— Хучь вы и на особом положении, — сказал сержант уже в бараке, — но правила все ж едины. На койках не валяться, заниматься чем указано было, по нарушителям у нас БУР, значит, плачет. Отопления там никакого и горячего не дают, так что, контрики, делайте правильные выводы.
   Вертухай вышел. Слышно было, как он топает за стеной, что-то бормочет себе под нос.
   Чадович замысловато выругался по-белорусски, оказалось очень похоже и понятно без перевода. Арнольд засмеялся.
   — Чего смешного? — покосился на него Чадович.
   — В книге одной когда-то читал, — сказал Халупняк. — Вслед за обещанием вольностей всегда наступает период жесточайшего угнетения. Влипли мы, братцы. А Матросов этот — хитрый жох, я сразу почувствовал, не наш он человек.
   — Тут еще гадать и гадать, — неопределенно сказал Чадович. — Пуд соли сожрешь, прежде чем разберешься, где свой, а где чужой.
   В барак осторожно заглянул худенький остроносый человечек, обвел заключенных любопытствующим взглядом и ни к кому лично не обращаясь, представился:
   — Я из КВЧ, майор Зямин приказал, чтобы я поинтересовался, может, вам книги какие нужны?
   И все это было так дико и непривычно, что Криницкий не выдержал. Сдерживая смех, он прошел в комнатку с умывальниками и загремел носиком одного из них — ничто так не успокаивает неожиданной истерики, как холодная до обжига кожи вода.
   Одно было непреложно ясно — нужны они были майору, хрен бы в противном случае он так прыгал и унижался. Больше всего Криницкому сейчас хотелось узнать, о чем этот майор сейчас с Матросовым разговаривает? И еще ему хотелось посмотреть, как их будут кормить. По столу можно ведь о многом догадаться, и прежде всего — для чего их готовят?
   Прежде чем он вернулся к товарищам, в коридоре загремело, послышались шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошел давешний сержант, который сейчас сопровождал трех незнакомых Криницкому зэков. Зэки с грохотом свалили на пол несколько брезентовых мешков.
   — Раздивлятися, — сказал сержант, — что и куда. Майор Зямин казал, що ви цьому дилу вчены.
   — Вы подумайте, я позже зайду, — сказал инструктор КВЧ и торопливо вышел вслед за сержантом и заключенными. Слышно было, как сержант в коридоре звучно возмутился:
   — Книжки им треба! На дальняке им працувати!
   Криницкий присел, ощупывая один из мешков, из брезентовых боков которого угловато выпирали непонятные предметы. Пощупав их, Криницкий поднял на товарищей удивленные глаза и негромко, словно какую-то тайну им сообщал, сказал:
   — Ледорубы!

Глава шестая

   — Здравствуй, Яша, — сказал приезжий, протягивая руку Матросову.
   Тот, помедлив, пожал ее.
   — Ты стал совсем седой, — сказал Матросов.
   — Годы, — развел руками седой. Майор с жадным любопытством наблюдал за встречей старых знакомых. Седой мужчина сделал властный взмах рукой, и майор понял его правильно — этим двоим надо было сказать друг другу нечто важное, а лагерный оперуполномоченный в этом разговоре был просто досадной помехой, мешающей откровенности. Он взял со стола фуражку, стараясь не особо стучать сапогами, прошел к выходу и плотно прикрыл за собой дверь. Немного подумав, он запер дверь на ключ и подошел к окну.
   — Когда мне в Москве сказали, с кем я увижусь в лагере, я не поверил, — сказал приезжий. — Когда мы виделись в последний раз?
   — Первого ноября двадцать девятого, — усмехнулся Матросов. — За два дня до моего расстрела.
   — Для покойника ты неплохо выглядишь, — сказал приезжий, увлекая собеседника в другую комнату.
   В ней был накрыт стол — бутылка грузинского вина, пара лимонов, мандарины, нарезанные умелой и расчетливой рукой мясо и колбаса.
   — Вначале — о деле, — сказал Матросов.
   — Какие дела могут быть у небожителей? — попытался пошутить приезжий.
   — Лучше бы я умер, — сказал Матросов. — Я чувствую себя зонтиком, который достают из комода лишь тогда, когда идет дождь. Я плохо работал в Индии в тридцатых и позже — в сорок третьем? Или вам не понравилось то, что я сделал в Тегеране во время встречи «Большой тройки»? Или я не работал в Малой Азии, когда создавался Израиль? ЦСК мною недовольно?
