Давид начинает функционировать уже в каком-то автоматическом режиме и успевает все, что можно успеть. Затем решает уточнить у Вергилия планы на следующий день, но к телефону подходит его мама и достаточно невнятно объясняет, что Геля отошел ненадолго, куда – она не знает. С чувством смутной тревоги Давид уходит из конторы, берет такси и едет на Звездный.

А там сидит совершенно замечательная мама Алевтина Ивановна, и Глотков, и Вера, и Толик с Мишей, и даже хомяк Чудик, вот только Гели нет. Он ушел в неизвестном направлении еще часа в четыре, пока мама отлучилась в булочную, не дождавшись, разумеется, Веры с детьми, которых Петр Михалыч только что привез с вокзала. У Михалыча появляется интересная творческая работа – поставить на место напрочь свороченную раковину в ванной. («Кто же это ее свернул? Ай-ай-ай!») А Давид и Вера сидят на нераспакованных чемоданах посреди комнаты и молча курят, стряхивая пепел на ковер. Как в кошмаре. Потом, словно вдруг очнувшись, выходят на балкон. Вера начинает откровенничать, вспоминает, как они с Гелей нашли друг друга совсем не так давно, Мишка у них общий, Толик – Верин, а у Гели есть еще старший – Данила, который живет отдельно. Вера рассказывает, как тяжело им жилось до ГСМ, как вздохнули теперь… Давид очень скоро перестает ее слушать. Гелина жена выворачивает ему наизнанку «душу номер два». Нет, он не обижается, просто перестает слушать. Ему все понятно. Вера – не Посвященная. Тот же случай, что и с Бергманом. Никогда в жизни любящая женщина не станет рассказывать правду о таком муже случайному человеку. Вот только почему он-то случайный? Неужели Геля не рассказывал? Какой же он чудной, право!

И Давид и Вера, оба страшно психуют и высаживают на пару целую пачку «Явы» за два часа. Но психуют они очень по-разному, каждый по-своему, и оттого не заглушают, а только усиливают тревогу друг друга.

«Кто-то очень не хочет, чтобы Вергилий ехал в Голландию. Вот в чем дело, – рассуждает Давид. – А запой это или злые козни врагов – какая разница, с точки зрения Посвященных любое препятствие является давлением внешним. Разглядеть бы только этих врагов, встретить их во плоти, тогда бы легче стало. Но он все равно победит. Не может не победить. Ведь когда что-то в его жизни особенно важно, включаются скрытые резервы, просыпается alter ego, и это как раз такой случай – он чувствует. И он не сдастся».

А Вера чисто по-женски боится за любимого человека, за здоровье его и за жизнь. Как им понять друг друга?

Особенно интересно, чего боится Михалыч. Он уже третий час возится с раковиной в ванной. Не слишком ли? Ага, закончил. Появляется в комнате. Светлые, очень умные, проницательные глаза. Удивительно приятная манера говорить. Мягкая кошачья походка. Где он мог раньше работать, этот интеллигентный отставной полковник? Ах да, кто-то же говорил ему. Димка, кажется. Глотков до ГСМ был одним из руководящих работников нашего представительства в ООН и вроде бы даже сотрудником секретариата. Полковник. В ООН. Это же КГБ!

Под черепом тихо разрывается бомба. Ну, вот и все. Если это КГБ, если Глотков давно их пасет, если Геля пропал не случайно, значит… Да, он, Давид Маревич, Посвященный и просвещенный Владыкой, бессилен что-либо изменить в такой ситуации. Против лома нет приема.

А Петр Михалыч тем временем, адресуясь преимущественно к Алевтине Ивановне, в который уж раз на памяти Давида жалуется на свои крайне неудобные имя и фамилию.

