Алексей Слаповский
Оно
Оно пришло...
М. Е. Салтыков-Щедрин, «История одного города»
— Эта история не для маленьких. В другой раз,
Майки. Когда мы проживем еще несколько лет.
С. Кинг, «Оно»
«Оно» — тот мой сожитель, который исчезает из
комнаты, как только я туда вхожу.
3. Фрейд, «Я и Оно»
1.
Желтые газеты начинают рассказы о таких феноменах (они это любят) обычно следующим образом: «До пятнадцати лет Валя была мальчиком...» И дальше много интересных, общезанимательных подробностей.
Мы начнем по-другому, тем более, что Валя не была мальчиком. Равно как и не был девочкой.
Отец, мужчина серьезный[1], прапорщик внутренних войск, отказался от ребенка сразу же, о чем потом жалел: надо было сдержать крик души, ненависть и презрение, взять из роддома и как-нибудь потихоньку придавить, притравить, заморить голодом, сошло бы за несчастный случай, за обычную детскую смерть от инфекции — да мало ли... Не догадался, упустил момент, и оно осталось жить вечным для него напоминанием, позором и стыдом. Пусть он в глаза его не видит, но знает: оно живет и дышит где-то, ползает с ним по одной земле, его порождение, и одна мысль об этом испоганивает существование. Больше всего угнетало чувство несправедливости: за что это — ему? Он разве хуже других? Он приличный человек, не очень даже пьющий, хорошо исполняет свою тяжелую тюремную работу, никого не убил, не ограбил, никому не сделал подлости, напротив, ограждает общество от моральных уродов, преступивших закон... — за что?? Нет, прапорщик, естественно, знал, как все люди, что жизнь несправедлива, но считал (опять-таки, как все люди), что она несправедлива в пределах нормы. И вот произошло что-то совсем страшное, не укладывающееся ни в какие нормы — почему именно ему оно досталось?
Прапорщик, конечно же, сразу бросил мать чудища, Машу Милашенко, считая ее виноватой, да и кого еще? — он-то ведь здоровый человек! — и поторопился жениться вторично. Но детей все-таки заводить боялся и принимал меры. Да, здоров, да, нелепая случайность, однако ему ли не знать, что одна случайность приманивает другую: вон их сколько, бедолаг, кто попадает в тюрьму не нарочно, а именно по прихоти случая; они терзаются и недоумевают, они уверены, что с ними ничего подобного никогда больше не произойдет, они выходят на свободу с уверенностью в дальнейшем благополучии, но, как правило, очень скоро появляются вновь, и в глазах их виден мучительный выкрик души: «Да не может этого быть!» Может, мысленно отвечает им прапорщик, еще как может. После третьей ходки ты привыкнешь, что это не случайность, а судьба, и ты не только смиришься с нею, но будешь даже поторапливать ее, дразнить, подставляться, чтобы как можно скорее вернуться опять в тюрьму, стать ее постоянным постояльцем.
Молодая жена, желавшая детей и крепкой семейной жизни, не понимала предосторожностей прапорщика, пока не узнала его историю, а узнав, ушла от него.
Он ее проклял, но не осудил: любая поступила бы так же.
Прапорщик попросил у начальства перевода в другое место, куда-нибудь подальше, и его с охотой послали очень далеко, там он сошелся с женщиной, которая ему не очень нравилась, но устраивала одним: не могла иметь детей. Правда, напившись, он обвинял ее в этом и бил. Не по злости, а наказывая. Он и на работе редко когда бил людей по злости, из-за плохого настроения, а только по справедливости, по делу и за дело. Сожительница, сама крепко пившая и покорная женщина, долго терпела, но однажды, когда он слишком уж разошелся, защитилась попавшимся под руку цветочным горшком, большим и крепким. Прапорщик упал, из головы полилась кровь. Увидев, как из человека, казавшегося нерушимым, льется жидкость — легко и обыденно, будто кисель из опрокинутой чашки, женщина совсем обезумела и стала добивать его чем попало, вымещая разом все накопившиеся обиды. Так он умер, и это было его освобождение от муки, которую он все равно не смог бы терпеть.
Маша тоже больше не имела детей, поэтому неизвестно, кто из них все-таки был виноват. Врачи сказали: «Случай очень редкий, но бывает и хуже: слепые рождаются, глухонемые и тому подобное. А у вашего все в порядке, кроме одного. Можно, конечно, оформить в Дом ребенка, решайте сами».
Маша съездила в этот Дом ребенка за тридцать километров от города — посмотреть. Ничего страшнее она в своей жизни не видела (запомнилась служащая, во время разговора отодвинувшая ногой огромную голову ползавшего по полу малыша). И оставила Валю себе. Она это и до поездки собиралась сделать, посещение Дома ребенка было нужно лишь для укрепления уверенности в правильном выборе.
Она решила, что пусть будет мальчик (она и хотела родить мальчика), а называла его по-хохлацки Валько, и получалось близко к правде: в среднем роде. Отец, кстати, тоже ее с детства называл — Машко. Или Машок. Добавляя: «Мой ты хороший». Или: «Безобразник ты у меня!» Может, тоже хотел мальчика?
Маша жила с родителями: мать — продавщица овощного магазина, отец грузчик в том же магазине. Отец поставил вопрос ребром: « Или сдавай в приют это тюремное отродье, или проваливай, куда хочешь!» Мать причитала: «Доча, в самом деле, у тебя вся жизнь впереди, ты еще нарожаешь их, сколько хочешь — крепеньких, здоровеньких, нормальных!»
