Дежурный еще раз посмотрел на Синцова. Лицо этого человека вызывало доверие - открытое, усталое, честное лицо. Одежда, правда, была сборная, не по росту и грязная, а сапоги больно уж драные. Но дежурный вспомнил, что человек пришел с бумагой из коммунистического батальона, и подумал, что, рассчитывая получить обмундирование, многие, уходя из дому, надевают что придется. Наверно, честный человек: нечестные люди в такое время держатся подальше от военных прокуратур. Но слушать то, что ему будет рассказывать этот человек, дежурный не мог, и отправить его еще к кому-то тоже не мог, и не мог объяснить причину, по которой он не может сделать ни того, ни другого.
   А причина заключалась в том, что, кроме двух часовых - одного сменившегося и сейчас спавшего и другого, заступившего на пост, - он, военюрист третьего ранга Половинкин, был единственным лицом, находившимся сейчас в помещении окружной военной прокуратуры. Третьего дня, получив соответствующее приказание, прокуратура передислоцировалась в другое место, на одну из подмосковных станций. Архив был эвакуирован, а текущие дела перевезены на новое место дислокации. В прокуратуре уже вторые сутки оставались лишь пустые шкафы, телефоны, два часовых и он, дежурный, обязанный направлять по новому адресу тех, кто сюда явится или позвонит и кому будет положено сообщать этот адрес. Разговаривать с Синцовым здесь, внизу, дежурный не мог, потому что должен был дежурить наверху, у своего телефона. Брать его с собой наверх не считал возможным, потому что каждому, кто поднялся бы на второй этаж прокуратуры, стало бы ясно, что она уехала! А этого посторонним было вовсе не положено знать!
   - Вот что, - сказал дежурный, обдумав сам с собой все возможности, - вы подождите тут, в комнате, в бюро пропусков. Я нахожусь на дежурстве, не могу отрываться на выслушивание вашего дела, а тем, кто сможет, я, как они освободятся, скажу. Или вызовем, или спустятся, поговорят с вами. Пусть он там подождет, - пальцем показал он часовому на комнату с двумя окошечками. - Я разрешаю...
   - Хорошо, спасибо, - сказал Синцов. - Только я уже, наверно, три часа жду.
   - Что ж, придется еще подождать.
   Дежурный не знал, сколько придется ждать Синцову, но его предложение подождать не было лицемерным. Час назад ему позвонил с нового места один из начальников и сказал, что скоро вернется сюда с группой работников. Имея в виду эту группу, дежурный и сказал Синцову "подождите".
   Он поднялся к себе, а Синцов стал ждать. Сначала он ждал нетерпеливо, считая минуты. Потом, потеряв счет, заснул, проснулся и, выскочив в вестибюль с поспешностью только что проснувшегося человека, сказал часовому:
   - Соедините меня с дежурным!
   Решительный тон подействовал на часового, тот набрал номер, вызвал дежурного и сказал ему:
   - Этот, которого вы ждать оставили, просит с вами поговорить. Дать трубку?
   Очевидно, ответ последовал утвердительный, потому что он протянул трубку Синцову.
   - Ну что там? - послышался недовольный голос.
   - Товарищ военюрист третьего ранга, - сказал Синцов, - так никто меня и не вызвал!
   - Подождите, вызовут.
   - Но ведь мне в часть возвращаться надо, - отчаянно солгал по телефону Синцов. - У меня самовольная отлучка будет...
   Несколько секунд в трубке было молчание.
   - Ладно, сядьте там внизу, раз вам так горит, напишите все, что хотели сообщить прокуратуре, и оставьте. Когда напишете, скажите часовому, он позвонит, я спущусь, возьму.
   Синцов еще несколько секунд продолжал стоять, прижимая трубку к уху. Оставалось делать то, что сказал дежурный. Ничего другого не придумаешь... Доверить все бумаге, оставить здесь, а там видно будет.
   "А я пойду обратно в батальон", - вдруг решительно и с облегчением подумал он.