– Представляюсь: Глотков. Мне говорят, понятно: как композитор. Да нет, говорю: композитор – ГлАДков, а я ГлОТков Петр Михайлович. А, говорят, как Достоевский! Да нет же, говорю, Достоевский – Федор Михайлович, а я Петр…

И тогда Давид разворачивается, как сомнамбула, громко прощается, глядя в пространство, и уходит, оставляя всю семью Вергилия Наста на попечение композитору Достоевскому.

– Я позвоню вам, Давид! – кричит вдогонку Вера.

Не позвонит. Он это знает наверняка. Не позвонит.

И не позвонила. А он опять не спал всю ночь.

Восемнадцатое августа. Семь сорок утра. Геля звонит сам. Как ни в чем не бывало. Голос абсолютно трезвый:

– Дейв, касса открывается в восемь, я уже не успеваю, тебе там ближе…

И не завтракая, не умываясь, натягивая майку и застегивая ширинку на лестнице – бегом. Международная авиакасса на Петровке. Оказался в очереди седьмым. В девять пятьдесят уже свободен. Дату вылета поменял (на двадцать второе, причем через Питер, из Москвы по четным в Голландию не летают), да вот билета не получил. Все несколько сложнее оказалось: штраф – двадцать пять процентов стоимости – принимают только по безналичному расчету. Во, идиотизм-то! Кому расскажешь – не поверят. В общем, конца истории не видно.

В состоянии легкого отупения с примесью прямо-таки мальчишеской гордости от сознания важности выполняемого дела, Давид доходит до площади Ногина и от метро звонит Геле. Но автомат глотает единственную двушку, и тогда, вопреки всякой логике, он едет на Звездный бульвар.

Он уже готов не застать там никого, или застать полную квартиру трупов, или…

Нет, у Гели все нормально. Приезду Давида старший товарищ не удивляется. Они вместе завтракают. Говорят о всякой чепухе и упорно обходят скользкие вопросы. Геля иногда держится за сердце и даже не курит. Похоже, ему теперь действительно плохо. Курит только Давид, Геля за компанию выползает на балкон. Стоит, тяжело привалившись к стене. Давид разговаривает с ним почти как с ребенком: «Все будет хорошо, Геля», «Ты не расстраивайся, Геля» и прочие подобные благоглупости.

Так что же, ничего и не было? Было. Меня, брат, не обманешь!

Давид не глубоко, не насквозь, но читает мысли Вергилия. Собственно, в самом верхнем слое – там и читать особо нечего: апатия, раздражение, тошнота, недовольство всеми и всем. Но Давид напрягается и видит вчерашнее. Видит…

Геля покупает у метро в ларьке бутылку очень хорошего французского коньяка, рублей за триста, а потом, высосав ее до половины в кустах за детской площадкой, бросает… нет, задумавшись на секундочку, аккуратно ставит на землю и уходит, уходит далеко, очень далеко, он уговаривает себя не пить, не пить сейчас, не пить сегодня, не пить завтра, не пить вообще никогда, он ходит кругами по Москве, и сначала круги расширяются, расширяются, а потом становятся все уже, уже, все ближе, ближе к тому месту, где он оставил ЕЕ, он сжимает кольцо, он возвращается, уже темно, совсем темно, а бутылки нет. Нет! НЕТ!!! И тогда он покупает в ларьке самую дешевую водку. И пьет ее из горла в чужом подъезде, и, плача, разбивает о перила едва ли не полную бутылку…

Они беседуют о какой-то чепухе, и Давиду уже почти удается докопаться до третьего слоя, до причин, заставивших Вергилия пить. Жутким, могильным холодом веет от этих причин…

Но тут Геля говорит, вздыхая и морщась:

– Дейв, ты меня извини, я пойду лягу.

На какое-то мгновение Давид перехватывает его взгляд и чувствует: он догадался. («Я знаю, что ты знаешь, что я знаю…»)

Ну, вот и хорошо, вот и замечательно.

Давид уезжает, а потом дома всю субботу и все воскресенье лежит на диване совершенно больной, лишь иногда вставая чего-нибудь съесть.


