Советская система власти была первобытно-общинной, сделало вывод Валько. Вождь — руководитель. Жрец — парторг. Старейшина, мудрый и часто бессильный, поющий под чужую дудку (чтобы не лишили похлебки и не выгнали из племени) — профсоюзный лидер. Молодой вождь — комсомольский главарь. Система рухнула потому, что произошла подмена, подобная той, которая принесла несчастья Древнему Египту (по исследованиям некоторых историков): жрецы стали главней власти, взяли власть, но распорядиться не сумели, так как для них теория всегда важней практики.
Не лучше, размышляло Валько, и система демократии. Главный ее обман в том, что массам слабых и ничего не решающих внушается мысль, что они тоже доминантны, тоже могут принимать решения.
Поэтому одно время оно заинтересовалось анархизмом (серьезным, а не его извращениями), как учением наиболее близким к агрессивной природе человека.
Главное, что поняло Валько: любая социальная система есть система половая. Тупик любой социальной системы (человечества вообще) именно в том, что люди делятся на мужчин и женщин. Идеальное равенство и счастье недостижимо: иначе надо сделать человечество бесполым. Тут Валько неожиданно солидаризировалось с теми, кто историю человечества ведет от грехопадения Евы и Адама, то есть от момента, когда они почувствовали влечение друг к другу и тут же подверглись проклятию и изгнанию из рая. Удивления не было: да, так и есть, люди прокляты полом[9].
Но эти мысли пришли к Валько потом, а тогда оно извлекло урок: из всех присутствующих на собрании его больше всех восхитил Бабеев. Все видели, что подлец, а — не подкопаешься.
Эта игра заразительна. Это Валько понравилось, оно решило, что тоже займется подобной игрой.
13.
14.
15.
Не лучше, размышляло Валько, и система демократии. Главный ее обман в том, что массам слабых и ничего не решающих внушается мысль, что они тоже доминантны, тоже могут принимать решения.
Поэтому одно время оно заинтересовалось анархизмом (серьезным, а не его извращениями), как учением наиболее близким к агрессивной природе человека.
Главное, что поняло Валько: любая социальная система есть система половая. Тупик любой социальной системы (человечества вообще) именно в том, что люди делятся на мужчин и женщин. Идеальное равенство и счастье недостижимо: иначе надо сделать человечество бесполым. Тут Валько неожиданно солидаризировалось с теми, кто историю человечества ведет от грехопадения Евы и Адама, то есть от момента, когда они почувствовали влечение друг к другу и тут же подверглись проклятию и изгнанию из рая. Удивления не было: да, так и есть, люди прокляты полом[9].
Но эти мысли пришли к Валько потом, а тогда оно извлекло урок: из всех присутствующих на собрании его больше всех восхитил Бабеев. Все видели, что подлец, а — не подкопаешься.
Эта игра заразительна. Это Валько понравилось, оно решило, что тоже займется подобной игрой.
13.
Валько вернулось в родной город и обратилось с ходатайством в местный университет о зачислении на первый курс. Его, оказалось, помнили, как победителя олимпиад, пошли навстречу, не доискиваясь причин отчисления из московского вуза, удовлетворившись справкой, выпиской из зачетки и устным объяснением Валько, что оно просто не смогло там прожить на одну стипендию, а здесь все-таки родственники, знакомые (никто не знал, что родственников и знакомых у Валько нет).
Рассчитывать приходилось только на себя. Валько взялось репетиторствовать. Не сразу (слишком молод, привыкли к учительницам-пенсионеркам) появились в достаточном количестве ученики, Валько обнаружило в себе способности объяснять и растолковывать, ученики стали добиваться в школе успехов, так зарабатывалась репутация. Предлагали старшеклассников, чтобы подготовить в вуз, Валько отказывалось — ему проще и легче было с детьми. И интереснее. Хоть пол у человека и проявляется чуть ли не сразу после рождения, но все-таки дети до 12 — 13 лет более свободны от него, более чисты, ничто не мешает. Валько даже заподозрило себя (с надеждой) в особенном интересе к детям, во влечении. Прислушивалось, ловило себя... нет, тело и тут молчат.
Валько прекрасно училось и одновременно стало продвигаться по линии общественной работы. Учитывая, что у большинства молодежи семидесятых эта самая общественная работа вызывала стойкий рвотный рефлекс, ироническое или прямо издевательское отношение, продвинуться было легко.
Оно стало секретарем группы, потом курса, потом факультета. Оно было образцом: примерный студент, активно организует комсомольскую жизнь, безупречно в личном поведении. Вопрос быта тоже был решен: повышенная стипендия и деньги за репетиторство давали возможность снимать за целых тридцать рублей квартирку у старушки, которая сама жила с семьей сына и почти не появлялась. Квартирка в старом доме, с низкими потолками, отопление газовой печкой, холодная ванна с нагревательной колонкой, зато целых две комнатки, пусть крошечные. К Валько никто не заходил, оно держало всех на расстоянии, но однажды все-таки ввалились двое, неизвестно откуда узнав адрес: Леня Салыкин с филологического, бездельник, бабник, два раза уже бывший на грани отчисления, и неизвестный, очень худой юноша в черном, который, щелкнув каблуками, склонил голову и представился:
— Сотин!
Они были уже на взводе и принесли три бутылки портвейна. Видимо, просто не нашли где выпить, вот и приблудились. Валько решило, что потерпит полчаса, а потом сошлется на занятость и попросит уйти.
Друзья стали пить портвейн и говорить умные слова о литературе, о жизни и человеке. Выяснилось, что Саша Сотин — студент-медик, будущий психиатр (от него Валько впервые услышало о либидо, о Фрейде, Ницше и прочих занимательных вещах). Салыкин заснул, полулежа в кресле, вытянув ноги и уронив голову на грудь, а они с Сотиным продолжили разговор. Сотин от портвейна не только не захмелел, но будто бы даже стал трезвее. Обращался на «вы».
— Не помешали ли мы вам, Валентин, готовиться к ленинскому зачету? Ведь вы, Леня сказал, большой комсомольский лидер? — спросил он в своей манере, которая, впрочем, была общей для молодых людей определенного круга.
