Страница:
Нортон разгорячился. Он выступил из строя, кричал, размахивал руками. Все это явно не нравилось Осборну, но, глянув на одобрительно улыбавшегося Урса, он сдержал себя.
Нортон продолжал:
– Так я ничего плохого не хочу сказать о нашем старике Паттоне. Он, может быть, самый блестящий офицер американской армии. Скажу больше, я горжусь Джорджем. Ведь именно он, а не кто другой выпер гуннов из Сицилии. Я там был, сэр, у меня за Сицилию «Серебряная звезда». Правда, за последнее время Паттон стал слишком фасонистый. На рукоятку своего пистолета насадил жемчужины. А посмотрите на его машину – он намалевал на ней две огромных генеральских звезды, чтобы уже издали было видно, едет сам Джордж Паттон. Но все это мы ему прощали. Но мордобой? Нет, извините, сэр! Мы свободные американцы, и из того, что сейчас мы в этой провонявшей Европе, не следует, что с нами можно обращаться, как с какими-нибудь протухшими французишками или полячишками!
Теперь ропот послышался в толпе партизан, обступивших американский взвод. Урс поднял руку, призывая к тишине.
– Полегче, сержант, – сказал он. – Тут нет «французишек» и «полячишек», а есть французы и поляки. И они твои братья по оружию. Поэтому…
Урсу не дали договорить. К строю американцев подбежал худой нервный Жан. Впрочем, сейчас он был непривычно спокоен. Он сказал на довольно правильном английском языке, изредка только вкрапливая французские слова, тут же, впрочем, поправляя себя:
– Слушай, янки, мы, французы, тоже против мордобоя, но мы за честную драку. Скидывай шинельку, и померяемся с тобой. Ни один порядочный француз не отойдет в сторонку, когда его оскорбляют.
– И ни один поляк, – раздался чей-то голос из толпы партизан.
И вслед за тем, раздвигая людей руками, вышел Брандис.
– Выбирай, – сказал он коротко.
Урс шагнул вперед. Громадная фигура его воздвиглась между ними как стена.
– Спокойно, ребята, – сказал он. – Не хватает только, чтобы мы передрались друг с другом. Но здесь затронут вопрос чести. Поэтому, Нортон, тебе придется выбирать: или драться, или извиниться и взять свои пошлые слова о французах и поляках обратно.
Нортон стоял молча. Тишина была такая, что слышно было шуршание ветра в верхушках елей. Наконец он сказал:
– Я никого не хотел обидеть… Сорвалось с языка… На войне язык грубеет… Если мой генерал не постеснялся извиниться, то не постесняюсь и я, его солдат. – И неожиданно добавил: – А теперь, если вам этого мало, стукнемся.
Он попытался обойти Урса, но всюду натыкался на его руки, которые отодвигали его мягко, но неодолимо.
– Хватит, хватит, – повторял Урс, – все в порядке.
Он поискал глазами Осборна, чтобы тот увел свой взвод: страсти накалились, дух драки носился над поляной. Но первого лейтенанта нигде не было видно.
Осборн ушел в лес. Он хотел побыть один. Все происшедшее взволновало его. Он остановился у толстого пня. Смел с него снег. Сел. Он уверил себя, что ему надо поразмышлять. Ибо решение уже было принято. Оно было принято в тот момент, когда он узнал, что генерал публично перед строем попросил прощения у солдата. Он, Осборн, закричал тогда: «Не верю!» Но он крикнул так оттого, что он не хотел в это верить, не хотел, чтобы так было, однако понимал, что это было именно так. Ему стало жаль Паттона. Он знал его. А солдата он не знал. Он всегда восхищался Паттоном. А солдат – это какая-то абстракция, что-то безликое. Поэтому он жалел именно Паттона – этот гордый человек, этот великолепный уникум, да – единственный в своем роде, унизился до извинения, перед простым солдатом, которых миллионы. В этом тоже было что-то великолепное, что-то большое, может быть великое, недоступное заурядному человеку…
Да! Решение принято! Осборн вскочил и энергично зашагал обратно в лагерь.
Он там сразу наткнулся на Урса.
– Что у вас такой праздничный вид, Осборн?
– Какой? – удивился Осборн.