   Он нащупал в кармане ватника пачку сложенных вчетверо листов бумаги, взятых еще в райкоме у Малинина, чтоб написать письмо Маше, вернулся в бюро пропусков и нашел там ручку с погнутым, но еще годным пером. Попробовав перо и слив из двух чернильниц в одну остатки чернил, он разгладил листы, лег грудью на стол и, не останавливаясь и не задумываясь, стал писать страницу за страницей.
   Когда он, дописав восьмую страницу, закончил изложение всех обстоятельств, на улице уже начало темнеть.
   Он хотел перечесть все подряд, но поглядев в окно, махнул рукой и в самом низу последнего листа написал последнюю фразу:
   "Среди всех своих действий считаю неправильными два: что не явился в Особый отдел части, стоявшей по месту моего выхода из окружения, а вместо этого уехал, как мною было изложено выше, и что, подходя к Москве, не обратился на КПП, а обошел его. За достоверность всех изложенных мной фактов несу всю меру дисциплинарной ответственности".
   Он подписался, поставил число, потом перечел последние строчки и после слова "дисциплинарной" вписал "и партийной".
   В вестибюле повторилась прежняя процедура. Синцов попросил часового вызвать дежурного, тот позвонил по телефону, и через несколько минут дежурный показался в дверях.
   - Написали? - Он взял из рук Синцова листки, сперва взглянул в начало: верно ли адресовано? - потом перевернул и бегло взглянул в конец. - Где вас искать, когда ознакомятся, написали?
   - Да, в начале. - Синцов показал дежурному то место, где было написано: "Коммунистический батальон Фрунзенского района в настоящее время находится по адресу: Плющиха, здание ФЗУ N_2".
   Показал и, спохватившись, вытащил из кармана ту бумажку, которой снабдил его Губер.
   - Товарищ военюрист третьего ранга! Напишите на моем направлении, что меня задержали до вечера, а то ведь отлучка...
   Он немного прилгнул: дело было не в том, когда он вернется, ему надо было, чтоб Губер увидел, что он действительно был в прокуратуре.
   - Хорошо, напишу, что находились здесь до восемнадцати часов, - сказал дежурный.
   - И печать, если можно, поставьте!
   Дежурный поморщился, - придется подниматься на второй этаж, снова спускаться и подниматься, - хмыкнул, собираясь отказать, но потом передумал, - сердце не камень! - забрал синцовскую бумажку, вышел и через две минуты вернулся.
   - Берите! - с раздражением доброго человека, недовольного собственной добротой, сказал он Синцову.
   Выйдя на потемневшую улицу, Синцов развернул бумагу.
   На ней не было печати, но был маленький штамп: "Московская окружная военная прокуратура". Под этим штампом было написано: "Находился в прокуратуре до восемнадцати часов. 18.Х. с.г.". Потом стояло большое красивое "П" и уходящий вниз росчерк фамилии, так и оставшейся ему неизвестной.
   Когда вскоре после отбоя первой за вечер воздушной тревоги к Губеру пришел караульный начальник и сказал, что у ворот стоит человек по фамилии Синцов и заявляет, что он отлучился из казармы с его, Губера, увольнительной, а теперь вернулся и должен явиться к комиссару, Губер усмехнулся, поправил очки и сказал, чтобы этого человека пустили к нему, а заодно вызвали Малинина.
   Синцов зашел к Губеру первым. Малинина еще не было.
   - Ну, что, товарищ Синцов, - насмешливо сказал Губер, - военная прокуратура закрыта на ремонт, или вы не нашли Молчановки, или что еще?
   Синцов вынул записку Губера и положил перед ним.
   Губер внимательно прочел записку, как будто он не сам ее писал, потом повернул бумажку наискось и вслух прочел надпись дежурного по прокуратуре: "Находился в прокуратуре до восемнадцати часов".
   - Что ж, выходит, разобрались с вашим делом и отправили вас обратно к нам? Так, что ли? - подняв лицо от бумажки, спросил Губер.
   - Нет. Не так.
   - А подробней?
   Синцов рассказал об оставленном в прокуратуре заявлении.
   - И там вы изложили все, что говорил мне о вас Малинин?