— Ничуть, — ответило Валько в тон. — Я не готовлюсь к ленинскому зачету. Я и так готов, хотя зачет еще не скоро.
— Значит, это правда, что вы идейный человек? Я к тому, что уважаю идейных людей. Человек без идеи — быдло, животное.
— А психические больные? Они ведь тоже с идеями?
— Часто. Но они-то как раз не быдло. Я обожаю психов: безумие есть форма гениальности, гениальность — форма безумия. Мне нравятся комсомольцы, до безумия преданные идее. Идея становится их невестой или даже женой. И они делаются могучими. У вас в университете есть такой — Гера Кочергин, знаете?
— Слышал.
— Он почти клинический идиот, его мой отец полгода назад лечил, я другого такого урода не знаю, он прекрасен. И даже фамилия Кочергин — почти как Корчагин. Кстати, Павел Корчагин, в сущности, средневековый рыцарь, для которого существуют только две вещи: чаша Грааля, то есть светлое будущее, и любовь к прекрасной даме. Платоническая, само собой. От которой он может отказаться ради чаши Грааля.
Сотин говорил так, будто уже стал профессором, как его отец, известный в городе психиатр, и читал лекцию студентам. Он был преисполнен самоуважения, самолюбования, сознания своей исключительности. Валько это очень понравилось. Ему тоже хотелось бы так, но оно не умело.
— Печально, — продолжал Сотин, — но подобных рыцарей мало. Большинство — прохиндеи.
Ничего удивительного, что двадцатилетний студент в ту пору открыто говорил такие вещи. Во-первых, студент особенный: умный, начитанный. Во-вторых (из-за чего не надо бы и во-первых): кто только ни говорил тогда подобных вещей! Среди своих, правда, поэтому безбоязненность Сотина на Валько произвела впечатление. А Сотин признался:
— Знаете, я и жуликов тоже люблю. Я люблю смотреть, как они охмуряют плебс, как они заставляют массу копошиться в дерьме и смеются над этим. Итак, вы рыцарь или карьерист, скажите честно?
— Я не то, ни другое, — с тайным удовольствием сказало Валько.
— А что же вы? — задал Сотин вопрос в такой форме, что удовольствие Валько удвоилось.
Валько усмехнулось. Оно удивлялось само себе: еще вчера никто не смог бы вызвать его на откровенность. Оно привыкло чувствовать себя чем-то вроде инопланетянина среди землян; фантастику, кстати, оно любило, особенно зарубежную, как и многие из его поколения, кому подобная литература заменяла философию — им казалось, что там ближе к коренным вопросам бытия, чем в официальной науке про общество, т. е. марксистко-ленинской, и уж тем более, чем в советских художественных книжках. Валько нравилось, что многие фантастические книги бесполы; пусть они даже строятся на любовном сюжете, но, как правило, без плотских подробностей, без размазывания, главное все-таки — Космос, Будущее, Прошлое, Иные Миры и т. п. Фантасты ведь, за редким исключением, имеют ум детски-любознательный, хоть и развитый, им нравятся фитюльки и бирюльки их выдумок, основанных на непреходящем изумлении, что даже Луна ужасно далеко, не говоря о прочих планетах, или, возможно, у них математический ум, что не входит в противоречие с детскостью, поэтому их рассказы так похожи на хитросплетенные задачи с ловким и неожиданным ответом; Салыкин вот не любил фантастику (выяснилось, когда подружились), ворчал, что это ненастоящие события, происходящие с ненастоящими людьми, а Валько как раз это и устраивало: оно чувствовало себя похожим больше на этих выдуманных людей, чем на реальных. Иногда, впрочем, наоборот, Валько казалось себе единственно реальным существом, остальное же — мираж, призраки. Но опасность, исходящая от этих призраков, серьезна. И ежедневна. И надо быть бдительным.
(И при этом Валько умудрялось сотрудничать с призраками, да еще и в призрачных делах — комсомольских. Но Валько не вникало в них, для него главное было: получить задание, в срок и хорошо выполнить его и заслужить похвалу. Оно по-прежнему, как во время жизни с мамой, больше всего любило, когда его хвалят. Похвала ведь — лучшая форма подтверждения твоего существования на свете.)
И вот появился Сотин, бесшабашно и безбоязненно умствующий, и Валько увидело в нем какую-то родственность. Наверное, оно было бы таким же, если бы родилось мужчиной. Валько захотелось выглянуть, приоткрыться.
Оно сказало:
— Я забавляюсь. Меня не интересует карьера, как таковая. Ее надо делать серьезно, а я этого терпеть не могу. Я просто играю в эту игру, вот и все, — уверенно сказало Валько то, о чем подумало лишь сейчас, но так, будто это и впрямь являлось его жизненной установкой.
— То есть вы не верите в светлое будущее?
— Меня будущее вообще мало волнует. То есть свое — да, общее — нисколько.
Сотин кивнул:
— Меня тоже. Я, знаете, тоже ведь и карьерист, и подлец, и все прочее, но не до конца. Не до донышка. Кто-то на это тратит силы, старается, кто-то естественный подлец, от природы, а я просто себе это разрешаю. Тоже, наверно, игра. Мы похожи. Кажется, я впервые встретил такого же интересного человека, как я сам. Только, знаете, вы как-то скучно играете. Вы слишком соответствуете тому облику, который выбрали. Не курите и даже вот не пьете.
А Валько и в самом деле, хоть и научилось, бросило курить. Выпивать с друзьями-студентами сначала пробовало, надеясь, что с помощью этого войдет в их братство, но скоро поняло — не получается, все равно оно остается отдельным, особым. К тому же, в алкоголе опасность: Валько почему-то сразу же потягивало на слезу и на желание все рассказать о себе первому встречному.
С Сотиным же эта настороженность исчезла. Не страшно было проболтаться — уже потому, что Сотина мало интересует все, что не он сам.
— Могу выпить! — сказало Валько.
— Сделайте одолжение!
Сотин налил полный стакан.
Валько взяло, понюхало:
— Мерзко пахнет.
— В этом и смысл! — воскликнул Сотин. — Пить такую мерзость — унижение организма, но унижение добровольное! Тоже игра.
Валько выпило и заметило Сотину:
— Вы, между прочим, тоже не курите.
