«Я по многим причинам с благодарностью вспоминаю „Свободный театр“, – писал Утесов, – но особенно потому, что именно здесь в двадцать втором году я начал читать рассказы Зощенко».
   Произошло это случайно. Или снова по закону его величества случая, который правил и правит до сих пор многими актерскими судьбами.
   «Однажды я ужинал в одном доме, – рассказал Леонид Осипович. – Гостей было много. Устав от шума, я ушел в кабинет хозяина просто посидеть в одиночестве. На столе лежала небольшая книжонка со странным рисунком на обложке – на нем был изображен полуопрокинутый чайник. И называлась книжка неожиданно: „Аристократка“. Я с любопытством начал читать первый рассказ, который назывался так же. Не помню, смеялся ли я когда-нибудь еще так неудержимо. Дочитав рассказ до конца, я вбежал в столовую и неистовым голосом крикнул:
   – Молчите и слушайте!
   Общество, которое было уже несколько навеселе, умолкло. Я читал, и все помирали со смеху.
   На следующий день я попросил директора «Свободного театра» связать меня с Зощенко, который, как я узнал, жил в Ленинграде.
   Мы встретились в кафе «Де гурме». Я увидел человека примерно моего возраста (он был моложе меня на год, значит, ему было тогда двадцать шесть). На красивом лице несколько робкая улыбка и грустные, мягкие глаза. Со свойственной мне горячностью я наговорил ему кучу восторженных слов и тут же попросил разрешения читать его рассказы со сцены. От этого натиска он немного опешил, но читать охотно разрешил. В тот же вечер я прочитал «Аристократку» со сцены «Свободного театра». Это и было началом исполнения советской прозы на эстраде».
   И здесь никак не уйти от темы тонкой и деликатной. Зощенко страдал от чего-то такого, что сказалось на его жизни и даже изменило ее.
   Бравый офицер царской армии, штабс-капитан 16-го гренадерского мингрельского полка, заслуживший в Первую мировую высоких боевых наград за храбрость и отвагу, переживший ранение и отравление ядовитыми газами, вступивший добровольцем в ряды красноармейцев, побывавший после демобилизации плотником, актером, сапожником, телефонистом, милиционером, бухгалтером, агентом уголовного розыска, контролером на железной дороге (список заимствован из автобиографии Зощенко, носящей не слишком серьезный характер), – все это время, еще до писательства, а может быть с детства, он серьезно мучился от болезни, которую определить нелегко.
   Друзья говорили о свойственном ему «угрюмстве» и «хандре» (Корней Чуковский), о чувствовавшемся в нем «неясном напряжении, неуверенности, тревоге» (Вениамин Каверин). Тот же Корней Иванович замечает: «Когда „угрюмство“ слишком донимало его, он уходил от семьи и ближайших друзей... И каких только не делал усилий, чтобы принудить себя к жизнелюбию! В те часы, когда его тянуло в уединение, он заставлял себя идти к веселящимся людям и с ними разделять их веселье». И еще: «В эту пору он не раз уверял, что писатель обязан быть жизнелюбивым, духовно здоровым, братски расположенным к людям».
   Утесову повезло: по его словам, Зощенко стал одним из лучших друзей, что были в жизни. «Мы дружили, мы любили друг друга», – признавался он.
   Михаил Михайлович регулярно приходил (превозмогая себя?) в «Свободный театр» слушать исполнение своих рассказов. Садился в ложу, старался оставаться не замеченным и Утесовым, и публикой. Не смеялся. Глаза его оставались грустными. Он внимательно следил, где и как смеются зрители.
   Последствия оказались неожиданными.
   – Понимаешь, Ледя, – сказал он Утесову, – я убедился: одно дело рассказ, предназначенный для печати, другое – для тебя.
   И передал ему исправленный (и как!) текст «Жениха», что слушал накануне. Начало рассказа было перечеркнуто красным карандашом: «На днях женился Егорка Басов. Взял он бабу себе здоровую, мордастую, пудов на пять весом. Вообще, повезло человеку.