   - Все, - сказал Синцов.
   - Без утайки?
   Синцов пожал плечами, и Губер сам честно подумал, что его вопрос глуп. Какие там утайки, когда, будь этот человек трусом, он вчера с легкостью бы дезертировал в глубокий тыл, а будь он ловкачом, наверно, сумел бы что-нибудь наврать о себе и прибиться к какой-нибудь части. Мало ли сейчас между Вязьмой и Москвой оказалось людей, потерявших свои части и утративших документы.
   Он даже присвистнул, подумав о том, сколько их, и вдруг улыбнулся Синцову не насмешливо, как улыбался до этого, а просто так - он умел улыбаться и просто так, - и сказал:
   - Садитесь, сейчас Малинин придет, посоветуемся...
   Губер был в хорошем настроении. К ста шестидесяти винтовкам, что были в батальоне с утра, прибавилось еще пятьсот; теперь батальон был вооружен, по крайней мере, хоть винтовками, а главное - завтра его перебрасывали машинами поближе к фронту.
   Что будет дальше, Губер еще не знал: не то все батальоны сведут в дивизию, не то будут пополнять ими другие части. Но, во всяком случае, это было уже похоже на дело, ради которого по праву старого конармейца он, Губер, выговорил себе возможность остаться в Москве, эвакуировав свой главк под командой заместителя.
   Малинин вошел, увидел Синцова, по своей неприветливой привычке исподлобья взглянул на него и хмуро кивнул.
   - Вот, пожалуйста... - Губер подвинул ему по столу бумажку, с трудом скрыв при этом насмешливое выражение глаз. - Один бюрократ написал бюрократическую бумажку, другой положил на ней резолюцию, а живой человек, - кивнул он на Синцова, - ходит по замкнутому кругу и не может из-за этих бюрократов попасть на фронт. Как, по-твоему, - вдруг весело спросил он, можно покончить с бюрократизмом, записать добровольца Синцова в твой взвод - и на том прощай законность и да здравствует партизанщина?! А?
   Но Малинин не принял шутки.
   - Так как же решили? - сумрачно спросил он.
   - Как решили? - все так же весело переспросил Губер. - Бумажка останется у меня, а он, - Губер кивнул на Синцова, - у тебя. Бумажкой в случае чего буду оправдываться я, а уж ты будешь оправдываться поведением товарища Синцова в бою!
   Последние слова Губер сказал серьезно, и по контрасту с его обычным тоном они прозвучали почти патетически.
   - Я оправдаю доверие, - сказал Синцов. - Можете быть спокойны!
   - А я вообще редко волнуюсь, - поднимаясь из-за стола, сказал Губер своим прежним насмешливым тоном. Он был человек с романтической стрункой, но душил ее в себе. Задушил и сейчас.
   - Можно идти? - угрюмо спросил Малинин.
   - Если не хочешь высказываться, можешь идти.
   - А чего ж высказываться? Решили бы теперь по-другому - пошел бы пожаловался на вас в райком.
   - Использовал бы последнюю возможность? - съязвил Губер.
   - Вот именно. - Малинин повернулся к Синцову: - Идем!
   14
   Вторые сутки, как выпал снег. Стоял солнечный день, холодный и ясный.
   Малинин шел из роты во взвод; сначала, пригнувшись, перебежал открытое место по забеленному снегом ходу сообщения, а потом полез напрямик на небольшую горушку с развалинами кирпичного завода; в этих развалинах и сидел взвод. Хотя было морозно, солнце, особенно на подъеме, грело даже через ушанку.
   Он остановился, чтобы перевести дух, обернулся и посмотрел назад.
   Сзади расстилался обычный пейзаж Подмосковья: слегка холмистый, с черными пятнами рощ и полосами лесов на горизонте. Поближе квадратом чернела горелая усадьба МТС - там был штаб батальона, подальше виднелись крыши деревни - там размещался штаб полка. На снегу выделялись каждая свежепротоптанная тропа, каждый окоп и ход сообщения. Как их ни маскируй, сейчас, с этой маленькой возвышенности, они были хорошо видны. Снег все выдавал.