– Ну, какой-то радостный, ликующий, я бы даже сказал, просветленный.
Черт! Никогда не знаешь, серьезно ли говорит этот могучий чудак или шутит. Но действительно, с того момента, когда Осборн принял свое решение, его охватил прилив радости.
– Великолепный поступок Паттона, правда, Урс? Урс улыбнулся и сказал:
– Человеческая глупость так же многообразна, как и человеческий ум.
И зашагал дальше, оставив Осборна в полном недоумении.
Осборн вернулся к себе в палатку. Чувства его были смутны. От радостного возбуждения не осталось и следа. Снова чугунная плита надвигалась на сердце. Осборн сделал то, что он делал в безвыходном положении: он заснул. Почти непроизвольно.
И снова этот сон… Его сны были главным образом запоздалым сведением счетов. Он рассчитывался в них за обиды своей жизни. Он женился на женщине много старше его и с бурным прошлым. Он расправлялся с ее любовниками, и это было так ярко, как наяву.
Но последние ночи стала являться ему в снах другая картина, более современная, почти вчерашняя. Вставал перед ним Майкл, длинный, с детским суровым лицом, переросший ангел, и выхватывал у него из рук кусок хлеба, когда он собирался засунуть его себе в рот.
Осборн закричал и проснулся, он еще не понимал, во сне это или наяву.
Он вышел из палатки и пошел искать Майкла. Он нашел его на краю маленькой площадки. Рядом с ним Брандис. В руках у них хворостинки, они что-то чертили на снегу. Осборн прислушался к их разговору.
Они спорили. Но понять ничего нельзя было. Брандис говорил с усмешкой:
– Одно из двух: если эта формула… – и он рисовал на снегу какие-тo странные значки, – если она истина, то почему вы не можете вывести из формулы…
И снова чертил на снегу значки, такие странные, что Осборн принял их за арабские буквы.
Но из ответа Майкла, который тот выкрикнул почти яростно, Осборн понял, что значки эти – математические символы.
– Так пойми же, Брандис, что это и есть гениальная суть теоремы Гёделя! Да, формула…
Снова значки на снегу.
– …невыводима из аксиомы…
Значки!
– …но истинность ее очевидна, и она сама является аксиомой, и это неопровержимо…
– Почему?
– В стандартной интерпретации…
– Которая есть детский бред!
– Нет, она есть естественный акт мышления!
Осборн позвал Майкла. Тот нехотя пошел за ним,
– Мне надо с тобой поговорить. Хватит математики.
Майкл посмотрел на него и сказал строго:
– Математика – это язык, на котором бог разговаривает с людьми!
– Только редко кто его понимает, – буркнул Осборн.
Майкл плохо слушал его. Похоже, что мыслями он там, на снегу, среди своих странных значков.
Осборн оглянулся. Он хотел удостовериться, что их никто не слышит. У него был довольно смущенный вид. Он явно не знал, как изложить то, с чем он пришел к Майклу.
– Понимаешь… – начал он с трудом, пытаясь улыбкой скрыть смущение.
Майкл посмотрел на него более внимательно.
– Понимаешь, в человеке есть и то и се… Вот ты на меня сердишься…
– Я совсем не сержусь на вас, – сказал Майкл тоже почему-то смущенно.
Осборн как бы не слышал этого. Ему было бы легче сказать то, что он хотел, считая, что Майкл на него сердится.
– Вот ты на меня сердишься… И я знаю, за что… Ну… за хлеб… Ну, за хлеб, что я ел один…
Осборн боялся посмотреть на Майкла. Почему он молчит? Ах, да… Нужно еще пробормотать какие-то слова извинения и раскаяния… Он ждет их… Но разве он и так не понимает? Это жестоко с его стороны…
Не глядя на Майкла, Осборн подумал: «Хорошо… я скажу… мне это тяжело… но я скажу…»
Он не успел.
Майкл обнял его и поцеловал.
Крупные разговоры
Из дневника капитана Штольберга
Вдруг он ощутил нечто вроде толчка в голову, точно кто-то щелкнул по лбу, но изнутри, из глубины его существа. Он открыл глаза. Над ним стоял Биттнер. Штольберг быстро захлопнул тетрадь. Биттнер улыбнулся и сказал:
– Так, значит, Дитрих – это удешевленное издание Гитлера? А вы знаете, фюреру может понравиться это выражение. И возможно, он обратит на вас свое благосклонное внимание.
