Страница:
Некоторое время он с любопытством наблюдал, как бывший заведующий мастерской знакомится с протоколом задержания. А там было черным по белому указано, что задерживается не какой-то пренебрегший законами советский гражданин, а нацистский военный преступник штурм-баннфюрер Пауль Фоглер, нелегально проживающий на территории СССР по документам Виктора Гавриловича Фрамусова, 1908 года рождения, и при этом активно занимающийся разведывательно-шпионской деятельностью в пользу так называемого агентства Гелена и ряда западных держав. Державы эти в постановлении не персонифицировались, в этом пока не было особой нужды.
Дочитав документ, Фрамусов поднял глаза на контрразведчиков. Лицо его осунулось, исчез даже намек на язвительную улыбку. И его можно было понять: простой разведчик, попавшись в лапы контрразведывательной службы, еще может надеяться на некоторую снисходительность неизбежного суда. Все-таки принадлежность к славному представителю ордена рыцарей плаща и кинжала еще мало о чем говорит, вполне возможен был обмен, да и в случае осуждения можно было надеяться на пусть даже долгосрочное, но заключение. Объявление же военным преступником подобные возможности отметало напрочь, в этом убеждали послевоенные судебные процессы над немецкими высшими офицерами, особенно если принадлежали они к СС или гестапо. Коротков мог дать гарантию, что называющий себя Фрамусовым немец уже почувствовал удушливость удавки, охватившей его шею. Но это было только на пользу делу — легче было с бывшим штурмбаннфюрером общий язык найти.
Именно это обстоятельство Коротков и не замедлил подчеркнуть.
— Вот так, штурмбаннфюрер, — сказал он, подмигивая Фоглеру. — Есть о чем подумать, верно? Умные да разговорчивые — не чета фанатичным дуракам, у них всегда остается надежда на благоприятный исход. А жизнь фанатиков, история это только подтверждает, она всегда заканчивается стенкой.
И кивнул все еще роющемуся в бумагах Бабушу:
— Организуйте доставку задержанного во внутреннюю тюрьму МГБ, лейтенант. Будьте повнимательней, нам попался далеко не ягненок, мы держим за хвост настоящего волка. А вы, Дмитрий Павлович, особо не мудрствуйте, уложите все эти бумаги в коробки, да опечатайте. Мы их на досуге разберем.
И опять он с тревогой подумал, как обстоят дела в Верхнем Тагиле? От удачи в городке областного подчинения зависело многое, одного Васены да городских связей Фоглера было недостаточно, обязательно требовался Волос, способный разговорить штурмбаннфюрера Фоглера, да и сам по себе Волос представлял немалый интерес. Судя по выражению серых внимательных глаз немца, тот тоже думал о Верхнем Тагиле, Для него Волос из верного помощника превратился в нежелательного свидетеля.
— Я так понял, — сказал Фоглер, — обложили вы меня качественно. Мы могли бы поговорить наедине? — повернулся он к Короткову.
— Ну что же, — благодушно сказал тот, — теперь у нас с вами будет много времени для разговоров.
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Дочитав документ, Фрамусов поднял глаза на контрразведчиков. Лицо его осунулось, исчез даже намек на язвительную улыбку. И его можно было понять: простой разведчик, попавшись в лапы контрразведывательной службы, еще может надеяться на некоторую снисходительность неизбежного суда. Все-таки принадлежность к славному представителю ордена рыцарей плаща и кинжала еще мало о чем говорит, вполне возможен был обмен, да и в случае осуждения можно было надеяться на пусть даже долгосрочное, но заключение. Объявление же военным преступником подобные возможности отметало напрочь, в этом убеждали послевоенные судебные процессы над немецкими высшими офицерами, особенно если принадлежали они к СС или гестапо. Коротков мог дать гарантию, что называющий себя Фрамусовым немец уже почувствовал удушливость удавки, охватившей его шею. Но это было только на пользу делу — легче было с бывшим штурмбаннфюрером общий язык найти.
Именно это обстоятельство Коротков и не замедлил подчеркнуть.
— Вот так, штурмбаннфюрер, — сказал он, подмигивая Фоглеру. — Есть о чем подумать, верно? Умные да разговорчивые — не чета фанатичным дуракам, у них всегда остается надежда на благоприятный исход. А жизнь фанатиков, история это только подтверждает, она всегда заканчивается стенкой.
И кивнул все еще роющемуся в бумагах Бабушу:
— Организуйте доставку задержанного во внутреннюю тюрьму МГБ, лейтенант. Будьте повнимательней, нам попался далеко не ягненок, мы держим за хвост настоящего волка. А вы, Дмитрий Павлович, особо не мудрствуйте, уложите все эти бумаги в коробки, да опечатайте. Мы их на досуге разберем.
И опять он с тревогой подумал, как обстоят дела в Верхнем Тагиле? От удачи в городке областного подчинения зависело многое, одного Васены да городских связей Фоглера было недостаточно, обязательно требовался Волос, способный разговорить штурмбаннфюрера Фоглера, да и сам по себе Волос представлял немалый интерес. Судя по выражению серых внимательных глаз немца, тот тоже думал о Верхнем Тагиле, Для него Волос из верного помощника превратился в нежелательного свидетеля.
— Я так понял, — сказал Фоглер, — обложили вы меня качественно. Мы могли бы поговорить наедине? — повернулся он к Короткову.
— Ну что же, — благодушно сказал тот, — теперь у нас с вами будет много времени для разговоров.
Глава одиннадцатая
Чувство свободы улетучилось бесповоротно.
Так оно обычно и бывает — баран, нагулявшийся в поле до дрожи в ногах, начинает мечтать о стойле.
Горел костер, выхватывая из сумрака темные и усталые лица. В котелке, что висел над огнем, булькало варево, распространяя запах разогреваемой тушенки. Темным пятном на белом снегу выделялась палатка, в которой им предстояло ночевать.
