— Человек — субстанция сложная, определить трудно, — ответило Валько примерно так, как ответили бы в такой ситуации Сотин или Салыкин. И даже улыбка его была в этот момент похожа на добродушную и ничего не значащую улыбку Салыкина — Валько знало, что неплохо умеет подражать.
— Понятно, — кивнул Гера.
— Я и сам себя не могу определить. Возможно, пытаюсь сделать это через работу.
Гера и это одобрил:
— Еще понятней.
— Слишком много вокруг равнодушия, — посетовало Валько. — Апатии какой-то. Иронии. Мне интересно, откуда в тебе такая энергия? Ты этого не видишь?
— Все я вижу, — сказал Гера. — И не меньше тебя. А то и больше.
И разразился вдруг совершенно фантастическим монологом. Он говорил о том, что ему тяжело смотреть, как служители идей изменяют идеям. Как регрессирует мораль. Как жируют и бесчинствуют властители, а низовые звенья начинают подвергать сомнению самое главное: перспективы социализма и его неизбежную победу. Сомневаются же по двум причинам — упомянутое бесчинство властителей и репутация капитализма как более успешной экономической и социальной системы.
— Но живут-то там лучше, это ты не можешь не признать, — сокрушенно сказало Валько, изображая боль ничуть не меньшую, чем у Геры. И Гера поверил. И воскликнул от всего сердца:
— Конечно, лучше! Но это же так просто! Капитализм перспективней тактически! То есть при достижении ближних целей! Потому что он основан на низменных инстинктах, которые гораздо легче стимулировать и использовать: страсть к наживе, к потребительству, к удовлетворению своих прихотей! Он не развивает человека, он развивает только поверхностные отношения между людьми, которые могут рухнуть в любой момент и кончиться каннибальской схваткой! Социализм же перспективен в стратегии, понимаешь? Да конечно ведь понимаешь, иначе бы не работал здесь, ведь так?
Валько было потрясено. Гера не на трибуне стоял, не перед массами выступал, не перед коллегами витийствовал — он произносил свои безумные речи в вечерней тишине перед одним-единственным человеком, а за окном, блистающий в свете уличного фонаря, медленно падал предновогодний снег, чуждый идеологиям и системам, но вдруг показавшийся Валько уже праздничным — потому что праздничным, озаренным стало вдруг лицо Геры. Снегопад тоже ведь может быть воспринят классово, дико подумалось Валько — не просто снег, а тот снег, что будет падать когда-нибудь на светлые и просторные города и поля общества равенства, справедливости и взаимной любви... А Гера именно об этом продолжал говорить:
— Ты помнишь у Маяковского: «и я, как мечту человечества, рожденную в трудах и в бою, пою мое отечество...» — тут не столько об отечестве, сколько о социализме — мечта человечества, именно так! Социализму нужно больше времени для победы, потому что он основан на усовершенствовании человека! А это дело, конечно же, более долгое, чем использование частнособственнических инстинктов! Зато более верное! Понимаешь?
Он еще что-то говорил, а Валько, очарованное и зачарованное, чувствовало, что покорено этим человеком и начинает искренне верить в то, во что верит он (учитывая, что, если продолжить мечту о равенстве, легко додуматься и до бесполого общества, это ведь естественное продолжение идей коммунизма; медицина будущего должна, просто обязана освободить наконец человека от обузы пола!). Валько стало ясно, почему и другие в комитете уже не шушукаются за спиной Геры, не иронизируют и не посмеиваются втихомолку, чуть ли не всерьез стали заниматься своей работой, прежде казавшейся им карьерной необходимостью или просто средством добычи куска хлеба: под влияние Геры подпали все.
Даже быт райкома изменился: перестали собирать дружественные застолья и организовывать выезды на природу в честь чьего-то дня рождения или красных дней календаря[13]. На дух близко не было тех безобразий, что процветали в прочих командных комсомольских образованиях и что было на рубеже эпох заклеймено писателем тов. Поляковым с истинно комсомольской ловкостью, то есть точным ощущением пределов дозволенного.
Сотин однажды, посмеиваясь над общественной деятельностью Валько, сказал:
— Меня, как психиатра, одно интересует: явно повышенный уровень либидо комсомольских функционеров. Думаю, тут так: чем выше функционер забрался, тем с большим количеством самок он считает себя вправе спариться. Причем не как сам по себе, а как представитель касты, породы, элиты. У фашистов, у эсэсовцев было то же самое. Фашизм, кстати, вообще очень эротичен: форма, свастика, сплошные жезлы и штандарты, пучки эти дикторские, это же символы фаллоса, дураку ясно.
— Ты сравнил! — сказал Салыкин — слушавший, впрочем, с интересом. — Фашисты и комсомол!
— Не лови на слове. Предупреждаю, кстати: если меня по твоему доносу возьмут и начнут пытать, от всего отрекусь. Еще до пыток отрекусь.
— Нехорошо, — сказало Валько. — Надо уметь отстаивать свои убеждения.
— У кого они есть, пусть отстаивает. А у меня не убеждения, у меня уверенность. Земля круглая и вертится, на Земле все подчиняется законам земного притяжения, людьми правят голод, страх смерти и инстинкт размножения. И все. Оттого, что я признаюсь под пытками, что Земля не круглая и не вертится, она вертеться не перестанет. Это все слова, требуха. Нет, правда, если бы можно было, я бы написал научную работу на тему: «Гиперсексуальность руководящих работников». Функционер ведь не просто имеет женщину, он имеет в ее лице всю подчиненную массу. Ему важно утвердить, что он Юпитер, а не бык, ему позволено то, что другим, то есть быдлу, не позволено. И женщинам, между прочим, это очень нравится.
Заметим, что говорил это Сотин в пору информационного если не вакуума, то кислородного голодания. О фильме «Ночной портье» еще ничего не знали, о прочих извращениях западного искусства (Дали, поп-культура, абстракционизм и т. п.) черпали сведения из книг Кукаркина, спасибо ему: книги были богато иллюстрированы, с цитатами, с пересказами. Сотин, кстати, из цитат, содержавшихся в критических монографиях советских психиатров и философов, на голову разбивавших ницшеанство и всякие фрейдизмы, составил рукописные книги, где тексты Ницше и Фрейда были почти доподлинно восстановлены: голь на выдумки хитра...
23.
24.
25.
— Понятно, — кивнул Гера.
— Я и сам себя не могу определить. Возможно, пытаюсь сделать это через работу.