Маша уперлась. До этого она всегда слушалась родителей, которые желали ей лучшего будущего, чем себе. Заставляли, сами полуграмотные, хорошо учиться — училась. Отдали, сами не имеющие ни к чему слуха и чувства, даже к застольным песням, в музыкальную школу — успешно закончила, играла на пианино довольно сносно. Уговорили поступать в экономический институт, предполагая от такого образования большую практическую пользу. Маша, хорошо знавшая математику, легко поступила, легко училась, получила диплом, но ни дня не работала по специальности, устроилась, еще будучи студенткой, музыкальным воспитателем в большой детский сад, там и осталась, превратившись в воспитателя общего профиля. (Это потом помогло ей скрывать особость Валько: она держала его при себе, хоть и среди детей, и никому не давала возможности распознать правду). Впервые Маша пошла против воли отца и матери, когда собралась вдруг замуж. Жених, с которым она познакомилась на танцах в ДК «Россия», сильно не понравился родителям: в возрасте, да еще бедный, как всякий армейский служака малого чина, да еще в тюрьме работает! «Кто в тюрьму по краже попадает, по пьянке или драке, тот человек несчастный, а кто там добровольно, хоть и не сидит, тот просто дурак!» — рассуждал отец-грузчик. Маша, влюбившаяся, готова была жить неофициально, но прапорщик хотел, чтобы как положено: ЗАГС, машины с лентами, свадебное застолье, друзей позвать, знакомых, сослуживцев. По счастью, семьи у него не было: вырос в детском доме. Родители Маши сказали: устраивайте себе, что хотите, мы на вашу собачью свадьбу не придем и даже считать ее за свадьбу не будем. Маша кое-как уговорила жениха просто расписаться и отметить в узком кругу. И ушла к нему жить в общежитие. Через полгода, узнав, что она забеременела, родители немного смягчились: они сами уже были немолодыми и давно мечтали о внуке — чтобы почувствовать жизненный цикл свершившимся (хоть и не завершенным).
И вот — такая беда. И опять Маша не захотела их слушаться.
Они любили свою единственную дочь, очень любили, но не могли смириться. Отец утверждал, что его теперь просто тошнит, когда он приходит домой. А мать не спала ночами и чего-то боялась. «Будто нечистая сила в доме, ей-богу!» — говорила она и крестилась, считая, что верит в Бога. Отец, напротив, считал, что не верит в Бога, но этот вопрос им в совместной жизни не мешал ввиду своей маловажности.
Маше повезло: при детском саду когда-то построили теплицу, но из-за отсутствия специалистов, вечных прорывов отопительных труб, перегорающих ламп и неуемной склонности местных подростков бить камнями все стеклянное (ни одного целого фонаря не было в округе), она пришла в запустение, а здание при ней переоборудовали в две квартирки для воспитателей, одна как раз была свободна, Маша похлопотала, квартирку отдали ей. Удобно: работа рядом, Валько всегда на виду, с едой вопрос решен через детсадовскую столовую, так что на жизнь хватало.
На жизнь и на книги, в которых Маша нашла свой настоящий мир; она покупала и брала в библиотеке много, без разбора — то читала сплошь фантастику, то увлекалась историей, то вспоминала, что плохо знает классику. Это было увлечение чистое и бескорыстное: ни для чего, для удовольствия. Занятая целый день, она помнила, что вечером, когда уложит Валько, у нее будет несколько счастливых часов тишины и чтения.
Мы начнем по-другому, тем более, что Валя не была мальчиком. Равно как и не был девочкой.
Отец, мужчина серьезный[1], прапорщик внутренних войск, отказался от ребенка сразу же, о чем потом жалел: надо было сдержать крик души, ненависть и презрение, взять из роддома и как-нибудь потихоньку придавить, притравить, заморить голодом, сошло бы за несчастный случай, за обычную детскую смерть от инфекции — да мало ли... Не догадался, упустил момент, и оно осталось жить вечным для него напоминанием, позором и стыдом. Пусть он в глаза его не видит, но знает: оно живет и дышит где-то, ползает с ним по одной земле, его порождение, и одна мысль об этом испоганивает существование. Больше всего угнетало чувство несправедливости: за что это — ему? Он разве хуже других? Он приличный человек, не очень даже пьющий, хорошо исполняет свою тяжелую тюремную работу, никого не убил, не ограбил, никому не сделал подлости, напротив, ограждает общество от моральных уродов, преступивших закон... — за что?? Нет, прапорщик, естественно, знал, как все люди, что жизнь несправедлива, но считал (опять-таки, как все люди), что она несправедлива в пределах нормы. И вот произошло что-то совсем страшное, не укладывающееся ни в какие нормы — почему именно ему оно досталось?
Прапорщик, конечно же, сразу бросил мать чудища, Машу Милашенко, считая ее виноватой, да и кого еще? — он-то ведь здоровый человек! — и поторопился жениться вторично. Но детей все-таки заводить боялся и принимал меры. Да, здоров, да, нелепая случайность, однако ему ли не знать, что одна случайность приманивает другую: вон их сколько, бедолаг, кто попадает в тюрьму не нарочно, а именно по прихоти случая; они терзаются и недоумевают, они уверены, что с ними ничего подобного никогда больше не произойдет, они выходят на свободу с уверенностью в дальнейшем благополучии, но, как правило, очень скоро появляются вновь, и в глазах их виден мучительный выкрик души: «Да не может этого быть!» Может, мысленно отвечает им прапорщик, еще как может. После третьей ходки ты привыкнешь, что это не случайность, а судьба, и ты не только смиришься с нею, но будешь даже поторапливать ее, дразнить, подставляться, чтобы как можно скорее вернуться опять в тюрьму, стать ее постоянным постояльцем.
Молодая жена, желавшая детей и крепкой семейной жизни, не понимала предосторожностей прапорщика, пока не узнала его историю, а узнав, ушла от него.
Он ее проклял, но не осудил: любая поступила бы так же.
Прапорщик попросил у начальства перевода в другое место, куда-нибудь подальше, и его с охотой послали очень далеко, там он сошелся с женщиной, которая ему не очень нравилась, но устраивала одним: не могла иметь детей. Правда, напившись, он обвинял ее в этом и бил. Не по злости, а наказывая. Он и на работе редко когда бил людей по злости, из-за плохого настроения, а только по справедливости, по делу и за дело. Сожительница, сама крепко пившая и покорная женщина, долго терпела, но однажды, когда он слишком уж разошелся, защитилась попавшимся под руку цветочным горшком, большим и крепким. Прапорщик упал, из головы полилась кровь. Увидев, как из человека, казавшегося нерушимым, льется жидкость — легко и обыденно, будто кисель из опрокинутой чашки, женщина совсем обезумела и стала добивать его чем попало, вымещая разом все накопившиеся обиды. Так он умер, и это было его освобождение от муки, которую он все равно не смог бы терпеть.
Маша тоже больше не имела детей, поэтому неизвестно, кто из них все-таки был виноват. Врачи сказали: «Случай очень редкий, но бывает и хуже: слепые рождаются, глухонемые и тому подобное. А у вашего все в порядке, кроме одного. Можно, конечно, оформить в Дом ребенка, решайте сами».