   — Насколько я знаю, вопрос так не стоял. — Собеседник Матросова был в некоторой растерянности, это угадывалось по его потемневшему лицу.
   — И каждый раз мне обещали прощение и свободу, — упрямо продолжал Матросов. — А после того, как мавр делал свое дело и возвращался, его опять запихивали в тюрьму. Иногда я думаю: а зачем я возвращался? Я ведь мог остаться там, возможностей у меня было предостаточно…
   — Ты собрался выдвигать требования? — холодно спросил приезжий. — Ты адресуешь претензии не по адресу. Пиши в ЦСК.
   — Обитатель Ада не имеет права на переписку, — сказал Матросов. — Меня нет. Как же я могу писать жалобы и заявления? Я расстрелян в двадцать девятом за связь со Львом Давидовичем, мое дело сдано в архив, а заключенный Матросов заслуг перед партией большевиков не имеет, следовательно, он не может ничего просить.
   — Могу посочувствовать, — сухо сказал приезжий. — Но не думаю, что это тебе доставит удовольствие, Яков.
   — А теперь вы пришли, чтобы напомнить мне о долгах, которые у меня остались с того времени, — покачал головой Матросов. — К черту, Наум. Я никому ничего не должен. У мертвецов нет долгов.
   — Тогда тебе реально угрожает опасность и на самом деле пойти с жалобой к ангелам. — Приезжий все-таки раскрыл бутылку терпкого киндзмараули, разлил по стаканам густое красное вино.
   Я устал ждать, Наум, — сказал заключенный. — Каждый раз я живу ожиданием, во мне стараются это ожидание поддерживать, каждый раз мне обещают прощение и свободу, но каждый раз меня просто элементарно надувают. Двадцать лет, Наум. Двадцать долгих и томительных лет. Чего же удивляться, что я не выдержал этого ожидания? Я умер, Наум, и если меня пустят по коридору, это будет логическим завершением смерти, которая растянулась на такой долгий срок. Коридором со стенкой в конце меня уже не испугать. Я был готов к ней еще в восемнадцатом, когда мы с Колей Андреевым шли в немецкое посольство.
   — Что ты знаешь о воле? — с неожиданной грустью сказал приезжий. — Честное слово, Яков, иногда лучше жить в клетке, даже лучше будет, если ее накроют черным покрывалом, и ты не будешь знать, что происходит вне клетки. Тех, кого ты знал, уже давно нет. Их коридоры и в самом деле закончились стенкой. Это тебя отчего-то берегут, будто редкостную птицу. Сколько тебе исполнилось? Сорок девять?
   — Да, скоро в расход, — с усмешкой сказал Матросов. — Когда ты перевалишь за полтинник, довольно быстро становишься бесполезным. Старики никому не нужны. Вот потому я и требую гарантий,
   — Разве это так важно? — Приезжий сделал глоток и поставил стакан на стол. — Ну, дадут тебе гарантии. Где уверенность, что эти гарантии будут соблюдены?
   — Не знаю, — устало признался Матросов. — Но мне всегда казалось, что лучше кого-то ненавидеть за подлую несправедливость, чем самому оказаться наивным простаком.
   — Раньше я не замечал в тебе этой расчетливости. Ты мне казался бесшабашным авантюристом. Особенно в Монголии. Помнишь, как ты говорил, что историю партии будут учить по твоей биографии? Ты ошибся, Яша, очень сильно ошибся.
   — Разве? — прищурил глаза Матросов. — Разве теперь история не пишется по деяниям НКВД? Но я согласен, до своей кончины я действительно был романтиком и авантюристом, это смерть сделала меня прагматичным.
   — Я свяжусь с Москвой и доложу твои просьбы. Ты не боишься, что реакция Москвы может оказаться негативной?
   — Ничего страшного. — Матросов залпом, не смакуя, выпил вино. — Что они могут? Лишить меня жизни? Так это сделано еще в двадцать девятом, после расстрела я не живу, а существую. А если и оживал, то на очень короткое время, это ведь как бутылка вина: не успеешь распробовать вкуса, а бутылка уже опустела. Я всю жизнь думал о революции. Неужели она не позаботится обо мне?
