Страница:
На экране сидел оркестр, одетый в точно такие костюмы, в которых только что выступал на сцене. Оркестр играл, а Утесов дирижировал и пел. Пел ту самую песенку «Пока», что за несколько минут до этого звучала в зале. Пораженные зрители застывали: звукового кино не существовало и в помине, а тут поющий экран! Многие кидались обратно в зал, но там было уже тихо, да и микрофонов в ту пору эстрада еще не знала. И никто не догадывался, что звук с экрана льется благодаря утесовскому «спецзаказу» – его первой пластинке, звучавшей через мощные по тем временам репродукторы.
Но самое удивительное, что песня, не предназначенная для массового тиража, так понравилась слушателям, что диск с ее записью вскоре появился – без ведома исполнителя – на прилавках магазинов и имел такой успех, что раскупался мгновенно. Неслучайно один из персонажей знаменитой кинокомедии начала тридцатых годов – «Три товарища» – начальник строительства бумажного комбината Зайцев, сыгранный Михаилом Жаровым, упрекал своих сотрудников:
– Слушайте, я вам достал шесть патефонов и сто пластинок легкого жанра. И вы после этого смеете являться ко мне и заявлять, что у вас цемент на исходе? Да вы знаете, что одно утесовское «Пока, пока» – это же вагон цемента!
В феврале 1932 года Утесов получил наконец от Музобъединения официальное приглашение положить на пластинки несколько произведений. Дни главного противника джаза и легкой музыки РАПМа были сочтены – уже все говорили, что готовится в самых высоких инстанциях постановление о ликвидации этой зловредной «кастовой группировки». Изменились (о чудо!) настроения и в Главреперткоме, где Утесову прямо сказали:
– Можете записывать что хотите! Но, разумеется, в пределах того, что исполняли на эстраде по разрешениям прошлых лет. Даже по тем, что выдавались на месяц-другой.
«Боже, неужели наступила свобода?!» – подумал Утесов и с этой мыслью появился в доме № 3, на Кузнецком Мосту – в знаменитом кабинете напевов. Это произошло 8 марта 1932 года. День в день (бывает же так!) с того момента, как четыре года назад он дебютировал с Теа-джазом. Тот день он не раз называл «самым счастливым в жизни». Теперешнее совпадение, конечно, неслучайно.
В небольшой комнате кабинета на втором этаже здания, тесной, обитой со всех сторон коврами, музыканты едва уместились, рискуя задеть друг друга локтями. Но кто может думать об этом в исторический момент свершения давней мечты. Над окном отгороженной в углу аппаратной вспыхнуло самодельное табло «Внимание! Запись!» – и Теа-джаз заиграл фокстрот Теда Фиорито «Арабелла» – тот самый, с которого они начали первое выступление в МАЛОГОТе, – зачем нарушать традицию! Играли, разумеется, во главе с дирижером, выполнявшим «по совместительству» на этот раз обязанности солиста на джаз-флейте.
С этим составом Утесов исполнил для «восковых блинов» двенадцать произведений! Такого большого комплекта, записанного одним коллективом в один присест, кабинет до той поры не знал. На дисках появились не только песни из первых программ Теа-джаза, рапсодии И. Дунаевского из обозрения «Джаз на повороте», но и инструментальные пьесы. Последнее обстоятельство следует подчеркнуть для тех, кто ошибочно объявляет утесовский коллектив только аккомпанирующим ансамблем. Да и записанный тогда ряд произведений, несмотря на то что он содержал вокал, песенным никак не назовешь: главным образом он демонстрировал таланты музыкантов-инструменталистов.
В первом комплекте Утесова оказался «тифлисский» (как значилось на этикетках) романс «Где б ни скитался я» (музыка А. Лемана, стихи В. Мятлева), «Морской блюз» в обработке Н. Игнатьева, бывшего на первых порах единственным аранжировщиком Теа-джаза, три рапсодии, написанные и инструментованные И. Дунаевским.
Ну и, конечно, в тот же день Утесов с воодушевлением спел «Гоп со смыком» и «С Одесского кичмана», уже года два до этого изъятые цензурой из его программ. Пел, не очень веря, что в пух и прах разруганные песни теперь зазвучат повсюду – в каждом граммофоне или патефоне.
И не ошибся.
Записи эти появились на пластинках с роскошными по тем временам этикетками – со сверкающим золотом небом над алой кремлевской стеной и Спасской башней. Надписи, напечатанные на стене, как раз под знаменитой башней – «С Одесского кичмана (песня беспризорника)», как и «Гоп со смыком», производили несколько странное впечатление. Думаю, его не сгладило бы, что первая распевалась не беспризорниками, а героем спектакля «Республика на колесах» и ее авторы композитор Ф. Кельман и поэт Б. Тимофеев, а вторая – плод народного, точнее, воровского творчества. Покупателю это было в высшей степени безразлично, поскольку на этот раз он был необычный.
Ни в какую свободную продажу песни эти не поступали. Продовольственные проблемы, вызванные успехами коллективизации, введение продуктовых карточек натолкнули правительство на создание в 1931 году сети специальных государственных магазинов Торгсина. Так называлась контора по торговле с иностранцами, открывшая магазины почти во всех городах, даже в таких, куда гости из-за рубежа отродясь не заглядывали. Да и не их имели в виду.
Торговля в этих «супермаркетах» предназначалась главным образом для тех, у кого еще сохранилось золото. В любом виде. Моя бабушка рассказала, как в Торгсине за обручальное кольцо и сережки она купила детское питание и килограмм манки. Впрочем, иногда в этих магазинах появлялись и иностранцы с валютой. В Москве, в один из крупнейших на углу Смоленской, помнится, заглядывали «при валюте» Бегемот и Коровьев, отразившие нелюбовь их создателя, как и большинства народонаселения столицы, к подобным заведениям и спалившие его.
В Торгсинах были и отделы, торгующие пластинками с самыми дефицитными записями на золото и валюту. Утесовское «народное творчество» попало в их число.
В фильме 1976 года «Принимаю на себя», в котором рассказывается о Серго Орджоникидзе, человеке, принадлежащем к высшим сферам власти, есть любопытный эпизод.