Шел третий день поисков. Поиски были безрезультатными, поэтому настроение у сидящих перед костром было гадкое. Уродовались, как бобики, а что толку? Кто бесплодные усилия оценит? И самое главное, Криницкий не мог понять, что они ищут. Яковлев и Матросов на его вопросы не отвечали, хотя и видно было, что оба хорошо знают предмет поисков. Чадович равнодушно пожимал широкими плечами. «Какая тебе, на хрен, разница? — удивлялся он. — По мне, хоть вход в преисподнюю, лишь бы лишнюю неделю без вохры и жулья прожить!» Халупняк недоумевал не меньше Криницкого, но тоже особого любопытства старался не проявлять. Он вообще оказался довольно меланхоличным и не терял этого душевного спокойствия даже в самых напряженных ситуациях. Помнится, один раз он сорвался почти с отвесной перемычки, фонарик погас, Арнольд на страховочном фале болтался внизу, над бурлящей подземной речкой, уносящейся куда-то в глубь горы, и только спокойно бормотал снизу: «Погодите, мужики, сейчас закреплюсь… Вот гадость, костыль уронил… Вы не спешите, а то у меня веревка размочалилась вконец, боюсь, не выдержит…» Веревка действительно не выдержала, только чуть позже, когда Арнольд с мокрым, но непроницаемым лицом оседлал перемычку. «Силен, — одобрительно сказал Матросов. — С тобой в Гималаи запросто можно идти». Криницкий не знал, действительно ли Арнольд справился бы в Гималаях, но в разведку он его с собой взял бы не задумываясь. Такие хлопцы, как Арнольд Халупняк, на фронте были в цене. Иной интеллигент, впервые отправившись в поиск, или палить начинал на каждый шорох, или, наоборот, прижимался к земле, когда надо было переходить к активным действиям. Таких труда стоило переучить. А Арнольд в любой ситуации успевал оглядеться и прокачать действия товарищей и грозящую всем им опасность, а решение принимал единственно верное, ошибок не допускал.
Чадович оказался не слишком ловок в лазании, но имелось у него одно незаменимое качество, которое, похоже, выработалось за долгие годы экспедиционных скитаний, — он четко определял ниши и углубления, в которых пещера получала свое неожиданное продолжение, и свободно отделял их от тех, в которых пещера заканчивалась тупиком.
Человек, которого в зоне называли Матросовым, вообще вел себя так, словно всю жизнь прожил в горах. Однажды, когда они исследовали Царевы палаты, имевшие в центре небольшое круглое озеро, Матросов без фонарика спустился вниз и вернулся к костру с целой низкой широких белоглазых рыбин, которые еще били хвостами. Как он их наловил, для Криницкого осталось загадкой. А Матросов надергал в одном из пластов охряно-красной глины, облепил этой глиной рыбины и уложил их прямо в пламя. Для того чтобы полакомиться ароматной, хоть и совершенно несоленой рыбой, достаточно было только разбить хрупкий слой глины. «Ловко!» — сказал Криницкий. Матросов, не поворачиваясь, объяснил, что именно так готовили рыбу многие первобытные племена, так ее продолжают готовить некоторые народности Индии и Северной Африки. Чувствовалось, что в данном случае это были отнюдь не книжные знания. И вообще он вызывал у Криницкого особый интерес. По обмолвкам в разговорах можно было составить обширную карту мест, где этот человек побывал. А побывал он в Монголии, некоторое время жил в Иране, знакомы ему были Северный Китай, Индия и Тибет, не понаслышке он судил о персах и бедуинах, вспоминал, как фотографировался верхом на верблюде в Египте, как устанавливал Советскую власть на Украине и был до полусмерти избит петлюровцами, которые его раздетого бросили умирать на снегу близ железной дороги. Впрочем, и о книгах этот человек судил очень здраво, а в редкие минуты отдыха рассказывал о своих знакомых поэтах, писателях и театральных режиссерах. И все его рассказы походили на правду, по крайней мере хмурый Яковлев, который, судя по всему, давно был знаком с Матросовым, рассказчика не прерывал, хотя и крутил недовольно головой, не одобряя излишней откровенности. А слушали Матросова с интересом — он был близко знаком с Маяковским, Есениным Мариенгофом, Таировым, Булгаковым и Мандельштамом, поддерживал Шершневича, встречался с Гумилевым, да и поэтесс зачастую вспоминал с томной довольной улыбочкой, хотя на записного донжуана совершенно не походил. «Нет, Яша, — сказал однажды Яковлев. — Горбатого могила исправит. Ты все тот же хвастун и болтун. Потому и в неприятности постоянно попадал. Держал бы язык за зубами да знакомых выбирал правильно, далеко бы ты пошел, я чувствую».
Вот уж кто не нравился Криницкому, так это Яковлев. За версту от него несло чекистским душком. Да и само поведение его Криницкому не нравилось — эта постоянная настороженность, подчеркнутое внимание и вежливость, способность неожиданно возникать рядом с разговорившимися между собой товарищами, умение уходить от неприятных вопросов, — все говорило о том, что человек этот был неплохим психологом и хорошо знал, что делать в этой нестандартной ситуации. Впрочем, Яковлев и сам не особо скрывал свои властные полномочия, одно то, что именно он должен был давать характеристики всем участникам этой загадочной экспедиции, говорило о многом, как, впрочем, и то, что цели этой экспедиции были известны лишь ему и, может быть, в определенной степени Матросову.
Сейчас они сидели у костра, но ощущения единой команды не было. Не хватало тех незримых нитей, которые рождаются взаимоприязнью и ощущением единства целей. Чадович шумно потянулся, поворошил поленья в костре, заставив взвиться над землей рой огненных мошек.
— Рассказал бы что-нибудь, Матросов, — лениво сказал он. — Прошлый раз ты о Маяковском рассказывал, про вечера в Политехе, интересно рассказывал, хоть и не верится, что все это правда. Но ты весело рассказываешь, тебя слушаешь с удовольствием. Давай трави что-нибудь такое.
— Это точно, — хмуро сказал Яковлев. — Рассказывать он умеет. Язык у него без костей. Ну, расскажи, расскажи мужикам что-нибудь из своей прошлой жизни. Глядишь, тебе это зачтется.
— Не пугай пуганого. — Матросов отошел, и слышно было, как он мочится у темных, почти сливающихся с вечерним сумраком кустов. Потом он вернулся и сел, вытягивая руки к огню. — Ты ведь не заложишь старого приятеля? И они промолчат. Им просто интересно, а кто ты такой, кем я был, им на все это положить с прибором Яков Григорьевич — и все дела. Так я говорю, Юрок?
Чадович, к которому относился вопрос, пробурчал что-то одобрительное, заворочался у костра. Матросов вздохнул.
— Сейчас бы искупаться, на солнышке погреться, — мечтательно сказал он. — Криницкий, ты был на море?
— А как же, — сказал Криницкий. — Я сам с Балтики.