   В тот же день, как бойцы коммунистического батальона прибыли с пополнением в 31-ю стрелковую дивизию, Малинину присвоили звание и послали политруком роты. В этой должности он состоял и теперь, после десяти дней боев.
   Бои были непрерывные и кровопролитные; дивизию еще раз пополнили, уже после того пополнения, с которым пришел Малинин. Правда, на этот раз пополнили скупо, чувствовалось, что недодали, приберегая на будущее.
   Немцы по-прежнему имели успехи, и сегодня дивизия дралась спиной к Москве, еще на двадцать километров восточной того рубежа, на котором застал ее Малинин.
   За это время она трижды отступала с занимаемых позиций. Два раза выравнивая фронт с соседями и избегая окружения, а в третий раз потому, что один из ее полков был почти целиком уничтожен, а два других не смогли удержаться. Лишь к утру следующего дня далеко в тылу, на запасных позициях, удалось тогда задержать немцев и положить их перед собой на землю собственным огнем и массированным ударом работавшей из глубины тяжелой артиллерии. На этих позициях, по переднему краю которых шел сейчас Малинин, дивизия зацепилась и больше не отступала, хотя предыдущие трое суток прошли в жестоких атаках.
   Так обстояли дела на участке дивизии, а все, вместе взятое, в масштабах всего подмосковного фронта было громадным затяжным оборонительным сражением, в котором, казалось, вот-вот должны были иссякнуть и силы наступающих, и силы обороняющихся, но ни те, ни другие все не иссякали и не иссякали. Бои продолжались с прежним ожесточением и перевесом в пользу немцев, которым, однако, несмотря на перевес, с каждым днем и за каждый взятый километр приходилось платить все дороже и дороже.
   Малинин испытывал то же чувство, что и многие люди, сражавшиеся в те дни под Москвой. Немецкие танковые клинья уже не протыкали наш фронт, как нож масло, как это бывало летом и как это почти повторилось в первые дни прорыва под Вязьмой и Брянском. Сейчас люди постепенно обретали другое самочувствие - самочувствие пружины, которую со страшной силой жмут до отказа, но, как бы ее ни давили, дойдя почти до упора, она все равно сохраняет в себе способность распрямиться. Именно это чувство, и физическое и душевное, эту внутреннюю способность распрямиться и ударить испытывали люди, медленно и свирепо теснимые в те дни немцами с рубежа на рубеж, все ближе и ближе к Москве.
   Они сами напрягали все свои силы, они знали, что за ними Москва, этого им не нужно было объяснять. Но, кроме того, они чувствовали по приходившим в самые критические минуты пополнениям, по артиллерии, которой с каждым днем все заметней прибывало на фронте, и по многим иным признакам, начиная с подарков и писем и кончая тоном газет, что вся страна позади них напряглась, чтобы не отдать Москву.
   Если и был момент, когда Москва могла оказаться в руках у немцев, то этот момент остался уже позади. Победы под Москвой еще не ждали, но в возможность поражения уже не верили. Казалось, география говорит за немцев: по нескольким шоссе они подошли к Москве ближе чем на сто километров. Но та первоначальная арифметика войны, по которой танки, прорвав фронт, могли за сутки-двое пройти это расстояние, под Москвой уже не действовала. Танки могли прорвать фронт и то там, то тут прорывали его, но через три, пять, семь километров так или иначе их останавливали. А без той прежней, страшной арифметики одна география уже не могла сокрушать души.
   Сегодня, пользуясь затишьем, с ППС принесли письма. Малинин получил письмо от жены. Сжившись с ним за двадцать три года так, что его скупость в проявлении чувств стала как бы ее собственной второй натурой, жена сдержанно писала ему, что все время думает о нем и беспокоится, выдадут ли им ко времени зимнее обмундирование: люди говорят, что скоро должны грянуть ранние холода. Кроме того, она сообщала две новости.