Глубокая ночь. Часы бьют два. В комнате с тяжелыми портьерами появляется Орджоникидзе. Устало опускается в кресло, застывает в нем. Потом открывает портфель, вытаскивает из него пластинку и ставит ее на патефон. Раздается утесовский голос: «С Одесского кичмана бежали два уркана...» Серго слушает и улыбается.
Все здесь достоверно. Одна загвоздка: откуда у героя «Кичман»? В Торгсине купить его он уже не мог. Разве что Грампласттрест сохранил несколько дисков в заначке. К тому времени, в которое происходит описанный эпизод, вышел приказ Главреперткома об изъятии из продажи и прекращении выпуска всех утесовских записей с «блатной романтикой». В него попали песни, спетые не только в 1932 году, но и совсем недавно: «У окошка» – переложенная на фокстротный ритм классическая «Мурка», гимн одесских карманников «Лимончики», известные в узких кругах «Подруженьки», героиня которой признаётся: «Когда-то чистой и невинной я была».
Ни в одной из этих песен подлинного текста не было, оставалась только мелодия, изрядно для джаза обработанная, да новые стихи Василия Лебедева-Кумача, ничего общего с первоисточником не имеющие. Но это не остановило репертком, решивший ликвидировать на корню «вредоносные записи».
Пикантная деталь. В мае 1934 года, задолго до грозного реперткомовского приказа, художественный совет Грампласттреста слушал все, перечисленное выше. Антонина Васильевна Нежданова, Константин Николаевич Игумнов, Александр Борисович Гольденвейзер, Юрий Федорович Файер и другие корифеи исполнительского искусства внимали пению Утесова и... И отметили «удовлетворительную звучность и запись прослушанных пластинок», единодушно решив пустить их в производство. Что и удостоверили своими подписями.
Нужно ли решать, кто тут прав? Легко допустить, что корифеи никогда не слышали ни одной «блатняги», жили вне ее и, проявив терпимость, всегда дефицитную, не стали возражать против непритязательных мелодий и таких же стихов.
Интересно другое: отчего Утесова так влекло к «мелодиям городских окраин», как их элегантно именовали музыковеды. Очевидно, не только потому, что они пользовались успехом у публики. Скорее здесь сказались впечатления детства, что, как известно, неизгладимо из памяти. Эти мелодии и песни окружали Утесова с юных лет, пропитали его романтикой, пусть и не подлинной, а воровской. Установить различие между ними тогда он не мог. И, будучи человеком взрослым, не хотел, не мог избавиться от того, что впиталось его плотью и кровью.
И он нашел выход. Жизненный опыт позволил ему подавать тот же «Кичман» в ироническом духе, изображая его героя так, что он вызывал смех в зале. Другие мелодии этого ряда, например «Мурку», он пытался «переосмыслить». Прибегая к новому содержанию песни, наполнял ее лирикой и сердечностью, чуть-чуть «плюсуя» чувства, отчего опять же появлялась ироничность.
Оправдания здесь не нужны, а понимание – необходимо. Тем более что со временем Утесов отходит от этих песен, впечатления детства переносит в иные произведения. В «Раскинулось море широко», например. Не зря же С. Я. Маршак, в умении которого ценить поэзию сомнений нет, назвал эту песню утесовского репертуара «типичной народной балладой». Она, по мнению Самуила Яковлевича, «содержит все ее признаки: сюжет, что развивается от четверостишия к четверостишию, жизнь героя от рождения до завершения. Люди всегда любили такие песни, пели их вечерами в кругу друзей и родных, каждый мог поставить себя на место героя баллады, и это помогало жить».
Вначале было слово
Музыка продолжает звучать
Но самое удивительное, что песня, не предназначенная для массового тиража, так понравилась слушателям, что диск с ее записью вскоре появился – без ведома исполнителя – на прилавках магазинов и имел такой успех, что раскупался мгновенно. Неслучайно один из персонажей знаменитой кинокомедии начала тридцатых годов – «Три товарища» – начальник строительства бумажного комбината Зайцев, сыгранный Михаилом Жаровым, упрекал своих сотрудников:
– Слушайте, я вам достал шесть патефонов и сто пластинок легкого жанра. И вы после этого смеете являться ко мне и заявлять, что у вас цемент на исходе? Да вы знаете, что одно утесовское «Пока, пока» – это же вагон цемента!
В феврале 1932 года Утесов получил наконец от Музобъединения официальное приглашение положить на пластинки несколько произведений. Дни главного противника джаза и легкой музыки РАПМа были сочтены – уже все говорили, что готовится в самых высоких инстанциях постановление о ликвидации этой зловредной «кастовой группировки». Изменились (о чудо!) настроения и в Главреперткоме, где Утесову прямо сказали:
– Можете записывать что хотите! Но, разумеется, в пределах того, что исполняли на эстраде по разрешениям прошлых лет. Даже по тем, что выдавались на месяц-другой.
«Боже, неужели наступила свобода?!» – подумал Утесов и с этой мыслью появился в доме № 3, на Кузнецком Мосту – в знаменитом кабинете напевов. Это произошло 8 марта 1932 года. День в день (бывает же так!) с того момента, как четыре года назад он дебютировал с Теа-джазом. Тот день он не раз называл «самым счастливым в жизни». Теперешнее совпадение, конечно, неслучайно.
В небольшой комнате кабинета на втором этаже здания, тесной, обитой со всех сторон коврами, музыканты едва уместились, рискуя задеть друг друга локтями. Но кто может думать об этом в исторический момент свершения давней мечты. Над окном отгороженной в углу аппаратной вспыхнуло самодельное табло «Внимание! Запись!» – и Теа-джаз заиграл фокстрот Теда Фиорито «Арабелла» – тот самый, с которого они начали первое выступление в МАЛОГОТе, – зачем нарушать традицию! Играли, разумеется, во главе с дирижером, выполнявшим «по совместительству» на этот раз обязанности солиста на джаз-флейте.