Гера и это одобрил:
— Еще понятней.
— Слишком много вокруг равнодушия, — посетовало Валько. — Апатии какой-то. Иронии. Мне интересно, откуда в тебе такая энергия? Ты этого не видишь?
— Все я вижу, — сказал Гера. — И не меньше тебя. А то и больше.
И разразился вдруг совершенно фантастическим монологом. Он говорил о том, что ему тяжело смотреть, как служители идей изменяют идеям. Как регрессирует мораль. Как жируют и бесчинствуют властители, а низовые звенья начинают подвергать сомнению самое главное: перспективы социализма и его неизбежную победу. Сомневаются же по двум причинам — упомянутое бесчинство властителей и репутация капитализма как более успешной экономической и социальной системы.
— Но живут-то там лучше, это ты не можешь не признать, — сокрушенно сказало Валько, изображая боль ничуть не меньшую, чем у Геры. И Гера поверил. И воскликнул от всего сердца:
— Конечно, лучше! Но это же так просто! Капитализм перспективней тактически! То есть при достижении ближних целей! Потому что он основан на низменных инстинктах, которые гораздо легче стимулировать и использовать: страсть к наживе, к потребительству, к удовлетворению своих прихотей! Он не развивает человека, он развивает только поверхностные отношения между людьми, которые могут рухнуть в любой момент и кончиться каннибальской схваткой! Социализм же перспективен в стратегии, понимаешь? Да конечно ведь понимаешь, иначе бы не работал здесь, ведь так?
Валько было потрясено. Гера не на трибуне стоял, не перед массами выступал, не перед коллегами витийствовал — он произносил свои безумные речи в вечерней тишине перед одним-единственным человеком, а за окном, блистающий в свете уличного фонаря, медленно падал предновогодний снег, чуждый идеологиям и системам, но вдруг показавшийся Валько уже праздничным — потому что праздничным, озаренным стало вдруг лицо Геры. Снегопад тоже ведь может быть воспринят классово, дико подумалось Валько — не просто снег, а тот снег, что будет падать когда-нибудь на светлые и просторные города и поля общества равенства, справедливости и взаимной любви... А Гера именно об этом продолжал говорить:
— Ты помнишь у Маяковского: «и я, как мечту человечества, рожденную в трудах и в бою, пою мое отечество...» — тут не столько об отечестве, сколько о социализме — мечта человечества, именно так! Социализму нужно больше времени для победы, потому что он основан на усовершенствовании человека! А это дело, конечно же, более долгое, чем использование частнособственнических инстинктов! Зато более верное! Понимаешь?
Он еще что-то говорил, а Валько, очарованное и зачарованное, чувствовало, что покорено этим человеком и начинает искренне верить в то, во что верит он (учитывая, что, если продолжить мечту о равенстве, легко додуматься и до бесполого общества, это ведь естественное продолжение идей коммунизма; медицина будущего должна, просто обязана освободить наконец человека от обузы пола!). Валько стало ясно, почему и другие в комитете уже не шушукаются за спиной Геры, не иронизируют и не посмеиваются втихомолку, чуть ли не всерьез стали заниматься своей работой, прежде казавшейся им карьерной необходимостью или просто средством добычи куска хлеба: под влияние Геры подпали все.
Даже быт райкома изменился: перестали собирать дружественные застолья и организовывать выезды на природу в честь чьего-то дня рождения или красных дней календаря[13]. На дух близко не было тех безобразий, что процветали в прочих командных комсомольских образованиях и что было на рубеже эпох заклеймено писателем тов. Поляковым с истинно комсомольской ловкостью, то есть точным ощущением пределов дозволенного.
Сотин однажды, посмеиваясь над общественной деятельностью Валько, сказал:
— Меня, как психиатра, одно интересует: явно повышенный уровень либидо комсомольских функционеров. Думаю, тут так: чем выше функционер забрался, тем с большим количеством самок он считает себя вправе спариться. Причем не как сам по себе, а как представитель касты, породы, элиты. У фашистов, у эсэсовцев было то же самое. Фашизм, кстати, вообще очень эротичен: форма, свастика, сплошные жезлы и штандарты, пучки эти дикторские, это же символы фаллоса, дураку ясно.
— Ты сравнил! — сказал Салыкин — слушавший, впрочем, с интересом. — Фашисты и комсомол!
— Не лови на слове. Предупреждаю, кстати: если меня по твоему доносу возьмут и начнут пытать, от всего отрекусь. Еще до пыток отрекусь.
— Нехорошо, — сказало Валько. — Надо уметь отстаивать свои убеждения.
— У кого они есть, пусть отстаивает. А у меня не убеждения, у меня уверенность. Земля круглая и вертится, на Земле все подчиняется законам земного притяжения, людьми правят голод, страх смерти и инстинкт размножения. И все. Оттого, что я признаюсь под пытками, что Земля не круглая и не вертится, она вертеться не перестанет. Это все слова, требуха. Нет, правда, если бы можно было, я бы написал научную работу на тему: «Гиперсексуальность руководящих работников». Функционер ведь не просто имеет женщину, он имеет в ее лице всю подчиненную массу. Ему важно утвердить, что он Юпитер, а не бык, ему позволено то, что другим, то есть быдлу, не позволено. И женщинам, между прочим, это очень нравится.
Заметим, что говорил это Сотин в пору информационного если не вакуума, то кислородного голодания. О фильме «Ночной портье» еще ничего не знали, о прочих извращениях западного искусства (Дали, поп-культура, абстракционизм и т. п.) черпали сведения из книг Кукаркина, спасибо ему: книги были богато иллюстрированы, с цитатами, с пересказами. Сотин, кстати, из цитат, содержавшихся в критических монографиях советских психиатров и философов, на голову разбивавших ницшеанство и всякие фрейдизмы, составил рукописные книги, где тексты Ницше и Фрейда были почти доподлинно восстановлены: голь на выдумки хитра...
23.
Валько очень захотелось познакомить Геру и Юлию. К этому времени Юлия была опять одна: Сотин уехал в Москву учиться в очной аспирантуре. Впрочем, они еще до его отъезда разошлись. Валько почему-то казалось, что Гера и Юлия подходят друг другу. Он предполагал, что у Юлии повышенные требования к мужчинам, а у Геры — к женщинам, поэтому оба одиноки.
Повод был: день рождения.