— Не курю. И пью довольно редко. Занимаюсь зарядкой. Я вообще очень рациональный и практичный человек. Еще я фарцовщик, спекулянт. Люблю, когда имеются карманные деньги, папа избаловал. Сейчас он в другой семье, это неплохо, у него комплекс вины — и денег подбрасывает, и выручит, если что. Но я люблю жить широко. А грабить его не хочу — есть остатки совести, как ни странно. И учусь отлично. То есть, можно сказать, веду двойную жизнь. От понедельника до субботы примерный студент и комсомолец, я ведь тоже комсомолец, взносы аккуратно плачу, а с вечера субботы до понедельника — разгульный тип. Хотел бы сказать, что бабник, но нет. Девушки дают мне мало и не те, какие нравятся. Я ведь урод, сами видите. Астеническое телосложение, нос длинный, глаза маленькие. И не могу утерпеть, чтобы не завести умного разговора, а они это ненавидят. Вы мастурбацией не занимаетесь?
— Нет.
— Врете, скорее всего. Я занимаюсь почти каждый день. Добился больших успехов.
— Какие тут могут быть успехи?
— Не скажите! Дело не в способах, не в механике, а в том, как перед этим достичь нужной релаксации и как в процессе оказаться в состоянии транса. Интересуетесь?
— Нет.
— Врете, скорее всего. Ну да ладно. Все мы жертвы своих комплексов и фобий. Я сам такой. Я решил заниматься чужими комплексами и фобиями, чтобы не слишком концентрироваться на своих. Итак — будем дружить?
— Будем.
Рассчитывать приходилось только на себя. Валько взялось репетиторствовать. Не сразу (слишком молод, привыкли к учительницам-пенсионеркам) появились в достаточном количестве ученики, Валько обнаружило в себе способности объяснять и растолковывать, ученики стали добиваться в школе успехов, так зарабатывалась репутация. Предлагали старшеклассников, чтобы подготовить в вуз, Валько отказывалось — ему проще и легче было с детьми. И интереснее. Хоть пол у человека и проявляется чуть ли не сразу после рождения, но все-таки дети до 12 — 13 лет более свободны от него, более чисты, ничто не мешает. Валько даже заподозрило себя (с надеждой) в особенном интересе к детям, во влечении. Прислушивалось, ловило себя... нет, тело и тут молчат.
Валько прекрасно училось и одновременно стало продвигаться по линии общественной работы. Учитывая, что у большинства молодежи семидесятых эта самая общественная работа вызывала стойкий рвотный рефлекс, ироническое или прямо издевательское отношение, продвинуться было легко.
Оно стало секретарем группы, потом курса, потом факультета. Оно было образцом: примерный студент, активно организует комсомольскую жизнь, безупречно в личном поведении. Вопрос быта тоже был решен: повышенная стипендия и деньги за репетиторство давали возможность снимать за целых тридцать рублей квартирку у старушки, которая сама жила с семьей сына и почти не появлялась. Квартирка в старом доме, с низкими потолками, отопление газовой печкой, холодная ванна с нагревательной колонкой, зато целых две комнатки, пусть крошечные. К Валько никто не заходил, оно держало всех на расстоянии, но однажды все-таки ввалились двое, неизвестно откуда узнав адрес: Леня Салыкин с филологического, бездельник, бабник, два раза уже бывший на грани отчисления, и неизвестный, очень худой юноша в черном, который, щелкнув каблуками, склонил голову и представился:
— Сотин!
Они были уже на взводе и принесли три бутылки портвейна. Видимо, просто не нашли где выпить, вот и приблудились. Валько решило, что потерпит полчаса, а потом сошлется на занятость и попросит уйти.
Друзья стали пить портвейн и говорить умные слова о литературе, о жизни и человеке. Выяснилось, что Саша Сотин — студент-медик, будущий психиатр (от него Валько впервые услышало о либидо, о Фрейде, Ницше и прочих занимательных вещах). Салыкин заснул, полулежа в кресле, вытянув ноги и уронив голову на грудь, а они с Сотиным продолжили разговор. Сотин от портвейна не только не захмелел, но будто бы даже стал трезвее. Обращался на «вы».
— Не помешали ли мы вам, Валентин, готовиться к ленинскому зачету? Ведь вы, Леня сказал, большой комсомольский лидер? — спросил он в своей манере, которая, впрочем, была общей для молодых людей определенного круга.
— Ничуть, — ответило Валько в тон. — Я не готовлюсь к ленинскому зачету. Я и так готов, хотя зачет еще не скоро.
— Значит, это правда, что вы идейный человек? Я к тому, что уважаю идейных людей. Человек без идеи — быдло, животное.
— А психические больные? Они ведь тоже с идеями?
— Часто. Но они-то как раз не быдло. Я обожаю психов: безумие есть форма гениальности, гениальность — форма безумия. Мне нравятся комсомольцы, до безумия преданные идее. Идея становится их невестой или даже женой. И они делаются могучими. У вас в университете есть такой — Гера Кочергин, знаете?
— Слышал.
— Он почти клинический идиот, его мой отец полгода назад лечил, я другого такого урода не знаю, он прекрасен. И даже фамилия Кочергин — почти как Корчагин. Кстати, Павел Корчагин, в сущности, средневековый рыцарь, для которого существуют только две вещи: чаша Грааля, то есть светлое будущее, и любовь к прекрасной даме. Платоническая, само собой. От которой он может отказаться ради чаши Грааля.
Сотин говорил так, будто уже стал профессором, как его отец, известный в городе психиатр, и читал лекцию студентам. Он был преисполнен самоуважения, самолюбования, сознания своей исключительности. Валько это очень понравилось. Ему тоже хотелось бы так, но оно не умело.
— Печально, — продолжал Сотин, — но подобных рыцарей мало. Большинство — прохиндеи.
Ничего удивительного, что двадцатилетний студент в ту пору открыто говорил такие вещи. Во-первых, студент особенный: умный, начитанный. Во-вторых (из-за чего не надо бы и во-первых): кто только ни говорил тогда подобных вещей! Среди своих, правда, поэтому безбоязненность Сотина на Валько произвела впечатление. А Сотин признался:
— Знаете, я и жуликов тоже люблю. Я люблю смотреть, как они охмуряют плебс, как они заставляют массу копошиться в дерьме и смеются над этим. Итак, вы рыцарь или карьерист, скажите честно?