   Перед тем Егорка Басов три года ходил вдовцом – никто не шел за него. А сватался Егорка чуть не к каждой... Даже к хромой солдатке из «Местечка». Да дело расстроилось из-за пустяков.
   Об этом сватовстве Егорка Басов любил поговорить. При этом врал он неимоверно, всякий раз сообщая все новые и удивительные подробности.
   Все мужики наизусть знали эту историю, но при всяком удобном случае упрашивали Егорку рассказать сначала, заранее давясь от смеха.
   – Так как же ты, Егорка, сватовался-то? – спрашивали мужики, подмигивая.
   – Да так уж, – говорил Егорка, – обмишурился.
   – Заторопился, что ли?
   – Заторопился, – говорил Егорка».
   С таким началом рассказ был напечатан в декабре 1923-го в журнале «Вошь». Таким Утесов выучил его, таким читал и в «Свободном театре». Вместо всего этого Зощенко написал своим четким почерком:
   «Чтой-то, братцы мои, народ пошел какой-то торопливый. Торопятся, что на пожар. Ей-богу, правда!
   Раньше, бывало, сидит человек за столом – пять часов обедает, а нынче час или два посидел, и будет – сыт. Смешная жизнь.
   Раньше, скажем, жених восемь лет к невесте ходит, высматривает, какая она есть – блондинка или она брунетка. И чего она умеет, может ли она пуговицу к подштанникам пришить или не может. И не хромая ли она и не косит ли на правый глаз.
   А теперича – сегодня встретились, завтра увиделись, на луну посмотрели и женятся.
   Смешная жизнь. Торопятся все.
   А я, братцы мои, и сам заторопился».
   – Прости, тебе придется «Жениха» переучивать, – извинился Зощенко, – но мне кажется, это начало лучше. Если ты согласен, конечно.
   Утесов согласился с радостью. Еще бы, рассказ-то теперь получился весь от первого, то есть его, лица. Куда как удобнее! Правда, после этого Михаил Михайлович приносил Утесову текст уже после своих правок. Его исправлениями пестрела каждая страница. И все только на пользу.
   Деликатность Зощенко исключала самоуверенность. Он часто сомневался, получился ли у него рассказ. И когда однажды принес Утесову еще не опубликованный «Собачий нюх», попросил его:
   – Если рассказ понравится, возьми его. Только вот там я сделал два варианта одного абзаца. Пожалуйста, выбери, какой лучше.
   Леонид Осипович познакомил меня с этими вариантами. Первый такой:
   «У красного купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу. Взвыл купчик Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.
   – Шуба-то, – говорит, – больно хороша. Жалко до чего! Денег, – говорит, – не пожалею, а найду преступника.
   И вот пошел Еремей Бабкин по телефону звонить. Вызывает уголовный розыск и просит прислать собаку-ищейку».
   Второй:
   «У купца Еремея Бабкина сперли енотовую шубу. Взвыл купец Еремей Бабкин. Жалко ему, видите ли, шубы.
   – Шуба-то, – говорит, – больно хороша, граждане. Жалко. Не пожалею, – говорит, – денег, а уж найду преступника – плюну ему в морду.
   И вот вызвал Еремей Бабкин уголовную собаку-ищейку».

Зощенко и Теа-джаз

   8 марта 1929 года. Международный день трудящихся женщин. На утреннике, посвященном празднику, в Государственном Малом оперном театре – Малоготе, как говорили тогда, – женщины, очевидно только трудящиеся, заполнили зал до предела. Утесов впервые выступил перед ними со своим коллективом, названным Теа-джаз. В большом, текущем с переменным успехом концерте он появился в финале перед уже изрядно уставшей публикой. Работал минут тридцать. И после первого же номера обвал! Такой бури восторга никто не ожидал – ни Утесов, ни его музыканты. На ура принималось все. И казалось, шквалу аплодисментов не будет конца.
