоколад со сливками; я пила вино и настоящий кофе. На многолюдных улицах старого Мадрида и в богатых кварталах я смотрела на прохожих, для которых только что пережитая мною драматическая история была всего лишь далеким отголоском.
Я рассеянно пересекла Прадо, отрезанная от Греко, от Гойи, от минувших столетий, от вечности: мой век не отпускал меня. В себя я пришла, лишь когда вновь обрела его воочию на облысевшем бугристом холме в расщелинах, где раньше стоял университетский городок; на пустырях сидели люди, играли дети, дремали мужчины; вокруг возвышались новые здания и стройки. Кое-где попадалась надпись: «Да здравствует Франко»; на всех новых домах развевались желто-красные флаги. Я смотрела на простиравшиеся у моих ног сухие кастильские плоскогорья с заснеженными горами вдалеке и окончательно вернулась к действительности: 1945 год, Испания Франко. Фалангисты, полицейские, солдаты на всех углах улиц; по тротуарам шествовали процессии священников и детей в черном, несущих кресты. Упитанные буржуа, которых я встречала на Гран Виа, желали победы немцам. И роскошь их авеню была всего лишь фасадом.
В самой северной части Мадрида я видела прилепившийся на холмах квартал, обширный, как большое селение, и грязный, как трущоба: жалкие домишки с красными крышами и глинобитными стенами, где копошились голые ребятишки, козы и куры, ни воды, ни трубы для стока нечистот; девочки сновали взад-вперед, согнувшись под тяжестью ведер; кое-как одетые люди ходили босиком или в домашних туфлях; иногда одну из улочек пересекало стадо баранов, поднимая облако красной пыли. Люди имели по 100–200 граммов хлеба в день и горсть нута. Яйца, мясо были недоступны для обитателей предместий. Только богатые могли позволить себе купить булочки и пирожки, которые на углу благопристойных улиц продавали в корзинках женщины. Это богатых я видела на перронах вокзалов, только они пользовались изобилием, которому я позавидовала.
На вокзале в Лиссабоне я встретила свою сестру и Лионеля. В такси, пешком, у них в квартире мы вели разговоры, пока сон не одолевал меня. Радость этого приезда я описала в романе «Мандарины».
С сестрой и Лионелем я послушала фадо и посмотрела бой быков по-португальски. Я гуляла в садах Синтры, среди камелий и древовидных папоротников. На машине, предоставленной Французским институтом, мы совершили большую поездку по Альгавре. Время не притупило радость день за днем, час за часом открывать новые лики мира. Я увидела землю африканских расцветок, украшенную мимозой и ощетинившуюся агавой, столкновение прибрежных скал с океаном, смягчавшееся лаской небес, белую штукатурку деревень, церкви в более сдержанном, чем в Испании, барочном стиле. На дорогах я встречала крестьян в штанах из овечьей шкуры, с пестрым покрывалом на плечах. На женщинах были яркие платья, а на косынку, повязанную под подбородком, они водружали широкополые шляпы; многие, удерживая равновесие, несли кувшин на голове или, крепко прижимая его, на боку. Время от времени я замечала группы мужчин и женщин, склонившихся над землей, которую они пропалывали, ритмично передвигаясь все вместе, их костюмы – красные, синие, желтые, оранжевые – сияли на солнце. Но я не обманывалась: было одно слово, тяжесть которого я начинала осознавать, – голод. Под разноцветными тканями эти люди испытывали голод; они шли с босыми ногами, с замкнутым выражением лица, и в лживо нарядных поселках я замечала их отупевшие взгляды; под изнуряющим солнцем они сгорали от убийственного отчаяния. Я с радостью встречала красоту камней и пейзажей: цветущие холмы Миньо, Коимбра, Томар, Баталья, Лейрия, Обидуш. Но всюду нищета была слишком очевидной, чтобы забыть ее надолго.
Во время войны Португалия отдавала все свои симпатии и оказывала определенную поддержку Германии. После поражения Гитлера она сблизилась с Францией и потому разрешила Французскому институту взять шефство над этим турне. Я преподавала, говорить не боялась, однако тут существовала дистанция, порой обескураживавшая меня, между пережитым опытом, который я воскрешала в памяти, и моей аудиторией. Меня приходили слушать от нечего делать, из снобизма, нередко с недоброжелательностью, так как многие из слушателей по-прежнему симпатизировали фашизму. В городе В. от зала веяло холодом. Концлагеря, казни, пытки – никто не желал в это верить. Когда я закончила, сотрудник консульства сказал мне: «Ну что ж! Я благодарю вас, вы рассказали о вещах, неизвестных нам совершенно», – он с иронией подчеркнул последнее слово.
Зато меня очень заинтересовали беседы с португальскими антифашистами. В основном я встречалась с бывшими профессорами, бывшими министрами зрелого или преклонного возраста, они носили крахмальные воротнички, темные котелки или фетровые шляпы, они верили в вечную Францию и в Жоржа Бидо, именно они передали мне множество документов об уровне жизни населения, экономике страны, бюджете, профсоюзах, неграмотности, а также о полиции, тюрьмах, репрессиях. Народ сознательно держали в нищете и невежестве. «Несчастье в том, что Салазар падет только после того, как падет Франко», – говорили мои собеседники. И добавляли, что обоим диктаторам, увы, мало что угрожает с поражением оси Берлин – Рим. У английских капиталистов были большие интересы в Португалии, Америка как раз вела переговоры о покупке военно-воздушных баз на Азорских островах: Салазар мог рассчитывать на поддержку англосаксов, вот почему требовалось возбудить общественное мнение. Один бывший министр попросил меня передать Бидо письмо: если он поможет создать новое правительство, то оно уступит Франции Анголу. Такая колониалистская комбинация, прими я ее всерьез, очень бы мне не понравилась, но у меня не было сомнений, что письмо выбросят в корзинку. И я отнесла его на Кэ д’Орсэ, в министерство иностранных дел.