— Я не то, ни другое, — с тайным удовольствием сказало Валько.
— А что же вы? — задал Сотин вопрос в такой форме, что удовольствие Валько удвоилось.
Валько усмехнулось. Оно удивлялось само себе: еще вчера никто не смог бы вызвать его на откровенность. Оно привыкло чувствовать себя чем-то вроде инопланетянина среди землян; фантастику, кстати, оно любило, особенно зарубежную, как и многие из его поколения, кому подобная литература заменяла философию — им казалось, что там ближе к коренным вопросам бытия, чем в официальной науке про общество, т. е. марксистко-ленинской, и уж тем более, чем в советских художественных книжках. Валько нравилось, что многие фантастические книги бесполы; пусть они даже строятся на любовном сюжете, но, как правило, без плотских подробностей, без размазывания, главное все-таки — Космос, Будущее, Прошлое, Иные Миры и т. п. Фантасты ведь, за редким исключением, имеют ум детски-любознательный, хоть и развитый, им нравятся фитюльки и бирюльки их выдумок, основанных на непреходящем изумлении, что даже Луна ужасно далеко, не говоря о прочих планетах, или, возможно, у них математический ум, что не входит в противоречие с детскостью, поэтому их рассказы так похожи на хитросплетенные задачи с ловким и неожиданным ответом; Салыкин вот не любил фантастику (выяснилось, когда подружились), ворчал, что это ненастоящие события, происходящие с ненастоящими людьми, а Валько как раз это и устраивало: оно чувствовало себя похожим больше на этих выдуманных людей, чем на реальных. Иногда, впрочем, наоборот, Валько казалось себе единственно реальным существом, остальное же — мираж, призраки. Но опасность, исходящая от этих призраков, серьезна. И ежедневна. И надо быть бдительным.
(И при этом Валько умудрялось сотрудничать с призраками, да еще и в призрачных делах — комсомольских. Но Валько не вникало в них, для него главное было: получить задание, в срок и хорошо выполнить его и заслужить похвалу. Оно по-прежнему, как во время жизни с мамой, больше всего любило, когда его хвалят. Похвала ведь — лучшая форма подтверждения твоего существования на свете.)
И вот появился Сотин, бесшабашно и безбоязненно умствующий, и Валько увидело в нем какую-то родственность. Наверное, оно было бы таким же, если бы родилось мужчиной. Валько захотелось выглянуть, приоткрыться.
Оно сказало:
— Я забавляюсь. Меня не интересует карьера, как таковая. Ее надо делать серьезно, а я этого терпеть не могу. Я просто играю в эту игру, вот и все, — уверенно сказало Валько то, о чем подумало лишь сейчас, но так, будто это и впрямь являлось его жизненной установкой.
— То есть вы не верите в светлое будущее?
— Меня будущее вообще мало волнует. То есть свое — да, общее — нисколько.
Сотин кивнул:
— Меня тоже. Я, знаете, тоже ведь и карьерист, и подлец, и все прочее, но не до конца. Не до донышка. Кто-то на это тратит силы, старается, кто-то естественный подлец, от природы, а я просто себе это разрешаю. Тоже, наверно, игра. Мы похожи. Кажется, я впервые встретил такого же интересного человека, как я сам. Только, знаете, вы как-то скучно играете. Вы слишком соответствуете тому облику, который выбрали. Не курите и даже вот не пьете.
А Валько и в самом деле, хоть и научилось, бросило курить. Выпивать с друзьями-студентами сначала пробовало, надеясь, что с помощью этого войдет в их братство, но скоро поняло — не получается, все равно оно остается отдельным, особым. К тому же, в алкоголе опасность: Валько почему-то сразу же потягивало на слезу и на желание все рассказать о себе первому встречному.
С Сотиным же эта настороженность исчезла. Не страшно было проболтаться — уже потому, что Сотина мало интересует все, что не он сам.
— Могу выпить! — сказало Валько.
— Сделайте одолжение!
Сотин налил полный стакан.
Валько взяло, понюхало:
— Мерзко пахнет.
— В этом и смысл! — воскликнул Сотин. — Пить такую мерзость — унижение организма, но унижение добровольное! Тоже игра.
Валько выпило и заметило Сотину:
— Вы, между прочим, тоже не курите.
— Не курю. И пью довольно редко. Занимаюсь зарядкой. Я вообще очень рациональный и практичный человек. Еще я фарцовщик, спекулянт. Люблю, когда имеются карманные деньги, папа избаловал. Сейчас он в другой семье, это неплохо, у него комплекс вины — и денег подбрасывает, и выручит, если что. Но я люблю жить широко. А грабить его не хочу — есть остатки совести, как ни странно. И учусь отлично. То есть, можно сказать, веду двойную жизнь. От понедельника до субботы примерный студент и комсомолец, я ведь тоже комсомолец, взносы аккуратно плачу, а с вечера субботы до понедельника — разгульный тип. Хотел бы сказать, что бабник, но нет. Девушки дают мне мало и не те, какие нравятся. Я ведь урод, сами видите. Астеническое телосложение, нос длинный, глаза маленькие. И не могу утерпеть, чтобы не завести умного разговора, а они это ненавидят. Вы мастурбацией не занимаетесь?
— Нет.
— Врете, скорее всего. Я занимаюсь почти каждый день. Добился больших успехов.
— Какие тут могут быть успехи?
— Не скажите! Дело не в способах, не в механике, а в том, как перед этим достичь нужной релаксации и как в процессе оказаться в состоянии транса. Интересуетесь?
— Нет.
— Врете, скорее всего. Ну да ладно. Все мы жертвы своих комплексов и фобий. Я сам такой. Я решил заниматься чужими комплексами и фобиями, чтобы не слишком концентрироваться на своих. Итак — будем дружить?
— Будем.
14.
Стали дружить.