   «Поверьте, – признавался Утесов, – мне был знаком успех, я видел восторженные приемы знаменитых артистов, но такого никогда прежде не испытал. Не отнесу этот триумф только на свой счет. Тут сказались, скорее всего, новизна и необычность зрелища».
   Присутствовавший на концерте директор (мужчина!) Летнего эстрадного театра в Саду отдыха, бывшего сада Аничкова дворца, что на Невском, прибежал за кулисы:
   – Месячный контракт! Подпишу хоть сейчас! Рву на себе волосы, что раньше мая не смогу открыть сезон – начали красить забор, скамейки, раковину над сценой, а ее мы, как назло, разобрали: доски от дождя и снега окончательно прогнили!
   Но уже в конце апреля в городе расклеили афиши:
«Сад отдыха. Скоро! Только у нас!
Т е а т р а л и з о в а н н ы й _ д ж а з
ЛЕОНИДА УТЕСОВА.
ПЕНИЕ, ТАНЦЫ, СКРИПКА, ЭКСЦЕНТРИЧЕСКИЕ ИНСТРУМЕНТЫ, КОНФЕРАНС
И ИНТЕРМЕДИИ – ЛЕОНИД УТЕСОВ.
Следите за рекламой!»
   Афиша не обманула. В том одном отделении, что отводилось Теа-джазу, Утесов делал все и даже больше, чем было обещано. Вот где исполнилась его давняя мечта о синтетическом актере и действии, объединяющем все, что он может представить.
   Месячный контракт директор продлевал трижды, но вал публики не уменьшался.
   «Сад сошел с ума. Тихо и незаметно „тронулся“. Две тысячи лиц растворяются в одной „широкой улыбке“. Контролерши не считают нужным проверять билеты. У администраторов такие улыбчивые лица, что кажется, еще минута – и они бросятся угощать нарзаном ненавистных было „зайцев“, впившихся в решетку сада с той – „бесплатной“ – стороны» – так начиналась рецензия, появившаяся вскоре в журнале «Жизнь искусства», сразу ставшем для теа-джазов-цев самым солидным и авторитетным. Тем более что ее автор был известный театральный критик и писатель, отдающий предпочтение серьезным постановкам на академических сценах, – Симон Дрейден.
   «Теа-джаз, – продолжает он, – это прежде всего превосходно слаженный, работающий как машина, четко, безошибочно, умно оркестр. Десять человек, уверенно владеющих своими инструментами, тщательно прилаженных друг к другу, подымающих дешевое „танго“ до ясной высоты симфонии.
   И рядом с каждым из них – дирижер; вернее, не столько дирижер (машина и без него задвигается и пойдет!), сколько соучастник, «камертон», носитель того «тона, который делает музыку». Поет и искрится оркестр в каждом движении этого «живчика» – дирижера. И когда он с лукавой улыбкой начинает «вылавливать» звуки и «распихивать» их по карманам, когда он от ритмического танца перебрасывается к музыкальной акробатике и – подстегнутый неумолимым ходом джаза – становится жонглером звуков, молодость и ритм заполняют сад».
   Нет, в самом деле не рецензия – симфония.
   Не обошлось в ней и без недостатков и пожеланий, но как элегантно поданы и они: «Третьесортной обывательской „салонщине“, дешевой „экзотике“ и шансонетной „редиске“ – бойкот! Когда Теа-джаз на мотив избитой „герл-змейки“ начинает скандировать:
 
Как был прекрасен
Наш юный «Красин»! —
 
   становится неловко и за себя, и за артистов. И рядом с этим большое, принципиальное значение приобретает чтение стихов Багрицкого, документов подлинной литературы».
   Из последних Утесов исполнял ежевечерне по одному рассказу Михаила Зощенко – их у него уже набрался добрый десяток. А Михаил Михайлович, побывавший на выступлении Теа-джаза, поблагодарил Утесова, одобрил то, что артист делает, и на этот раз улыбнулся не один раз.