* * *
В Париж я вернулась в начале апреля, прекрасным солнечным днем. Я привезла пятьдесят килограммов съестных припасов и торжествующе раздавала их всем окружающим. Своим подругам я подарила свитера и шарфы, Босту Камю и Витольду – пестрые рубашки назарейских рыбаков. И сама щеголяла в новых нарядах. На площади Святого Августина ко мне подошла элегантная незнакомка. «Где вы достали такие туфли?» – спросила она, показав на мои туфли на микропористой подошве. «В Лиссабоне», – не без гордости ответила я: так трудно не похвалиться выпавшей тебе удачей. Витольд сообщил мне неприятную новость: он поссорился с Баделем, отказавшимся ставить мою пьесу. «Но мы легко найдем другой театр», – заверил он меня.Я готовила свои репортажи. Тот, что я написала о Мадриде, появился на страницах «Комба-магазин» под моим именем. Испанское радио обвинило меня в том, что я сфабриковала клеветнические измышления ради денег, причем не покидая Парижа. «Комба» начала печатать серию статей о Португалии, которые я подписывала псевдонимом, чтобы не скомпрометировать моего зятя. Камю находился тогда в Северной Африке, и замещавший его Пиа прекратил вдруг эту публикацию, ее продолжила «Волонте», которой руководил Коллине. Я получила теплые письма от некоторых португальцев, в то время как органы пропаганды выражали протест. Я снова взялась за свой роман. Теперь в окне библиотеки Мазарини я видела листву и голубое небо и нередко читала старинные истории просто ради удовольствия, не заботясь о моем герое.
Апрельское солнце сияло, я часто сидела с друзьями на террасах кафе, ходила гулять в лес Шантийи с вернувшимся из Лондона Эрбо: наша размолвка забылась сама собой. Первого мая шел снег, лишь кое-где на улицах продавали жалкие букетики ландышей. Но ветер снова стал ласковым в тот вечер, когда огромные победоносные буквы V бороздили небо, когда все парижане вышли на улицу с песнями.
Сартр все еще находился в Нью-Йорке, Бост – в Германии. Я провела вечер с Ольгой, мадам Лемэр, Ольгой Барбеза, Витольдом, Шоффаром, Мулуджи, Роже Бленом и еще несколькими людьми. Все вместе мы направились в метро и вышли на площади Согласия. И хотя мы держались за руки, при выходе на площадь нашу группу разделили. Я прилепилась к мадам Лемэр и Витольду, весело ворчавшему: «Что за дурацкая игра!», а людской водоворот относил нас тем временем к площади Оперы. Театр сиял трехцветными огнями, хлопали полотнища флагов, вокруг звучали обрывки «Марсельезы», мы задыхались от тесноты: один неверный шаг – и нас затоптали бы на месте. Мы поднялись на Монмартр и остановились в «Кабан кюбэн». Ну и сутолока! Я как сейчас вижу мадам Лемэр, шагавшую по столам, чтобы добраться до диванчика, где мне удалось обосноваться. Ольга Барбеза со слезами на глазах говорила мне о моих погибших друзьях. Очутившись на улице, мы почувствовали некоторую растерянность: куда пойти? Витольд и Мулуджи предложили заглянуть в мастерскую одной из их приятельниц. Мы двинулись в путь. У тротуара остановился какой-то джип, нас предложили подвезти. Американские военные – двое мужчин и две женщины – поднялись вместе с нами к Кристиане Лэнье. Пока Мулуджи пел, а Блен прекрасно декламировал стихи Милоша, обе американки дремали, сидя на комоде. Воспоминание, которое сохранилось у меня об этой ночи, гораздо более смутно, чем воспоминания о прежних наших праздниках, возможно, из-за путаницы моих чувств. Эта победа была одержана далеко от нас, мы ждали ее не так, как Освобождения, – с тревогой и волнением. Она давно была предусмотрена и не открывала новых надежд, а лишь ставила окончательную точку в войне. В какой-то степени этот конец походил на смерть: когда человек умирает, когда время для него останавливается, его жизнь как бы спрессовывается в ком, где годы теснят друг друга, наслаиваясь один на другой. Так сплошной, неразличимой массой застывали у меня за спиной оставшиеся позади минуты прошлого: радость, слезы, гнев, скорбь, торжество, ужас. Войне пришел конец, но она осталась у нас на руках, словно огромный, обременительный труп, и не было на земле места, чтобы захоронить его.
А что нас ждет теперь? Мальро утверждал, что третья мировая война уже началась. Все антикоммунисты ударились в крайний пессимизм. А оптимисты между тем предсказывали вечный мир: благодаря техническому прогрессу все страны вскоре соединятся в один неразделимый блок. До этого еще далеко, думала я, однако мне тоже не верилось, что сражаться начнут уже завтра. Как-то утром я заметила в метро незнакомую военную форму с красной звездой: русские солдаты. Невероятное событие. Лиза, свободно говорившая на своем родном языке, попыталась побеседовать с ними, они суровым тоном спросили ее, что она делает во Франции, и ее энтузиазм угас.