С этим составом Утесов исполнил для «восковых блинов» двенадцать произведений! Такого большого комплекта, записанного одним коллективом в один присест, кабинет до той поры не знал. На дисках появились не только песни из первых программ Теа-джаза, рапсодии И. Дунаевского из обозрения «Джаз на повороте», но и инструментальные пьесы. Последнее обстоятельство следует подчеркнуть для тех, кто ошибочно объявляет утесовский коллектив только аккомпанирующим ансамблем. Да и записанный тогда ряд произведений, несмотря на то что он содержал вокал, песенным никак не назовешь: главным образом он демонстрировал таланты музыкантов-инструменталистов.
В первом комплекте Утесова оказался «тифлисский» (как значилось на этикетках) романс «Где б ни скитался я» (музыка А. Лемана, стихи В. Мятлева), «Морской блюз» в обработке Н. Игнатьева, бывшего на первых порах единственным аранжировщиком Теа-джаза, три рапсодии, написанные и инструментованные И. Дунаевским.
Ну и, конечно, в тот же день Утесов с воодушевлением спел «Гоп со смыком» и «С Одесского кичмана», уже года два до этого изъятые цензурой из его программ. Пел, не очень веря, что в пух и прах разруганные песни теперь зазвучат повсюду – в каждом граммофоне или патефоне.
И не ошибся.
Записи эти появились на пластинках с роскошными по тем временам этикетками – со сверкающим золотом небом над алой кремлевской стеной и Спасской башней. Надписи, напечатанные на стене, как раз под знаменитой башней – «С Одесского кичмана (песня беспризорника)», как и «Гоп со смыком», производили несколько странное впечатление. Думаю, его не сгладило бы, что первая распевалась не беспризорниками, а героем спектакля «Республика на колесах» и ее авторы композитор Ф. Кельман и поэт Б. Тимофеев, а вторая – плод народного, точнее, воровского творчества. Покупателю это было в высшей степени безразлично, поскольку на этот раз он был необычный.
Ни в какую свободную продажу песни эти не поступали. Продовольственные проблемы, вызванные успехами коллективизации, введение продуктовых карточек натолкнули правительство на создание в 1931 году сети специальных государственных магазинов Торгсина. Так называлась контора по торговле с иностранцами, открывшая магазины почти во всех городах, даже в таких, куда гости из-за рубежа отродясь не заглядывали. Да и не их имели в виду.
Торговля в этих «супермаркетах» предназначалась главным образом для тех, у кого еще сохранилось золото. В любом виде. Моя бабушка рассказала, как в Торгсине за обручальное кольцо и сережки она купила детское питание и килограмм манки. Впрочем, иногда в этих магазинах появлялись и иностранцы с валютой. В Москве, в один из крупнейших на углу Смоленской, помнится, заглядывали «при валюте» Бегемот и Коровьев, отразившие нелюбовь их создателя, как и большинства народонаселения столицы, к подобным заведениям и спалившие его.
В Торгсинах были и отделы, торгующие пластинками с самыми дефицитными записями на золото и валюту. Утесовское «народное творчество» попало в их число.
В фильме 1976 года «Принимаю на себя», в котором рассказывается о Серго Орджоникидзе, человеке, принадлежащем к высшим сферам власти, есть любопытный эпизод.
Глубокая ночь. Часы бьют два. В комнате с тяжелыми портьерами появляется Орджоникидзе. Устало опускается в кресло, застывает в нем. Потом открывает портфель, вытаскивает из него пластинку и ставит ее на патефон. Раздается утесовский голос: «С Одесского кичмана бежали два уркана...» Серго слушает и улыбается.
Все здесь достоверно. Одна загвоздка: откуда у героя «Кичман»? В Торгсине купить его он уже не мог. Разве что Грампласттрест сохранил несколько дисков в заначке. К тому времени, в которое происходит описанный эпизод, вышел приказ Главреперткома об изъятии из продажи и прекращении выпуска всех утесовских записей с «блатной романтикой». В него попали песни, спетые не только в 1932 году, но и совсем недавно: «У окошка» – переложенная на фокстротный ритм классическая «Мурка», гимн одесских карманников «Лимончики», известные в узких кругах «Подруженьки», героиня которой признаётся: «Когда-то чистой и невинной я была».
Ни в одной из этих песен подлинного текста не было, оставалась только мелодия, изрядно для джаза обработанная, да новые стихи Василия Лебедева-Кумача, ничего общего с первоисточником не имеющие. Но это не остановило репертком, решивший ликвидировать на корню «вредоносные записи».
Пикантная деталь. В мае 1934 года, задолго до грозного реперткомовского приказа, художественный совет Грампласттреста слушал все, перечисленное выше. Антонина Васильевна Нежданова, Константин Николаевич Игумнов, Александр Борисович Гольденвейзер, Юрий Федорович Файер и другие корифеи исполнительского искусства внимали пению Утесова и... И отметили «удовлетворительную звучность и запись прослушанных пластинок», единодушно решив пустить их в производство. Что и удостоверили своими подписями.
Нужно ли решать, кто тут прав? Легко допустить, что корифеи никогда не слышали ни одной «блатняги», жили вне ее и, проявив терпимость, всегда дефицитную, не стали возражать против непритязательных мелодий и таких же стихов.
Интересно другое: отчего Утесова так влекло к «мелодиям городских окраин», как их элегантно именовали музыковеды. Очевидно, не только потому, что они пользовались успехом у публики. Скорее здесь сказались впечатления детства, что, как известно, неизгладимо из памяти. Эти мелодии и песни окружали Утесова с юных лет, пропитали его романтикой, пусть и не подлинной, а воровской. Установить различие между ними тогда он не мог. И, будучи человеком взрослым, не хотел, не мог избавиться от того, что впиталось его плотью и кровью.
И он нашел выход. Жизненный опыт позволил ему подавать тот же «Кичман» в ироническом духе, изображая его героя так, что он вызывал смех в зале. Другие мелодии этого ряда, например «Мурку», он пытался «переосмыслить». Прибегая к новому содержанию песни, наполнял ее лирикой и сердечностью, чуть-чуть «плюсуя» чувства, отчего опять же появлялась ироничность.