   – Я тебе сейчас готовлю кое-что. Не скажу что. Секретничаю. Скоро узнаешь, – пообещал он.
   А Теа-джаз в конце июля двинулся на гастроли. И тут обнаружилась одна не очень приятная деталь.
   – Это почему же вы работаете в одном отделении? – удивился харьковский администратор. – Мы объявили ваш концерт! Одно отделение – это скандал. Решайте, или вы работаете полный концерт, или мы пристегиваем к вам группу артистов: например, наш «Цирк на сцене», он сейчас в простое, – и соответственно вдвое снижаем ваш гонорар.
   Нужда заставила вытащить из загашников все, что игралось на репетициях, а Утесов торжественно объявил:
   – Первое отделение беру на себя. Прочту Зощенко и Бабеля!
   Обрадованные музыканты устроили ему овацию.
   Теа-джаз объехал крупные города Украины, побывал в Ростове-на-Дону, на Кавказе, выступил в Московском мюзик-холле и, окрыленный успехом, вернулся в Ленинград, когда от дождя потемнели листы.

Теория и практика

   Необходимо остановиться. Передохнуть. Не Утесову, а автору. Чтобы не упустить за быстро развивающимися событиями нечто важное.
   Однажды у нас с Леонидом Осиповичем случился разговор, что можно назвать теоретическим. Не склонный к теориям и теоретизированию, Утесов вдруг обернулся неожиданной стороной. Неожиданной потому, что до тех пор казался мне человеком очень земным, умеющим найти на любую формулу или теорему конкретный пример. Как правило, юмористический или анекдотический. А тут все обернулось по-иному. Почти.
   Беседовали мы в утесовском кабинете. Леонид Осипович, как обычно, утопал в своем красном глубоком кресле, но не пускался на этот раз в воспоминания и не рассказывал увлекательных историй из своей и чужой жизни. Наш разговор показался мне настолько интересным, что, придя домой, записал его по свежим следам. Что делал по лени далеко не всегда. Записал не для того, чтобы когда-то поведать кому-то о нем. Нет, я был эгоистичен: работал в то время над статьей о Зощенко и не сомневался, что такая запись пригодится.
   Итак. Проявляя осведомленность, я прочел Леониду Осиповичу цитату из очерка Владимира Полякова «Зощенко заменить нельзя», в которой тот утверждал, что пьесы Зощенко имели успех на сцене только тогда, когда их почти не играли, то есть не старались показать ярко характеры героев и не стремились по-разному за них говорить, а играли всю пьесу почти в одной интонации – интонации автора. Очень близок был к этой манере Леонид Утесов». И спросил его:
   – Вы читали рассказы, подражая Зощенко?
   – Нисколько. И не стремился к этому, – ответил он. – Во-первых, хоть я и не умру от скромности, вынужден признаться: у меня это бы не получилось. Зощенко непародируемый. Такие люди редко, но встречаются, в них не за что ухватиться пародисту. Во-вторых, и опять же без ложной скромности, я считал себя актером. Прирожденным. Я играл каждый его рассказ как спектакль в одном действии.
   – Значит, вы, в отличие от Зощенко, читавшего свои рассказы монотонно и бесстрастно, могли выразить свое отношение к его героям, людям, скажем, не очень достойным подражания?
   – Это меня не интересовало. И тут я с Володей Поляковым не согласен, несмотря на комплимент в мой адрес. Смешно было бы предположить, что я работал по «системе Станиславского». Придумывал прошлое героев, искал, где они добрые, а где злые и что там еще полагается. Ничего этого не было. У меня была своя система. Может быть, интуитивно я шел другим путем. Не фантазируя и следуя только тексту Зощенко, пытался стать тем, кого он изобразил. Не думал, отрицательный его герой или положительный.