   Приезжий вздрогнул, осторожно огляделся, приблизил губы к уху Матросова и негромко сказал:
   — Революция — серьезная дамочка, Яков. Она не требует от человека взаимности, она просто берет из него все, а самого за ненадобностью чаще всего выбрасывает. Прежних знакомых и друзей уже нет, мы повторили французскую историю — все та же кровь и полное отсутствие сожалений о сделанном. Французская революция послала на гильотину своих вождей, мы сделали то же самое. Судьбу своего кумира ты знаешь. Ледорубом ему по башке дали. Но это не единственная судьба, которая завершилась так печально. Буревестников отстреливают, остались лишь глупые пингвины, которые не смеют возразить Ему.
   — Тогда тем более не стоит осторожничать, — упрямо сказал заключенный. — Страшнее уже не будет. Я пережил всех своих начальников по глупой случайности. Звезда! В тридцать третьем кто-то умный решил, что меня нельзя держать в московских тюрьмах, а тем более — на пересылках. Меня решили спрятать от нескромных глаз, как то секретное оружие, что берегут на крайний случай. Я был на «Джурме», Наум. Я был на теплоходе, когда его бросили во льдах. На «Джурме» было двенадцать тысяч заключенных, и их всех бросили. Даже трюмы не открыли.
   — Я знаю, — сказал седой. — Было заседание коллегии, доложили наверх, но спасение заключенных было признано неэкономичным. Через полгода в том же районе был зажат льдами «Челюскин». Знаешь, почему мы отклонили все предложения об иностранной помощи? Потому что там все еще находилась «Джурма».
   — Было признано неэкономичным, — с горькой усмешкой повторил Матросов. — Всего лишь чей-то росчерк пера под чьими-то экономическими выкладками. А мне это снилось по ночам. Уголовники все-таки открыли трюмы, и мы выбрались наружу. Мы голодали. Оказалось, что людей ловить гораздо легче, чем песцов. Я убежал — и опять звезда! Я вышел и сдался. Полгода думали, что со мной делать дальше. Я был страшным свидетелем, и, наверное, у многих был соблазн избавиться от этого свидетеля.
   Но я уже был мертвым человеком. Как ты думаешь, благодаря чему я дошел до большой земли и вышел к людям? Ушли восемь человек, дошел я один. Каждого из спутников я помню до сих пор. Как мне быть с моей памятью, Наум? Но я шел, я думал, что не имею права на смерть, моя жизнь требовала чего-то большего.
   С момента убийства графа Мирбаха я уже ощущал свою принадлежность к истории. Теперь я понимаю, каким я был дураком. Но тогда мне было девятнадцать, Наум. А теперь мне сорок девять, и большую часть своей исторической жизни я провел в лагерях, которые творцы светлого будущего построили для своих сомневающихся товарищей. Ты все еще хочешь выпить со мной? Иллюзий больше нет. Я даже не спрашиваю, зачем вы собираетесь втравить меня в новую авантюру. Я лучше встану к стенке, чем сделаю еще шаг без гарантий.
   — Так и доложить? — покачал головой седой гость.
   — Так и доложи.
   — И тебя действительно не пугает возможный ответ?
   — Знаешь, — усмехнулся Матросов, — надоело жить под псевдонимами. Захотелось хоть остаток жизни побыть собой, вспомнить, как тебя зовут и кем ты был до своей первой смерти.
   — Будем считать, что ты выпустил пар. — Седой придвинул стул, подсаживаясь к столу, рукой указал собеседнику на свободное место. — Садись, не стесняйся. Если ты думаешь, что я не попробовал тюремной баланды, то ты ошибаешься. Но все-таки дело, которому мы служим, оно выше личных обид. В тридцать восьмом году я сидел в«Лефортово» и думал: странное дело, когда-то это был дворец, предназначенный для веселья, его хозяин был пьяницей, заядлым курильщиком и авантюристом. А теперь его комнаты и коридоры стали камерами, их выкрасили в мрачный черный цвет, а аэродинамическая труба расположенного рядом ЦАГИ не дает спать, и вой ее похож на звуки ангельских труб, возвещающих наступление Страшного Суда. Почему все так? Ведь цели, цели, которые мы ставили перед собой, были прекрасны!
   — Ты не у того спрашиваешь, — сказал Матросов, делая себе бутерброд так, чтобы не показаться жадным и голодным. — И вообще тебе не кажется… — Он рукой обвел комнату и приложил ее к уху.
   — Брось ты, — благодушно сказал седой. — Это ведь даже не провинция, в этой глухомани технические мероприятия лет через двадцать применяться будут. И специалисты появятся, и технику соответствующую заведут. Так ты все-таки настаиваешь на своих требованиях?