   Первая из них касалась сына. Директор школы, эвакуированной под Казань, написал, что их сын Малинин Виктор, ученик девятого класса, исчез, оставив записку, что уезжает защищать Москву, и, несмотря на розыски, до сих пор не задержан.
   "Как же, задержишь его, стервеца!" - с нежностью подумал Малинин о сыне.
   Жена писала о сыне с глубоким горем, сначала не вызвавшим у Малинина ответного чувства. "Что ж, парню семнадцатый", - храбрясь, подумал он, но потом вспомнил вчерашний вечер и открытую братскую могилу, в которой лежало семеро, убитых в роте за один только день; вспомнил - и затосковал, хотя гордость за поступок сына по-прежнему оставалась в душе.
   Вторая новость касалась жены: райжилотдел, где она служила инспектором, снова приступает к работе, и ее сделали заведующей, потому что их начальник, известный Малинину Кукушкин, возвращен из Горького, куда он удрал самовольно, снят с работы, исключен из партии, разбронирован и отправлен бойцом на фронт. Эта новость порадовала Малинина. То, что в Москве брали в оборот таких, как Кукушкин, укрепляло его в убеждении, что в конце концов вообще все будет в порядке: Москву не только не сдадим, но авось до самой до нее и не доотступаемся.
   О Кукушкино, который был, по его мнению, большим прохвостом, Малинин со злостью подумал, что этот выкрутится. Сунут его на фронт, а он все равно выскочит, как пробка, где-нибудь в тылу.
   Отдохнув, Малинин поднялся до самого взгорка, на котором сидел его взвод. Вчера бой сложился так, что он не был здесь ни днем, ни ночью и чувствовал себя без вины виноватым. Он взял за обыкновение хоть раз на дню повидать каждого из своих бойцов: не так-то много их осталось в роте. Да и жизнь такая - вчера не повидал, а сегодня уже не придется: взвод вчера опять понес потери, и в нем, по утренним данным, осталось всего одиннадцать бойцов, считая командира взвода сержанта Сироту. Этот Сирота командовал взводом уже неделю, после того как в один день убили двух лейтенантов: утром - воевавшего с начала войны, а вечером - присланного на его место прямо из училища.
   Развалины кирпичного завода, собственно, были не развалины, тут нечего было и разваливать. Завод только начали строить и бросили недостроенным. Заложили фундаменты, основания печей и начали стены, выведенные на разную высоту, но нигде не выше чем до пол-окна. Здесь же, чуть поодаль, была заложена и будущая заводская труба. Круглая мощная кладка поднималась на метр над землей, а внутри была заглублена для подземного дымохода - это был как бы естественный круглый дот, который оставалось только приспособить под хорошее пулеметное гнездо.
   Еще три дня назад, когда занимали эту позицию, Малинин, сам старый пулеметчик, посоветовал получше использовать трубу и позавчера видел, как в ней устраивался вместе со своим станковым пулеметом Синцов; он с начала боев попал в роту к Малинину, отчасти волею случая, потому что мог бы вообще оказаться в другом полку и батальоне, а отчасти волею Малинина, потому что уже здесь, в батальоне, Малинин замолвил слово, и, разверстывая пополнение, Синцова зачислили в его роту.
   Синцов, как это скоро выяснилось, оказался человеком бывалым и умел обращаться с оружием. Солдатские повышения, как всегда в дни больших боев, не заставили себя ждать.
   В первое утро он подносил патроны, к вечеру лег вторым номером за "максим", а на второй день заменил убитого первого номера. Четыре дня назад, при отступлении с прежних позиций на эти новые, Синцов со своим вторым номером до самой темноты прикрывал огнем отход роты и, по мнению командира роты лейтенанта Ионова, проявил при этом смелость и выдержку.
   Лейтенант Ионов даже сказал, что первого номера надо представить за это к медали "За отвагу", но Малинин, помня прошлую историю Синцова, воздержался от поспешности. Его строгая душа и чувство личной ответственности за Синцова не позволяла спешить с таким делом. Он только с похвалой, с именами и фамилиями, упомянул в очередном политдонесении о действиях пулеметного расчета, а в ответ на предложение писать наградной лист промолчал. И командир роты, занятый другими заботами, сам запамятовал о Синцове.