   Встречал ли я таких людей в жизни? Может быть, да, может быть, нет, – какая разница. Я же рассказывал вам случай со мной, когда я отважился подражать Карузо. Не на сцене, в жизни! Карузо пришел в банк получать деньги без документов, спел одну только оперную фразу, его сразу опознали и выдали то, что он хотел. В Кременчуге я пришел не в банк – на почту за денежным переводом в пустячную сумму. «Без паспорта денег не выдаем!» – заявила мне почтмейстерша. И я, уверенный в своей популярности, запел: «Раскинулось море широко!» И что же? «Гражданин, прекратите хулиганство! Я вызову милицию!» – завизжала почтмейстерша.
   Помогает ли такой жизненный опыт актеру? Думаю, кому как. Да и на все роли опыта не напасешься – это уж точно. В рассказах Зощенко я уходил от себя чтеца, певца, артиста, становился другим настолько, что публика должна была верить, что будто все, что описано у Зощенко, произошло не с кем-нибудь, а со мной лично. Убеждения героя в правоте своих суждений о людях, в коварстве жизни и прочем становились моими.
   То есть, понимаете, я не рассказывал о ком-то постороннем, как это делал при чтении Михаил Михайлович, а говорил о себе. Такая вот исповедь с эстрады. И зрители не только слышали анекдотическую историю, а воочию видели того, с кем она приключилась. И смеялись и над сюжетом, и надо мной. Осуждали они меня или соглашались со мной – это их дело. Моя задача – дать им почувствовать, что перед ними живой человек. Такой, какой есть.
   – В новогодней радиопередаче я попросил Фаину Георгиевну Раневскую прочесть Зощенко, – почему-то счел я нужным сообщить Утесову. – Она выбрала «Пациентку», долго извинялась, что не умеет читать, потому что актриса, а не чтица. И прочтет «Пациентку» только оттого, что там есть характер, который сможет сыграть.
   Я напомнил содержание этого рассказа Леониду Осиповичу: там идет речь о деревенской бабе, что пришла к фельдшеру, которого все называют «хирургом», чтобы поделиться с ним не болезнью, а болью, что накопилась на душе, – ни с кем другим она сделать это не может.
   – Так вот, – продолжал я, – Раневская прочла мне рассказ и расплакалась: «Очень грустная история. Для юмористической передачи не годится».
   – Гениальная женщина! – воскликнул Утесов. – Она сразу схватывает суть вещей. Зощенко в самом деле, как и Гоголь, смеется сквозь слезы, и, если разобраться, все его рассказы грустны. Не снаружи, а где-то в глубине. В «Рыбьей самке» – этот рассказ я тоже читал, у него есть знаменательные слова: «Великая грусть есть на земле. Осела, накопилась в разных местах, и не увидишь ее сразу».
   Мы застыли в тягостном раздумье. Утесов первым нарушил его:
   – Так по этому поводу я вам обязан рассказать одну притчу!
   И рассказал историю, которую я где-то читал, но у Утесова она преобразилась. Леонид Осипович включил ее в очерк о Зощенко:
   «В одном столичном городе жил и работал известный профессор-невропатолог. Много грустных людей перевидал он на своем веку. Но однажды к нему в качестве пациента явился человек, который поразил даже его своим унылым, почти трагическим видом.
   – Профессор, – сказал пациент, – я близок к смерти, хотя, по утверждению докторов, ничем не болен. Единственная моя беда – мое настроение. Кажется, у вас в медицине оно именуется черной меланхолией. Никто и ничто не может вывести меня из этого состояния. Я близок к самоубийству. Помогите мне, если можете!
   – Ну что ж, – сказал профессор, – я дам вам одно лекарство. Это травы, их привозят из Индии. Вы будете принимать настой из этих трав, и через месяц они превратят вас в человека, довольного жизнью.
   Пациент поблагодарил профессора и, захватив рецепт лекарства, ушел. Прошел месяц, и он снова появился в кабинете профессора.
   – Ну что, полегчало? – спросил профессор. – Помогло вам мое лекарство?