Маша съездила в этот Дом ребенка за тридцать километров от города — посмотреть. Ничего страшнее она в своей жизни не видела (запомнилась служащая, во время разговора отодвинувшая ногой огромную голову ползавшего по полу малыша). И оставила Валю себе. Она это и до поездки собиралась сделать, посещение Дома ребенка было нужно лишь для укрепления уверенности в правильном выборе.
Она решила, что пусть будет мальчик (она и хотела родить мальчика), а называла его по-хохлацки Валько, и получалось близко к правде: в среднем роде. Отец, кстати, тоже ее с детства называл — Машко. Или Машок. Добавляя: «Мой ты хороший». Или: «Безобразник ты у меня!» Может, тоже хотел мальчика?
Маша жила с родителями: мать — продавщица овощного магазина, отец грузчик в том же магазине. Отец поставил вопрос ребром: « Или сдавай в приют это тюремное отродье, или проваливай, куда хочешь!» Мать причитала: «Доча, в самом деле, у тебя вся жизнь впереди, ты еще нарожаешь их, сколько хочешь — крепеньких, здоровеньких, нормальных!»
Маша уперлась. До этого она всегда слушалась родителей, которые желали ей лучшего будущего, чем себе. Заставляли, сами полуграмотные, хорошо учиться — училась. Отдали, сами не имеющие ни к чему слуха и чувства, даже к застольным песням, в музыкальную школу — успешно закончила, играла на пианино довольно сносно. Уговорили поступать в экономический институт, предполагая от такого образования большую практическую пользу. Маша, хорошо знавшая математику, легко поступила, легко училась, получила диплом, но ни дня не работала по специальности, устроилась, еще будучи студенткой, музыкальным воспитателем в большой детский сад, там и осталась, превратившись в воспитателя общего профиля. (Это потом помогло ей скрывать особость Валько: она держала его при себе, хоть и среди детей, и никому не давала возможности распознать правду). Впервые Маша пошла против воли отца и матери, когда собралась вдруг замуж. Жених, с которым она познакомилась на танцах в ДК «Россия», сильно не понравился родителям: в возрасте, да еще бедный, как всякий армейский служака малого чина, да еще в тюрьме работает! «Кто в тюрьму по краже попадает, по пьянке или драке, тот человек несчастный, а кто там добровольно, хоть и не сидит, тот просто дурак!» — рассуждал отец-грузчик. Маша, влюбившаяся, готова была жить неофициально, но прапорщик хотел, чтобы как положено: ЗАГС, машины с лентами, свадебное застолье, друзей позвать, знакомых, сослуживцев. По счастью, семьи у него не было: вырос в детском доме. Родители Маши сказали: устраивайте себе, что хотите, мы на вашу собачью свадьбу не придем и даже считать ее за свадьбу не будем. Маша кое-как уговорила жениха просто расписаться и отметить в узком кругу. И ушла к нему жить в общежитие. Через полгода, узнав, что она забеременела, родители немного смягчились: они сами уже были немолодыми и давно мечтали о внуке — чтобы почувствовать жизненный цикл свершившимся (хоть и не завершенным).
И вот — такая беда. И опять Маша не захотела их слушаться.
Они любили свою единственную дочь, очень любили, но не могли смириться. Отец утверждал, что его теперь просто тошнит, когда он приходит домой. А мать не спала ночами и чего-то боялась. «Будто нечистая сила в доме, ей-богу!» — говорила она и крестилась, считая, что верит в Бога. Отец, напротив, считал, что не верит в Бога, но этот вопрос им в совместной жизни не мешал ввиду своей маловажности.
Маше повезло: при детском саду когда-то построили теплицу, но из-за отсутствия специалистов, вечных прорывов отопительных труб, перегорающих ламп и неуемной склонности местных подростков бить камнями все стеклянное (ни одного целого фонаря не было в округе), она пришла в запустение, а здание при ней переоборудовали в две квартирки для воспитателей, одна как раз была свободна, Маша похлопотала, квартирку отдали ей. Удобно: работа рядом, Валько всегда на виду, с едой вопрос решен через детсадовскую столовую, так что на жизнь хватало.
На жизнь и на книги, в которых Маша нашла свой настоящий мир; она покупала и брала в библиотеке много, без разбора — то читала сплошь фантастику, то увлекалась историей, то вспоминала, что плохо знает классику. Это было увлечение чистое и бескорыстное: ни для чего, для удовольствия. Занятая целый день, она помнила, что вечером, когда уложит Валько, у нее будет несколько счастливых часов тишины и чтения.
2.
Валько рос, пришла пора идти в школу. Там медицинская комиссия, регулярные осмотры. Узнают, и обязательно пойдет слух: учителя — страшные сплетники. Следовательно — отдавать в спецшколу. Маше не хотелось. Она понимала (и читала про это), что ребенку нельзя без коллектива. Но боялась, что в нормальной школе Валько будут травить, он слишком рано осознает, что не такой, как все, а в спецшколе станет инвалидом не только физически, но и по уму, по психике: такая среда не может не наложить отпечаток.
Она решила учить Валько дома.
И увлеклась этим, составила расписание, все было по-настоящему: уроки, перемены, физкультура, только не с утра, а вечером, после работы.
Днем же Валько сидел дома, взаперти; квартира была окнами на теплицу, сквозь разбитые стекла которой виднелись груды поломанных деревянных ящиков и расколотые цветочные горшки. Однажды зимой там появились две девочки. Боязливо озираясь, они стали выкапывать из-под снега черепки от горшков — для какой-то своей девчачьей надобности. И тут увидели в окне наблюдающего Валько. Валько улыбнулся и помахал им рукой. Они взвизгнули, бросили черепки, убежали. Но через некоторое время вернулись. Сначала смотрели издали, потом приблизились. Осмелели, подошли совсем близко. Окно нельзя было открыть — рамы заклеены газетной бумагой, а форточка слишком высоко, поэтому они не могли слышать друг друга, просто молча смотрели. Так смотрят на рыб в аквариуме, а я будто рыба, подумал Валько (у них с мамой был небольшой аквариум с тремя рыбками). Девочки что-то спрашивали, Валько не понимал, только кивал и смеялся. Они ушли. Вернулись на другой день, привели подругу. Так приходили несколько раз. Потом присоединились мальчишки. Мальчишкам быстро прискучило стоять и глазеть, они придумали игру: стали кидать в окно снежками, как бы попадая в Валько. Валько смеялся и будто бы увертывался. Они попросили стоять на месте. Валько стоял, а они целились и кидали, кто попадет. Было смешно и им, и Валько: снежок ударяется в стекло точно перед лицом, вмиг залепляя окружающее, попадание есть, а вреда — никакого. Валько перемещался в другое место, где стекло еще не было залеплено, и опять начиналась стрельба на меткость. Они позвали Валько выйти. Он отрицательно покачал головой. Тогда старший из них что-то сказал остальным, тыча пальцем в Валько, они засмеялись. И начали опять кидаться снежками, но уже по-другому — дразнясь, высовывая языки и что-то крича. Валько обиделся, рассердился и сгоряча тоже стал кидать в окно тетрадки, карандаши, ручки.