Валько, не имевшее в себе ничего доподлинно настоящего (так оно привыкло о себе думать), то есть ясной цели и преобладающего стремления, которые объяснили ему, зачем оно живет, увидело в Сотине пример того, как можно сочетать разные цели и стремления. То есть взять количеством. При этом главное, самое главное, за что зацепилось Валько: ни к чему не относиться горячо; оказывается, это и настоящие люди умеют, ибо Сотин постоянно декларировал, что все в жизни ему интересно только в той степени, в которой это может быть забавой умного человека. При этом, конечно же, все-таки что-то важнее, а что-то второстепеннее. Постижение человека, высказывался Сотин, вот мое призвание, остальное — средства для жизни. И добывать их надо — играючи!
Валько увидел, как это делается. Сотин раз-другой занес к Валько товар под тем предлогом, что дома могут возникнуть вопросы, только на пару дней. Потом, поняв, что Валько человек надежный, начал использовать его квартиру как склад, а иногда и как лавочку. На улице, в институтском туалете, в каком-нибудь закоулке торгуешь наспех, без выдумки, а тут появляются варианты. Например, перед робким юношей, выклянчившим у папки с мамкой энную сумму на джинсы, он выкладывал сначала что-то фирменное и запредельно дорогое — «Super rifle», «Lee», «Levi Strauss» и т. п. Яркие пакеты, наклейки, лейблы.
— Двести пятьдесят, друг мой!
Юноша мялся:
— А подешевле?
Сотин, не скрывая пренебрежения, доставал другие джинсы: изделия стран соцлагеря — Польши, Югославии, Венгрии и даже Монголии. Выглядели они рядом с фирменными как крашеная мешковина. Юноша уныло глядел на них, а Сотин говорил:
— Эти семьдесят, эти восемьдесят, эти сто.
— Что-то уж они совсем какие-то...
— А что вы хотите за сто рублей?
Пауза. Юноше хочется фирменных, но не хватает денег. А те, на которые хватает, ему не нравится. На это и расчет.
— Ладно, — великодушно говорит Сотин и достает из укромного места пакет. Вынимает джинсы, очень похожие на фирменные. Материя чуть потоньше, но лейблы, клепки, швы — красота, все, как надо. И, главное, на будущей заднице, которая закрасуется в этой прелести, большая кожаная нашлепка с большими, всем заметными буквами: известная марка.
— ГДР, лицензионные, — поясняет Сотин.
Лоб юноши покрывается потом вожделения. Это волшебное слово «лицензионные», то есть почти настоящие! И ГДР считалась чуть ли не капиталистической страной.
— Сколько?
— Сто шестьдесят.
Юноше плохо.
— Я рассчитывал где-то на сто двадцать...
Сотин небрежно сует искусительные штаны обратно в пакет:
— Так бы и сказали. Берите тогда югославские за сотню.
Но юноша уже влюблен. Он уже представил, как пройдет в этих джинсах по вечернему проспекту. Он уже чувствует, как ладонь чудесной девушки как бы случайно оказывается на его колене, и даже сквозь плотную ткань жжет — настолько горяча эта ладонь...
— Ты постой, — бормочет он. — Я чего хотел сказать: за сто пятьдесят хотя бы. Но давай так: сто двадцать я тебе сейчас, а тридцать после.
— Не пойдет. У меня их за сто шестьдесят сегодня вечером возьмут. Да ладно тебе, бери югославские. Полгода проходишь нормально, потом сумку из них сошьешь. А этих на три года хватит, но...
Юноша в отчаянии.
— Ладно. Сто шестьдесят, сто двадцать даю сразу, сорок принесу через пару часов.
Только никому не отдавай!
— Договорились.
Юноша убегает, а Сотин, рассмеявшись, валится в кресло и размышляет вслух:
— Интересно, откуда он возьмет деньги? Взаймы не дадут. У мамы выпросит под угрозой самоубийства? Бабушку свою задушит и в сундук залезет? Сберкассу ограбит? Да нет, знаю: у него папа большой книголюб, сейчас натырит у него книжек и в «Букинист» оттащит. Я его там уже видел[10].
Юноша через пару часов приносит деньги, тут же снимает свои штанишки фабрики «Красный луч» и напяливает джинсы. И чуть не слезы на глазах: они оказываются маловаты и при этом длинноваты.
— Ерунда, — говорит Сотин. — Внизу укоротишь, в поясе пуговичку переставишь, зиппер тоже можно перешить. А вообще они так и должны быть: джинсы же. Как влитые сидят, правда, Валь?
Валько кивает.
Таким образом Сотин продает за сто шестьдесят джинсы, стоящие именно сто двадцать (юноша ведь ориентировался на достоверные ходячие слухи, в соответствии с которыми и сумму собрал).
Сотин посоветовал Валько бросить свое нудное репетиторство и тоже заняться торговлей. Съездим вместе в Москву за товаром, убеждал он, развеемся, а заодно получим пользу. Вдвоем и веселее, и удобнее, а то ведь элементарно нельзя сумки оставить — сопрут.
Поехали. Валько отдало в распоряжение Сотина все свои сбережения. Несколько дней мотались по городу, заходили в студенческие общежития, встречались с кем-то у гостиниц «Интурист» и «Космос», Сотин умело торговался (но опять-таки играючи, с улыбкой), набрали джинсов, дисков, Сотин так занят был этой конкретикой, что не успевал даже про своего заветного Фрейда слова молвить.
Только на обратном пути, выпив, расслабившись, вернулся к отвлеченности, к любимым темам:
— Беда большинства людей, Валентин, в чем?
— В чем? — с улыбкой спросило Валько.
— Они не подозревают о карнавальной подоплеке каждого действия. Ты читал Бахтина?
— Нет.
— И не надо, я тебе сам все расскажу. Человек, особенно русский человек, свое существование отмеряет от праздника до праздника. Сначала вкалывает, горбатится, потом, когда заслужил, отдыхает. Ради этого и горбатится. Правда, отдыхать не умеет, поэтому напивается, как свинья. В работу он не умеет внести элемент праздника, зато уж праздник делает тоже такой работой, что потом еле жив. Если даже не пьет. Он пляшет. Он на горы лезет. Отдыхает, в общем, в поте лица. Понимаешь?
— Конечно.