С билетом утряслось. С валютой – тоже. По специальному разрешению Министерства финансов Внешэкономбанк выдал-таки товарищу Насту сто пятьдесят четыре гульдена как одну копеечку, то бишь как один цент. И Геля улетел в назначенный срок. И что-то важное там подписал, и в Гаагу съездил, и по «розовому кварталу» пошастал, и тюльпанов пособирал в лугах среди ветряных мельниц. И что-то там наливали ему. Давид не знал, что именно пьют в Голландии, а у Гели спросить не решился. Но из самолета в Шереметьеве Гелю вынимали. Сам он идти не мог. Впрочем, это уже было неинтересно.

Интереснее было другое. Гастон Девэр собрал Высший Совет Группы в отсутствие Гели и простым большинством голосов вывел из состава руководства двух человек: Яна Попова и Пашу Зольде.

Попов был самым независимым человеком в конторе. Давно привыкший к большим деньгам, загранпоездкам и вхождению запросто в высокие кабинеты, Ян не слишком дорожил должностями и окладами. Более всего он ценил свое собственное время и, похоже, заявление о выходе из Совета написал сам. В ГСМ его интересовала не власть, а интересная работа, которой его никто лишать не собирался.

С Пашей ситуация была совершенно иная. Старейший друг Гели и один из отцов-основателей ГСМ, членство в Высшем Совете он полагал для себя принципиальным, поэтому после «вынесения приговора» сразу швырнул на стол заявление об уходе и выскочил из кабинета. Никто не попытался остановить его, а Гастон, хладнокровно подписав бумажку, перешел к следующему вопросу повестки дня.

Неприятный осадок остался у Давида от этого инцидента. Оказывается, в коллективе единомышленников, в организации абсолютно нового типа, тоже существуют свои «тайны мадридского двора». Абсолютно ясно стало одно: это не Гастон работает у Гели, наоборот – Геля работает у Гастона. Девэр – властный, жесткий и, похоже, беспринципный человек, а Геля – честный, добрый, порядочный, но слабый. Конечно, он больше любит Гелю, и именно Геля привел его сюда, но работать-то приходится с такими, как Гастон, потому что только они и умеют по-настоящему работать. Такова селява.

– Давид, а вас я попрошу остаться, – словно Мюллер Штирлица, неожиданно задержал его Девэр.

И когда все разошлись, открыл окно настежь, разрешил курить и сказал прямо, без экивоков:

– Мне кажется, Давид, вы не согласны с увольнением Зольде. Так?

– Так, – решил не врать Давид.

– А я хочу, чтобы вы поняли, чем руководствуюсь я. Павел – замечательный человек и очень талантливый художник. Мы давно дружим домами, с ним так славно посидеть на кухне, попить водки и поругать партию и правительство! Но работать, как выяснилось, совершенно невозможно. Павел проявил массу энтузиазма при создании Группы. Для него это было романтикой, чем-то вроде антипартийного заговора, но теперь, когда начались будни, когда наваливается самая обыкновенная рутина и надо просто пахать, он, великий Зольде, не хочет делать ни черта. Он принимает ГСМ все за ту же кухню, где можно пить водку и ругать правительство. Но за это, дорогой мой Давид, нигде и никогда не платили денег. Мы, конечно, «Группа спасения мира», но не надо нас путать с Армией спасения. Мы собрались, чтобы вместе зарабатывать деньги. Из этих денег мы даже готовы помочь не умеющим зарабатывать достойным людям. И если завтра Павлу Зольде перестанут платить за его гениальные картины, как уже было однажды, я первый выделю ему стипендию из собственного кармана. Но художнику Зольде, а не члену Совета, потому что член Совета – это рабочая лошадь, а оклад члена Совета как-то неприлично называть пособием по безработице. Вот так, мой юный друг.

Давид закурил вторую сигарету и неожиданно для самого себя спросил:

– Гастон, скажите, а вы француз?