   – Нет, – сказал пациент, – тоска моя не прошла.
   – Что же мне с вами делать? – развел руками профессор. – Продолжайте пить травы и непременно сходите в театр. Сейчас там идет очень смешная, очень веселая оперетта. Она вас, надо полагать, выведет из тоскливого состояния.
   Через неделю пациент появился вновь.
   – Был в оперетте, – сказал он. – Но и это не помогло. Мало того, стало еще грустнее.
   – Ну что ж, – сокрушенно сказал профессор, – последнее, что я могу предложить вам, это сходить в цирк. Там выступает клоун, про которого говорят, что нет человека, которого бы он не рассмешил. Глядя на него, я сам хохотал до упаду. Сходите в цирк, посмотрите этого клоуна. Я уверен, что это поможет вам выздороветь.
   – Увы, дорогой профессор, – отвечал пациент, – я не могу этого сделать.
   – Но почему же?
   – Потому что я и есть тот самый клоун, о котором вы говорите».

Неожиданная пьеса

   Вернемся в 1929 год. С Зощенко Утесов встретился на следующий день после приезда. Михаил Михайлович раскрыл тайну – протянул новую пьесу. «Уважаемый товарищ» называлась она. Действие в Ленинграде осенью того же года.
   – «Уважаемым товарищем» станешь ты, – сказал Зощенко. – Главная роль писалась для тебя, и никого другого в ней я не вижу и видеть не хочу.
   К постановке пьесы в Театре сатиры приступил Давид Гутман, талантливый режиссер, выдумки которого были неистощимыми, давний друг Утесова. «Репетиции Давида! Разве их забудешь когда-нибудь! – вспоминал он. – Сколько радости, сколько творческого удовлетворения получал я на этих репетициях!» К тому же Гутман умел работать быстро – через две недели работы по десять часов в день спектакль увидели зрители. И шел он ежедневно при полных залах.
   Но как быть с Теа-джазом? Работать с ним параллельно? При ежевечерней занятости это было нереально. Дать ему бессрочные каникулы? Угроза растренированности возникла бы тут же. И тогда Утесов предложил Гутману:
   – А что, если нам воскресить давнюю традицию русских театров – давать после спектакля дивертисмент! Даже после пятиактного гоголевского «Ревизора» шло обязательное концертное отделение. В нем выступали и участники спектакля, и актеры, не занятые в нем.
   – Короче, куда ты клонишь? – не понимал Гутман.
   – Спектакль у нас компактный, идет быстро, – объяснил он. – Не дай ребятам засохнуть – дивертисмент с Теа-джазом только обрадует публику.
   Гутман согласился. К радости и Утесова, и музыкантов, и публики.
   И тут раздался звонок из Москвы. Звонил руководитель ГОМЭЦа (Государственного объединения музыки, эстрады и цирка) Александр Данкман. ГОМЭЦ являлся хозяином Театра сатиры.
   – Как дела? – поинтересовался Александр Морисович.
   – Ежедневные аншлаги.
   – Почему так мало?
   – То есть как мало? Аншлаги!
   – Так можно же делать два аншлага.
   И «Уважаемого товарища» стали давать дважды в вечер. Правда, чтобы не держать музыкантов в театре без дела несколько часов, дивертисментный акт стал передвижным: для зрителей первого сеанса – заключительным, второго – начальным.
   В чем же причина таких аншлагов? Их несколько. Прежде всего актерский состав. Утесов, уже достигший, казалось, пика популярности, особенно после победы Теа-джаза, который, кстати, и на этот раз являлся для публики заманчивой приманкой. Помимо этого в основных ролях выступили известные всему городу острохарактерная Елена Филипповская (Анисья Николаевна, жена Барбарисова) и талантливый комик Степан Каюков (Уполномоченный квартиры – нелепая по сегодняшним меркам должность!). Тот самый Каюков, что прославился чуть позже на всю страну кинематографом: его паренька Дему из «Юности Максима», язвительного профсоюзника Усынина из «Большой жизни», директора-пустозвона Кирилла Петровича из «Трактористов» знали все. Не забудем и режиссуру съевшего на эстраде собаку Давида Гутмана, придавшего действию такой динамизм, что оторваться от сцены было невозможно.