   — Ты знаешь, — Матросов медленно и задумчиво жевал, — я Колю Андреева часто вспоминаю. Башковитый был парень, рацию придумал для корректировки артиллерийского огня. Веришь, в одной наплечной сумке помещалась. Что с ним теперь? Где он? Раньше я ужасно трусил перед болезнями, боялся сквозняков и сырости на улицах, даже летом после дождя калоши надевал. А потом жизнь заставила меня забыть об этих глупых страхах. Когда я болтался в горах, я жил в пещерах, меня ловили английские патрули, меня десять раз могли расстрелять, еще больше возможностей у меня было свалиться в пропасть, так чего мне бояться теперь?
   — Одного у тебя не отнять, — с некоторым удивлением сказал седой, — упрямства и оптимизма. Ладно, подождем, что скажет Москва. И тем не менее я хочу немного рассказать тебе о будущем задании.
   — Мы должны что-то найти, — сказал Матросов. — Для этого нас, наверное, заставят лазить по всему Уралу. Я точно не знаю, что мы будем искать, но, наверное, что-то нужное и важное, раз меня опять манят пряником свободы и грозят стенкой.
   — На прошлой неделе неподалеку расхерачили авиационный полк, — сказал Наум. — Вот этот самый летательный аппарат, который пожег все самолеты, вы и будете искать. Во имя светлого и счастливого будущего.
   — Слушай, Наум, — сказал Матросов. — А когда оно будет, это счастливое будущее? Врагов вокруг не будет, всеми всего хватать будет, делить нечего станет. Перестанут люди злобиться, любить друг друга будут… Ну, если не любить, так по крайней мере уважать. Неужели такое будет?
   — Может, и будет, — мрачно сказал его собеседник. — Надо бы мне, дураку, водки взять, а не этой подкрашенной водички. Как там писал поэт Жаров? Будет все, не будет, только нас. Семена, они еще появятся, надо, чтобы прежде почва подходящая нашлась. А уж мы ее собой удобряли, удобряли…
   — Смелый ты стал, Наум. — Матросов налил в стакан вина, сделал глоток, полюбовался на рубиновое солнце, пляшущее в стакане. — Раньше ты был осторожнее. Выходит, ты меня совсем не боишься?
   — Старый я уже стал покойников бояться. — Приезжий быстро и умело чистил мандарин. — И потом, покойник откровенности требует, чего ж мне с тобой юлить? Верно я говорю, Яков Григорьевич?
   — Почти. Кстати, насчет задания. Ты знаешь, что вчера вся зона наблюдала странную картину. В небе летел необычный диск, который безуспешно пытались атаковать наши новые самолеты.
   В дверь деликатно постучали.
   — Войдите! — хозяйски крикнул приезжий.
   Вошел майор. Вид заключенного и командированного в Ивдель высокого московского чина, сидящих за одним столом, похоже, его совсем не удивил. Жизнь изобиловала необычными поворотами, она разводила вчерашних друзей и сводила заклятых врагов, она совершала немыслимые зигзаги, и удивляться можно было разве тому, что люди сохраняют свои пристрастия и неприязнь, несмотря на все житейские обстоятельства.
   — Наум Николаевич, — вежливо доложил майор. — Начальник лагеря просит вас после окончания беседы заглянуть к нему.
   — Просит — значит обязательно заглянем, — проворчал Наум. — Вот только с Яковом Григорьевичем все наши вопросы обговорим.
   — А вы еще не говорили? — вежливо удивился майор.
   — Пока не говорили, — густым голосом сказал седой визитер. — Пока мы с ним больше о жизни говорили. Была у нас с Яковом Григорьевичем тема для хорошего разговора. Сам понимаешь, майор, ни за что человека к расстрелу не приговаривают.
   — Это точно, — опасно усмехнулся осужденный. — Ни за что у нас обычно червонец дают и еще довесок — “по Рогам”[6].
   Майор на секунду оскорбленно вскинулся, видно было, что в его присутствии так рискованно еще никто не шутил. Однако, видя, что приезжий на опасные слова не отреагировал, майор сделал вид, что ничего особенного не произошло, и принялся деловито сооружать себе бутерброд ноздреватого серого хлеба, ломтика вареной говядины красного кружка конской колбасы.