На какую-то секунду Гастон растерялся, а потом повернулся к Давиду горбоносым профилем и, рявкнув что-то малопонятное, но явно по-немецки, объявил уже на чистом русском:

– Я истинный ариец, характер у меня нордический, в связях, порочащих… нет, это опустим. Ненавижу жидов и коммунистов. Создал для борьбы с ними ГСМ и, как самый хитрый, именно их и набрал себе в штат. Ведь даже фюрер понимал, что бывают нутциге юден. Ну а тех, которые уже не нутциге, вроде Зольде, – тех коленом под зад!

– Извините, Гастон, я просто так спросил.

– И вы извините. Я просто так ответил.

И добавил после паузы:

– Моя мать – еврейка из Марселя. Отец – наполовину русский, наполовину латыш. Воевал в Испании, там и познакомились. Вот такой я француз, ну, примерно такой же, как Зольде – немец.

– А Вергилий…

– Вергилий Наст – чистокровный украинец.

– Я не о том. Вергилий в курсе, что Пашу уволили?

– Нет, – честно признался Гастон. – А зачем? Он бы сейчас развел бодягу, всех бы разжалобил, запутал вконец. Любит наш общий друг адвокатские речи произносить. А это сегодня неактуально. Я вам честно скажу, Давид. Иногда мне ужас как хочется уволить самого Наста.

– Что же мешает? – улыбнулся Давид.

– Да бросьте вы! Неужели не понятно?

– Не понятно, – сказал Давид.

Гастон странно посмотрел на него и принялся объяснять:

– Ну, во-первых, Геля Наст – живое знамя нашей Группы, во-вторых, только он так тонко чувствует людей, с которыми нам по пути, в-третьих, Сугробов – это все-таки имя и, наконец, в-четвертых, у него уникальные связи. Как вы думаете, кто нас вывел на старика Ромуальда? А зарубежные каналы… Да о чем говорить! Вот и возимся с ним, как с ребенком.

– Понятно. Гастон, а можно еще один вопрос? Глотков из КГБ?

– Насколько я знаю, нет, он служил в военной разведке. За что его оттуда вышибли, не наше с вами, как говорится, дело. А сейчас ему просто нужны деньги. Трудяга он добросовестный, дай Бог каждому. А то, о чем вы подумали, Давид, просто смешно. Уверяю вас. Да, мы не дети и знаем, что есть такое управление КГБ, которое занимается идеологией. К сожалению, несмотря на все перестройки, оно по-прежнему существует, правда, ведет себя намного тише. Однако отождествлять с этим управлением все спецслужбы нашей страны, по меньшей мере, наивно. Поверьте, мой юный друг, старому еврею. Я не выходил на площадь с лозунгом «За вашу и нашу свободу», но мысленно всегда был именно с теми людьми, а позднее со многими из них познакомился. Так вот, у нас в стране, считайте, каждый четвертый так или иначе сотрудничал с КГБ, и если сегодня мы от них от всех отмахнемся, работать станет просто не с кем. Вот так.

Давид невольно вздрогнул от магического сочетания слов «каждый четвертый»: что бы это значило? Но постарался скрыть свою реакцию и философски ухватился за последнюю мысль Гастона:

– А может, тогда есть смысл отмахнуться от всей страны?

(Тут же подумал про себя: «Или от всего мира».)