Оправдания здесь не нужны, а понимание – необходимо. Тем более что со временем Утесов отходит от этих песен, впечатления детства переносит в иные произведения. В «Раскинулось море широко», например. Не зря же С. Я. Маршак, в умении которого ценить поэзию сомнений нет, назвал эту песню утесовского репертуара «типичной народной балладой». Она, по мнению Самуила Яковлевича, «содержит все ее признаки: сюжет, что развивается от четверостишия к четверостишию, жизнь героя от рождения до завершения. Люди всегда любили такие песни, пели их вечерами в кругу друзей и родных, каждый мог поставить себя на место героя баллады, и это помогало жить».
Вначале было слово
Что же, может быть, Утесов был под особым бдительным оком цензуры? Не сказать. Замечания ее порой на первый взгляд казались мелочными, но влияли на характер песни.
«Каховку» Дунаевского на стихи Михаила Светлова Утесов спел так, как она прозвучала в фильме «Три товарища». И только он успел записать ее на пластинки, тут же последовал окрик:
– Что это за города перечисляет поэт? Откуда взялись эти Любава и Варшава? Он что, не знает, что в Польше Красная армия потерпела неудачу и до ее столицы так и не смогла дойти?! И как можно петь о тех, кто сражался за революцию: «Ты помнишь, товарищ, как вместе шатались»?
Утесова вызвали в Главлит (теперь репертком стал составной частью расширившегося в несколько раз Главлита – Главного управления по делам литературы и искусства, существовавшего не при Наркомпросе, а при НКВД – Народном комиссариате внутренних дел). Он выслушал цензора, ознакомился с решением о запрете исполнения песни в прежнем виде и рассказал об этом Михаилу Аркадьевичу.
Тот поохал, повздыхал, послал цензоров по нескольким известным адресам, но за переделки принялся. В одной строфе исчезла рифма, в другой появилось одно лишь новое слово (вместо «Ты, помнишь, товарищ, как вместе шатались» – «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались»), но что-то неуловимое исчезло – и взаимоотношения героев стали другими. И отныне только с этим текстом пел Утесов «Каховку» на эстраде, но перепевать ее для пластинок не стал.
Так сложилось, что поэтов Утесов не искал. Они возникали сами, часто непредсказуемо. Однажды к нему пришел Александр Безыменский, гордо носивший в те годы звание «первого комсомольского поэта». Он принес Утесову новую французскую пластинку – подарок члена КИМа (Коммунистического интернационала молодежи!). На ней парижский шансонье Рей Вентура со своим мужским квинтетом исполнял песню композитора Поля Мизраки «Все хорошо, мадам маркиза».
– Послушайте ее, – предложил Безыменский. – По-моему, это ваша песня.
– Но я сейчас занят программой «Песни моей Родины». Как-то Париж в ней не очень будет смотреться.
– Напротив! «Маркиза» придаст ей идейное звучание! – воскликнул комсомолец номер один. – У нас если все хорошо, то хорошо в самом деле. У них – все хорошо значит совсем другое!
Утесову песня очень понравилась, и перевод Безыменский сделал прекрасный, но повторять Вентуру не хотелось. Француз очень смешно пел за маркизу эдаким фальцетом, а участники его ансамбля каждый поочередно отвечали за Джиента, Марселя, Паскаля и Луку. У Утесова маркизой стала его дочь, а роли ее слуг он решил исполнить сам, прибегнув к изящной театрализации. У одного телефонного аппарата пела Эдит, трубку другого брал Утесов, демонстрируя блестящую трансформацию: не меняя голоса и деталей одежды, он каждый раз представал другим человеком – то бонвиваном, то кучером, страдающим от ревматизма, то услужливым официантом, то гордо-неприступным дворецким.
На публике песня, как говорится, прошла. Но сделанной в пожарном порядке записью Утесов остался недоволен: она оказалась загнанной до предела. Винить в том звукорежиссера, напугавшего всех?
– Песня ваша большая, – сказал он. – Учтите, у нас лимит: три минуты – и ни секунды сверх того! Залезть на этикетку не имеем права!
«Мы пели, будто вскачь неслись галопом! – жаловался позже Леонид Осипович. – При такой скороговорке и слов не разберешь! Да и Дита, получилось, ведет диалог с одним человеком, а называет его, как сумасшедшая, разными именами».
Через год он уговорил редактора пластинок сделать еще одну запись «Маркизы». Теперь он пел «на разные голоса», и это было великолепно: и артистично, и смешно. Но, послушав уже готовый диск, опять остался недоволен:
– Мы поем, будто впряглись в телегу с несмазанными колесами, – еле тащимся.
И только к третьему варианту, записанному еще через год на Фабрике звукозаписи радиокомитета, у исполнителя не было никаких претензий.
Случай, конечно, экстраординарный. Но показательный для Утесова и его требовательности к тому, что он делал.
Переписывать же свои песни ему приходилось не раз. И не всегда по творческим причинам.
С Евгением Долматовским Утесова связывала творческая дружба. Пять песен на стихи поэта долго оставались в репертуаре певца. Но первая из них вызвала скандал. Называлась она «Офицерский вальс» и поначалу никаких замечаний не вызывала. Утесов благополучно записал ее в феврале 1945-го на пластинку, которая вскоре вышла первым тиражом.
И тут цензура внезапно прозрела:
– Это что же получается: офицер оказался в небольшом городке, заглядывает на часок к случайной знакомой и остается у нее на ночь?! И это воин победоносной армии? Какой моральный облик рисует нам поэт? А вы представляете, как будут слушать эту песню миллионы жен, оставшихся в тылу?!
Отвечать на эти вопросы ни певцу, ни поэту не хотелось. Да и что сказать людям, если они не поняли главное в песне – желание человека, прошедшего через четыре военных года, хотя бы мимолетно, «на часок», почувствовать в вальсе женское тепло, что знал он в родном доме.
Пластинку немедленно сняли с производства, а песню подвергли экзекуции: отсекли один куплет, отредактировали второй. И только в таком, усеченном виде разрешили вновь записать. Изменив, кстати, и ее название – вальс стал не «офицерским», а «случайным».
«У меня что ни песня, то история! Книгу из этих историй можно составить! – вспоминал Леонид Осипович. – „Второе сердце“ помните? Музыка Никиты [Богословского], стихи – тоже Жени Долматовского.