Биттнер присел на край койки и, держа в руке свечку, продолжал:
– Конечно, фюрер – сверхчеловек, не правда ли, Штольберг? Но сверхчеловек иногда решает быть просто человеком. Он спускается с блистающих ледяных вершин власти, и вот он среди нас, и по жилам его побежало человеческое тепло, он такой же обыкновенный, такой же рядовой, как все мы. На время, конечно.
Капля с оплывающей свечи упала на руку Штольберга. Он не шевельнулся, притворяясь спящим. Тихий голос Биттнера и вправду действовал на него убаюкивающе.
Когда Биттнер наконец ушел, Штольберг заказал себе проснуться в пять утра. Физиологические часы его действовали безотказно: он прогнулся затемно. Прислушался. Из комнаты Биттнера деликатное мерное похрапывание. Сквозь обледенелые окна стал пробиваться рассвет, заполняя комнату сумеречным мерцанием. Штольберг встал, на цыпочках подошел к дверям. Они оказались заперты, ключа нет…
Штольберг подошел к окну. Как удачно, что первый этаж! Стараясь не делать шума, он принялся отворять окно.
– Воздушка захотелось, Штольберг? – раздался голос позади.
– «Как он, однако, тихо ступает», – подумал с досадой Штольберг.
– Мне пора, Биттнер.
– Так ведь часовой снаружи все равно не выпустит вас.
– Почему?
– Разве вы не понимаете, что вы находитесь под арестом? Покуда домашним.
Strastoterpiets
Нортон продолжал:
– Так я ничего плохого не хочу сказать о нашем старике Паттоне. Он, может быть, самый блестящий офицер американской армии. Скажу больше, я горжусь Джорджем. Ведь именно он, а не кто другой выпер гуннов из Сицилии. Я там был, сэр, у меня за Сицилию «Серебряная звезда». Правда, за последнее время Паттон стал слишком фасонистый. На рукоятку своего пистолета насадил жемчужины. А посмотрите на его машину – он намалевал на ней две огромных генеральских звезды, чтобы уже издали было видно, едет сам Джордж Паттон. Но все это мы ему прощали. Но мордобой? Нет, извините, сэр! Мы свободные американцы, и из того, что сейчас мы в этой провонявшей Европе, не следует, что с нами можно обращаться, как с какими-нибудь протухшими французишками или полячишками!
Теперь ропот послышался в толпе партизан, обступивших американский взвод. Урс поднял руку, призывая к тишине.
– Полегче, сержант, – сказал он. – Тут нет «французишек» и «полячишек», а есть французы и поляки. И они твои братья по оружию. Поэтому…
Урсу не дали договорить. К строю американцев подбежал худой нервный Жан. Впрочем, сейчас он был непривычно спокоен. Он сказал на довольно правильном английском языке, изредка только вкрапливая французские слова, тут же, впрочем, поправляя себя:
– Слушай, янки, мы, французы, тоже против мордобоя, но мы за честную драку. Скидывай шинельку, и померяемся с тобой. Ни один порядочный француз не отойдет в сторонку, когда его оскорбляют.
– И ни один поляк, – раздался чей-то голос из толпы партизан.
И вслед за тем, раздвигая людей руками, вышел Брандис.
– Выбирай, – сказал он коротко.
Урс шагнул вперед. Громадная фигура его воздвиглась между ними как стена.
– Спокойно, ребята, – сказал он. – Не хватает только, чтобы мы передрались друг с другом. Но здесь затронут вопрос чести. Поэтому, Нортон, тебе придется выбирать: или драться, или извиниться и взять свои пошлые слова о французах и поляках обратно.
Нортон стоял молча. Тишина была такая, что слышно было шуршание ветра в верхушках елей. Наконец он сказал:
– Я никого не хотел обидеть… Сорвалось с языка… На войне язык грубеет… Если мой генерал не постеснялся извиниться, то не постесняюсь и я, его солдат. – И неожиданно добавил: – А теперь, если вам этого мало, стукнемся.
Он попытался обойти Урса, но всюду натыкался на его руки, которые отодвигали его мягко, но неодолимо.