Через несколько дней явились две тетки, обе толстые, в шубах. Что-то сказали приготовленными заранее неприятными голосами. Маша, оглянувшись, увела их из тесной прихожей в кухню и закрыла дверь. Вскоре Валько услышал ее крик и удивился: она никогда не кричала.
— А что мне ваше гороно и ваша комиссия? Я мать, как хочу, так и воспитываю!.. Я не алкоголичка, я работаю, только еще заикнитесь мне про лишение родительских прав, я вас сама всего лишу!.. Кто вам сказал такую глупость?!.. Я узнавала, я вообще имею право на домашнее обучение!.. Ребенок болеет все время, у него восприимчивость к инфекциям, хотите, чтобы я его потеряла? Хотите? Хотите?.. Ну, и нечего тогда!
Валько опять удивился: вовсе он не болеет все время, наоборот, он все время здоровый, только живот болел на прошлой неделе, но быстро перестал.
Тетки вышли из кухни красные, злые. Убрались и больше не появлялись. Правда, несколько раз днем кто-то приходил, звонил в дверь. Стоял и слушал. А Валько слушал с этой стороны, сидя у двери и держа в руках мамину деревянную кругляшку для теста: защищаться, если взломают дверь.
Валько в отсутствие мамы, бывало, скучал, но умел занимать себя: рисовал, слушал радио, которое утром и днем передавало много сказок и детских передач.
А еще ему очень нравилось радовать маму. Вытрет везде пыль, все расставит по местам, вымоет пол, почистит и сварит картошку, а потом, когда маме уже пора прийти, спрячется под кровать или за штору. Мама входит, ахает, удивляется.
— Кто же это такой волшебник? Кто это все сделал? Ау, волшебник, откликнись!
Она нарочито долго ищет его, потом:
— Ага, вот ты где?!
Валько радостно взвизгивает, а она обнимает его, целует, приговаривая:
— Волшебник ты мой! Умничка ты мой, спасибо!
Или задаст мама урок: выучить вступление к поэме «Руслан и Людмила». «У Лукоморья дуб зеленый» и так далее. Валько вдруг решает выучить всю поэму. Учит старательно, торопится, хочет побыстрее, а вступление пока не отвечает, говорит, что еще не совсем выучил. Мама даже начинает слегка удивляться и сердиться: сколько можно? И вот наступает момент, Валько объявляет, что готов. Читает начало, а потом сразу же, не останавливаясь, дальше. И все дальше и дальше — без запинки. Мама смеется, грозит пальцем:
— Ах ты!
А он все читает.
Мама потрясена:
— Неужели до конца?
— Да, — скромно говорит Валько. — Можешь проверить.
— И так верю, — говорит мама.
Но Валько все же дочитывает до конца — и мама, нисколько не устав, слушает со слезами на глазах.
И Валько счастлив, что она рада.
Она решила учить Валько дома.
И увлеклась этим, составила расписание, все было по-настоящему: уроки, перемены, физкультура, только не с утра, а вечером, после работы.
Днем же Валько сидел дома, взаперти; квартира была окнами на теплицу, сквозь разбитые стекла которой виднелись груды поломанных деревянных ящиков и расколотые цветочные горшки. Однажды зимой там появились две девочки. Боязливо озираясь, они стали выкапывать из-под снега черепки от горшков — для какой-то своей девчачьей надобности. И тут увидели в окне наблюдающего Валько. Валько улыбнулся и помахал им рукой. Они взвизгнули, бросили черепки, убежали. Но через некоторое время вернулись. Сначала смотрели издали, потом приблизились. Осмелели, подошли совсем близко. Окно нельзя было открыть — рамы заклеены газетной бумагой, а форточка слишком высоко, поэтому они не могли слышать друг друга, просто молча смотрели. Так смотрят на рыб в аквариуме, а я будто рыба, подумал Валько (у них с мамой был небольшой аквариум с тремя рыбками). Девочки что-то спрашивали, Валько не понимал, только кивал и смеялся. Они ушли. Вернулись на другой день, привели подругу. Так приходили несколько раз. Потом присоединились мальчишки. Мальчишкам быстро прискучило стоять и глазеть, они придумали игру: стали кидать в окно снежками, как бы попадая в Валько. Валько смеялся и будто бы увертывался. Они попросили стоять на месте. Валько стоял, а они целились и кидали, кто попадет. Было смешно и им, и Валько: снежок ударяется в стекло точно перед лицом, вмиг залепляя окружающее, попадание есть, а вреда — никакого. Валько перемещался в другое место, где стекло еще не было залеплено, и опять начиналась стрельба на меткость. Они позвали Валько выйти. Он отрицательно покачал головой. Тогда старший из них что-то сказал остальным, тыча пальцем в Валько, они засмеялись. И начали опять кидаться снежками, но уже по-другому — дразнясь, высовывая языки и что-то крича. Валько обиделся, рассердился и сгоряча тоже стал кидать в окно тетрадки, карандаши, ручки.
Через несколько дней явились две тетки, обе толстые, в шубах. Что-то сказали приготовленными заранее неприятными голосами. Маша, оглянувшись, увела их из тесной прихожей в кухню и закрыла дверь. Вскоре Валько услышал ее крик и удивился: она никогда не кричала.
— А что мне ваше гороно и ваша комиссия? Я мать, как хочу, так и воспитываю!.. Я не алкоголичка, я работаю, только еще заикнитесь мне про лишение родительских прав, я вас сама всего лишу!.. Кто вам сказал такую глупость?!.. Я узнавала, я вообще имею право на домашнее обучение!.. Ребенок болеет все время, у него восприимчивость к инфекциям, хотите, чтобы я его потеряла? Хотите? Хотите?.. Ну, и нечего тогда!
Валько опять удивился: вовсе он не болеет все время, наоборот, он все время здоровый, только живот болел на прошлой неделе, но быстро перестал.