— Балтика — это не то, — вздохнул Матросов. — У вас пасмурных дней много, а море — это солнце, синие волны, песочек и витамины. Хорошо купаться в Японском море. Кстати, у китайцев удивительная кухня. В Китае я ел яйца по рецепту зятя. Берутся куриные яйца, обжариваются в масле до золотистого цвета, потом эти яйца нарезаются четвертинками и посыпаются жареными луком, чесноком и перцем чили. А потом делается соус из пальмового сахара, рыбного соуса и сока тамаринда. Готовые яйца поливаются соусом и украшаются киндзой. Вкус незабываемый. Интересно было попробовать бульон с ласточкиными гнездами или, скажем, глазированных в меду перепелов с маринадом из пяти специй…
— Это у тебя, Яков Григорьич, аппетит разыгрался, — сказал Криницкий. — Глазированных перепелов не обещаю, а вот гречу с тушенкой мы сейчас будем пробовать. А каким, позволь спросить, ветром тебя в Китай занесло?
— Были у меня там дела, — вздохнул Матросов. — А вообще там чаще всего блюда из риса готовят. У них там рис разных сортов — есть красный рис, есть жасминовый и басмати-рис, тайский душистый рис или, скажем, черный клейкий рис… А чай там вообще к высоким искусствам относят. Я пил чай из лепестков розы пучонг и жасминовый чай, ароматы необыкновенные…
— Юра, — сказал Криницкий Чадовичу, — снимай варево с огня, иначе мы слюной подавимся.
Чадович снял котелок с огня и поставил между товарищами. Некоторое время все пятеро неторопливо ели. Обстоятельность, с которой они это делали, не оставляла времени для разговоров.
Небо совсем потемнело, над миром одна за другой вспыхивали звезды. Как это обычно бывает в горах, звезды были крупные и яркие, они образовывали привычные глазу созвездия — метнулся в черную бездну Лебедь, затаился в засаде Стрелец, Большая Медведица вела за собой Малую, у горизонта повисла перевернутой буквой «дубль-вэ» Кассиопея, неярким, но заметным пятнышком высветились Стожары, далекий звездный мир смотрел на землю, видя человеческие безумия и поступки.
— Смотрите, — неожиданно сказал Халупняк. — Звезда летит!
Сидящие у костра люди подняли лица к небу.
Между небесных созвездий с запада на восток медленно катилась маленькая помигивающая звездочка. Неторопливо миновав горы, она покатилась дальше на запад, оставив наблюдавших за ней людей в растерянности. До взлета первого искусственного спутника Земли было еще добрых семь лет, поэтому картина движущейся звездочки рождала в наблюдателях удивление.
— Может, самолет? — предположил Чадович.
— Вряд ли, — убежденно отозвался Матросов. — Пусть даже в кабине самолета горел свет, вряд ли мы бы увидели его с такого расстояния. А для метеора двигается слишком медленно. Впрочем, чего гадать? Есть много, друг Горацио, на свете, что и не снилось нашим мудрецам… Однажды я уже видел нечто подобное. Не в лагере, — остановил он готового что-то сказать Чадовича. — Раньше, гораздо раньше…
Это случилось пятого августа одна тысяча девятьсот двадцать седьмого года в урочище Шарагол, когда Матросов-Блюмкин сопровождал экспедицию Рериха на Тибет. Неподалеку от Улан-Давана они увидели огромного черного грифа, который летел наперерез яркой звезде, медленно движущейся над горами. Звезда летела с севера на юг. Когда она приблизилась, участники экспедиции увидели объемистое сфероидальное тело, которое очень ясно наблюдалось на фоне густой небесной синевы и двигалось очень быстро. Через некоторое время сияющий сфероид сменил направление полета к юго-западу и вскоре скрылся за снежными пиками хребта Гумбольдта. Сопровождавшие экспедицию ламы попадали на колени:
— Это знак Шамбалы!….
— Вы были в Тибете? — удивленно спросил Криницкий. Матросов сделал небрежный жест рукой.
— Надо же было кому-то посчитать горные силы англичан!
Яковлев проворчал что-то неодобрительное. Проявить любопытство Криницкий не успел.
— Смотрите, смотрите! — закричал Халупняк, который уже закончил еду и спускался к чернеющей на снегу палатке. — Черт! Да смотрите же, больше вы такого никогда не увидите!
Над темной, едва угадывающейся в ночи вершине горы висел огромный серебристый диск. Он светился так, словно его со всех сторон освещали прожектора. Диск напоминал две тарелки, сложенные таким образом, что выемки находились внутри. Между серебристыми выпуклостями темнела щель, из которой на землю падали тонкие голубоватые лучи. Завиваясь спиралью, лучи эти образовывали ажурную фантастическую башню, основание которой начиналось где-то на склоне горы, а вершиной являлся сам диск. Лесная тишина наполнилась странным монотонным жужжанием. Лучевая башня меняла свою освещенность — она то ярко вспыхивала, то бледнела, почти исчезая во тьме.
— Засекай направление, — хрипло сказал Яковлев, больно и жестко стискивая плечо Криницкого. — Давай, давай, ищи ориентиры, мы посветлу должны определить, где эта штука висела! Давай, дружок, не теряй времени!
Сам он наклонился к своему вещмешку, и Криницкий увидел в его руках «лейку».
Матросов, к удивлению Криницкого, торопливо вырвал из кострища рогулины, на которых крепился котелок, заметался по снежному полю, втыкая рогулины в снег.
— Быстро! — закричал он. — Делай такие же!
Что он там видел, в темноте? Тем не менее Криницкий поспешил к нему на помощь. Новые рогулины он рубить не стал, помнил место, где лежали те, что не пошли вечером в дело.
Пока Матросов возился с рогулинами, Яковлев торопливо щелкал фотоаппаратом, время от времени меняя точку съемки. Несколько раз от торопливости он упал в снег, но даже не заметил этого.
— Не получится, — с сожалением сказал Криницкий, жадно разглядывая парящую в небесах сферу. — Темно очень.
— Много ты понимаешь! — рявкнул Яковлев. — У меня пленка такой чувствительности, фотографии — четкие как китайская графика! Помоги Блюмкину!
Так-так-так! Криницкий едва не расхохотался. Хмыри хитрожопые, в тайны играть вздумали. Сами же и проговорились. Значит, Яков Григорьевич никакой не Матросов, Блюмкин его фамилия. Блюмкин Яков Григорьевич, память на мгновение обожгло мимолетным воспоминанием, которое тут же ушло, ничего не оставив после себя.