Так вот, недавно я получил письмо из Польши, из местечка Скрерневицы. Георгий Сухно пишет, что песню эту сочинил бывший польский капрал Михаил Зеличинский, работавший когда-то учителем музыки в Ярославле! Представляете! И произошло это в 1933 году, когда газета «Польский воин» проводила конкурс. В тридцать девятом песню «Сердце в ранце» пели солдаты Польской армии, позже – военнопленные и жители, попавшие под немецкую оккупацию.
В письме и подстрочник лежал. Единственная разница с тем, что пел я, – сердце, что вырвалось из девичьей груди, было разбито любовью к другому. А в остальном – полное соответствие.
Я знал, что Женя перевел эту песню. И сделал это прекрасно. Стихи он получил от солдат Армии Народовой, сражавшейся рядом с нашей. Ведь он был военкором и часто ездил на фронт.
Удивительная история! Песня обслужила две армии и две страны! Не сомневаюсь, «Синий платочек» завоевать такой успех у немцев не мог – очень он русский. Как и самая популярная в Германии песня «Лили Марлен» никак не пошла бы среди наших солдат. А тут такой феномeн. Или феномен? Запутаешься с этими ударениями!..»
Однажды я спросил Леонида Осиповича, как получилось, что Василий Иванович Лебедев-Кумач с начала тридцатых годов, еще задолго до «Веселых ребят», так активно сотрудничал с ним? Какую песню ни возьмешь – текст Лебедева-Кумача.
Оказалось, что история с ним посложнее. Он пришел за кулисы Московского мюзик-холла, когда Утесов гастролировал там еще с первой программой Теа-джаза. Выразил свои восторги и предложил:
– Если понадобится помощь, я к вашим услугам.
Василий Иванович работал тогда в «Крокодиле» – писал сатирические и юмористические стихи и рассказы, подписываясь то своей фамилией – Лебедев, то р-р-революционным псевдонимом – Кумач. При любви Утесова к смеху – а «Крокодил» в те годы был если не лучшим, то достаточно веселым журналом – люди, умеющие делать смех, ему всегда были нужны.
Но Кумач неожиданно признался, что уже давно стремится только к чистой лирике! (Комик, мечтающий о Гамлете, – вещь закономерная до банальности!) И попросил Утесова дать ему возможность написать что-нибудь вроде «Ты жжешь мое сердце, Чикита!». Эта песня прозвучала в первой программе. Леонида Осиповича это нисколько не удивило, и он предложил поэту написать новый текст к «Мурке».
– Только чтобы от блатного не осталось и следа! – предупредил он.
И через неделю он уже пел:
– Песня имела успех, – рассказал он. – Может быть, не столько из-за стихов Василия, сколько из-за знакомой всем мелодии, прекрасно обработанной. Я с таким удовольствием пел его задушевные строки в качестве вступления, в медленном темпе, когда мелодия едва угадывалась, а потом переходил к дирижированию фокстротом, что мы инструментовали в диксилендовском стиле. Дирижировал и, не скрою, был на седьмом небе от счастья.
Вскоре на один из концертов коллектива Утесова пришел гастролировавший в нашей стране английский дирижер-симфонист Альберт Коутс, имя которого гремело на весь мир. Коутс с интересом прослушал программу джазового ансамбля, по окончании концерта долго аплодировал музыкантам, а затем, когда публика разошлась, прошел за кулисы и обратился к Утесову с необычной просьбой:
– Продирижируйте для меня. Я видел вас из зала со спины, теперь хотел бы видеть ваше лицо!
Коутс устроился среди оркестрантов и не сводил с Утесова глаз.
– Сыграйте еще что-нибудь, – попросил англичанин, когда пьеса была исполнена.
Оркестр заиграл снова, и снова Коутс внимательно следил за каждым жестом Утесова, его пластикой, манерой держаться, мимикой. Затем подошел к Леониду Осиповичу и медленно, взвешивая каждое слово, сказал:
– Если бы вы знали то, что знаю я, вы были бы величайшим дирижером мира. Если бы я умел делать то, что делаете вы, величайшим дирижером был бы я!
А Лебедеву-Кумачу не везло. Почти все написанное им цензура или нещадно рубила, или, если написанное все же попадало на пластинки, быстро снимала их с производства. Сатирическую песенку «Папочка и мышки» («Кооперативная колыбельная»), текст которой уже был опубликован в «Крокодиле», дальше пробной пластинки не пустили, и она осталась неизвестной слушателю. Другие песенки, на миг появившись в Торгсине, бесследно исчезали. Вот только «Качелям» повезло больше других – и они печатались на пластинках не один год.
Особенно Утесов сожалел о «Лимончиках», их краткосрочной судьбе. Вместо всяких там «а люблю я воровать, карманы выворачивать» появились стихи, которые очень понравились Леониду Осиповичу:
– Теперь, Вася, ты можешь считать себя настоящим одесситом! Учти, инородцам это звание дается нечасто!
А дела вскоре пошли в гору. Главное, конечно, успех «Веселых ребят», участие в которых, если бы не заботы Утесова, Кумачу никогда не светило. Пластинки со всеми «сердечными» песнями фильма шли нарасхват. Появились гонорары. Заказы посыпались со всех сторон. Поэт даже покинул «Крокодил», в котором прослужил десять лет.
Можно было возгордиться: к нему обращались композиторы, которые раньше его в упор не видели. Более того, его уже просили не о подтекстовках к готовым мелодиям, а с надеждой в глазах задавали один и тот же вопрос:
– Не найдется ли у вас новое стихотворение?