Тетки вышли из кухни красные, злые. Убрались и больше не появлялись. Правда, несколько раз днем кто-то приходил, звонил в дверь. Стоял и слушал. А Валько слушал с этой стороны, сидя у двери и держа в руках мамину деревянную кругляшку для теста: защищаться, если взломают дверь.
Валько в отсутствие мамы, бывало, скучал, но умел занимать себя: рисовал, слушал радио, которое утром и днем передавало много сказок и детских передач.
А еще ему очень нравилось радовать маму. Вытрет везде пыль, все расставит по местам, вымоет пол, почистит и сварит картошку, а потом, когда маме уже пора прийти, спрячется под кровать или за штору. Мама входит, ахает, удивляется.
— Кто же это такой волшебник? Кто это все сделал? Ау, волшебник, откликнись!
Она нарочито долго ищет его, потом:
— Ага, вот ты где?!
Валько радостно взвизгивает, а она обнимает его, целует, приговаривая:
— Волшебник ты мой! Умничка ты мой, спасибо!
Или задаст мама урок: выучить вступление к поэме «Руслан и Людмила». «У Лукоморья дуб зеленый» и так далее. Валько вдруг решает выучить всю поэму. Учит старательно, торопится, хочет побыстрее, а вступление пока не отвечает, говорит, что еще не совсем выучил. Мама даже начинает слегка удивляться и сердиться: сколько можно? И вот наступает момент, Валько объявляет, что готов. Читает начало, а потом сразу же, не останавливаясь, дальше. И все дальше и дальше — без запинки. Мама смеется, грозит пальцем:
— Ах ты!
А он все читает.
Мама потрясена:
— Неужели до конца?
— Да, — скромно говорит Валько. — Можешь проверить.
— И так верю, — говорит мама.
Но Валько все же дочитывает до конца — и мама, нисколько не устав, слушает со слезами на глазах.
И Валько счастлив, что она рада.
3.
...Маша хранила и оберегала тайну долго, до двенадцатилетия Валько. А в двенадцать лет он задал вопрос, который, возможно, созрел в нем намного раньше:
— Мама, я мальчик или кто?
— Мальчик, конечно! — похолодев, ответила Маша.
Она ведь и одевала, и воспитывала его как мальчика, при этом изощряясь ничем не касаться того, что могло бы вызвать у Валько сомнения, смутно при этом представляя будущее, которое грозило ловушками не только в окружающей жизни, но и в безобидных — для всех прочих людей — учебниках. Одна «Анатомия и физиология человека» чего стоит!
— А почему ты меня прячешь тогда? — задал Валько второй страшный вопрос.
— Я прячу? Я не прячу. Просто у тебя... Особенности. Узнают, будут смеяться.
— Какие особенности? — последовал новый вопрос, и Маша по глазам Валько увидела, что он давно уже о многом догадался, но стеснялся спрашивать, а теперь, решившись, готов выяснять до конца.
— Неважно, — беспомощно ответила Маша. — Главное — все пройдет. Надо подождать, и все исправится.
— Что?
— Вот пристал! — сердито крикнула Маша.
Валько понял, что маме неприятно, он захотел ее успокоить и утешить:
— Да ты не думай, — сказал он, — мне и так хорошо. Мне только скучно иногда бывает... И разве вообще обязательно быть мальчиком или девочкой?
Маша промолчала.
Она поняла, что все было напрасно, что все эти годы она каким-то образом умудрялась прятать не только от других, но и от самой себя смысл несчастья, которое теперь, после заданных Валько вопросов, стало окончательно непоправимым. До этого она будто надеялась, что вследствие ее заботы и усилий с Валько что-то произойдет, он выправится, он станет таким, как все — мальчиком или девочкой, неважно. Надежда исчезла, прожитые годы показались сплошным сумасшествием. Весь вечер она просидела у торшера с книгой, не перелистывая страниц. Потом велела Валько умыться и почистить зубы, как всегда. Уложила его, спела ему на ночь что-то веселое, он смеялся и подпевал, как всегда. Дождалась, когда он заснет, открыла духовку газовой плиты и до отказа повернула все ручки.
Запах почувствовал завхоз, живший в соседней квартире: он возвращался за полночь из гостей. Начал стучать, кричать. Позвал на помощь. Взломали дверь. Машу и Валько увезли в больницу. Машу не спасли, Валько остался жить.
В день похорон грузчик Милашенко крепился до последнего, занимал себя делами: наблюдал, хлопотал, привез гроб, а потом ограду, которую сделали ему почти даром, за две бутылки водки, друзья из ремонтно-строительной конторы, красил ее во дворе серебрянкой, отвез на кладбище (кто-то из старух сказал, что нельзя везти ограду вместе с покойницей: плохая примета), вернулся, встречал похоронных гостей, у которых сквозило в глазах любопытство — до них дошли какие-то странные слухи; они жадно всматривались в юное лицо Маши, обнимали, сочувствуя, ее закаменевшую мать, а отец время от времени входил в комнату, где стоял гроб, бросал на дочь рассеянный взгляд и тут же выходил. Валько сидел в углу, терпеливо перенося вой над собой: «Ты ж мое дитятко, как ты теперь?!» и утирая со шек слюни женщин, которые сердобольно целовали сироту. На кладбище он тоже стоял хоть и в первом ряду над могилой, но с краю. Когда зарыли, Милашенко выпил сразу два стакана водки и вдруг, взяв лопату, пошел на внука: «Убью, урод! Из-за тебя!» Женщины заголосили, мужчины бросились на матерого грузчика, отобрали лопату, повалили. Милашенко лежал, распластанный, плакал и грыз зубами землю.
Но все-таки они взяли Валько к себе: люди не поняли бы, если бы сразу в детский дом.
Милашенко запретил называть себя дедом.
— Какой я ему дед? Пусть зовет — Олег Егорович.
Валько покладисто так и называл. А бабушку — бабушкой.
Она к нему быстро привыкла и уговаривала мужа:
— Брось ты. Посмотри, он как мальчик совсем. И так матери теперь нет, — всхлипывала она, — что ж, на помойку его выбросить?
— Надо бы, — отвечал непреклонный Олег Егорович.
— Мама, я мальчик или кто?
— Мальчик, конечно! — похолодев, ответила Маша.