Сияющий диск медленно опускался на склон горы. Он уже висел так низко, что почти сливался с освещенным снегом. И еще было видно, что на склоне горы темнеет углубление, которое вполне могло оказаться входом в пещеру. Но проверить это можно было только днем.
Яковлев тихонько заматерился — у него кончилась пленка.
И тут произошло такое, что Криницкий не поверил своим глазам. Не могло себя единое материальное тело так себя вести, законы физики ему это не позволяли! Но тем не менее он все видел собственными глазами — сияющий диск неожиданно словно затуманился, поверхность его покрылась пятнами, а потом диск неожиданно разделился на несколько маленьких дисков, которые, повисев в воздухе, один за другим начали исчезать в темном углублении.
— Черт! Черт! — стонал Яковлев. — Идиот! Ну, почему я не оставил несколько кадров, чтобы заснять это? Яшка, ты успел засечь направление?
Криницкий повернулся, посмотрел туда, где возился Блюмкин, и не увидел его. Неудивительно — Блюмкин уже сидел у костра и неторопливо пил чай. Некоторое время темная фигура его четко выделялась на белом снегу рядом с черно-алым кострищем, потом вокруг начало стремительно темнеть, и они вновь оказались в окружении звезд и Деревьев.
— Что это было? — спросил вернувшийся к костру Халупняк.
— Что было… — Яковлев уселся у огня, толкнул Блюмкина в спину, протягивая ему кружку. — Налей и мне! Что было, что было… Как вы уже догадались, это было то, что мы с вами искали в последние дни. А где Чадович?
— Смылся Чадович, — хрипловато отозвался тот из-за спины Яковлева. — Наложил в штаны и побежал отмываться. Нет, вы скажите, почему нам оружия не дали? Все-таки в тайгу отправили!
— Ага, — успокоение отозвался Яковлев. — Выпусти вас из лагеря, да еще и оружие дай. Только и дел у МГБ, что банду из бывших политзаключенных организовывать. Скажите спасибо, что дали вам возможность вину свою загладить.
— Да какая у меня вина? — искренне удивился Чадович. — Это у Арнольда вина, нечего было пистолетом перед носом начальства махать. А у меня совсем другое дело, у меня неудачное стихосложение, можно сказать, юмор, граничащий с сатирой. Вождь ведь как говорил: нам, говорил он, нужны Гоголи и Щедрины, чтоб бичевали недостатки общества и людей, которые по складу своему не годятся для светлого будущего.
— Ты не людей критиковал, — сказал Яковлев. — Ты на партию замахнулся. Ты гордость народную под сомнение поставил.
— Так то ж не я виноват, — вздохнул Чадович. — Кто ж повинен в том, что эта гордость народ раком поставила и никакой передышки ему не дает?
Халупняк громко и неопределенно хмыкнул.
— Ладно. — Блюмкин пнул разговорчивого белоруса в бок, давая понять, что не слишком подходящие место и время он нашел для откровенных и ернических разговоров. И не с тем человеком на эти щекотливые темы разговаривал. — Хватит споров, спать надо ложиться, завтра рано вставать. По нужде далеко от палатки не отходить, не дай Бог, ориентиры порушите, Яковлев нам головы поотворачивает, есть у него такие полномочия. Верно, Наум?
Так оно обычно и бывает — баран, нагулявшийся в поле до дрожи в ногах, начинает мечтать о стойле.
Горел костер, выхватывая из сумрака темные и усталые лица. В котелке, что висел над огнем, булькало варево, распространяя запах разогреваемой тушенки. Темным пятном на белом снегу выделялась палатка, в которой им предстояло ночевать.
Шел третий день поисков. Поиски были безрезультатными, поэтому настроение у сидящих перед костром было гадкое. Уродовались, как бобики, а что толку? Кто бесплодные усилия оценит? И самое главное, Криницкий не мог понять, что они ищут. Яковлев и Матросов на его вопросы не отвечали, хотя и видно было, что оба хорошо знают предмет поисков. Чадович равнодушно пожимал широкими плечами. «Какая тебе, на хрен, разница? — удивлялся он. — По мне, хоть вход в преисподнюю, лишь бы лишнюю неделю без вохры и жулья прожить!» Халупняк недоумевал не меньше Криницкого, но тоже особого любопытства старался не проявлять. Он вообще оказался довольно меланхоличным и не терял этого душевного спокойствия даже в самых напряженных ситуациях. Помнится, один раз он сорвался почти с отвесной перемычки, фонарик погас, Арнольд на страховочном фале болтался внизу, над бурлящей подземной речкой, уносящейся куда-то в глубь горы, и только спокойно бормотал снизу: «Погодите, мужики, сейчас закреплюсь… Вот гадость, костыль уронил… Вы не спешите, а то у меня веревка размочалилась вконец, боюсь, не выдержит…» Веревка действительно не выдержала, только чуть позже, когда Арнольд с мокрым, но непроницаемым лицом оседлал перемычку. «Силен, — одобрительно сказал Матросов. — С тобой в Гималаи запросто можно идти». Криницкий не знал, действительно ли Арнольд справился бы в Гималаях, но в разведку он его с собой взял бы не задумываясь. Такие хлопцы, как Арнольд Халупняк, на фронте были в цене. Иной интеллигент, впервые отправившись в поиск, или палить начинал на каждый шорох, или, наоборот, прижимался к земле, когда надо было переходить к активным действиям. Таких труда стоило переучить. А Арнольд в любой ситуации успевал оглядеться и прокачать действия товарищей и грозящую всем им опасность, а решение принимал единственно верное, ошибок не допускал.
Чадович оказался не слишком ловок в лазании, но имелось у него одно незаменимое качество, которое, похоже, выработалось за долгие годы экспедиционных скитаний, — он четко определял ниши и углубления, в которых пещера получала свое неожиданное продолжение, и свободно отделял их от тех, в которых пещера заканчивалась тупиком.