— Еще бы, я сам почти понял. Задача человека разумного: сделать из жизни карнавал. Сделать все, что ты делаешь, праздником. С фейерверками, каруселями, обязательно с масками. В празднике все получается быстро, ловко, весело. Ты видел, как я общался с этой московской деревенщиной? Они-то думают, что делают дело, а я-то веселюсь. Они умирают над каждой копейкой, а мне плевать на деньги, мне важен процесс. А результат получается в мою пользу! Они считают копейки и проигрывают рубли, а я ничего не считаю — и выигрываю червонцы! И так надо во всем, понимаешь? Карнавальное отношение к жизни, повторяю. Вот прошла девушка, — указал Сотин на приоткрытую дверь купе, где мелькнуло платье. — Возможно, красивая. Надо пробовать. Но пробовать, как на карнавале, где их много, а их же всегда много в жизни, как и на карнавале, надо не бояться: подошел, пригласил на танец, пошла с тобой — спасибо, не пошла — да я не очень-то и хотел! Понимаешь? Это как анекдот про поручика Ржевского, помнишь? — его спросили, как он добивается успеха у женщин, какие такие тонкие приемы? Он говорит: ну, подхожу к даме и говорю: «Мадам, разрешите вам впиндюрить-с?» — «Поручик, да вы что? Можно же по морде получить!» — «Можно-с. Но можно и впиндюрить!» Понимаешь?
— Вполне.
— Тогда я пошел карнавалить. Девушка, похоже, в тамбуре курит. Интересно, как она отнесется к экзистенциальному вопросу насчет впиндюрить?
Сотин ушел и очень скоро вернулся. Видно было, что к экзистенциальному его вопросу девушка отнеслась резко отрицательно. Но он улыбался и ничуть не был огорчен.
— Девушка хоть красивая? — спросило Валько.
— По счастью, нет. А то обиделся бы. Кстати, еще анекдот. Жил-был принципиальный мастурбатор, ну, такой, как я. Но совсем принципиальный, с девушками ни разу не встречался. И вот одну подговорили его друзья, чтобы она все-таки ему помогла. Устроили, подпоили, произошло. Его спрашивают: «Ну, как?» — «Жалкое подобие моей левой руки!»
Валько, не имевшее в себе ничего доподлинно настоящего (так оно привыкло о себе думать), то есть ясной цели и преобладающего стремления, которые объяснили ему, зачем оно живет, увидело в Сотине пример того, как можно сочетать разные цели и стремления. То есть взять количеством. При этом главное, самое главное, за что зацепилось Валько: ни к чему не относиться горячо; оказывается, это и настоящие люди умеют, ибо Сотин постоянно декларировал, что все в жизни ему интересно только в той степени, в которой это может быть забавой умного человека. При этом, конечно же, все-таки что-то важнее, а что-то второстепеннее. Постижение человека, высказывался Сотин, вот мое призвание, остальное — средства для жизни. И добывать их надо — играючи!
Валько увидел, как это делается. Сотин раз-другой занес к Валько товар под тем предлогом, что дома могут возникнуть вопросы, только на пару дней. Потом, поняв, что Валько человек надежный, начал использовать его квартиру как склад, а иногда и как лавочку. На улице, в институтском туалете, в каком-нибудь закоулке торгуешь наспех, без выдумки, а тут появляются варианты. Например, перед робким юношей, выклянчившим у папки с мамкой энную сумму на джинсы, он выкладывал сначала что-то фирменное и запредельно дорогое — «Super rifle», «Lee», «Levi Strauss» и т. п. Яркие пакеты, наклейки, лейблы.
— Двести пятьдесят, друг мой!
Юноша мялся:
— А подешевле?
Сотин, не скрывая пренебрежения, доставал другие джинсы: изделия стран соцлагеря — Польши, Югославии, Венгрии и даже Монголии. Выглядели они рядом с фирменными как крашеная мешковина. Юноша уныло глядел на них, а Сотин говорил:
— Эти семьдесят, эти восемьдесят, эти сто.
— Что-то уж они совсем какие-то...
— А что вы хотите за сто рублей?
Пауза. Юноше хочется фирменных, но не хватает денег. А те, на которые хватает, ему не нравится. На это и расчет.
— Ладно, — великодушно говорит Сотин и достает из укромного места пакет. Вынимает джинсы, очень похожие на фирменные. Материя чуть потоньше, но лейблы, клепки, швы — красота, все, как надо. И, главное, на будущей заднице, которая закрасуется в этой прелести, большая кожаная нашлепка с большими, всем заметными буквами: известная марка.
— ГДР, лицензионные, — поясняет Сотин.
Лоб юноши покрывается потом вожделения. Это волшебное слово «лицензионные», то есть почти настоящие! И ГДР считалась чуть ли не капиталистической страной.
— Сколько?
— Сто шестьдесят.
Юноше плохо.
— Я рассчитывал где-то на сто двадцать...
Сотин небрежно сует искусительные штаны обратно в пакет:
— Так бы и сказали. Берите тогда югославские за сотню.
Но юноша уже влюблен. Он уже представил, как пройдет в этих джинсах по вечернему проспекту. Он уже чувствует, как ладонь чудесной девушки как бы случайно оказывается на его колене, и даже сквозь плотную ткань жжет — настолько горяча эта ладонь...
— Ты постой, — бормочет он. — Я чего хотел сказать: за сто пятьдесят хотя бы. Но давай так: сто двадцать я тебе сейчас, а тридцать после.
— Не пойдет. У меня их за сто шестьдесят сегодня вечером возьмут. Да ладно тебе, бери югославские. Полгода проходишь нормально, потом сумку из них сошьешь. А этих на три года хватит, но...
Юноша в отчаянии.
— Ладно. Сто шестьдесят, сто двадцать даю сразу, сорок принесу через пару часов.
Только никому не отдавай!
— Договорились.
Юноша убегает, а Сотин, рассмеявшись, валится в кресло и размышляет вслух:
— Интересно, откуда он возьмет деньги? Взаймы не дадут. У мамы выпросит под угрозой самоубийства? Бабушку свою задушит и в сундук залезет? Сберкассу ограбит? Да нет, знаю: у него папа большой книголюб, сейчас натырит у него книжек и в «Букинист» оттащит. Я его там уже видел[10].