– Хватит, хватит, – повторял Урс, – все в порядке.
Он поискал глазами Осборна, чтобы тот увел свой взвод: страсти накалились, дух драки носился над поляной. Но первого лейтенанта нигде не было видно.
Осборн ушел в лес. Он хотел побыть один. Все происшедшее взволновало его. Он остановился у толстого пня. Смел с него снег. Сел. Он уверил себя, что ему надо поразмышлять. Ибо решение уже было принято. Оно было принято в тот момент, когда он узнал, что генерал публично перед строем попросил прощения у солдата. Он, Осборн, закричал тогда: «Не верю!» Но он крикнул так оттого, что он не хотел в это верить, не хотел, чтобы так было, однако понимал, что это было именно так. Ему стало жаль Паттона. Он знал его. А солдата он не знал. Он всегда восхищался Паттоном. А солдат – это какая-то абстракция, что-то безликое. Поэтому он жалел именно Паттона – этот гордый человек, этот великолепный уникум, да – единственный в своем роде, унизился до извинения, перед простым солдатом, которых миллионы. В этом тоже было что-то великолепное, что-то большое, может быть великое, недоступное заурядному человеку…
Да! Решение принято! Осборн вскочил и энергично зашагал обратно в лагерь.
Он там сразу наткнулся на Урса.
– Что у вас такой праздничный вид, Осборн?
– Какой? – удивился Осборн.
– Ну, какой-то радостный, ликующий, я бы даже сказал, просветленный.
Черт! Никогда не знаешь, серьезно ли говорит этот могучий чудак или шутит. Но действительно, с того момента, когда Осборн принял свое решение, его охватил прилив радости.
– Великолепный поступок Паттона, правда, Урс? Урс улыбнулся и сказал:
– Человеческая глупость так же многообразна, как и человеческий ум.
И зашагал дальше, оставив Осборна в полном недоумении.
Осборн вернулся к себе в палатку. Чувства его были смутны. От радостного возбуждения не осталось и следа. Снова чугунная плита надвигалась на сердце. Осборн сделал то, что он делал в безвыходном положении: он заснул. Почти непроизвольно.
И снова этот сон… Его сны были главным образом запоздалым сведением счетов. Он рассчитывался в них за обиды своей жизни. Он женился на женщине много старше его и с бурным прошлым. Он расправлялся с ее любовниками, и это было так ярко, как наяву.
Но последние ночи стала являться ему в снах другая картина, более современная, почти вчерашняя. Вставал перед ним Майкл, длинный, с детским суровым лицом, переросший ангел, и выхватывал у него из рук кусок хлеба, когда он собирался засунуть его себе в рот.
Осборн закричал и проснулся, он еще не понимал, во сне это или наяву.
Он вышел из палатки и пошел искать Майкла. Он нашел его на краю маленькой площадки. Рядом с ним Брандис. В руках у них хворостинки, они что-то чертили на снегу. Осборн прислушался к их разговору.
Они спорили. Но понять ничего нельзя было. Брандис говорил с усмешкой:
– Одно из двух: если эта формула… – и он рисовал на снегу какие-тo странные значки, – если она истина, то почему вы не можете вывести из формулы…
И снова чертил на снегу значки, такие странные, что Осборн принял их за арабские буквы.
Но из ответа Майкла, который тот выкрикнул почти яростно, Осборн понял, что значки эти – математические символы.
– Так пойми же, Брандис, что это и есть гениальная суть теоремы Гёделя! Да, формула…
Снова значки на снегу.
– …невыводима из аксиомы…
Значки!
– …но истинность ее очевидна, и она сама является аксиомой, и это неопровержимо…
– Почему?
– В стандартной интерпретации…
– Которая есть детский бред!
– Нет, она есть естественный акт мышления!
Осборн позвал Майкла. Тот нехотя пошел за ним,
– Мне надо с тобой поговорить. Хватит математики.
Майкл посмотрел на него и сказал строго:
– Математика – это язык, на котором бог разговаривает с людьми!
– Только редко кто его понимает, – буркнул Осборн.
Майкл плохо слушал его. Похоже, что мыслями он там, на снегу, среди своих странных значков.