   Но главное, конечно, в самой пьесе Зощенко. Лучшей из тех, что он создал.
   Зощенко построил ее на удивление неожиданно. Уж сколько раз критики, особенно если писали о современной драматургии, сетовали: пьеса неплоха, но весь сюжет ее исчерпывается первыми двумя актами, а на долю последнего, трудного самого, ничего не остается. В «Уважаемом товарище», можно сказать, не три акта, а три пьесы с одним главным героем. Уж три состояния этого героя – точно.
   В первом действии Петр Барбарисов, член коммунистической партии, сплошь состоящей из уважаемых товарищей, наглядно использует собственное партийное превосходство в рамках одной, отдельно взятой коммунальной квартиры. Стены своей комнаты, как своеобразный фасад, он украсил портретами Маркса, Ленина, видных, но неопознанных деятелей партии и лозунгами на все случаи жизни: «Не пьет, не курит пионер – берите, взрослые, пример», «Мойте руки перед едой» и другими. Рядом с ними мирно сосуществуют горельеф с наядой и статуэтка «Купающаяся колхозница» – бывшая «Туалет Венеры».
   Предстоящая чистка партийных рядов его нисколько не смущает. Да, он не пропустит ни одну из соседок, но это «не есть какое-нибудь там вредительство, или маловерие, или сползание с классовой линии – это вполне допустимый факт, это есть, так сказать, явление нашей природы!». И пьет он тихо. Без эксцессов. И за госзаем сто процентов заплатил. И социальное происхождение у него в порядке: «Мой отец – обыкновенный небогатый, но зажиточный крестьянин». Смущает его одно: «Сейчас требуется такая какая-то, пес ее знает, какая-то такая личная, что ли, порядочность. Им обязательно, чтоб человек не мерзавец был. А где их взять?»
   Второе действие начинается сразу с сообщения: «Ай, ей-богу, что делается! Мешалкой, значит, поперли вашего супруга. Ай, ей-богу!» Тем неожиданнее появление на сцене совершенно преобразившегося Барбарисова. По ремарке Зощенко, «он одет празднично и даже ослепительно. Стоячий крахмальный воротничок подпирает голову. Розовый галстук. На голове мягкая шляпа. В руке сигара, которой Барбарисов по временам затягивается». Он слегка навеселе, напевает легкомысленную шансонетку о Венере и подтанцовывает: «Тело ее белое обвито цветами, груди ее полные, прикрытые руками»...
   «Теперича только самый оригинальный интерес наступает в моей жизни, – провозглашает он. – Сколько лет я ничего себе не дозволял! Но я им теперь возьму свое!» И пускается во все тяжкие: идет в ресторан! С полным на то основанием: «Я столько годов сдерживал свой характер. У меня, может, невроз сердца наступил от такой тихой, ненатуральной жизни... Я желаю знать свое полное развлечение. Полное категорическое веселье. Я опущусь на дно морское. Я сам не знаю, чего я сейчас сделаю, но я чего-то такое сделаю!»
   И тут наступает отрезвление ясное и трагическое: все предыдущие жертвы были напрасными. «Нет, вы не понимаете моей глубины,– не хочет сдаваться Барбарисов. – Я не с горя пью и веселюся. Я, может, за свои деньги желаю узнать полное веселье, какое только бывает и какое случается!» И допытывается у своего спутника: «Ты мне сообщи, какое еще бывает небесное мелкобуржуазное наслаждение. Ну чего? Еда? Ну еду жрали... Раки? Ну чего еще? Скажи же, черт побери! Чего еще бывает на свете? Чего я такое промигал?»