Она ведь и одевала, и воспитывала его как мальчика, при этом изощряясь ничем не касаться того, что могло бы вызвать у Валько сомнения, смутно при этом представляя будущее, которое грозило ловушками не только в окружающей жизни, но и в безобидных — для всех прочих людей — учебниках. Одна «Анатомия и физиология человека» чего стоит!
— А почему ты меня прячешь тогда? — задал Валько второй страшный вопрос.
— Я прячу? Я не прячу. Просто у тебя... Особенности. Узнают, будут смеяться.
— Какие особенности? — последовал новый вопрос, и Маша по глазам Валько увидела, что он давно уже о многом догадался, но стеснялся спрашивать, а теперь, решившись, готов выяснять до конца.
— Неважно, — беспомощно ответила Маша. — Главное — все пройдет. Надо подождать, и все исправится.
— Что?
— Вот пристал! — сердито крикнула Маша.
Валько понял, что маме неприятно, он захотел ее успокоить и утешить:
— Да ты не думай, — сказал он, — мне и так хорошо. Мне только скучно иногда бывает... И разве вообще обязательно быть мальчиком или девочкой?
Маша промолчала.
Она поняла, что все было напрасно, что все эти годы она каким-то образом умудрялась прятать не только от других, но и от самой себя смысл несчастья, которое теперь, после заданных Валько вопросов, стало окончательно непоправимым. До этого она будто надеялась, что вследствие ее заботы и усилий с Валько что-то произойдет, он выправится, он станет таким, как все — мальчиком или девочкой, неважно. Надежда исчезла, прожитые годы показались сплошным сумасшествием. Весь вечер она просидела у торшера с книгой, не перелистывая страниц. Потом велела Валько умыться и почистить зубы, как всегда. Уложила его, спела ему на ночь что-то веселое, он смеялся и подпевал, как всегда. Дождалась, когда он заснет, открыла духовку газовой плиты и до отказа повернула все ручки.
Запах почувствовал завхоз, живший в соседней квартире: он возвращался за полночь из гостей. Начал стучать, кричать. Позвал на помощь. Взломали дверь. Машу и Валько увезли в больницу. Машу не спасли, Валько остался жить.
В день похорон грузчик Милашенко крепился до последнего, занимал себя делами: наблюдал, хлопотал, привез гроб, а потом ограду, которую сделали ему почти даром, за две бутылки водки, друзья из ремонтно-строительной конторы, красил ее во дворе серебрянкой, отвез на кладбище (кто-то из старух сказал, что нельзя везти ограду вместе с покойницей: плохая примета), вернулся, встречал похоронных гостей, у которых сквозило в глазах любопытство — до них дошли какие-то странные слухи; они жадно всматривались в юное лицо Маши, обнимали, сочувствуя, ее закаменевшую мать, а отец время от времени входил в комнату, где стоял гроб, бросал на дочь рассеянный взгляд и тут же выходил. Валько сидел в углу, терпеливо перенося вой над собой: «Ты ж мое дитятко, как ты теперь?!» и утирая со шек слюни женщин, которые сердобольно целовали сироту. На кладбище он тоже стоял хоть и в первом ряду над могилой, но с краю. Когда зарыли, Милашенко выпил сразу два стакана водки и вдруг, взяв лопату, пошел на внука: «Убью, урод! Из-за тебя!» Женщины заголосили, мужчины бросились на матерого грузчика, отобрали лопату, повалили. Милашенко лежал, распластанный, плакал и грыз зубами землю.
Но все-таки они взяли Валько к себе: люди не поняли бы, если бы сразу в детский дом.
Милашенко запретил называть себя дедом.
— Какой я ему дед? Пусть зовет — Олег Егорович.
Валько покладисто так и называл. А бабушку — бабушкой.
Она к нему быстро привыкла и уговаривала мужа:
— Брось ты. Посмотри, он как мальчик совсем. И так матери теперь нет, — всхлипывала она, — что ж, на помойку его выбросить?
— Надо бы, — отвечал непреклонный Олег Егорович.
4.
Валько отдали в школу по соседству.
Там никто ничего не знал. Деду было поперек души что-то говорить и объяснять, а бабка надеялась: как-нибудь обойдется.
И сначала обходилось.
Валько, раньше не общавшийся со сверстниками, начал учиться быть, как они, вприглядку понимать, что правильно, а что неправильно.
К примеру, если у тебя спрашивают карандаш или ручку, нельзя сразу же дать, да еще с улыбкой (так Валько привык откликаться на любую просьбу матери) — улыбкой удовольствия оттого, что ты понадобился. Когда это произошло в первый раз, просивший ручку Косырев, широкоплечий мальчик с очень прыщавым и всегда хмурым лицом, первый хулиган класса, вместо благодарности спросил:
— Ты чего лыбишься?
— Просто, — пожал плечами Валько.
— Просто! Лыбится он! А я тебе ручку не отдам, понял?
— Ладно, у меня еще есть.
— Ну? Покажь!
Валько показал горсть ручек, которыми его снабдила бабушка.
Косырев сгреб их и сказал:
— Молодец!
Писать стало нечем. Валько тронул спину Косырева. Тот с досадой повел плечом. Валько тронул еще и прошептал:
— Дай одну ручку!
— Отстань ты! — заорал Косырев на весь класс, резко повернулся и ударил Валько в лоб металлической линейкой: согнул и щелкнул. Получилось хлестко и больно. Все засмеялись.
— Косырев! — закричала учительница.
— А чё он лезет? — пожаловался Косырев. — Будет лезть — еще получит!
Так и просидел Валько без ручки, пришлось просить у бабушки еще.
Итак, давать ручку сразу нельзя. Надо (наблюдал Валько) поломаться, сказать:
— А где волшебное слово?
Или:
— Свою надо иметь! — и дать, но с неохотой.
Или вовсе не давать, сделав вид, что лишней нету.
Или не делать вид, а просто:
— Не дам, отвали!
Так — правильно. Так надо себя вести.
Но не успеет Валько выучить или перенять одно, тут же надо соображать что-то другое. А на себя положиться нельзя, потому что сам ты ничего не знаешь и не умеешь. И приходится избавляться от привычек, выработавшихся за время жизни с мамой. Нельзя четко и с радостью отвечать урок — считают, что ты подхалимничаешь. (А ведь радость у Валько была от удовольствия не только за себя, за свою старательность, он радовался видеть удовольствие учителя, ему, как он быстро понял в школе, среди людей, нравилось вообще доставлять удовольствие другим, от этого-то и надо отвыкать в первую очередь). Даже если знаешь, отвечать надо монотонно, словно делая одолжение. Так, чтобы остальные поняли: ты не хвастаешься, ты просто случайно выучил. Время от времени хорошо получить двойку, сказав, что не учил. Потому что мальчику отличником быть зазорно. Прокотов — да, отличник, но что с него взять, он сердцем больной, освобожденный от физкультуры, он во время уроков в обморок падает, больному простительно. И девчонкам простительно, они подхалимки по натуре.