   Сейчас Малинину хотелось повидать Синцова, но пошел он не к пулеметному гнезду, а сначала к развалинам самого завода, где сидел сержант Сирота.
   Сержант Сирота, как и все люди, не был, конечно, избавлен от чувства опасности, но оно не играло особой роли в его соображениях по службе. Его могли убить так же, как и всякого другого, - этим заканчивалось вообще все, в том числе и служба, но на строгость несения этой службы мысль о смерти повлиять не могла.
   Увидев политрука роты еще издали. Сирота подтянул ремнем ватник, проверил, как раз ли посередине лба приходится звездочка на ушанке, и вскинул на плечо новенький, только что смазанный автомат ППШ.
   В последнюю неделю эти автоматы стали поступать в дивизию; Сирота получил его первым в своем взводе и уже испытал в бою; хотя у автомата не было такой прицельности, как у винтовки, но густота поражения была хорошая, и Сирота сейчас, на первых порах, относился к своему ППШ даже с преувеличенным вниманием.
   Повесив ППШ на плечо, он выбежал через проем в стене навстречу политруку. Малинин в ответ на строгое, по всей форме, приветствие Сироты сначала приложил руку к ушанке, а потом протянул ее сержанту.
   - Ну, как живешь. Сирота? - Он крепко своей тяжелой рукой пожал такую же тяжелую руку Сироты.
   - Питание хромает, товарищ политрук, - сразу же пожаловался Сирота.
   Он по своему опыту солдатской службы хорошо знал, когда можно и когда нельзя жаловаться начальству, и, когда было можно, всегда жаловался.
   - Почему хромает? - Малинин знал, о чем идет речь, но сделал вид, что не догадывается.
   - Так что ж, товарищ политрук, сегодня на рассвете пошли с термосами, а получили столько, что в котелках бы унесли...
   - Дали, сколько положено, - сказал Малинин, - на наличный состав. Чего же тут обижаться?
   - Я не обижаюсь, - сказал Сирота, хотя как раз этим и был недоволен; он не показал убыли в рассчитывал сегодня получить продукты по вчерашней норме.
   - Еще что нехорошо? - спросил Малинин.
   - Сами знаете. - Сирота пожал плечами, на лице его было написано "на нет суда нет". - Не подвезли, что же теперь делать!
   - Про курево, что ли, сказал?
   - Ну, а про что же еще, товарищ политрук? Боевое питание нормальное, не жалуемся.
   Малинин усмехнулся, открыл полевую сумку и вынул четыре пачки махорки.
   - На, раздай. Сегодня как раз получили подарки от шефов из Москвы, так я шел, махорку захватил. Там и папиросы есть, ну, это все вам потом доставят, вечером...
   Сирота взял из рук Малинина махорку и даже вздохнул от счастья; по его лицу стало видно, как давно он не курил.
   - Закуривай, - сказал Малинин, увидев выражение лица Сироты, - и я закурю. - Он достал из кармана начатую пачку махорки, насыпал Сироте и себе и стал свертывать самокрутку.
   - Может, внутрь зайдем? - сказал Сирота. - Там мы к одной стенке подбились и плащ-палаткой завесили.
   - Да ладно, уж тут, на ветерке, - сказал Малинин. - Погода больно хороша.
   - Тогда я сейчас, товарищ политрук! Если разрешите, бойцов махоркой наделю.
   - Ну конечно...
   Сирота скрылся в проеме, окликнул кого-то и, должно быть приказав раздать махорку, вернулся к Малинину.
   Сирота попал в армию еще по старому закону о призыве - не в девятнадцать, а в двадцать два года. Теперь ему было двадцать восемь, но из-за выражения постоянной озабоченности он казался старше своих лет. Однако сейчас, когда он свертывал цигарку, по лицу его бродила улыбка.
   - Чему радуешься? - спросил Малинин.
   - Погода, товарищ политрук. - Сирота закурил, ловко прикрыв огонь ладонью. - Хорошо бы мороз еще покрепчал.