Человек, которого в зоне называли Матросовым, вообще вел себя так, словно всю жизнь прожил в горах. Однажды, когда они исследовали Царевы палаты, имевшие в центре небольшое круглое озеро, Матросов без фонарика спустился вниз и вернулся к костру с целой низкой широких белоглазых рыбин, которые еще били хвостами. Как он их наловил, для Криницкого осталось загадкой. А Матросов надергал в одном из пластов охряно-красной глины, облепил этой глиной рыбины и уложил их прямо в пламя. Для того чтобы полакомиться ароматной, хоть и совершенно несоленой рыбой, достаточно было только разбить хрупкий слой глины. «Ловко!» — сказал Криницкий. Матросов, не поворачиваясь, объяснил, что именно так готовили рыбу многие первобытные племена, так ее продолжают готовить некоторые народности Индии и Северной Африки. Чувствовалось, что в данном случае это были отнюдь не книжные знания. И вообще он вызывал у Криницкого особый интерес. По обмолвкам в разговорах можно было составить обширную карту мест, где этот человек побывал. А побывал он в Монголии, некоторое время жил в Иране, знакомы ему были Северный Китай, Индия и Тибет, не понаслышке он судил о персах и бедуинах, вспоминал, как фотографировался верхом на верблюде в Египте, как устанавливал Советскую власть на Украине и был до полусмерти избит петлюровцами, которые его раздетого бросили умирать на снегу близ железной дороги. Впрочем, и о книгах этот человек судил очень здраво, а в редкие минуты отдыха рассказывал о своих знакомых поэтах, писателях и театральных режиссерах. И все его рассказы походили на правду, по крайней мере хмурый Яковлев, который, судя по всему, давно был знаком с Матросовым, рассказчика не прерывал, хотя и крутил недовольно головой, не одобряя излишней откровенности. А слушали Матросова с интересом — он был близко знаком с Маяковским, Есениным Мариенгофом, Таировым, Булгаковым и Мандельштамом, поддерживал Шершневича, встречался с Гумилевым, да и поэтесс зачастую вспоминал с томной довольной улыбочкой, хотя на записного донжуана совершенно не походил. «Нет, Яша, — сказал однажды Яковлев. — Горбатого могила исправит. Ты все тот же хвастун и болтун. Потому и в неприятности постоянно попадал. Держал бы язык за зубами да знакомых выбирал правильно, далеко бы ты пошел, я чувствую».
Вот уж кто не нравился Криницкому, так это Яковлев. За версту от него несло чекистским душком. Да и само поведение его Криницкому не нравилось — эта постоянная настороженность, подчеркнутое внимание и вежливость, способность неожиданно возникать рядом с разговорившимися между собой товарищами, умение уходить от неприятных вопросов, — все говорило о том, что человек этот был неплохим психологом и хорошо знал, что делать в этой нестандартной ситуации. Впрочем, Яковлев и сам не особо скрывал свои властные полномочия, одно то, что именно он должен был давать характеристики всем участникам этой загадочной экспедиции, говорило о многом, как, впрочем, и то, что цели этой экспедиции были известны лишь ему и, может быть, в определенной степени Матросову.
Сейчас они сидели у костра, но ощущения единой команды не было. Не хватало тех незримых нитей, которые рождаются взаимоприязнью и ощущением единства целей. Чадович шумно потянулся, поворошил поленья в костре, заставив взвиться над землей рой огненных мошек.
— Рассказал бы что-нибудь, Матросов, — лениво сказал он. — Прошлый раз ты о Маяковском рассказывал, про вечера в Политехе, интересно рассказывал, хоть и не верится, что все это правда. Но ты весело рассказываешь, тебя слушаешь с удовольствием. Давай трави что-нибудь такое.
— Это точно, — хмуро сказал Яковлев. — Рассказывать он умеет. Язык у него без костей. Ну, расскажи, расскажи мужикам что-нибудь из своей прошлой жизни. Глядишь, тебе это зачтется.
— Не пугай пуганого. — Матросов отошел, и слышно было, как он мочится у темных, почти сливающихся с вечерним сумраком кустов. Потом он вернулся и сел, вытягивая руки к огню. — Ты ведь не заложишь старого приятеля? И они промолчат. Им просто интересно, а кто ты такой, кем я был, им на все это положить с прибором Яков Григорьевич — и все дела. Так я говорю, Юрок?
Чадович, к которому относился вопрос, пробурчал что-то одобрительное, заворочался у костра. Матросов вздохнул.
— Сейчас бы искупаться, на солнышке погреться, — мечтательно сказал он. — Криницкий, ты был на море?
— А как же, — сказал Криницкий. — Я сам с Балтики.
— Балтика — это не то, — вздохнул Матросов. — У вас пасмурных дней много, а море — это солнце, синие волны, песочек и витамины. Хорошо купаться в Японском море. Кстати, у китайцев удивительная кухня. В Китае я ел яйца по рецепту зятя. Берутся куриные яйца, обжариваются в масле до золотистого цвета, потом эти яйца нарезаются четвертинками и посыпаются жареными луком, чесноком и перцем чили. А потом делается соус из пальмового сахара, рыбного соуса и сока тамаринда. Готовые яйца поливаются соусом и украшаются киндзой. Вкус незабываемый. Интересно было попробовать бульон с ласточкиными гнездами или, скажем, глазированных в меду перепелов с маринадом из пяти специй…
— Это у тебя, Яков Григорьич, аппетит разыгрался, — сказал Криницкий. — Глазированных перепелов не обещаю, а вот гречу с тушенкой мы сейчас будем пробовать. А каким, позволь спросить, ветром тебя в Китай занесло?
— Были у меня там дела, — вздохнул Матросов. — А вообще там чаще всего блюда из риса готовят. У них там рис разных сортов — есть красный рис, есть жасминовый и басмати-рис, тайский душистый рис или, скажем, черный клейкий рис… А чай там вообще к высоким искусствам относят. Я пил чай из лепестков розы пучонг и жасминовый чай, ароматы необыкновенные…
— Юра, — сказал Криницкий Чадовичу, — снимай варево с огня, иначе мы слюной подавимся.
Чадович снял котелок с огня и поставил между товарищами. Некоторое время все пятеро неторопливо ели. Обстоятельность, с которой они это делали, не оставляла времени для разговоров.
Небо совсем потемнело, над миром одна за другой вспыхивали звезды. Как это обычно бывает в горах, звезды были крупные и яркие, они образовывали привычные глазу созвездия — метнулся в черную бездну Лебедь, затаился в засаде Стрелец, Большая Медведица вела за собой Малую, у горизонта повисла перевернутой буквой «дубль-вэ» Кассиопея, неярким, но заметным пятнышком высветились Стожары, далекий звездный мир смотрел на землю, видя человеческие безумия и поступки.
— Смотрите, — неожиданно сказал Халупняк. — Звезда летит!
Сидящие у костра люди подняли лица к небу.