Несколько своих лирических стихов он передал Матвею Блантеру, и тот сделал великолепные песни «Утро и вечер» и «Девушка». Композитор в непривычной для него манере выразил неподдельное восхищение поэтичностью и изысканностью формы стиха. И признался:
– Мне еще никогда не приходилось иметь дело с такими:
– Пошлость – это сифилис, его можно залечить, но избавиться навсегда не удастся. Вот вы восхищаетесь Утесовым, а у него пошлость проступала постоянно. Ну и что же, что вы несогласны, мне и не нужно ваше согласие, я говорю то, что думаю... Своих песен Утесову я никогда не давал. Это он просил у меня «Утро и вечер» и «Девушку» в тридцать седьмом, когда меня не пели. Как песни попали к Утесову, не знаю. Между прочим, когда он начинал в мюзик-холле, то песен не пел. Исполнял куплеты, танцевал, ходил на голове – и делал это талантливо. Потом вообразил себя певцом – ничего хорошего не получилось... Вот Дунаевский был блестящим стилизатором и умел писать для конкретного певца, подлаживаться под своих любимцев и делать это так, что никто не замечал их голосовых изъянов. Я же никогда не учитывал особенности голоса кого-то, тем более его возможности. Я к самому понятию «певец» отношусь по-особому. В кабаре «Летучая мышь» у Балиева служила пианистка Мадлен Буше. Когда одна из этуалей, которой она аккомпанировала, заболела и Мадлен заменила ее, она сама стала звездой. Но не певицей! Для меня певица – обладательница оперного голоса. Так я плохо воспитан...
Мнение Блантера – еще одно подтверждение, что у Утесова были не только друзья, но и те, кто не принимал его творчества. И не только среди цензоров.
Лебедев-Кумач в тридцатые годы работал очень много. Конечно, все, что он писал, передавал прежде всего Утесову. Вот откуда у Леонида Осиповича появились песни Блантера. Для Диты поэт сочинил слегка ироничного «Пожарного», с которым она дебютировала на пластинках. И непрестанно писал для Дунаевского, который после «Веселых ребят» трудился без продыха.
Закончим главу примером цензурного, почти анекдотичного налета. На этот раз жертвой стал Самуил Яковлевич Маршак, классик при жизни.
В начале семидесятых годов, когда грамстудия приступила к выпуску реставрированных утесовских записей прошлых лет, каждую программу, как было заведено, принимал художественный совет. Его возглавлял главный редактор, наделенный полными правами цензора.
Звучит песня «Акула» – музыкальная обработка Дунаевского, сатирические стихи Маршака. Утесов поет:
– Но тут же каламбур, игра слов, – пытаюсь объяснить я, – не Китая, а кита я.
– Когда была записана песня? – спрашивает главный. – В тридцать восьмом году, почти сорок лет назад. Тогда было можно, сегодня такая игра слов недопустима.
Звоню Леониду Осиповичу. Объясняю – так и так, что делать?
– Не надо волноваться, – успокаивает он. – Совет возражал только против этого куплета? Не против всей песни? Так вырежьте его, и дело с концом!
Пришлось так и сделать. Смысл вроде бы не изменился. Одно жаль: уже в конце XX века появились компакт-диски Утесова – и на них та же «Акула» с вырезкой! Деяния цензоров остаются навсегда?
«Каховку» Дунаевского на стихи Михаила Светлова Утесов спел так, как она прозвучала в фильме «Три товарища». И только он успел записать ее на пластинки, тут же последовал окрик:
– Что это за города перечисляет поэт? Откуда взялись эти Любава и Варшава? Он что, не знает, что в Польше Красная армия потерпела неудачу и до ее столицы так и не смогла дойти?! И как можно петь о тех, кто сражался за революцию: «Ты помнишь, товарищ, как вместе шатались»?
Утесова вызвали в Главлит (теперь репертком стал составной частью расширившегося в несколько раз Главлита – Главного управления по делам литературы и искусства, существовавшего не при Наркомпросе, а при НКВД – Народном комиссариате внутренних дел). Он выслушал цензора, ознакомился с решением о запрете исполнения песни в прежнем виде и рассказал об этом Михаилу Аркадьевичу.
Тот поохал, повздыхал, послал цензоров по нескольким известным адресам, но за переделки принялся. В одной строфе исчезла рифма, в другой появилось одно лишь новое слово (вместо «Ты, помнишь, товарищ, как вместе шатались» – «Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались»), но что-то неуловимое исчезло – и взаимоотношения героев стали другими. И отныне только с этим текстом пел Утесов «Каховку» на эстраде, но перепевать ее для пластинок не стал.
Так сложилось, что поэтов Утесов не искал. Они возникали сами, часто непредсказуемо. Однажды к нему пришел Александр Безыменский, гордо носивший в те годы звание «первого комсомольского поэта». Он принес Утесову новую французскую пластинку – подарок члена КИМа (Коммунистического интернационала молодежи!). На ней парижский шансонье Рей Вентура со своим мужским квинтетом исполнял песню композитора Поля Мизраки «Все хорошо, мадам маркиза».
– Послушайте ее, – предложил Безыменский. – По-моему, это ваша песня.
– Но я сейчас занят программой «Песни моей Родины». Как-то Париж в ней не очень будет смотреться.
– Напротив! «Маркиза» придаст ей идейное звучание! – воскликнул комсомолец номер один. – У нас если все хорошо, то хорошо в самом деле. У них – все хорошо значит совсем другое!
Утесову песня очень понравилась, и перевод Безыменский сделал прекрасный, но повторять Вентуру не хотелось. Француз очень смешно пел за маркизу эдаким фальцетом, а участники его ансамбля каждый поочередно отвечали за Джиента, Марселя, Паскаля и Луку. У Утесова маркизой стала его дочь, а роли ее слуг он решил исполнить сам, прибегнув к изящной театрализации. У одного телефонного аппарата пела Эдит, трубку другого брал Утесов, демонстрируя блестящую трансформацию: не меняя голоса и деталей одежды, он каждый раз представал другим человеком – то бонвиваном, то кучером, страдающим от ревматизма, то услужливым официантом, то гордо-неприступным дворецким.
На публике песня, как говорится, прошла. Но сделанной в пожарном порядке записью Утесов остался недоволен: она оказалась загнанной до предела. Винить в том звукорежиссера, напугавшего всех?
– Песня ваша большая, – сказал он. – Учтите, у нас лимит: три минуты – и ни секунды сверх того! Залезть на этикетку не имеем права!
«Мы пели, будто вскачь неслись галопом! – жаловался позже Леонид Осипович. – При такой скороговорке и слов не разберешь! Да и Дита, получилось, ведет диалог с одним человеком, а называет его, как сумасшедшая, разными именами».