Можно давать списывать, но ни в коем случае не жди благодарности, списывающий, наоборот, снисходителен и даже презрителен: он вчера был делом занят, играл в футбол или ходил за новые дома к дачам, лазил по ним с друзьями, убегал от сторожа и от собаки, поэтому списать даже не просят, а требуют, чувствуя за собой право жизни, не потраченной на пустяки. Время от времени и самому надо просить списать. В случае отказа сердиться, обзываться.
С девчонками вести себя грубо. Не обращать на них внимания, но делать так, чтобы они обращали на тебя внимание, при этом чтобы не догадались, что ты хочешь, чтобы на тебя обратили внимание. Если догадаются — засмеют, а мальчишки тем более.
Ни в коем случае не любить общественной жизни, отказываться от поручений, а если все-таки что-то заставят, выполнять с неохотой.
Иметь друга.
Это оказалось труднее всего.
У всех был друг или несколько. С другом положено сидеть за одной партой (не с девчонкой же!), давать ему списывать, в столовой делиться с ним компотом. Правда, Валько в столовую не ходил, для этого нужно иметь двадцать копеек, а бабушка денег не давала, вместо этого кормила его обильным завтраком, чтобы хватило до обеда, считая, что есть между завтраком и обедом — баловство.
Некоторые мальчики тратили деньги, что давали им родители на завтрак, на сигареты. А курить в этой школе, одной из лучшей в городе (ибо — в центре), начинали раньше, чем в других: мальчишки были свободолюбивые и прогрессивные[2]. При этом смолить «Приму» или какой-нибудь «Беломор» считалось позорно (слово «западло» еще не вошло в широкий обиход), экономили и покупали болгарские сигареты: «Аида», «Варна»[3]. Если кто-то добывал что-то необычное — «Золотое руно», например, положено было угощать других.
А дед Олег Егорович как раз принес однажды домой несколько пачек этого «Золотого руна», хотя сам курил «Беломор»: у грузчика руки всегда грязные, поэтому удобно браться за бумажный мундштук, а не пачкать сигарету. Эти шесть пачек так и лежали в комоде, и Валько однажды взял одну.
На большой перемене он пошел со всеми за гараж, предназначенный для школьных машин, но машин не было, а хранилось громоздкое имущество, да еще однажды привезли картошку, ссыпали, учителя, переодевшись в домашнее, в чем странно было их видеть, пришли и стали складывать ее в мешки и уносить по домам — и за этим занятием, несвойственным им, тоже странно было наблюдать.
Курили в их возрасте лишь трое или четверо, остальные стояли просто так.
Валько достал сигареты, сказал как можно естественнее:
— Кто хочет?
Послышались возгласы одобрения, взяли все, в том числе и некурящие.
Косырев взял две штуки и хлопнул Валько по плечу (Валько тут же стал счастлив):
— Молодец. А сам?
— Не курю, — сознался Валько.
— Почему?
— Не хочу.
— Ты просто не пробовал. Ты попробуй.
Валько понял, что это испытание. Другим можно отказаться, ему — нельзя.
И он попробовал. Сразу же задохнулся, закашлялся. Косырев сказал:
— Ну, и нечего баловаться тогда.
И взял у Валько пачку.
И это тоже было испытание.
Валько не огорчился из-за сигарет, ему даже приятно было пригодиться Косыреву хотя бы сигаретами, но он понимал, что по кодексу мальчишеской чести не имеет права отдавать просто так.
— Еще чего, — сказал Валько и потянулся за сигаретами.
Косырев ударил его по руке.
— Не лезь, не твое! Грабят прямо среди бела дня, охамели совсем! — удивился он, и все засмеялись. У Косырева была репутация юморного[4], хоть и туповатого, пацана.
— Отдай, я сказал! — насупился Валько.
— Ты сказал, а я не слышал! — ответил Косырев.
Валько очень хотелось уйти. Но нельзя было.
И он толкнул Косырева.
— Отдай!
Косырев отреагировал мгновенно — и не мальчишески, а вполне по-взрослому, умело: одной рукой дал под дых, а другой по лицу. Валько упал.
Он ждал, что после этого случая его запрезирают. Хотя, как знать, может, напротив, начнут уважать.
Ни то, ни другое: уже в тот же день все забыли. В школьной детской жизни все меняется вообще быстро.
А Валько, взяв у деда Олега Егоровича еще одну пачку, стал учиться курить. После школы, за сараями. Сначала кружилась голова и тошнило. Потом ничего.
И вот, в очередной раз выйдя со всеми на большую перемену, он угостил всех оставшимися сигаретами и закурил сам. Ждал — хотя бы удивления. Но в это время кто-то что-то рассказывал, поэтому не обратили внимания. Наши личные подвиги другим незаметны.
Там никто ничего не знал. Деду было поперек души что-то говорить и объяснять, а бабка надеялась: как-нибудь обойдется.
И сначала обходилось.
Валько, раньше не общавшийся со сверстниками, начал учиться быть, как они, вприглядку понимать, что правильно, а что неправильно.
К примеру, если у тебя спрашивают карандаш или ручку, нельзя сразу же дать, да еще с улыбкой (так Валько привык откликаться на любую просьбу матери) — улыбкой удовольствия оттого, что ты понадобился. Когда это произошло в первый раз, просивший ручку Косырев, широкоплечий мальчик с очень прыщавым и всегда хмурым лицом, первый хулиган класса, вместо благодарности спросил:
— Ты чего лыбишься?
— Просто, — пожал плечами Валько.
— Просто! Лыбится он! А я тебе ручку не отдам, понял?
— Ладно, у меня еще есть.
— Ну? Покажь!
Валько показал горсть ручек, которыми его снабдила бабушка.
Косырев сгреб их и сказал:
— Молодец!
Писать стало нечем. Валько тронул спину Косырева. Тот с досадой повел плечом. Валько тронул еще и прошептал:
— Дай одну ручку!