   — А вот тут вы, гражданин Матросов, ошибаетесь — сказал москвич. С такой интонацией сказал, что сразу стало ясно — осужденный такой же Матросов, как майор, скажем, грек. Ничего нового приезжий майору не открыл, по некоторым признакам тот и сам догадывался, что этот Матросов в лагере вроде человека в железной маске. — Не надо ставить под сомнение деятельность МГБ, — продолжил москвич со странной интонацией. — Мы никогда не ошибаемся и людей за просто так не берем.
   Майор перестал жевать, внимательно и испытующе глянул на заключенного, и по взгляду его было видно, что он все понимает и даже догадывается, не может не догадываться об истинной роли Матросова во всей этой истории. Более того, майор, конечно же, великолепно понимал, что перед ним сидит отнюдь не Матросов, это была конспиративная кличка профессионала, которого за допущенные ошибки загнали в лагерь. Но расспрашивать об этом майор никого не стал. У государственных и служебных тайн есть одно немаловажное свойство — чем меньше ты в них посвящен, тем крепче спишь. И что характерно — дома. Майор видел личное дело Матросова и читал постановление тройки о его осуждении. Особых откровений в постановлении тройки не было, но содержались в деле косвенные улики, указывающие на профессиональную принадлежность осужденного.
   Но начальник оперчасти без особого приказа об этом старался не думать — по причинам, которые уже изложены выше.

Глава седьмая

   Умным и предусмотрительным воспитала жизнь майора Короткова. Да и Бабуш, несмотря на малый стаж службы в органах государственной безопасности, оказался человеком догадливым и толковым. Это он хорошо с племянником Козинцева придумал, в деле паренек оказался. Ясное дело, как он мог отказаться от такого предложения? Никаких особых секретов у Короткова не оказалось, и от этого Бабуш испытал некоторое разочарование. В самом деле, трудно было ожидать, что на вопросы, считает ли он себя советским человеком и разделяет ли тезисы товарища Сталина об усилении классовой борьбы по мере строительства социализма, семнадцатилетний паренек даст отрицательные ответы. А когда тезка Бабуша узнал, что гэбэ считает его начальника матерым гитлеровским разведчиком, глазенки у него сами собой загорелись. Ясное дело, читал паренек романы о майоре Пронине и Шпанова тоже почитывал. Согласие последовало немедленно, похоже, что молодой Козинцев обрадовался выпавшему на его долю приключению, вцепился в сделанное ему предложение руками и ногами да еще зубами прикусил, и теперь — хоть расстреливай — ни в жизнь не откажется от участия в игре. При этом он даже не задумывался, что игра эта обещает быть опасной, вполне все могло завершиться выстрелом в затылок, если бы Фоглер заподозрил что-то неладное. А скорее всего и без пистолета бы запросто обошлись, придушил бы мальчишку бывший каратель Васена, ему ведь было что от советской власти скрывать.
   Подписка особого времени не заняла, и над псевдонимом мальчишка особо голову не ломал — назвался Серовым, по девичьей фамилии своей матери. Глядя, как аккуратно мальчишка выводит диктуемый Коротковым текст, старательно пряча под этой аккуратностью азарт, Бабуш испытывал чувство вины и неловкости. Возможно, причиной всему была молодость Александра Козинцева, или все проистекало от того, что где-то на улице, нервно смоля папиросы, вышагивал дядя паренька, и этого дядю Бабуш хорошо знал. Александр Козинцев был несовершеннолетним и еще не обладал избирательным правом, поэтому вербовка его была возможна лишь по распоряжению начальника управления, но разве можно было сомневаться после; недавнего разговора, что такое разрешение обязательно будет дано? Не хотелось даже задумываться над судьбой тезки, чем он будет занят, когда шпионы в Свердловске кончатся, а пособники немцев основательно и надолго сядут в тюрьму, если только их не приравняют в ходе следствия к шпионам и тем самым диверсантам-подрывникам, о которых говорилось в недавнем указе, и не поставят к стенке. Резонно было мыслить, что ежели один коготок увяз, то вскорости увязнешь в этом увлекательном и полном перестуком деле по самое «не хочу». Но — работа!
   — Встречаться будем здесь, — сказал Коротков. — Позвонишь вот по этому телефону, спросишь меня или Александра Николаевича. Скажешь, что это Серов звонит насчет поезда. Назовешь время отхода. Это время и будет временем нашей встречи. Все понятно?
   — Ага, — сказал парень, восторженно глядя на оперативников. В хорошей сказке пацан жил, не заманчивое ли дело — ловить шпионов? И не понимал дурачок, что любая сказка имеет свой конец, который обычно недалеко уходит от грубой и грязной реальности. Одно дело следить за кем-то и искать улики его шпионской деятельности и совсем другое — узнать, что твоего противника по увлекательной] шпионской игре повесили. И что характерно — за шею, а это очень мешает жить. Дышать невозможно.