Через год он уговорил редактора пластинок сделать еще одну запись «Маркизы». Теперь он пел «на разные голоса», и это было великолепно: и артистично, и смешно. Но, послушав уже готовый диск, опять остался недоволен:
– Мы поем, будто впряглись в телегу с несмазанными колесами, – еле тащимся.
И только к третьему варианту, записанному еще через год на Фабрике звукозаписи радиокомитета, у исполнителя не было никаких претензий.
Случай, конечно, экстраординарный. Но показательный для Утесова и его требовательности к тому, что он делал.
Переписывать же свои песни ему приходилось не раз. И не всегда по творческим причинам.
С Евгением Долматовским Утесова связывала творческая дружба. Пять песен на стихи поэта долго оставались в репертуаре певца. Но первая из них вызвала скандал. Называлась она «Офицерский вальс» и поначалу никаких замечаний не вызывала. Утесов благополучно записал ее в феврале 1945-го на пластинку, которая вскоре вышла первым тиражом.
И тут цензура внезапно прозрела:
– Это что же получается: офицер оказался в небольшом городке, заглядывает на часок к случайной знакомой и остается у нее на ночь?! И это воин победоносной армии? Какой моральный облик рисует нам поэт? А вы представляете, как будут слушать эту песню миллионы жен, оставшихся в тылу?!
Отвечать на эти вопросы ни певцу, ни поэту не хотелось. Да и что сказать людям, если они не поняли главное в песне – желание человека, прошедшего через четыре военных года, хотя бы мимолетно, «на часок», почувствовать в вальсе женское тепло, что знал он в родном доме.
Пластинку немедленно сняли с производства, а песню подвергли экзекуции: отсекли один куплет, отредактировали второй. И только в таком, усеченном виде разрешили вновь записать. Изменив, кстати, и ее название – вальс стал не «офицерским», а «случайным».
«У меня что ни песня, то история! Книгу из этих историй можно составить! – вспоминал Леонид Осипович. – „Второе сердце“ помните? Музыка Никиты [Богословского], стихи – тоже Жени Долматовского.
напел он и продолжил: – В годы войны на ее долю выпал особый успех. Ну кто не мечтал дожить до победы! А тут гарантия: выживешь, если с тобой сердце любимой.
Чье-то сердце оборвалось —
Так любить оно хотело.
Чье-то сердце загрустило
И за войском полетело... —
Так вот, недавно я получил письмо из Польши, из местечка Скрерневицы. Георгий Сухно пишет, что песню эту сочинил бывший польский капрал Михаил Зеличинский, работавший когда-то учителем музыки в Ярославле! Представляете! И произошло это в 1933 году, когда газета «Польский воин» проводила конкурс. В тридцать девятом песню «Сердце в ранце» пели солдаты Польской армии, позже – военнопленные и жители, попавшие под немецкую оккупацию.
В письме и подстрочник лежал. Единственная разница с тем, что пел я, – сердце, что вырвалось из девичьей груди, было разбито любовью к другому. А в остальном – полное соответствие.
Я знал, что Женя перевел эту песню. И сделал это прекрасно. Стихи он получил от солдат Армии Народовой, сражавшейся рядом с нашей. Ведь он был военкором и часто ездил на фронт.
Удивительная история! Песня обслужила две армии и две страны! Не сомневаюсь, «Синий платочек» завоевать такой успех у немцев не мог – очень он русский. Как и самая популярная в Германии песня «Лили Марлен» никак не пошла бы среди наших солдат. А тут такой феномeн. Или феномен? Запутаешься с этими ударениями!..»
Однажды я спросил Леонида Осиповича, как получилось, что Василий Иванович Лебедев-Кумач с начала тридцатых годов, еще задолго до «Веселых ребят», так активно сотрудничал с ним? Какую песню ни возьмешь – текст Лебедева-Кумача.
Оказалось, что история с ним посложнее. Он пришел за кулисы Московского мюзик-холла, когда Утесов гастролировал там еще с первой программой Теа-джаза. Выразил свои восторги и предложил:
– Если понадобится помощь, я к вашим услугам.
Василий Иванович работал тогда в «Крокодиле» – писал сатирические и юмористические стихи и рассказы, подписываясь то своей фамилией – Лебедев, то р-р-революционным псевдонимом – Кумач. При любви Утесова к смеху – а «Крокодил» в те годы был если не лучшим, то достаточно веселым журналом – люди, умеющие делать смех, ему всегда были нужны.
Но Кумач неожиданно признался, что уже давно стремится только к чистой лирике! (Комик, мечтающий о Гамлете, – вещь закономерная до банальности!) И попросил Утесова дать ему возможность написать что-нибудь вроде «Ты жжешь мое сердце, Чикита!». Эта песня прозвучала в первой программе. Леонида Осиповича это нисколько не удивило, и он предложил поэту написать новый текст к «Мурке».
– Только чтобы от блатного не осталось и следа! – предупредил он.
И через неделю он уже пел:
И поздравил создателя новой песни «У окошка» с дебютом.
Солнце догорает, наступает вечер,
А кругом зеленая весна!
Вечер обещает ласковую встречу,
Ласковую встречу у окна.
– Песня имела успех, – рассказал он. – Может быть, не столько из-за стихов Василия, сколько из-за знакомой всем мелодии, прекрасно обработанной. Я с таким удовольствием пел его задушевные строки в качестве вступления, в медленном темпе, когда мелодия едва угадывалась, а потом переходил к дирижированию фокстротом, что мы инструментовали в диксилендовском стиле. Дирижировал и, не скрою, был на седьмом небе от счастья.
Вскоре на один из концертов коллектива Утесова пришел гастролировавший в нашей стране английский дирижер-симфонист Альберт Коутс, имя которого гремело на весь мир. Коутс с интересом прослушал программу джазового ансамбля, по окончании концерта долго аплодировал музыкантам, а затем, когда публика разошлась, прошел за кулисы и обратился к Утесову с необычной просьбой:
– Продирижируйте для меня. Я видел вас из зала со спины, теперь хотел бы видеть ваше лицо!
Коутс устроился среди оркестрантов и не сводил с Утесова глаз.
– Сыграйте еще что-нибудь, – попросил англичанин, когда пьеса была исполнена.