Между небесных созвездий с запада на восток медленно катилась маленькая помигивающая звездочка. Неторопливо миновав горы, она покатилась дальше на запад, оставив наблюдавших за ней людей в растерянности. До взлета первого искусственного спутника Земли было еще добрых семь лет, поэтому картина движущейся звездочки рождала в наблюдателях удивление.
— Может, самолет? — предположил Чадович.
— Вряд ли, — убежденно отозвался Матросов. — Пусть даже в кабине самолета горел свет, вряд ли мы бы увидели его с такого расстояния. А для метеора двигается слишком медленно. Впрочем, чего гадать? Есть много, друг Горацио, на свете, что и не снилось нашим мудрецам… Однажды я уже видел нечто подобное. Не в лагере, — остановил он готового что-то сказать Чадовича. — Раньше, гораздо раньше…
Это случилось пятого августа одна тысяча девятьсот двадцать седьмого года в урочище Шарагол, когда Матросов-Блюмкин сопровождал экспедицию Рериха на Тибет. Неподалеку от Улан-Давана они увидели огромного черного грифа, который летел наперерез яркой звезде, медленно движущейся над горами. Звезда летела с севера на юг. Когда она приблизилась, участники экспедиции увидели объемистое сфероидальное тело, которое очень ясно наблюдалось на фоне густой небесной синевы и двигалось очень быстро. Через некоторое время сияющий сфероид сменил направление полета к юго-западу и вскоре скрылся за снежными пиками хребта Гумбольдта. Сопровождавшие экспедицию ламы попадали на колени:
— Это знак Шамбалы!….
— Вы были в Тибете? — удивленно спросил Криницкий. Матросов сделал небрежный жест рукой.
— Надо же было кому-то посчитать горные силы англичан!
Яковлев проворчал что-то неодобрительное. Проявить любопытство Криницкий не успел.
— Смотрите, смотрите! — закричал Халупняк, который уже закончил еду и спускался к чернеющей на снегу палатке. — Черт! Да смотрите же, больше вы такого никогда не увидите!
Над темной, едва угадывающейся в ночи вершине горы висел огромный серебристый диск. Он светился так, словно его со всех сторон освещали прожектора. Диск напоминал две тарелки, сложенные таким образом, что выемки находились внутри. Между серебристыми выпуклостями темнела щель, из которой на землю падали тонкие голубоватые лучи. Завиваясь спиралью, лучи эти образовывали ажурную фантастическую башню, основание которой начиналось где-то на склоне горы, а вершиной являлся сам диск. Лесная тишина наполнилась странным монотонным жужжанием. Лучевая башня меняла свою освещенность — она то ярко вспыхивала, то бледнела, почти исчезая во тьме.
— Засекай направление, — хрипло сказал Яковлев, больно и жестко стискивая плечо Криницкого. — Давай, давай, ищи ориентиры, мы посветлу должны определить, где эта штука висела! Давай, дружок, не теряй времени!
Сам он наклонился к своему вещмешку, и Криницкий увидел в его руках «лейку».
Матросов, к удивлению Криницкого, торопливо вырвал из кострища рогулины, на которых крепился котелок, заметался по снежному полю, втыкая рогулины в снег.
— Быстро! — закричал он. — Делай такие же!
Что он там видел, в темноте? Тем не менее Криницкий поспешил к нему на помощь. Новые рогулины он рубить не стал, помнил место, где лежали те, что не пошли вечером в дело.
Пока Матросов возился с рогулинами, Яковлев торопливо щелкал фотоаппаратом, время от времени меняя точку съемки. Несколько раз от торопливости он упал в снег, но даже не заметил этого.
— Не получится, — с сожалением сказал Криницкий, жадно разглядывая парящую в небесах сферу. — Темно очень.
— Много ты понимаешь! — рявкнул Яковлев. — У меня пленка такой чувствительности, фотографии — четкие как китайская графика! Помоги Блюмкину!
Так-так-так! Криницкий едва не расхохотался. Хмыри хитрожопые, в тайны играть вздумали. Сами же и проговорились. Значит, Яков Григорьевич никакой не Матросов, Блюмкин его фамилия. Блюмкин Яков Григорьевич, память на мгновение обожгло мимолетным воспоминанием, которое тут же ушло, ничего не оставив после себя.
Сияющий диск медленно опускался на склон горы. Он уже висел так низко, что почти сливался с освещенным снегом. И еще было видно, что на склоне горы темнеет углубление, которое вполне могло оказаться входом в пещеру. Но проверить это можно было только днем.
Яковлев тихонько заматерился — у него кончилась пленка.
И тут произошло такое, что Криницкий не поверил своим глазам. Не могло себя единое материальное тело так себя вести, законы физики ему это не позволяли! Но тем не менее он все видел собственными глазами — сияющий диск неожиданно словно затуманился, поверхность его покрылась пятнами, а потом диск неожиданно разделился на несколько маленьких дисков, которые, повисев в воздухе, один за другим начали исчезать в темном углублении.
— Черт! Черт! — стонал Яковлев. — Идиот! Ну, почему я не оставил несколько кадров, чтобы заснять это? Яшка, ты успел засечь направление?
Криницкий повернулся, посмотрел туда, где возился Блюмкин, и не увидел его. Неудивительно — Блюмкин уже сидел у костра и неторопливо пил чай. Некоторое время темная фигура его четко выделялась на белом снегу рядом с черно-алым кострищем, потом вокруг начало стремительно темнеть, и они вновь оказались в окружении звезд и Деревьев.
— Что это было? — спросил вернувшийся к костру Халупняк.
— Что было… — Яковлев уселся у огня, толкнул Блюмкина в спину, протягивая ему кружку. — Налей и мне! Что было, что было… Как вы уже догадались, это было то, что мы с вами искали в последние дни. А где Чадович?
— Смылся Чадович, — хрипловато отозвался тот из-за спины Яковлева. — Наложил в штаны и побежал отмываться. Нет, вы скажите, почему нам оружия не дали? Все-таки в тайгу отправили!
— Ага, — успокоение отозвался Яковлев. — Выпусти вас из лагеря, да еще и оружие дай. Только и дел у МГБ, что банду из бывших политзаключенных организовывать. Скажите спасибо, что дали вам возможность вину свою загладить.
— Да какая у меня вина? — искренне удивился Чадович. — Это у Арнольда вина, нечего было пистолетом перед носом начальства махать. А у меня совсем другое дело, у меня неудачное стихосложение, можно сказать, юмор, граничащий с сатирой. Вождь ведь как говорил: нам, говорил он, нужны Гоголи и Щедрины, чтоб бичевали недостатки общества и людей, которые по складу своему не годятся для светлого будущего.