Валько позвонило Юлии: не забыла еще меня? А я живой, и у меня послезавтра день рождения. Придешь? Приду, сказала Юлия.
Чтобы не выглядело нарочито, Валько пригласило и Салыкина.
— Юлька будет? — спросил он.
— Будет.
— Ясно.
— Что тебе ясно?
— Да не перевариваю я ее, если честно.
— С каких пор?
— С таких. Ладно, я сам с девушкой буду.
— Я ее знаю?
— Я еще сам ее не знаю.
— А.
Валько знало этот способ Салыкина знакомиться, один из многих. Он идет по улице, направляясь в какую-либо компанию, и внимательно смотрит, выбирает. Вот какая-то девушка приглянулась, он подходит:
— Здравствуйте, извините, не можете меня выручить?
Девушка смотрит: молодой человек приличного вида, хоть и с гитарой. Не красавец, но и не урод. Обратился не хамски, но и не робко.
— А в чем дело?
— Дело такое... Только извините, я вынужден откровенно рассказать.
— Валяйте.
— Дело такое: запутался в отношениях с одной девушкой. Бывает, сами знаете. Она меня, как бы вам это сказать... А я нет. Но она надеется. Я ей прямым текстом — а она все равно. Ну, а если я с кем-то приду, она сразу поймет. Вы не бойтесь, неприятностей не будет, она спокойная, нормальная. Просто — не понимает. А компания хорошая, симпатичная, приятно проведете вечер. А потом, если не захотите общаться, настаивать не буду. Соглашайтесь, а?
И многие соглашались — уже по врожденному женскому инстинкту предать соратницу по полу при первой возможности, даже не зная ее. А еще — не приложив никаких усилий, сразу же явиться победительницей, это заманчиво.
Поэтому собрались: Гера, Юлия и Салыкин с девушкой по имени Ева, красивенькой простушкой из какого-то техникума, которую Салыкин, кроме заманчивых слов, улестил добытой где-то бутылкой «Мартини» и двумя пачками сигарет с ментолом — дефицит даже и в Москве, а тут вообще страшнейший.
Стали выпивать, поздравлять Валько, но очень скоро главным человеком оказался Гера: Салыкин начал на него понемногу наскакивать, Юлия явно его изучала, Ева тоже им заинтересовалась, хотя посматривала и на Валько. Но не забывала время от времени уделять знаки внимания Салыкину — все-таки с ним пришла и помнила об уговоре: показывать Юлии, что ей не светит (хотя и Юлия ей понравилась, ей вообще вся компания понравилась — такие все воспитанные, культурные, даже матом не ругаются; кстати, при Юлии, действительно, не ругались матом, да и, если вспомнить, мат вообще был не очень-то в ходу в их компании — только для анекдотов).
— А скажите, товарищ Корчагин... — приступил Салыкин, вдохновившись вторым полустаканом водки.
— Моя фамилия Кочергин, и вы это знаете, — сказал Гера. — А можно по имени: Гера. Но, судя по обращению, вы хотите спросить что-то очень принципиальное. Что-то, имеющее отношение к коренным общественным вопросам?
— В самую точку. Так вот, скажите, товарищ Кочергин, почему библейские заповеди совпадают с моральным кодексом строителя коммунизма?
— Они и с уголовным кодексом совпадают, ну и что? И если бы существовал кодекс строителя капитализма, тоже совпадали бы. Заповеди вообще у всех одинаковые.
— Браво! — сказала Юлия. — Леня, один ноль не в твою пользу.
Ева слегка обиделась за своего кавалера, но Салыкин не смутился.
— И все-таки. Вы вот не верите в Бога?
— Нет.
— Я тоже. Но я не верю — по воспитанию, верней, по отсутствию воспитания. Я бессознательно не верю. Я об этом даже толком не думал, мне некогда. А вы, наверно, принципиально не верите?
— Можно сказать и так.
— И можете доказать, что Бога нет?
— Не могу. И никто не может. Как доказать, что нет, например, планеты или звезды, которую не видно в самые сильные телескопы? И математически ее существование тоже невозможно вычислить. Может, она есть. А может, и нет.
— Даже так?
— Так. Суть в чем: влияние этой самой звезды на Землю настолько ничтожно, что его фактически нет. Есть эта звезда, нет ее — на Земле абсолютно ничего не изменится. Есть Бог, нет Бога — я не вижу никакого влияния ни на мою жизнь, ни на жизнь остальных миллиардов людей.
— Два ноль! — сказала Юлия.
— А мне кажется, все-таки что-то есть, — высказалась вдруг Ева, повторяя самый распространенный бытовой теологический постулат советского времени. Тема ей была не очень интересна, ей просто хотелось соприкоснуться с Герой хотя бы диалогом, словами. — Со мной иногда такие вещи происходят, что прямо даже не знаю. Вдруг в голову такое вопрет, что не понимаю, откуда. То есть я будто не сама подумала, а кто-то за меня подумал, честное слово! Или вот Яшин у нас есть, такой Яшин, придурок вообще-то, нет, нормальный парень, но с заходами иногда, странный иногда такой, Яшин рассказывал: иду домой, все нормально, а как-то нехорошо, ну, какое-то предчувствие, что ли, неизвестно с почему — и точно, у самого дома встретили, настучали по кумполу, сняли джинсы. Откуда он это знал?
— Радость моя, не философствуй, — урезонил Еву Салыкин, которому было за нее неловко, он явно жалел, что ее привел.
— Я не философствую, а про жизнь говорю! — ответила ему Ева довольно неприязненно: почуяв настроение Салыкина, она оскорбилась и считала теперь себя свободной от обязательств разыгрывать его девушку.
Салыкин меж тем не желал признавать себя побежденным.
— Хорошо, — сказал он. — Но ведь религия — мечта о невозможном. О загробном блаженстве, о котором никто никогда ничего не рассказал, как и о вашей звезде, сравнение хорошее, в самом деле. А то, чем вы занимаетесь, будучи комсомольским лидером, это ведь тоже мечта о невозможном.
— Почему?
— Вы что, всерьез считаете, что коммунизм возможен?
— Конечно.
— И я считаю! — заявила Ева. Не потому, что действительно так считала, а потому, что ее практическая натура чуралась таких разговоров. Проще отболтаться. Коммунизм, как и Бог, в ее глазах не имели никакого отношения к тому, что на самом деле важно и серьезно. Важно — не провалить экзамен и не остаться без стипендии. Выбить у матери денег на новую юбку. Получить того юношу, какого хочется. Вот что важно, остальное абсолютно неважно. Это Ватько в один миг увидело в ее простеньких глазах. — Да здравствует коммунизм, все на субботник, достойно встретим съезд и пленум, выпьем за нас с вами и за хрен с ними! — она подняла стакан.