Юноша через пару часов приносит деньги, тут же снимает свои штанишки фабрики «Красный луч» и напяливает джинсы. И чуть не слезы на глазах: они оказываются маловаты и при этом длинноваты.
— Ерунда, — говорит Сотин. — Внизу укоротишь, в поясе пуговичку переставишь, зиппер тоже можно перешить. А вообще они так и должны быть: джинсы же. Как влитые сидят, правда, Валь?
Валько кивает.
Таким образом Сотин продает за сто шестьдесят джинсы, стоящие именно сто двадцать (юноша ведь ориентировался на достоверные ходячие слухи, в соответствии с которыми и сумму собрал).
Сотин посоветовал Валько бросить свое нудное репетиторство и тоже заняться торговлей. Съездим вместе в Москву за товаром, убеждал он, развеемся, а заодно получим пользу. Вдвоем и веселее, и удобнее, а то ведь элементарно нельзя сумки оставить — сопрут.
Поехали. Валько отдало в распоряжение Сотина все свои сбережения. Несколько дней мотались по городу, заходили в студенческие общежития, встречались с кем-то у гостиниц «Интурист» и «Космос», Сотин умело торговался (но опять-таки играючи, с улыбкой), набрали джинсов, дисков, Сотин так занят был этой конкретикой, что не успевал даже про своего заветного Фрейда слова молвить.
Только на обратном пути, выпив, расслабившись, вернулся к отвлеченности, к любимым темам:
— Беда большинства людей, Валентин, в чем?
— В чем? — с улыбкой спросило Валько.
— Они не подозревают о карнавальной подоплеке каждого действия. Ты читал Бахтина?
— Нет.
— И не надо, я тебе сам все расскажу. Человек, особенно русский человек, свое существование отмеряет от праздника до праздника. Сначала вкалывает, горбатится, потом, когда заслужил, отдыхает. Ради этого и горбатится. Правда, отдыхать не умеет, поэтому напивается, как свинья. В работу он не умеет внести элемент праздника, зато уж праздник делает тоже такой работой, что потом еле жив. Если даже не пьет. Он пляшет. Он на горы лезет. Отдыхает, в общем, в поте лица. Понимаешь?
— Конечно.
— Еще бы, я сам почти понял. Задача человека разумного: сделать из жизни карнавал. Сделать все, что ты делаешь, праздником. С фейерверками, каруселями, обязательно с масками. В празднике все получается быстро, ловко, весело. Ты видел, как я общался с этой московской деревенщиной? Они-то думают, что делают дело, а я-то веселюсь. Они умирают над каждой копейкой, а мне плевать на деньги, мне важен процесс. А результат получается в мою пользу! Они считают копейки и проигрывают рубли, а я ничего не считаю — и выигрываю червонцы! И так надо во всем, понимаешь? Карнавальное отношение к жизни, повторяю. Вот прошла девушка, — указал Сотин на приоткрытую дверь купе, где мелькнуло платье. — Возможно, красивая. Надо пробовать. Но пробовать, как на карнавале, где их много, а их же всегда много в жизни, как и на карнавале, надо не бояться: подошел, пригласил на танец, пошла с тобой — спасибо, не пошла — да я не очень-то и хотел! Понимаешь? Это как анекдот про поручика Ржевского, помнишь? — его спросили, как он добивается успеха у женщин, какие такие тонкие приемы? Он говорит: ну, подхожу к даме и говорю: «Мадам, разрешите вам впиндюрить-с?» — «Поручик, да вы что? Можно же по морде получить!» — «Можно-с. Но можно и впиндюрить!» Понимаешь?
— Вполне.
— Тогда я пошел карнавалить. Девушка, похоже, в тамбуре курит. Интересно, как она отнесется к экзистенциальному вопросу насчет впиндюрить?
Сотин ушел и очень скоро вернулся. Видно было, что к экзистенциальному его вопросу девушка отнеслась резко отрицательно. Но он улыбался и ничуть не был огорчен.
— Девушка хоть красивая? — спросило Валько.
— По счастью, нет. А то обиделся бы. Кстати, еще анекдот. Жил-был принципиальный мастурбатор, ну, такой, как я. Но совсем принципиальный, с девушками ни разу не встречался. И вот одну подговорили его друзья, чтобы она все-таки ему помогла. Устроили, подпоили, произошло. Его спрашивают: «Ну, как?» — «Жалкое подобие моей левой руки!»
15.
Вернулись, занялись продажей. Дело шло хорошо. На каждой паре джинсов наваривали минимум рублей сорок, на каждом диске — червонец. Диски, помнится, были польского литья и относительно дешевые, битловский «Белый альбом», двойной, шел всего за семьдесят рублей. Вспомним при этом, что стипендия в вузе была сорок рублей, зарплаты молодых специалистов начинались со ста двадцати, а кто по выслуге и должности получал около двухсот, считалось — кум королю.
Торговлю вел преимущественно Сотин — он ничего не боялся, рассчитывая, что в случае чего папаша выручит (тот очень удачно лечил именно в это время сына начальника областного УВД от наркомании; наркоман — тогда звучало очень экзотично). Но и Валько бралось — когда точно знало, кто клиент не из университета и вряд ли может его узнать. У него получалось не хуже, чем у Сотина, даже, возможно, и получше: Сотин слишком уж веселился, слишком при этом напирал, это выглядело подозрительно, Валько же играло другую игру: дескать, продаю собственные, последние, сам бы носил, но страшно деньги нужны. Поэтому попытки торговаться вызывали у него испуг и муку, клиенту становилось его поневоле жалко. Сотин хвалил, хлопал по плечу:
— Ты прирожденный жулик, брат!
Валько быстро заметило, что получает удовольствие от увеличения количества денег. А удовольствие — это хорошо. Что и требовалось доказать.
Это было неплохое время. Если Валько и не обрело самого себя, то хотя бы нашло друга. То есть тем самым как бы и обрело себя — взяв его за пример, подражая ему.
И вот Валько обокрали.
Этого следовало ожидать: столько людей проходит, поди разбери, у кого особо цепкие глаза, кто слишком внимательно смотрит, откуда достают джинсы и диски, какие запоры на двери, как закрывается окно.