– Некоторые так и делают. Их трудно осуждать. Но лично я хочу работать здесь. Мне нравится заниматься бизнесом в России. И я собираю вокруг себя людей, которые в этом со мною солидарны. Кстати, в отличие от Вергилия я не люблю красивых слов, и все-таки «Группа спасения мира» – название и для меня не случайное. Потому что, мой юный друг, – можете это записать для последующего цитирования – если что и спасет этот мир (в чем я, признаться, сильно сомневаюсь), так уж, во всяком случае, не красота. И не слепая вера в сотню разных непримиримых богов. Мир спасут профессионалы и трудяги – люди, знающие цену деньгам и не считающие материальный достаток величайшим злом. Только они реально могут спасти мир и уже спасают его. Но, к сожалению, на каждого здорового и честного прагматика приходится по доброму десятку воров, маньяков, идиотов-мечтателей, лентяев и просто дураков. Кто кого, время покажет. Но я предпочитаю не ждать, а работать. Можете мне сейчас ничего не отвечать. Просто если в принципе согласны, оставайтесь с нами, Давид, во многом вы мне симпатичны. И не думайте о всякой ерунде. Не обращайте внимания на Вергилия, когда он жрет коньяк. И на Глоткова, который в любой момент может быть обратно призван Генштабом. Живите настоящим, Давид. Работайте. Вы никогда не думали бросить курить? Попробуйте. Я бросил десять лет назад. Это очень повышает работоспособность.

– Я знаю, – сказал Давид и, с минуту поколебавшись, закурил последнюю оставшуюся сигарету.


Что ж, перейдем на «Мальборо» по сороковнику за пачку. У метро есть ларек, который всю ночь работает, и там не спрашивают талонов на табак.

«Мальборо» помогало думать, но загадка оставалась неразрешимой. Да, Гастон Девэр не мог знать о великом пророчестве Посвященных, но цифру свою он тоже взял не с потолка. В СССР действительно каждый четвертый взрослый человек работал на КГБ. И каждый четвертый потенциально был Посвященным, то есть заведомо противостоял КГБ. Закон равновесия? А что же остальная половина человечества? Их куда отнести? Вспомнилось нечто по аналогии. Борис Слуцкий делил всех людей на три категории: тех, что прочитали «Братьев Карамазовых», тех, что еще не прочитали, и тех, которые никогда не прочтут. Остроумно. Вот и ищи ответ у Достоевского. За инертную половину человечества ведут свою вечную битву Бог и дьявол. И, может быть, в этом случае, мир все-таки спасет красота?.. Во, какую философию накрутил вокруг слов Гастона! А что если это просто случайное совпадение?


Да только в жизни Посвященных не бывает случайностей…


Ночью первый раз позвонил из Штатов Владыка.

«Как устроились?» «Нормально. А у тебя с работой?» «Все хорошо». «Приглашение прислать?» «Сейчас некогда. Лучше ближе к лету. Спасибо». «Ну, в общем, все отлично?» «Да». «И у нас также».

Разговор ни о чем. Смысл один – сообщить друг другу: живы-здоровы, движемся прежним курсом.

А потом вдруг Бергман сказал:

– Додик, запомни.

И в тот же момент Давид понял с абсолютной ясностью, что их разговор прослушивают. Давиду известны были эти байки, мол, когда Комитет включается, в трубке такой легкий щелчок раздается, и голос абонента как бы отдаляется. Чепуха – современная техника такова, что ничего заметить уже давно нельзя. Но он-то, он-то видел: их прослушивают. И это было крайне неприятно.

– Додик, запомни, – сказал Бергман. – Ровно за две недели до Нового года будет Особый день. Если ничего не помешает, в жизни твоей произойдет важное.

– А что, что может помешать?! – Сердце его сразу заколотилось, он уже думал об Анне.

– Например, пожар, – сказал Владыка.

– Пожар?

– Ну, это может быть не совсем пожар, – туманно уточнил Владыка. – Додик, прощай, у меня тут монетки кончились.

И даже телефона не оставил, куда звонить. Значит, бесконечное ожидание и холодная пустота, вновь образовавшаяся в душе.

Из КГБ не пришли. И даже не вызвали туда.


Незаметно случилась осень, а когда сквозь облетевшую листву просунул свою скользкую льдистую морду ноябрь, стало ясно, что и зима не за горами.