— Три ноль, — подвела итог Юлия.
Гера пожал плечами:
— Бессмысленный спор.
— Да никто и не спорит, — сказала Юлия. — Вы, может, и спорите, а Леня нет. Ему только хочется показать, какой он умный.
— Больно надо мне показывать, — отшутился Салыкин. — У меня на лбу и так крупными буквами написано, что я здесь самый умный. За вас! — поднял он стакан в сторону Геры. — Вы далеко пойдете!
— Фу, Салыкин, как грубо, — поморщилась Юлия. — Четыре ноль, ты в собственные ворота гол влепил.
Повод был: день рождения.
Валько позвонило Юлии: не забыла еще меня? А я живой, и у меня послезавтра день рождения. Придешь? Приду, сказала Юлия.
Чтобы не выглядело нарочито, Валько пригласило и Салыкина.
— Юлька будет? — спросил он.
— Будет.
— Ясно.
— Что тебе ясно?
— Да не перевариваю я ее, если честно.
— С каких пор?
— С таких. Ладно, я сам с девушкой буду.
— Я ее знаю?
— Я еще сам ее не знаю.
— А.
Валько знало этот способ Салыкина знакомиться, один из многих. Он идет по улице, направляясь в какую-либо компанию, и внимательно смотрит, выбирает. Вот какая-то девушка приглянулась, он подходит:
— Здравствуйте, извините, не можете меня выручить?
Девушка смотрит: молодой человек приличного вида, хоть и с гитарой. Не красавец, но и не урод. Обратился не хамски, но и не робко.
— А в чем дело?
— Дело такое... Только извините, я вынужден откровенно рассказать.
— Валяйте.
— Дело такое: запутался в отношениях с одной девушкой. Бывает, сами знаете. Она меня, как бы вам это сказать... А я нет. Но она надеется. Я ей прямым текстом — а она все равно. Ну, а если я с кем-то приду, она сразу поймет. Вы не бойтесь, неприятностей не будет, она спокойная, нормальная. Просто — не понимает. А компания хорошая, симпатичная, приятно проведете вечер. А потом, если не захотите общаться, настаивать не буду. Соглашайтесь, а?
И многие соглашались — уже по врожденному женскому инстинкту предать соратницу по полу при первой возможности, даже не зная ее. А еще — не приложив никаких усилий, сразу же явиться победительницей, это заманчиво.
Поэтому собрались: Гера, Юлия и Салыкин с девушкой по имени Ева, красивенькой простушкой из какого-то техникума, которую Салыкин, кроме заманчивых слов, улестил добытой где-то бутылкой «Мартини» и двумя пачками сигарет с ментолом — дефицит даже и в Москве, а тут вообще страшнейший.
Стали выпивать, поздравлять Валько, но очень скоро главным человеком оказался Гера: Салыкин начал на него понемногу наскакивать, Юлия явно его изучала, Ева тоже им заинтересовалась, хотя посматривала и на Валько. Но не забывала время от времени уделять знаки внимания Салыкину — все-таки с ним пришла и помнила об уговоре: показывать Юлии, что ей не светит (хотя и Юлия ей понравилась, ей вообще вся компания понравилась — такие все воспитанные, культурные, даже матом не ругаются; кстати, при Юлии, действительно, не ругались матом, да и, если вспомнить, мат вообще был не очень-то в ходу в их компании — только для анекдотов).
— А скажите, товарищ Корчагин... — приступил Салыкин, вдохновившись вторым полустаканом водки.
— Моя фамилия Кочергин, и вы это знаете, — сказал Гера. — А можно по имени: Гера. Но, судя по обращению, вы хотите спросить что-то очень принципиальное. Что-то, имеющее отношение к коренным общественным вопросам?
— В самую точку. Так вот, скажите, товарищ Кочергин, почему библейские заповеди совпадают с моральным кодексом строителя коммунизма?
— Они и с уголовным кодексом совпадают, ну и что? И если бы существовал кодекс строителя капитализма, тоже совпадали бы. Заповеди вообще у всех одинаковые.
— Браво! — сказала Юлия. — Леня, один ноль не в твою пользу.
Ева слегка обиделась за своего кавалера, но Салыкин не смутился.
— И все-таки. Вы вот не верите в Бога?
— Нет.
— Я тоже. Но я не верю — по воспитанию, верней, по отсутствию воспитания. Я бессознательно не верю. Я об этом даже толком не думал, мне некогда. А вы, наверно, принципиально не верите?
— Можно сказать и так.
— И можете доказать, что Бога нет?
— Не могу. И никто не может. Как доказать, что нет, например, планеты или звезды, которую не видно в самые сильные телескопы? И математически ее существование тоже невозможно вычислить. Может, она есть. А может, и нет.
— Даже так?
— Так. Суть в чем: влияние этой самой звезды на Землю настолько ничтожно, что его фактически нет. Есть эта звезда, нет ее — на Земле абсолютно ничего не изменится. Есть Бог, нет Бога — я не вижу никакого влияния ни на мою жизнь, ни на жизнь остальных миллиардов людей.
— Два ноль! — сказала Юлия.
— А мне кажется, все-таки что-то есть, — высказалась вдруг Ева, повторяя самый распространенный бытовой теологический постулат советского времени. Тема ей была не очень интересна, ей просто хотелось соприкоснуться с Герой хотя бы диалогом, словами. — Со мной иногда такие вещи происходят, что прямо даже не знаю. Вдруг в голову такое вопрет, что не понимаю, откуда. То есть я будто не сама подумала, а кто-то за меня подумал, честное слово! Или вот Яшин у нас есть, такой Яшин, придурок вообще-то, нет, нормальный парень, но с заходами иногда, странный иногда такой, Яшин рассказывал: иду домой, все нормально, а как-то нехорошо, ну, какое-то предчувствие, что ли, неизвестно с почему — и точно, у самого дома встретили, настучали по кумполу, сняли джинсы. Откуда он это знал?
— Радость моя, не философствуй, — урезонил Еву Салыкин, которому было за нее неловко, он явно жалел, что ее привел.