Через окно и залезли: с навеса над подъездом соседнего дома, по газовой трубе, хлипкую форточку выбили, дотянулись до шпингалетов окна, спокойно открыли. Унесли все, что нашли. Собственно, все и нашли, включая деньги. Деньги были Валько, а вещи — общие.
Валько обнаружило это вечером, вернувшись после занятий и общественных дел. Приняло случившееся очень легко, даже удивившись своему спокойствию. Конечно, не так уж карнавально легко, чтобы считать это просто новым развлечением и приключением, но — без трепета, поняв, насколько оно в действительности равнодушно к деньгам и вещам.
В квартире старухи телефона не было, Валько пошло звонить Сотину из автомата. Купило две бутылки вина (хорошо, что носило с собой некоторое количество денег, не все оставляло дома), небольшой торт, вернулось домой, заварило чай и ждало Сотина с улыбкой, готовясь вместе посмеяться над происшествием.
Однако Сотин не настроен был смеяться. Он бросился искать: может, не все сперли, может, что-то осталось? Кричал:
— Твою мать, думать надо было или нет? Я сколько раз говорил? Замок на двери — пальцем открыть можно! (Рылся в старухином комоде). Сидит — радуется! Чего ты радуешься? На мои деньги куплено, между прочим! (Залез под кровать). Твоих только четвертая часть, а то и меньше! Платить будешь, ты понял? Я серьезно говорю! (Сорвал с постели одеяло, перевернул матрац). Без шуточек! А не заплатишь — завтра твоя комсомольская пи...братия о тебе все узнает! Вылетишь на хрен за аморалку[11], я серьезно говорю! Ты понял, нет? Из комсомола своего ...бучего и из университета вообще! (Открыл антресоль над дверью, кидал оттуда на пол всякий хлам). Слушай, а может, ты пошутил? А? Пошутил, да?
В глазах Сотина засветилась надежда. Жалкая и одновременно одухотворенная. Гораздо более одухотворенная, чем тогда, когда он говорил о Фрейде, Ницше и тайнах человеческой души.
Валько усмехнулся:
— Это всего лишь карнавал.
— Что карнавал? Пошутил, да? Признавайся, зараза!
— Да нет, не пошутил.
— Тогда так, — окончательно озлился Сотин. — Чтобы через неделю отдал мне деньги за вещи, понял? Я у отца взаймы взял, ты соображаешь или нет? Через неделю, максимум через две!
Торговлю вел преимущественно Сотин — он ничего не боялся, рассчитывая, что в случае чего папаша выручит (тот очень удачно лечил именно в это время сына начальника областного УВД от наркомании; наркоман — тогда звучало очень экзотично). Но и Валько бралось — когда точно знало, кто клиент не из университета и вряд ли может его узнать. У него получалось не хуже, чем у Сотина, даже, возможно, и получше: Сотин слишком уж веселился, слишком при этом напирал, это выглядело подозрительно, Валько же играло другую игру: дескать, продаю собственные, последние, сам бы носил, но страшно деньги нужны. Поэтому попытки торговаться вызывали у него испуг и муку, клиенту становилось его поневоле жалко. Сотин хвалил, хлопал по плечу:
— Ты прирожденный жулик, брат!
Валько быстро заметило, что получает удовольствие от увеличения количества денег. А удовольствие — это хорошо. Что и требовалось доказать.
Это было неплохое время. Если Валько и не обрело самого себя, то хотя бы нашло друга. То есть тем самым как бы и обрело себя — взяв его за пример, подражая ему.
И вот Валько обокрали.
Этого следовало ожидать: столько людей проходит, поди разбери, у кого особо цепкие глаза, кто слишком внимательно смотрит, откуда достают джинсы и диски, какие запоры на двери, как закрывается окно.
Через окно и залезли: с навеса над подъездом соседнего дома, по газовой трубе, хлипкую форточку выбили, дотянулись до шпингалетов окна, спокойно открыли. Унесли все, что нашли. Собственно, все и нашли, включая деньги. Деньги были Валько, а вещи — общие.
Валько обнаружило это вечером, вернувшись после занятий и общественных дел. Приняло случившееся очень легко, даже удивившись своему спокойствию. Конечно, не так уж карнавально легко, чтобы считать это просто новым развлечением и приключением, но — без трепета, поняв, насколько оно в действительности равнодушно к деньгам и вещам.
В квартире старухи телефона не было, Валько пошло звонить Сотину из автомата. Купило две бутылки вина (хорошо, что носило с собой некоторое количество денег, не все оставляло дома), небольшой торт, вернулось домой, заварило чай и ждало Сотина с улыбкой, готовясь вместе посмеяться над происшествием.
Однако Сотин не настроен был смеяться. Он бросился искать: может, не все сперли, может, что-то осталось? Кричал:
— Твою мать, думать надо было или нет? Я сколько раз говорил? Замок на двери — пальцем открыть можно! (Рылся в старухином комоде). Сидит — радуется! Чего ты радуешься? На мои деньги куплено, между прочим! (Залез под кровать). Твоих только четвертая часть, а то и меньше! Платить будешь, ты понял? Я серьезно говорю! (Сорвал с постели одеяло, перевернул матрац). Без шуточек! А не заплатишь — завтра твоя комсомольская пи...братия о тебе все узнает! Вылетишь на хрен за аморалку[11], я серьезно говорю! Ты понял, нет? Из комсомола своего ...бучего и из университета вообще! (Открыл антресоль над дверью, кидал оттуда на пол всякий хлам). Слушай, а может, ты пошутил? А? Пошутил, да?
В глазах Сотина засветилась надежда. Жалкая и одновременно одухотворенная. Гораздо более одухотворенная, чем тогда, когда он говорил о Фрейде, Ницше и тайнах человеческой души.
Валько усмехнулся:
— Это всего лишь карнавал.
— Что карнавал? Пошутил, да? Признавайся, зараза!
— Да нет, не пошутил.
— Тогда так, — окончательно озлился Сотин. — Чтобы через неделю отдал мне деньги за вещи, понял? Я у отца взаймы взял, ты соображаешь или нет? Через неделю, максимум через две!