   — Дяде своему ни слова, — строго сказал Коротков, собирая морщины воедино. — Что ему надо будет знать, мы сами расскажем. А ты ему ничего не говори, ты, парень, теперь на службе, и все, что тебе по роду этой службы станет известно, всегда является государственной тайной. Усек?
   Парнишка снова часто закивал. Бабуш опять почувствовал угрызения совести. Ох, втравливал он мальчишку в историю! Что и говорить, своим детям Александр Николаевич подобной судьбы никогда бы не пожелал!
   — Ты поспокойней, — сказал Коротков. — Волнение — оно дело такое. Пойди успокой дядьку, поговори с ним, водки, если нужно, выпейте. А я пока Шурику инструктаж сделаю. Все-таки с серьезными людьми ему общаться придется, надо, чтобы шарики в голове в правильном направлении вращались. Лады?
   Молодой Козинцев смотрел на Короткова заворожено, как зритель в цирке смотрит на факира, вынимающего из черного цилиндра живого кролика. Мальчишка, чего с него взять.
   Бабуш неторопливо оделся и вышел на двор.
   Козинцев нервно мерял шагами расстояние от дверей черного входа до ворот. Туда и обратно и снова туда, хотя расстояние это он уже, наверное, зазубрил наизусть. На Бабуша он посмотрел исподлобья.
   — Ну, — хрипло выдохнул он. — Поговорили?
   — Поговорили, — кивнул Бабуш. — Сейчас его проинструктируют, ну и все. Поехали ко мне. Посидим немного, выпьем, посмотришь, как я живу.
   — Настроения нет. — Козинцев отвел взгляд в сторону. — Да и пора мне уже. Только мальчишку не запутайте в своих делах. А то ведь оно как бывает: сначала человек у вас в помощниках, а потом его — раз! — и на тюремную шконку для полного комплекта. У вас ведь тайны сплошные, вам надо, чтобы этих ваших клиентов и в тюрьме освещал кто-нибудь. Только не надо! — повысил он голос в ответна движение Бабуша. — Я ведь тоже не мальчишка, Николаич, не первый год на белом свете живу. Возражать, конечно, я не могу, все-таки государственные интересы блюдете, но ведь и ты смотри — хлопнут мальчишку, сам же потом сна лишишься, переживать будешь. А может, и не будешь — хрен знает, какая у вас, блюстителей государственных тайн, шкура, может, из пушки ее не прошибешь. Бабуш смотрел, как Козинцев уходит по улице, рассуждая о чем-то сам с собой, на ходу размахивая руками, потом вдруг вспомнил, что оставил племянника в музее, и повернул назад. Бабуш терпеливо ждал. Козинцев подошел к дому, но во внутренний дворик заходить не стал.
   — Шурку позови. — потребовал он.
   — Да здесь я, дядя Ваня, здесь! — отозвался, выходя на крыльцо, племянник. — Ну, чего ты волнуешься? Нормально все.
   Странное дело, но большинство людей после беседы с сотрудниками МГБ терялись, словно надламывалось в них что-то, неуверенность в них появлялась. А Козинцев-младший совсем в другую сторону изменился. Солидность какая-то в нем появилась, словно старше он стал. И не на год, на два, больше бери, — на весь червонец. Не пацан уже шел рядом с дядей, а молодой, но уверенный в себе мужик.
   Бабуш смотрел им вслед, а на душе у него было погано, словно они с Коротковым нагло и бессовестно обманули кого-то. Он еще пытался как-то оправдать себя, а тем более Короткова. Не для себя же старались, интересы страны требовали, чтобы Козинцев-младший им помощь оказывал. Но все равно погано было на душе. И во рту почему-то было паскудно — словно мыло сосал.
   Он вспомнил, как совсем недавно они с Иваном Козинцевым парились в бане, как бежали голыми по колючему снегу, как позже сидели в доме и пили ароматный самогон, настоянный на кедровых орехах, и с тоскливым наслаждением понял, что больше уже такого не будет, с кем-то другим еще может быть, а вот с Козинцевы м-старшим никогда не повторится тот вечер: сегодняшняя вербовка, хоть и была она необходимой и единственно правильной, разрушила сложившееся между ними доверие и приязнь друг к другу.