— Я не философствую, а про жизнь говорю! — ответила ему Ева довольно неприязненно: почуяв настроение Салыкина, она оскорбилась и считала теперь себя свободной от обязательств разыгрывать его девушку.
Салыкин меж тем не желал признавать себя побежденным.
— Хорошо, — сказал он. — Но ведь религия — мечта о невозможном. О загробном блаженстве, о котором никто никогда ничего не рассказал, как и о вашей звезде, сравнение хорошее, в самом деле. А то, чем вы занимаетесь, будучи комсомольским лидером, это ведь тоже мечта о невозможном.
— Почему?
— Вы что, всерьез считаете, что коммунизм возможен?
— Конечно.
— И я считаю! — заявила Ева. Не потому, что действительно так считала, а потому, что ее практическая натура чуралась таких разговоров. Проще отболтаться. Коммунизм, как и Бог, в ее глазах не имели никакого отношения к тому, что на самом деле важно и серьезно. Важно — не провалить экзамен и не остаться без стипендии. Выбить у матери денег на новую юбку. Получить того юношу, какого хочется. Вот что важно, остальное абсолютно неважно. Это Ватько в один миг увидело в ее простеньких глазах. — Да здравствует коммунизм, все на субботник, достойно встретим съезд и пленум, выпьем за нас с вами и за хрен с ними! — она подняла стакан.
— Три ноль, — подвела итог Юлия.
Гера пожал плечами:
— Бессмысленный спор.
— Да никто и не спорит, — сказала Юлия. — Вы, может, и спорите, а Леня нет. Ему только хочется показать, какой он умный.
— Больно надо мне показывать, — отшутился Салыкин. — У меня на лбу и так крупными буквами написано, что я здесь самый умный. За вас! — поднял он стакан в сторону Геры. — Вы далеко пойдете!
— Фу, Салыкин, как грубо, — поморщилась Юлия. — Четыре ноль, ты в собственные ворота гол влепил.
24.
В итоге: Салыкин, как всегда, напился, пел песни с листа, но даже и с листа умудрялся перевирать слова, да еще путался в аккордах. Ева окончательно его предала, потребовала включить музыку, желая танцевать, Салыкин поставил диск «Black Sabbath», где не было ничего танцевального, но Еву это не смутило, она пригласила Геру, Гера джентельменски не отказался, Юлия смотрела с улыбкой, словно одобряя, Валько это было досадно, оно решило взять огонь на себя, оно сменило пластинку на приятный и легкий оркестр Поля Мориа, пригласило Еву, но та в самом начале танца вдруг вскрикнула: «Хорош тискать, я тебе не какая-нибудь!», — хотя Валько вовсе и не тискало, угрюмо села к столу, выпила, еще выпила и еще выпила. Гера пригласил на танец Юлию, но та не пошла: «Не люблю эти квартирные танцы в домашних тапочках», тогда Гера сел рядом с нею, они о чем-то тихо и серьезно начали говорить, Валько радовалось, но тут к ним подошла, пошатываясь, Ева и сказала Юлии: «Де~шка, мне с м~лодым чел~ком поговорить надо! Отдохни, по~ла?»
Юлия не выразила ни удивления, ни, тем более, возмущения и, пожалуй, готова была в самом деле отдохнуть, но у Евы сложился в голове свой сценарий, который, возможно, она не раз испробовала на техникумовских вечерах. По этому сценарию соперница должна вознегодовать и заявить о своих правах. То, что Юлия не вознегодовала и о правах не заявляла, значения не имело, Ева сделала это за нее мысленно и продолжила, как по накатанному.
— Не, а в чем дело во~ще? Ты видела, бля, я танцую, ты чё встряла, во~ще? По рогам, что ли, хочешь? Ты допросишься!
Далее по Евиному сценарию предполагались два варианта: или соперница нападает, или неверный кавалер начинает защищать соперницу. Ева учла сразу оба: потянулась ногтями к лицу Юлии, одновременно крича Гере:
— А ты молчи, по~л? (Хотя Гера и так молчал.) А то я скажу своим, они тя во~ще в живых не оставят, по~л?
Валько пришлось оттаскивать ее. Ему этого не хотелось, но еще меньше оно хотело, чтобы Юлия увидела Геру в этой неприглядной роли.
Валько ухватило Еву, потащило за дверь, Ева угодила ему локтем в живот, а коленкой в пах, было больно, Валько разозлилось, выволокло брыкающуюся девицу в маленькие сени старухиной квартиры, где стоял допотопный сундук, усадило ее на него. Ева, пьяно откинувшись, ударилась затылком о стену, вскрикнула и заплакала:
— Сашка! За что? Гад... Не прощу...
Что-то перемкнуло в ее бедной голове, ей показалось, что произошедшее — продолжение какого-то предыдущего эпизода ее жизни. Она ругала какого-то Сашку, признавалась ему в любви, начала расстегивать кофточку, чтобы доказать свою любовь, а потом у нее началась истерика: рыдания взахлеб, перемежающиеся икотой. Валько опасалось, что эти некрасивые звуки могут помешать Гере и Юлии общаться, оно вспоминало (по читанным книгам), как прекращают истерику, вспомнило, что надо ударить по лицу. Замахнулось и предупредило:
— Сейчас стукну, если не перестанешь.
— Не надо! — пробормотала Ева, выставляя руки и пряча голову. — Все, все, кончила. Все, все... — и легла на сундук, намереваясь заснуть. Валько не позволило: подняло ее, вывело на улицу, там долго ходило с нею, слушая какой-то бред, она немного пришла в себя, остановилась, огляделась и сказала:
— Дальше я сама. Будь здоров.
И ушла в ночь, навсегда исчезнув. От Салыкина Валько о ней тоже ничего больше не слышало.
Осталась забытая Евой косметичка: дешевые духи, помада, тушь для ресниц.
Валько как-то вечером рассеянно открыло косметичку, выдвинуло тюбик алой помады, почти машинально провело себя по губам. Подошло к зеркалу. Накрасило губы. Взяло тушь, намазало ресницы. Поразилось: совершенно девичье лицо. Довольно красивое девичье лицо. Надо же.
Стало думать об этом. С волнением, с надеждой. Может, просыпается в ней — настоящее? Может, вот она кто — женщина?
Валько зашло в комиссионный магазин. Бормоча девушке-продавщице: «У нас театр студенческий, а реквизита нет совсем, а свое отдать наши девушки жадничают...», — купило дешевую юбку, пару кофточек, туфли, газовый шарфик. А в соседнем магазине, еще более стесняясь, взяло белье. Неказистое конечно, хорошего белья в открытой продаже было не достать.