— Ты не людей критиковал, — сказал Яковлев. — Ты на партию замахнулся. Ты гордость народную под сомнение поставил.
— Так то ж не я виноват, — вздохнул Чадович. — Кто ж повинен в том, что эта гордость народ раком поставила и никакой передышки ему не дает?
Халупняк громко и неопределенно хмыкнул.
— Ладно. — Блюмкин пнул разговорчивого белоруса в бок, давая понять, что не слишком подходящие место и время он нашел для откровенных и ернических разговоров. И не с тем человеком на эти щекотливые темы разговаривал. — Хватит споров, спать надо ложиться, завтра рано вставать. По нужде далеко от палатки не отходить, не дай Бог, ориентиры порушите, Яковлев нам головы поотворачивает, есть у него такие полномочия. Верно, Наум?
Глава двенадцатая
Криницкий никак не мог уснуть. Обстановка тому не способствовала. Нет, не то чтобы ему какие-то особые условия нужны были, в бараках бывало и похуже. Храп Чадовича его не раздражал, да и тихие стоны Халупняка стали уже привычными. Яковлев спал спокойно, даже дыхания его не было слышно. Тихо и ровно дышал Блюмкин, который еще недавно был Матросовым. Все было бы нормально, только вот духан держался в палатке такой, что резало в глазах. Давно бы пора к этому привыкнуть, а вот не привыкалось. Может, потому и не спалось. Блюмкин… Блюмкин… Криницкий эту фамилию слышал, он мог в этом поклясться, только никак не мог вспомнить, где ее слышал. Что-то связано было с Ленинградом, но что? Криницкий лежал на спине, слыша, как потрескивают от мороза деревья и шипит снег на догорающем костре.
Снег шипит…
И еще он шуршит о стенки палатки. Значит, снова начался снегопад. А если начался снегопад, то все ориентиры, которые сделал Блюмкин, к утру заметет, и вся работа пойдет псу под хвост. Блюмкин… Откуда Криницкому была так знакома эта фамилия? Блюмкин Яков Григорьевич. И знакомства с питерскими поэтами. Это ничего не давало. Нет, среди питерских знаменитостей у Криницкого знакомых не было. Он закрыл глаза, некоторое время лежал, слушая шелест снега о брезент. Блюмкин. Яков Григорьевич. Ничего не вспоминалось. Ну и черт с ним. Можно подумать, от воспоминаний что-то зависит. Ну, вспомнится, в связи с чем эта фамилия Криницкому знакома, что из того? Гораздо важнее понять, что они сегодня ночью наблюдали. Что это был за диск? Фантастика какая-то. Сплошной Жюль Верн. Но именно это являлось предметом их поиска. Нашли. Скоро все прояснится — или им сказали правду, и тогда всех ждала обещанная свобода, или они вновь вернутся в лагерь, но вернутся хранителями какой-то важной тайны, и тогда о свободе можно и не мечтать. Никто их не отпустит из лагеря, сгноят во имя сохранения этой тайны. Третьего варианта не было. А собственно, почему не было? Третий вариант стал сейчас ясен Криницкому, так ясен, что он открыл глаза и почувствовал, как холодеют скулы. Был третий вариант, и для гэбэ он был, пожалуй, самым приемлемым. Ни свобода с соответствующими подписками о неразглашении, ни пожизненное содержание причастных к тайне в лагере не давали гарантий их молчания. Зато третий вариант обеспечивал это молчание навсегда. «Интересно, — подумал Криницкий. — Где нас пристукнут? В лагере? Или это сделает Яковлев?» Если исходить из интересов дела, то, конечно же, это должен сделать именно Яковлев. Сразу после того, как они станут ненужными, а потому — опасными.
И от осознания того, что жить ему осталось не более чем до конца недели, Криницкий вдруг почувствовал успокоенность. Странное дело, он никогда не задумывался о смерти, даже в самые тяжелые годы пребывания в лагере он всегда нацеливал себя на единственную задачу — выжить, но, по возможности, сделать это порядочно и не подличая, как это делали другие, более слабые духом. Теперь проблемы выживания не было. И не могло быть. Все было решено какими-то другими людьми, о которых он, Криницкий, никогда и ничего не узнает. Большие люди, которые, мать их, вершат человеческие судьбы.
Чувствуя растущую неприязнь к Яковлеву и некоторый страх перед ним, Криницкий инстинктивно попытался отодвинуться, но в тесной палатке сделать это было трудно, почти невозможно. Он лег на бок, лицом к заледеневшему брезенту, и холод остудил его пылающее лицо.
И когда он был уже готов погрузиться в зыбкий, похожий на бредовое забытье сон, память напомнила ему о Блюмкине. Ну конечно! Конечно же! Помнится, знакомый рассказывал ему о полубезумном бакинском музыканте со странным именем Реварсавр. Конечно, это был псевдоним, музыканта звали как-то иначе. Да, Арсений Авраамов, он еще назвал себя Революционным, так и получилось — Реварсавр. В двадцатые годы он по поводу какого-то великого праздника затеялся отметить его невиданной симфонией. Трубы всех нефтяных промыслов, окружавших Баку, должны были составить один колоссальный орган, на котором этот самый Реварсавр замыслил сыграть «Интернационал». Маленькие сирены пароходов и лодок, что стояли в бакинском порту, должны были соединяться группами, чтобы аккомпанировать трубам. Дирижировать исполнением должен был сам музыкант, подавая знаки пушечными выстрелами. Удивительно, но Авраамов добился разрешения и денег на это. Представление, конечно, сорвалось по каким-то причинам, о которых Криницкий не помнил. Но он вспомнил другое: помогал этому самому Реварсавру, как рассказывал знакомый Криницкого, видный чекист Яков Григорьевич Блюмкин, тот самый, который в восемнадцатом году застрелил германского посла в Москве Мирбаха. Тогда об этом много писали.
Ну конечно же. Блюмкин Яков Григорьевич. Левый эсер, который когда-то застрелил германского посла, а потом стал чекистом. Получалось, что Матросов в своих рассказах не врал, он действительно прожил жизнь авантюриста от революции. И авантюрная жилка привела его в лагерь.