В конторе вдруг устроили несуразно пышный праздник на седьмое ноября. Нет, семьдесят третью годовщину Октябрьского переворота нарочито не вспоминали. Геля Наст перечеркнул великий пролетарский праздник навечно, объявив седьмое ноября днем рождения ГСМ. Оказывается, два года назад именно в этот день шесть отцов-основателей, точнее, пять отцов и одна мать (Вергилий, Гастон, Юра Шварцман, Паша Зольде, Ян Попов и Маша Биндер), собравшись на квартире у Гели, родили историческую идею. Не важно, что прошло еще больше полугода, прежде чем удалось оформить все бумаги, открыть первый банковский счет и получить офис, тогда еще не на Чистых прудах, а скромненький, на окраине – не важно, день рождения есть день рождения. Шаловливая мысль поплясать на коммунистических гробах всем понравилась, и праздник состоялся.

Геля, веселый, бодрый, полный энергии, пил только апельсиновый сок и фанту, но произносил много тостов и активно чокался с каждым персонально. Остальные пили шампанское, ликер, коньяк и пытались стать еще веселее Гели. Дима зажигательно пел под гитару все подряд – от красивых испанских баллад до сомнительного полублатного российского фольклора последних лет. Молодой художник Гена Сестрорецкий, ученик Зольде, специально к празднику развесил по стенам забавные картинки – цикл графических работ «Всемирная история сотворения и спасения», – где каждый из присутствующих мог разыскать себя и от души посмеяться. Охвачен был период от библейских легенд, где Вася Горошкин изображался одновременно и Давидом, и Голиафом, до наших времен, где «железная леди» Маша Биндер бросалась в объятия Юры Шварцмана, на лысине которого красовалось недвусмысленное пятно. Но самой ядовитой показалась Давиду картинка, где преувеличенно большой и толстый Геля выступал в роли Людовика Тринадцатого, а преувеличенно маленький и тощий Гастон – в роли кардинала Ришелье. Неужели такую расстановку сил понимают все и давно, настолько давно, что этого уже никто не стыдится?

А впрочем – в сторону! Шампанское – лучших сортов, ликер потрясный, закуски изумительные, домашнего приготовления, девушки постарались. А сами девушки? Празднично одетые, накрашенные, надушенные, улыбчивые, раскованные! И была среди них одна – самая красивая и самая раскованная – Марина Ройфман. Невероятно, но и у нее день рождения пришелся на седьмое.

Гастон, да и Геля тоже, относились к Маришке сдержанно, можно сказать, настороженно, но в такой день сестру отсутствующего Зямы не позвать было нельзя. Ну а Марина, как она это умела, завладела вниманием всех мужчин. Давид не возражал, даже не ревновал, когда она откровенно флиртовала со всеми подряд. Он знал, что вечер кончится, и они останутся вдвоем. У них уже было слишком серьезно, чтобы Давид стал ревновать из-за такой ерунды. Но оказалось, что есть другой человек, который в этот вечер ревновал, и ревновал безумно.

Когда уже разошлись почтенные старики типа Лазаря Ефимовича, Ивана Ивановича и Леонида Моисеевича, когда уже и среднее поколение во главе с Гастоном и Гелей двинулось на выход, доверив наиболее надежному из юных, то есть Давиду, закрывать двери и выключать свет, – вот тогда, как говорила молодежь, и начался самый беспредел. Кто-то врубил по видео очередной выпуск эротических клипов «Пентхауза». Димка и привалившаяся к его плечу мило подпевающая Женя Лисицкая исполняли хулиганские песни парижских клошаров, Димка тут же давал свой собственный перевод на русский с весьма изобретательными матюгами. Откуда-то из холодильника появилась ранее не выставленная на стол водка, Вася Горошкин не без успеха клеился к Жгутиковой, а недавно принятый на работу юрист Панамов окучивал второго бухгалтера фирмы скромную девочку Юлю Титову. И, наконец, уже сверх всякой меры разошедшаяся Маринка ласкала, обняв за шею, сильно пьяненького Гену, одновременно она хитро косила глазом в сторону Давида и принимала такие позы, от которых бы мертвый возбудился.