С замиранием ждало вечера.
Вечером, занавесив окна линялыми старухиными шторами, встало перед шкафом с зеркалом, начало преображаться. Белье, юбка, кофта. Обуло туфли, но не только ходить, стоять в них не могло. Правда, свои ботинки светлой кожи были фактически бесполыми[14], да и размер небольшой — тридцать девять.
Выглядело неплохо, очень неплохо.
И — что дальше?
Ничего.
Просто ощущение, что ты — в двух лицах, в двух видах. Тебя как бы двое. Женское не проснулось, появилась новая забава: вернуться вечером, переодеться девушкой и так — пить чай, читать книги, готовиться к занятиям. Иногда пройтись по комнате, подражая тем, кому Валько знало. Юлии в первую очередь. Вот так она поправляет волосы, вот так улыбается, вот так встряхивает головой. А вот так... нет, это не она уже, это уже Гера так примаргивает глазами, когда что-то хочет внимательно понять, о чем-то серьезно думает, глядя на собеседника.
Юлия не выразила ни удивления, ни, тем более, возмущения и, пожалуй, готова была в самом деле отдохнуть, но у Евы сложился в голове свой сценарий, который, возможно, она не раз испробовала на техникумовских вечерах. По этому сценарию соперница должна вознегодовать и заявить о своих правах. То, что Юлия не вознегодовала и о правах не заявляла, значения не имело, Ева сделала это за нее мысленно и продолжила, как по накатанному.
— Не, а в чем дело во~ще? Ты видела, бля, я танцую, ты чё встряла, во~ще? По рогам, что ли, хочешь? Ты допросишься!
Далее по Евиному сценарию предполагались два варианта: или соперница нападает, или неверный кавалер начинает защищать соперницу. Ева учла сразу оба: потянулась ногтями к лицу Юлии, одновременно крича Гере:
— А ты молчи, по~л? (Хотя Гера и так молчал.) А то я скажу своим, они тя во~ще в живых не оставят, по~л?
Валько пришлось оттаскивать ее. Ему этого не хотелось, но еще меньше оно хотело, чтобы Юлия увидела Геру в этой неприглядной роли.
Валько ухватило Еву, потащило за дверь, Ева угодила ему локтем в живот, а коленкой в пах, было больно, Валько разозлилось, выволокло брыкающуюся девицу в маленькие сени старухиной квартиры, где стоял допотопный сундук, усадило ее на него. Ева, пьяно откинувшись, ударилась затылком о стену, вскрикнула и заплакала:
— Сашка! За что? Гад... Не прощу...
Что-то перемкнуло в ее бедной голове, ей показалось, что произошедшее — продолжение какого-то предыдущего эпизода ее жизни. Она ругала какого-то Сашку, признавалась ему в любви, начала расстегивать кофточку, чтобы доказать свою любовь, а потом у нее началась истерика: рыдания взахлеб, перемежающиеся икотой. Валько опасалось, что эти некрасивые звуки могут помешать Гере и Юлии общаться, оно вспоминало (по читанным книгам), как прекращают истерику, вспомнило, что надо ударить по лицу. Замахнулось и предупредило:
— Сейчас стукну, если не перестанешь.
— Не надо! — пробормотала Ева, выставляя руки и пряча голову. — Все, все, кончила. Все, все... — и легла на сундук, намереваясь заснуть. Валько не позволило: подняло ее, вывело на улицу, там долго ходило с нею, слушая какой-то бред, она немного пришла в себя, остановилась, огляделась и сказала:
— Дальше я сама. Будь здоров.
И ушла в ночь, навсегда исчезнув. От Салыкина Валько о ней тоже ничего больше не слышало.
Осталась забытая Евой косметичка: дешевые духи, помада, тушь для ресниц.
Валько как-то вечером рассеянно открыло косметичку, выдвинуло тюбик алой помады, почти машинально провело себя по губам. Подошло к зеркалу. Накрасило губы. Взяло тушь, намазало ресницы. Поразилось: совершенно девичье лицо. Довольно красивое девичье лицо. Надо же.
Стало думать об этом. С волнением, с надеждой. Может, просыпается в ней — настоящее? Может, вот она кто — женщина?
Валько зашло в комиссионный магазин. Бормоча девушке-продавщице: «У нас театр студенческий, а реквизита нет совсем, а свое отдать наши девушки жадничают...», — купило дешевую юбку, пару кофточек, туфли, газовый шарфик. А в соседнем магазине, еще более стесняясь, взяло белье. Неказистое конечно, хорошего белья в открытой продаже было не достать.
С замиранием ждало вечера.
Вечером, занавесив окна линялыми старухиными шторами, встало перед шкафом с зеркалом, начало преображаться. Белье, юбка, кофта. Обуло туфли, но не только ходить, стоять в них не могло. Правда, свои ботинки светлой кожи были фактически бесполыми[14], да и размер небольшой — тридцать девять.
Выглядело неплохо, очень неплохо.
И — что дальше?
Ничего.
Просто ощущение, что ты — в двух лицах, в двух видах. Тебя как бы двое. Женское не проснулось, появилась новая забава: вернуться вечером, переодеться девушкой и так — пить чай, читать книги, готовиться к занятиям. Иногда пройтись по комнате, подражая тем, кому Валько знало. Юлии в первую очередь. Вот так она поправляет волосы, вот так улыбается, вот так встряхивает головой. А вот так... нет, это не она уже, это уже Гера так примаргивает глазами, когда что-то хочет внимательно понять, о чем-то серьезно думает, глядя на собеседника.
25.
У Геры Валько научилось многому.
Не стесняться банальностей, например.
Формулы комсомольского бытования (и армейского, и вообще государственного той поры) вроде «кто хочет — работает, кто не хочет — ищет причины» или «не можешь — научим, не хочешь — заставим» и т. п., еще недавно казавшиеся Валько заскорузлыми и пошлыми, в устах Геры звучали удивительно свежо — потому что Гера искренне верил в истинность того, что говорил. А истина от повторения не пошлеет.
Они очень сдружились, Валько стало лучшим помощником Геры, оно впитало в себя задушевную его мысль: мало ли чего гадкого нет в человеке, надо не ужасаться этому, не бояться этого и уж тем более не сладострастничать, расковыривая болячки, не списывать все неудачи на несовершенство человеческой натуры, надо надеяться на лучшее в человеке и в себе тоже растить лучшее. И все получится.