— Отстань ты! — заорал Косырев на весь класс, резко повернулся и ударил Валько в лоб металлической линейкой: согнул и щелкнул. Получилось хлестко и больно. Все засмеялись.
— Косырев! — закричала учительница.
— А чё он лезет? — пожаловался Косырев. — Будет лезть — еще получит!
Так и просидел Валько без ручки, пришлось просить у бабушки еще.
Итак, давать ручку сразу нельзя. Надо (наблюдал Валько) поломаться, сказать:
— А где волшебное слово?
Или:
— Свою надо иметь! — и дать, но с неохотой.
Или вовсе не давать, сделав вид, что лишней нету.
Или не делать вид, а просто:
— Не дам, отвали!
Так — правильно. Так надо себя вести.
Но не успеет Валько выучить или перенять одно, тут же надо соображать что-то другое. А на себя положиться нельзя, потому что сам ты ничего не знаешь и не умеешь. И приходится избавляться от привычек, выработавшихся за время жизни с мамой. Нельзя четко и с радостью отвечать урок — считают, что ты подхалимничаешь. (А ведь радость у Валько была от удовольствия не только за себя, за свою старательность, он радовался видеть удовольствие учителя, ему, как он быстро понял в школе, среди людей, нравилось вообще доставлять удовольствие другим, от этого-то и надо отвыкать в первую очередь). Даже если знаешь, отвечать надо монотонно, словно делая одолжение. Так, чтобы остальные поняли: ты не хвастаешься, ты просто случайно выучил. Время от времени хорошо получить двойку, сказав, что не учил. Потому что мальчику отличником быть зазорно. Прокотов — да, отличник, но что с него взять, он сердцем больной, освобожденный от физкультуры, он во время уроков в обморок падает, больному простительно. И девчонкам простительно, они подхалимки по натуре.
Можно давать списывать, но ни в коем случае не жди благодарности, списывающий, наоборот, снисходителен и даже презрителен: он вчера был делом занят, играл в футбол или ходил за новые дома к дачам, лазил по ним с друзьями, убегал от сторожа и от собаки, поэтому списать даже не просят, а требуют, чувствуя за собой право жизни, не потраченной на пустяки. Время от времени и самому надо просить списать. В случае отказа сердиться, обзываться.
С девчонками вести себя грубо. Не обращать на них внимания, но делать так, чтобы они обращали на тебя внимание, при этом чтобы не догадались, что ты хочешь, чтобы на тебя обратили внимание. Если догадаются — засмеют, а мальчишки тем более.
Ни в коем случае не любить общественной жизни, отказываться от поручений, а если все-таки что-то заставят, выполнять с неохотой.
Иметь друга.
Это оказалось труднее всего.
У всех был друг или несколько. С другом положено сидеть за одной партой (не с девчонкой же!), давать ему списывать, в столовой делиться с ним компотом. Правда, Валько в столовую не ходил, для этого нужно иметь двадцать копеек, а бабушка денег не давала, вместо этого кормила его обильным завтраком, чтобы хватило до обеда, считая, что есть между завтраком и обедом — баловство.
Некоторые мальчики тратили деньги, что давали им родители на завтрак, на сигареты. А курить в этой школе, одной из лучшей в городе (ибо — в центре), начинали раньше, чем в других: мальчишки были свободолюбивые и прогрессивные[2]. При этом смолить «Приму» или какой-нибудь «Беломор» считалось позорно (слово «западло» еще не вошло в широкий обиход), экономили и покупали болгарские сигареты: «Аида», «Варна»[3]. Если кто-то добывал что-то необычное — «Золотое руно», например, положено было угощать других.
А дед Олег Егорович как раз принес однажды домой несколько пачек этого «Золотого руна», хотя сам курил «Беломор»: у грузчика руки всегда грязные, поэтому удобно браться за бумажный мундштук, а не пачкать сигарету. Эти шесть пачек так и лежали в комоде, и Валько однажды взял одну.
На большой перемене он пошел со всеми за гараж, предназначенный для школьных машин, но машин не было, а хранилось громоздкое имущество, да еще однажды привезли картошку, ссыпали, учителя, переодевшись в домашнее, в чем странно было их видеть, пришли и стали складывать ее в мешки и уносить по домам — и за этим занятием, несвойственным им, тоже странно было наблюдать.
Курили в их возрасте лишь трое или четверо, остальные стояли просто так.
Валько достал сигареты, сказал как можно естественнее:
— Кто хочет?
Послышались возгласы одобрения, взяли все, в том числе и некурящие.
Косырев взял две штуки и хлопнул Валько по плечу (Валько тут же стал счастлив):
— Молодец. А сам?
— Не курю, — сознался Валько.
— Почему?
— Не хочу.
— Ты просто не пробовал. Ты попробуй.
Валько понял, что это испытание. Другим можно отказаться, ему — нельзя.
И он попробовал. Сразу же задохнулся, закашлялся. Косырев сказал:
— Ну, и нечего баловаться тогда.
И взял у Валько пачку.
И это тоже было испытание.
Валько не огорчился из-за сигарет, ему даже приятно было пригодиться Косыреву хотя бы сигаретами, но он понимал, что по кодексу мальчишеской чести не имеет права отдавать просто так.
— Еще чего, — сказал Валько и потянулся за сигаретами.
Косырев ударил его по руке.
— Не лезь, не твое! Грабят прямо среди бела дня, охамели совсем! — удивился он, и все засмеялись. У Косырева была репутация юморного[4], хоть и туповатого, пацана.
— Отдай, я сказал! — насупился Валько.
— Ты сказал, а я не слышал! — ответил Косырев.
Валько очень хотелось уйти. Но нельзя было.
И он толкнул Косырева.
— Отдай!
Косырев отреагировал мгновенно — и не мальчишески, а вполне по-взрослому, умело: одной рукой дал под дых, а другой по лицу. Валько упал.
Он ждал, что после этого случая его запрезирают. Хотя, как знать, может, напротив, начнут уважать.
Ни то, ни другое: уже в тот же день все забыли. В школьной детской жизни все меняется вообще быстро.
А Валько, взяв у деда Олега Егоровича еще одну пачку, стал учиться курить. После школы, за сараями. Сначала кружилась голова и тошнило. Потом ничего.
И вот, в очередной раз выйдя со всеми на большую перемену, он угостил всех оставшимися сигаретами и закурил сам. Ждал — хотя бы удивления. Но в это время кто-то что-то рассказывал, поэтому не обратили внимания. Наши личные подвиги другим незаметны.