Оркестр заиграл снова, и снова Коутс внимательно следил за каждым жестом Утесова, его пластикой, манерой держаться, мимикой. Затем подошел к Леониду Осиповичу и медленно, взвешивая каждое слово, сказал:
– Если бы вы знали то, что знаю я, вы были бы величайшим дирижером мира. Если бы я умел делать то, что делаете вы, величайшим дирижером был бы я!
А Лебедеву-Кумачу не везло. Почти все написанное им цензура или нещадно рубила, или, если написанное все же попадало на пластинки, быстро снимала их с производства. Сатирическую песенку «Папочка и мышки» («Кооперативная колыбельная»), текст которой уже был опубликован в «Крокодиле», дальше пробной пластинки не пустили, и она осталась неизвестной слушателю. Другие песенки, на миг появившись в Торгсине, бесследно исчезали. Вот только «Качелям» повезло больше других – и они печатались на пластинках не один год.
Особенно Утесов сожалел о «Лимончиках», их краткосрочной судьбе. Вместо всяких там «а люблю я воровать, карманы выворачивать» появились стихи, которые очень понравились Леониду Осиповичу:
Прочитав их, Утесов сразу сказал:
Вот джаз загремел, заиграли трубачи,
Веселой дробью загремели барабаны!
И стаи звуков завертелись, как бураны,
И захотелось сразу танцевать,
И всюду пары начали сновать!..
– Теперь, Вася, ты можешь считать себя настоящим одесситом! Учти, инородцам это звание дается нечасто!
А дела вскоре пошли в гору. Главное, конечно, успех «Веселых ребят», участие в которых, если бы не заботы Утесова, Кумачу никогда не светило. Пластинки со всеми «сердечными» песнями фильма шли нарасхват. Появились гонорары. Заказы посыпались со всех сторон. Поэт даже покинул «Крокодил», в котором прослужил десять лет.
Можно было возгордиться: к нему обращались композиторы, которые раньше его в упор не видели. Более того, его уже просили не о подтекстовках к готовым мелодиям, а с надеждой в глазах задавали один и тот же вопрос:
– Не найдется ли у вас новое стихотворение?
Несколько своих лирических стихов он передал Матвею Блантеру, и тот сделал великолепные песни «Утро и вечер» и «Девушка». Композитор в непривычной для него манере выразил неподдельное восхищение поэтичностью и изысканностью формы стиха. И признался:
– Мне еще никогда не приходилось иметь дело с такими:
Еще один фрагмент из интервью с Матвеем Исааковичем Блантером, которое он дал мне в 1969 году:
Когда утро рассыпает золото,
Когда ветер напевает молодо,
Как хорошо вдвоем с тобою
Там, где ждет нас моря синий,
Широкий простор.
Когда вечер затушует линии,
Когда тени затанцуют синие,
Как хорошо вдвоем с тобою
Там, где небо видит линии
Черных гор...
– Пошлость – это сифилис, его можно залечить, но избавиться навсегда не удастся. Вот вы восхищаетесь Утесовым, а у него пошлость проступала постоянно. Ну и что же, что вы несогласны, мне и не нужно ваше согласие, я говорю то, что думаю... Своих песен Утесову я никогда не давал. Это он просил у меня «Утро и вечер» и «Девушку» в тридцать седьмом, когда меня не пели. Как песни попали к Утесову, не знаю. Между прочим, когда он начинал в мюзик-холле, то песен не пел. Исполнял куплеты, танцевал, ходил на голове – и делал это талантливо. Потом вообразил себя певцом – ничего хорошего не получилось... Вот Дунаевский был блестящим стилизатором и умел писать для конкретного певца, подлаживаться под своих любимцев и делать это так, что никто не замечал их голосовых изъянов. Я же никогда не учитывал особенности голоса кого-то, тем более его возможности. Я к самому понятию «певец» отношусь по-особому. В кабаре «Летучая мышь» у Балиева служила пианистка Мадлен Буше. Когда одна из этуалей, которой она аккомпанировала, заболела и Мадлен заменила ее, она сама стала звездой. Но не певицей! Для меня певица – обладательница оперного голоса. Так я плохо воспитан...
Мнение Блантера – еще одно подтверждение, что у Утесова были не только друзья, но и те, кто не принимал его творчества. И не только среди цензоров.
Лебедев-Кумач в тридцатые годы работал очень много. Конечно, все, что он писал, передавал прежде всего Утесову. Вот откуда у Леонида Осиповича появились песни Блантера. Для Диты поэт сочинил слегка ироничного «Пожарного», с которым она дебютировала на пластинках. И непрестанно писал для Дунаевского, который после «Веселых ребят» трудился без продыха.
Закончим главу примером цензурного, почти анекдотичного налета. На этот раз жертвой стал Самуил Яковлевич Маршак, классик при жизни.
В начале семидесятых годов, когда грамстудия приступила к выпуску реставрированных утесовских записей прошлых лет, каждую программу, как было заведено, принимал художественный совет. Его возглавлял главный редактор, наделенный полными правами цензора.
Звучит песня «Акула» – музыкальная обработка Дунаевского, сатирические стихи Маршака. Утесов поет:
– Одну минуточку, – останавливает прослушивание главред. – Как же это так? У нас такие плохие отношения с Китаем, а тут такие слова «сожру половину»! Это не пойдет!
Сожру половину кита я
И буду, наверно, сыта я
Денек или два, а затем
И все остальное доем!
– Но тут же каламбур, игра слов, – пытаюсь объяснить я, – не Китая, а кита я.
– Когда была записана песня? – спрашивает главный. – В тридцать восьмом году, почти сорок лет назад. Тогда было можно, сегодня такая игра слов недопустима.
Звоню Леониду Осиповичу. Объясняю – так и так, что делать?
– Не надо волноваться, – успокаивает он. – Совет возражал только против этого куплета? Не против всей песни? Так вырежьте его, и дело с концом!
Пришлось так и сделать. Смысл вроде бы не изменился. Одно жаль: уже в конце XX века появились компакт-диски Утесова – и на них та же «Акула» с вырезкой! Деяния цензоров остаются навсегда?