Поэтому свою работу Валько делало теперь с настоящим огоньком, с весельем и бодростью и радовалось, когда видело, что ему удается повести за собой не приказом и окриком, а убеждением и обращением к комсомольской совести, которая, как убедилось Валько, тлеет в каждом, пусть и на самом дне души. Вот до дна и надо пробрать, добраться, доработаться.
Оно было в это время активней и убежденней самого Геры, потому что Гера вдруг дал крен — запутался в отношениях с Юлией.
Как-то вечером он зашел к Валько, привычно засидевшемуся допоздна, помолчал, вертя в пальцах ручку, и вдруг спросил:
— Ты давно знаешь Юлию?
— Не очень, а что?
— Да так... Я ее не понимаю. И ничего не знаю о ней. Даже, например, кто ее родители. Только не подумай, что я у тебя выспрашиваю.
— Я сам ничего не знаю. Отец был директор парка, недавно, я слышал, перевели на спорткомплекс какой-то. Больше ничего.
Это было нормально: молодые люди того времени не особенно интересовались родителями друг друга. Скажут: потому что было почти равенство, потому что это ничего не значило. Может быть. Но за этим позитивом, как сейчас выражаются, скрывался негатив, его перевешивающий: отсутствие интереса к корням, роду и племени. Салыкин в пору, когда клеился к красотке Маринке Кельдиш, пришел однажды к Валько и рассказал, как мама Маринки, накормив его диковинным манным супом с какой-то рыбной чешуей и тремя блестками масла на водной поверхности тарелки, послала дочь в дальний овощной ларек за морковью, дав подробные инструкции, как отличить хорошую морковь от плохой, причем брать только в том случае, если торгует тетя Шура, другие подсунут гниль, если ж не будет тети Шуры, то идти надо еще дальше, в «татарский» магазин, а там не стесняться, набрать самой из больших сеток, что у них прямо в торговом зале; Маринка пыталась воспротивиться, тогда мама Кельдиш тяжело села на стул, спустила чулок, показала вздувшиеся вены и сказала: «Ладно, я пойду. Пусть пропадут мои последние ноги!», так вот, отправив Маринку, ее мамаша битый час расспрашивала Салыкина — кто мама, кто папа, кто бабушка, кто дедушка, чем занимались и занимаются и т. п. Какая, к черту, ей разница, возмущался свободолюбивый Салыкин (и возмущался при этом, сын времени, вполне социалистично), я же, когда на Маринку запал, не интересовался, кто ее мама и даже, между прочим, не очень-то думал, что она еврейка!
После этого Салыкин, как за ним часто водилось, сам себя опроверг:
— Да нет, она права. Евреи молодцы, хранят нацию и память нации. А я даже про деда ничего не знаю, кроме того, что в войну погиб.
Гера, помявшись, сказал:
— Я не люблю посвящать никого в свои личные дела. Но мне просто некому рассказать, понимаешь? Она хочет со мной жить.
— Так это здорово!
— Не очень. Мне тогда придется уйти из семьи.
— Из какой семьи?
— Из моей.
— А ты женат разве?
— И давно, уже больше года.
— Странно. Наши девочки да чтобы этого не знали!
— Я неофициально.
— То есть как?
Гера вкратце рассказал: полтора года назад, будучи командиром университетской ДНД (добровольной народной дружины) он, проводя рейд по обнаружению бездомных элементов, т. е. бомжей, нашел в подвале дома девочку лет пяти. Взял ее к себе, чтобы отмыть, накормить и подлечить прежде, чем отдать, как положено, в детприемник. Тут нашлась мать, девушка всего лишь двадцати лет, особа, ведущая аморальный образ жизни, тунеядка. Она была лишена родительских прав, но, тем не менее, явилась к Гере требовать своего ребенка. Гера имел полное право проигнорировать и даже вызвать милицию, но он пригласил и ее пожить у себя. Тоже отмыл, накормил и подлечил (в том числе пришлось две недели водить ее в вендиспансер на уколы и прочие процедуры), выяснилось, что девушка хоть из деревни, но дочь сельской учительницы, начитанная, неглупая, по малолетству и влюбленности забеременела от «партизана» (так назывались солдаты, которых призывали из запаса на посевные и уборочные компании, преимущественно шофера, народ зрелый, бессовестный), уехала от позора в город к тетке, там закончила вечернюю школу, пошла работать на кондитерскую фабрику, делала торты и пирожные, потаскивала, как и все, коньяк и ликер, попивала его в общежитии и одна, и с подружками, попалась, получила год условно, выгнали с работы...
Гера устроил девочку в детский сад, а юную маму подготовил к поступлению не в ПТУ какое-нибудь и даже не в техникум, а в педагогический институт, и она поступила, и успешно учится. Иногда срывается, выпивает, может даже не прийти домой ночевать, но все реже и реже. Такие вот дела.
— Понял, — сказало Валько. — То есть не понял. Почему ты считаешь себя женатым?
— Потому. Я хочу на ней жениться. Она не хочет.
— Почему?
— Неважно. Не хочет. Но все равно я считаю, что у нас семья.
— Ясно.
— Что тебе ясно? Я ее люблю. И девочку люблю, дочерью считаю. А тут вот... Такая катавасия. Юлию я тоже, кажется, люблю.
Гера был растерян, Валько впервые видело его таким.
Оно представило себя на его месте: и тут любовь, и тут любовь. Тяжело.
— Самое ужасное, — продолжал Гера, — я не могу ей об этом сказать.
— Кому — о чем?
— Юле — о Наташе. То есть о ней она знает, я не скрывал. Я не могу сказать, что я ее тоже люблю.
Валько подумало и сказало:
— Пусть она это узнает от меня.
— Вот еще, давать тебе такие поручения!
— Это не поручение. Я сам предложил. Просто как-нибудь в разговоре попробую об этом — вскользь.
— Ну, попробуй, — пожал плечами Гера.
И Валько отправилось к Юлии, придумав какой-то повод.
Не стесняться банальностей, например.
Формулы комсомольского бытования (и армейского, и вообще государственного той поры) вроде «кто хочет — работает, кто не хочет — ищет причины» или «не можешь — научим, не хочешь — заставим» и т. п., еще недавно казавшиеся Валько заскорузлыми и пошлыми, в устах Геры звучали удивительно свежо — потому что Гера искренне верил в истинность того, что говорил. А истина от повторения не пошлеет.