И вот в этот самый момент к Давиду подошла Климова, как всегда абсолютно трезвая («Я спортсменка, мне нельзя». Как у спортсменки может быть такая фигура?), попросила присесть в уголку, подальше от гремящего, поющего, пыхтящего бардака, и завела фантастически неуместный разговор о целях ГСМ, о Посвящении, о восточной философии. Размягченный ликером и шампанским Давид реагировал беззлобно: слушал, кивал, улыбался, когда Климова дошла до своего любимого буддизма, даже ответил ей рассеянно:

– Ну, что буддизм-мудизм, известное дело…

Климова, по счастью, не расслышала, говорил-то он в сторону, потому что и смотрел все время в сторону – на Мару. Она как раз меняла местами скрещенные ноги и на какую-нибудь четверть секунды дольше необходимого задержала их в промежуточном, полуразведенном положении, сверкая на всех желающих кружевными трусиками.

– Куда ты смотришь?! – Климова буквально дернула его за руку. – Я же с тобой разговариваю.

Он обернулся, и какое-то время тупо глядел на ее дрожащие губы и гневное черное полыхание в глазах. Чуть было не сказал нечто совсем грубое и даже грязное. Обстановка располагала. Потом понял, что будет не прав, и отреагировал относительно умеренно (как ему казалось):

– Климова, ты что?! Ты мне жена, что ли?

Климова отвалилась, исчезла куда-то, растаяла в пьяном сумраке и табачном тумане. И он тут же забыл о ней думать. Ему уже было ясно, что праздничный вечер идет к концу, а значит, начинается праздничная ночь, и Марине это тоже было абсолютно ясно. И простая человеческая радость закипала от этого у него в душе.

Он выпроводил на улицу всех пьяных гавриков, разбредшихся в разные стороны к метро, сдал ключи, попрощался с администрацией, при этом непрерывно одергивая Маринку, рвавшуюся то петь песни, то целовать каждого встречного. А где была в те минуты Алка, с кем ушла – не запомнил. Но когда они с Марой доехали до Арбата и пошли по бульвару, затем переулками и дворами – к нему домой, разговор сразу пошел о Климовой.

– А эта твоя секретарша – тяжелый случай, доложу тебе.

– В каком смысле?

– Да в любом! Во-первых, страшна, как смертный грех. Главное, подать себя совершенно не умеет. Солдат в юбке, точнее, солдатик, маленький глупый солдатик. Во-вторых, она же ничего не может скрыть. Ты что, не видел, как эта ощипанная курица на тебя смотрела?

– Как? – откровенно не понимал Давид.

– Ну, ты даешь! Нет, вы, мужики, точно недоделанные какие-то. Да у нее же в трусах мокро становится, когда она на тебя смотрит.

– Перестань.

– Что «перестань»? Да ты бы ее только пальцем поманил, она бы тебе прямо там при всех отдалась. Я тебя уверяю.

– Ну, правда, перестань.

– Дейв, я с тебя тащусь! Ты прямо крот какой-то слепошарый. Разве можно до такой степени ни черта не видеть. Ее ведь устраивало даже, что ты смотришь на меня и от этого возбуждаешься, она согласна была бы, чтоб ты возбуждался со мною, а спал с ней. Знаешь, как мужики порнухи насмотрятся и с бешеным энтузиазмом начинают своих постаревших жен трахать, от которых без допинга уже давно тошнит. А от этой любого тошнить будет, вот она и надеялась. Но тут я взяла и показала: тебе – промежность, а ей – язык. Понимаешь теперь, почему она так взбеленилась. Ну, извини, ну, надоела она мне. А так, еще по стакану бы зарядили и могли с ней устроить «лямур де труа». Не желаешь, кстати? Надо же девку, наконец, жизни учить. Тридцать два года – возраст серьезный. Я бы сказала, критический.