Теперь, когда память вытащила на поверхность сознания эти подробности, Криницкому вспомнилось и другое. Помнится, читал он стихотворения Вадима Шершневича, тоненький такой сборничек, в котором было стихотворение, посвященное этому самому Блюмкину и из которого Криницкому почему-то запомнились первые строки:
Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез,
А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос…
Да, судя по всему, этот Шершневич немножечко поскромничал. Блюмкин от славы не бежал, потому и хвастался своим прошлым, рассказывал о своей жизни. Значит, чекистом был наш Яков Григорьевич… Понятно тогда, почему он так запросто с Яковлевым снюхался. Ворон ворону, как говорится…
И словно лопнула пружина, распиравшая Криницкого изнутри. Загадки больше не было, и уставший мозг тут же воспользовался этим для того, чтобы отдохнуть. Это и не сон был, так, забытье, когда тело спит, а органы осязания фиксируют все происходящее вокруг, время от времени вырывая организм из дремоты, когда опасность начинает казаться ему несомненной.
Снег шипит…
И еще он шуршит о стенки палатки. Значит, снова начался снегопад. А если начался снегопад, то все ориентиры, которые сделал Блюмкин, к утру заметет, и вся работа пойдет псу под хвост. Блюмкин… Откуда Криницкому была так знакома эта фамилия? Блюмкин Яков Григорьевич. И знакомства с питерскими поэтами. Это ничего не давало. Нет, среди питерских знаменитостей у Криницкого знакомых не было. Он закрыл глаза, некоторое время лежал, слушая шелест снега о брезент. Блюмкин. Яков Григорьевич. Ничего не вспоминалось. Ну и черт с ним. Можно подумать, от воспоминаний что-то зависит. Ну, вспомнится, в связи с чем эта фамилия Криницкому знакома, что из того? Гораздо важнее понять, что они сегодня ночью наблюдали. Что это был за диск? Фантастика какая-то. Сплошной Жюль Верн. Но именно это являлось предметом их поиска. Нашли. Скоро все прояснится — или им сказали правду, и тогда всех ждала обещанная свобода, или они вновь вернутся в лагерь, но вернутся хранителями какой-то важной тайны, и тогда о свободе можно и не мечтать. Никто их не отпустит из лагеря, сгноят во имя сохранения этой тайны. Третьего варианта не было. А собственно, почему не было? Третий вариант стал сейчас ясен Криницкому, так ясен, что он открыл глаза и почувствовал, как холодеют скулы. Был третий вариант, и для гэбэ он был, пожалуй, самым приемлемым. Ни свобода с соответствующими подписками о неразглашении, ни пожизненное содержание причастных к тайне в лагере не давали гарантий их молчания. Зато третий вариант обеспечивал это молчание навсегда. «Интересно, — подумал Криницкий. — Где нас пристукнут? В лагере? Или это сделает Яковлев?» Если исходить из интересов дела, то, конечно же, это должен сделать именно Яковлев. Сразу после того, как они станут ненужными, а потому — опасными.
И от осознания того, что жить ему осталось не более чем до конца недели, Криницкий вдруг почувствовал успокоенность. Странное дело, он никогда не задумывался о смерти, даже в самые тяжелые годы пребывания в лагере он всегда нацеливал себя на единственную задачу — выжить, но, по возможности, сделать это порядочно и не подличая, как это делали другие, более слабые духом. Теперь проблемы выживания не было. И не могло быть. Все было решено какими-то другими людьми, о которых он, Криницкий, никогда и ничего не узнает. Большие люди, которые, мать их, вершат человеческие судьбы.
Чувствуя растущую неприязнь к Яковлеву и некоторый страх перед ним, Криницкий инстинктивно попытался отодвинуться, но в тесной палатке сделать это было трудно, почти невозможно. Он лег на бок, лицом к заледеневшему брезенту, и холод остудил его пылающее лицо.
И когда он был уже готов погрузиться в зыбкий, похожий на бредовое забытье сон, память напомнила ему о Блюмкине. Ну конечно! Конечно же! Помнится, знакомый рассказывал ему о полубезумном бакинском музыканте со странным именем Реварсавр. Конечно, это был псевдоним, музыканта звали как-то иначе. Да, Арсений Авраамов, он еще назвал себя Революционным, так и получилось — Реварсавр. В двадцатые годы он по поводу какого-то великого праздника затеялся отметить его невиданной симфонией. Трубы всех нефтяных промыслов, окружавших Баку, должны были составить один колоссальный орган, на котором этот самый Реварсавр замыслил сыграть «Интернационал». Маленькие сирены пароходов и лодок, что стояли в бакинском порту, должны были соединяться группами, чтобы аккомпанировать трубам. Дирижировать исполнением должен был сам музыкант, подавая знаки пушечными выстрелами. Удивительно, но Авраамов добился разрешения и денег на это. Представление, конечно, сорвалось по каким-то причинам, о которых Криницкий не помнил. Но он вспомнил другое: помогал этому самому Реварсавру, как рассказывал знакомый Криницкого, видный чекист Яков Григорьевич Блюмкин, тот самый, который в восемнадцатом году застрелил германского посла в Москве Мирбаха. Тогда об этом много писали.
Ну конечно же. Блюмкин Яков Григорьевич. Левый эсер, который когда-то застрелил германского посла, а потом стал чекистом. Получалось, что Матросов в своих рассказах не врал, он действительно прожил жизнь авантюриста от революции. И авантюрная жилка привела его в лагерь.
Теперь, когда память вытащила на поверхность сознания эти подробности, Криницкому вспомнилось и другое. Помнится, читал он стихотворения Вадима Шершневича, тоненький такой сборничек, в котором было стихотворение, посвященное этому самому Блюмкину и из которого Криницкому почему-то запомнились первые строки:
Другим надо славы, серебряных ложечек,
Другим стоит много слез,
А мне бы только любви немножечко
Да десятка два папирос…
Да, судя по всему, этот Шершневич немножечко поскромничал. Блюмкин от славы не бежал, потому и хвастался своим прошлым, рассказывал о своей жизни. Значит, чекистом был наш Яков Григорьевич… Понятно тогда, почему он так запросто с Яковлевым снюхался. Ворон ворону, как говорится…
И словно лопнула пружина, распиравшая Криницкого изнутри. Загадки больше не было, и уставший мозг тут же воспользовался этим для того, чтобы отдохнуть. Это и не сон был, так, забытье, когда тело спит, а органы осязания фиксируют все происходящее вокруг, время от времени вырывая организм из дремоты, когда опасность начинает казаться ему несомненной.