Они очень сдружились, Валько стало лучшим помощником Геры, оно впитало в себя задушевную его мысль: мало ли чего гадкого нет в человеке, надо не ужасаться этому, не бояться этого и уж тем более не сладострастничать, расковыривая болячки, не списывать все неудачи на несовершенство человеческой натуры, надо надеяться на лучшее в человеке и в себе тоже растить лучшее. И все получится.
Поэтому свою работу Валько делало теперь с настоящим огоньком, с весельем и бодростью и радовалось, когда видело, что ему удается повести за собой не приказом и окриком, а убеждением и обращением к комсомольской совести, которая, как убедилось Валько, тлеет в каждом, пусть и на самом дне души. Вот до дна и надо пробрать, добраться, доработаться.
Оно было в это время активней и убежденней самого Геры, потому что Гера вдруг дал крен — запутался в отношениях с Юлией.
Как-то вечером он зашел к Валько, привычно засидевшемуся допоздна, помолчал, вертя в пальцах ручку, и вдруг спросил:
— Ты давно знаешь Юлию?
— Не очень, а что?
— Да так... Я ее не понимаю. И ничего не знаю о ней. Даже, например, кто ее родители. Только не подумай, что я у тебя выспрашиваю.
— Я сам ничего не знаю. Отец был директор парка, недавно, я слышал, перевели на спорткомплекс какой-то. Больше ничего.
Это было нормально: молодые люди того времени не особенно интересовались родителями друг друга. Скажут: потому что было почти равенство, потому что это ничего не значило. Может быть. Но за этим позитивом, как сейчас выражаются, скрывался негатив, его перевешивающий: отсутствие интереса к корням, роду и племени. Салыкин в пору, когда клеился к красотке Маринке Кельдиш, пришел однажды к Валько и рассказал, как мама Маринки, накормив его диковинным манным супом с какой-то рыбной чешуей и тремя блестками масла на водной поверхности тарелки, послала дочь в дальний овощной ларек за морковью, дав подробные инструкции, как отличить хорошую морковь от плохой, причем брать только в том случае, если торгует тетя Шура, другие подсунут гниль, если ж не будет тети Шуры, то идти надо еще дальше, в «татарский» магазин, а там не стесняться, набрать самой из больших сеток, что у них прямо в торговом зале; Маринка пыталась воспротивиться, тогда мама Кельдиш тяжело села на стул, спустила чулок, показала вздувшиеся вены и сказала: «Ладно, я пойду. Пусть пропадут мои последние ноги!», так вот, отправив Маринку, ее мамаша битый час расспрашивала Салыкина — кто мама, кто папа, кто бабушка, кто дедушка, чем занимались и занимаются и т. п. Какая, к черту, ей разница, возмущался свободолюбивый Салыкин (и возмущался при этом, сын времени, вполне социалистично), я же, когда на Маринку запал, не интересовался, кто ее мама и даже, между прочим, не очень-то думал, что она еврейка!
После этого Салыкин, как за ним часто водилось, сам себя опроверг:
— Да нет, она права. Евреи молодцы, хранят нацию и память нации. А я даже про деда ничего не знаю, кроме того, что в войну погиб.
Гера, помявшись, сказал:
— Я не люблю посвящать никого в свои личные дела. Но мне просто некому рассказать, понимаешь? Она хочет со мной жить.
— Так это здорово!
— Не очень. Мне тогда придется уйти из семьи.
— Из какой семьи?
— Из моей.
— А ты женат разве?
— И давно, уже больше года.
— Странно. Наши девочки да чтобы этого не знали!
— Я неофициально.
— То есть как?
Гера вкратце рассказал: полтора года назад, будучи командиром университетской ДНД (добровольной народной дружины) он, проводя рейд по обнаружению бездомных элементов, т. е. бомжей, нашел в подвале дома девочку лет пяти. Взял ее к себе, чтобы отмыть, накормить и подлечить прежде, чем отдать, как положено, в детприемник. Тут нашлась мать, девушка всего лишь двадцати лет, особа, ведущая аморальный образ жизни, тунеядка. Она была лишена родительских прав, но, тем не менее, явилась к Гере требовать своего ребенка. Гера имел полное право проигнорировать и даже вызвать милицию, но он пригласил и ее пожить у себя. Тоже отмыл, накормил и подлечил (в том числе пришлось две недели водить ее в вендиспансер на уколы и прочие процедуры), выяснилось, что девушка хоть из деревни, но дочь сельской учительницы, начитанная, неглупая, по малолетству и влюбленности забеременела от «партизана» (так назывались солдаты, которых призывали из запаса на посевные и уборочные компании, преимущественно шофера, народ зрелый, бессовестный), уехала от позора в город к тетке, там закончила вечернюю школу, пошла работать на кондитерскую фабрику, делала торты и пирожные, потаскивала, как и все, коньяк и ликер, попивала его в общежитии и одна, и с подружками, попалась, получила год условно, выгнали с работы...
Гера устроил девочку в детский сад, а юную маму подготовил к поступлению не в ПТУ какое-нибудь и даже не в техникум, а в педагогический институт, и она поступила, и успешно учится. Иногда срывается, выпивает, может даже не прийти домой ночевать, но все реже и реже. Такие вот дела.
— Понял, — сказало Валько. — То есть не понял. Почему ты считаешь себя женатым?
— Потому. Я хочу на ней жениться. Она не хочет.
— Почему?
— Неважно. Не хочет. Но все равно я считаю, что у нас семья.
— Ясно.
— Что тебе ясно? Я ее люблю. И девочку люблю, дочерью считаю. А тут вот... Такая катавасия. Юлию я тоже, кажется, люблю.
Гера был растерян, Валько впервые видело его таким.
Оно представило себя на его месте: и тут любовь, и тут любовь. Тяжело.
— Самое ужасное, — продолжал Гера, — я не могу ей об этом сказать.
— Кому — о чем?
— Юле — о Наташе. То есть о ней она знает, я не скрывал. Я не могу сказать, что я ее тоже люблю.
Валько подумало и сказало:
— Пусть она это узнает от меня.
— Вот еще, давать тебе такие поручения!
— Это не поручение. Я сам предложил. Просто как-нибудь в разговоре попробую об этом — вскользь.
— Ну, попробуй, — пожал плечами Гера.
И Валько отправилось к Юлии, придумав какой-то повод.