   - Чего ж хорошего? В крепкий мороз в поле тяжело.
   - А я так предвижу: нам тяжело, а немцам еще тяжелее, - сказал Сирота с такой ухмылкой, словно в его собственной власти было устроить этот подвох немцам. - У меня во взводе один студент-химик, с четвертого курса, говорит, что у ихней авиации смазка морозу не выносит, замерзает. Вы посмотрите, - Сирота кивнул на небо, - второй день зима по-настоящему, и второй день фрицы меньше летают. Может, если покрепче ударит, так и в танках у них смазка откажет?
   - А ты танков не бойся.
   - А я и не боюсь. Мы их уже два сожгли...
   - Два - это еще не все.
   - Так ведь на взвод! - обидчиво возразил Сирота. - Вот вы так посчитайте, если только стрелковые взвода брать: два - на взвод, шесть на роту, восемнадцать - на батальон. Пятьдесят четыре - на полк, - загибая пальцы, продолжал он, - сто шестьдесят два - на дивизию, а на десять дивизий - уже тысяча шестьсот... Уже бы и танков, глядишь, под Москвой у немцев не было. Если б все так! А разве у нас все взвода по два танка сожгли? Хотя бы взять наш батальон. Не знаю я еще такого взвода, который бы два танка сжег, кроме нашего! - самолюбиво закончил он.
   - Значит, все подсчитал, за целый фронт, - усмехнулся Малинин, - ты свое дело сделал, свои два танка сжег, и можешь на печку: пусть теперь другие, их очередь?
   - Почему? Я так рассуждать привычки не имею. Я просто за правду, что два танка на взвод - это немало.
   - Я не говорю - мало, я говорю - на смазку не надо надеяться. Мороз ударит, смазка у немцев откажет, орудия стрелять перестанут, автоматы заест, и останется их только с дорог сгребать да в поленницы складывать! Это настроение неверное, не надо себя им успокаивать.
   - Да что уж нам себя успокаивать? - Сирота не привык лезть за словом в карман, когда находился в положении "вольно". Он развел руками, потом задрал голову и посмотрел на солнце. - Это все обман, - жмурясь на солнце, сказал он. - Как дадут духу, так от всей этой погоды один дым останется...
   - Ну что ж, обойдем вашу позицию. - Малинин бросил окурок и, притоптав его, первым полез в проем.
   Через десять минут он, как это всегда с ним бывало в часы затишья, уже сидел и разговаривал с солдатами. Вокруг него собралось шесть человек, остальные, в том числе и Синцов, были на своих позициях, но Малинин уже привык к тому, что всех сразу не соберешь, и довольствовался той аудиторией, что была.
   - Вот, Михнецов, - говорил он худому молодому солдату, нервно потягивавшему козью ножку, - ты, конечно, химик, а я - нет, тебе и карты в руки: вот ты говоришь, что авиационное горючее у немцев негодящее для морозов, а там и в танках смазка у них замерзнет, а там, может, по-твоему, и орудийные системы у них откажут, и автоматы начнут заедать. - Эта тема забеспокоила Малинина, и он теперь неуступчиво поворачивал ее так и эдак, намереваясь в конце концов повернуть по-своему и поставить так, как считал правильным. - Может быть, повторяю, и так: ты химик, тебе виднее, - но вот лично на все это не надеюсь. Ты надеешься, а я - нет. Больше того скажу: ты надеешься на то, что в морозы техника у немцев откажет, а я нисколько на это не надеюсь, я исключительно на тебя, на Михнецова, надеюсь. Надеюсь на тебя, что у тебя при любой погоде душа не дрогнет, и винтовка, и граната, и все, что тебе в руки попадет, - ничто не откажет, потому что если у тебя душа не дрогнет, то немцы, пусть у них вся техника и в тридцатиградусный мороз как часы работает, все равно до Москвы не дойдут. А если у тебя душа откажет, вот тогда они при всех обстоятельствах в Москве будут, с техникой, без техники, в мороз, без мороза - все равно! Что скажешь на это, химик?