Осборн оглянулся. Он хотел удостовериться, что их никто не слышит. У него был довольно смущенный вид. Он явно не знал, как изложить то, с чем он пришел к Майклу.
– Понимаешь… – начал он с трудом, пытаясь улыбкой скрыть смущение.
Майкл посмотрел на него более внимательно.
– Понимаешь, в человеке есть и то и се… Вот ты на меня сердишься…
– Я совсем не сержусь на вас, – сказал Майкл тоже почему-то смущенно.
Осборн как бы не слышал этого. Ему было бы легче сказать то, что он хотел, считая, что Майкл на него сердится.
– Вот ты на меня сердишься… И я знаю, за что… Ну… за хлеб… Ну, за хлеб, что я ел один…
Осборн боялся посмотреть на Майкла. Почему он молчит? Ах, да… Нужно еще пробормотать какие-то слова извинения и раскаяния… Он ждет их… Но разве он и так не понимает? Это жестоко с его стороны…
Не глядя на Майкла, Осборн подумал: «Хорошо… я скажу… мне это тяжело… но я скажу…»
Он не успел.
Майкл обнял его и поцеловал.
Крупные разговоры
Уже темнело, когда капитан Штольберг добрался до перевала у Труа-Пон. Местность оправдывала свое название: один мост, арочный, выгнув спину как кошка, прыгал на север, другой почти под прямым углом косо сбегал на запад, обломки третьего валялись на дне оврага посреди горного ручья, где, запруживая его, где делая бешено порожистым.
На развилке Штольберг приказал шоферу остановиться. Ветер, набитый морозными иглами, вырывался, свистя, из ущелья. Однако в его посвисте Штольбергу почуялось что-то недоброе. Он вслушался. Эге, дружище, да это гул недалекого боя! По-видимому, дралось немалое подразделение. Понаторевшее ухо Штольберга различило в этой дьявольской трескотне не только таканье крупнокалиберных пулеметов, но и мурлыканье ротных минометов и даже изредка гром дивизионных орудий. Горное эхо дробило и множило звуки, перекатывало с вершины на вершину, выворачивало наизнанку, превращало в подобие адского хохота, иногда – гигантского мяуканья.
Капитан Штольберг испытал глубокое удовлетворение оттого, что он не имел права ввязываться в бой, поскольку был посланцем со специальным поручением от генерала Мантейфеля к оберстгруппенфюреру Дитриху. Надо полагать, и шофер почувствовал облегчение, когда капитан приказал двигаться на север, в обход невидимого боя.
Честное слово, можно было подумать, что в штабе Дитриха ждали Штольберга! Конечно, это невозможно, ведь нормальной связи сейчас нет. А то, что никакого удивления при виде Штольберга на лице Биттнера не выразилось, следует приписать исключительно профессиональной выдержке гауптштурмфюрера.
Зато Штольберг при виде Биттнера не удержался от шумного удивления даже с оттенком, представьте, некой радости, словно он вдруг забыл все то злое, что ему причинил этот человек, – так приятно было капитану увидеть знакомое лицо в этом мрачном воинском соединении.
Удивил Штольберга и сам штаб армии. Не только никакого оживления, свойственного армейским штабам в любой час суток во время наступления. Здесь царило какое-то жуткое спокойствие, как в морге. Лежал какой-то офицер, растянувшись на скамье, и накрывшись с головой шинелью, из-под которой доносился сочный храп. Дремал телефонист возле своего безмолвного аппарата. Только Биттнер бодрствовал: он был дежурным по штабу. Да и то сказать, подозрительное красное пятно на мятой щеке да растрепанные волосы наводили на мысль, что он только что кемарил на ковровом диване, стоявшем у стены. Не спали только два рослых эсэсовца, сидевшие по обе стороны двери, видимо, охранники.
– Обергруппенфюрер Дитрих? – спросил Штольберг, кивнув в их сторону. – Доложите, что к нему специальный порученец из Пятой танковой армии с личным посланием от генерала Мантейфеля.
Биттнер покачал головой:
– Здесь начальник штаба генерал Крамер. Партайгеноссе Дитрих у себя. И до утра вы его не увидите.
– Тогда хоть к генералу Крамеру.
– Это бесполезно. К тому же он спит.
Биттнер растолкал спавшего на скамье офицера. Тот вскочил, белокурый, розовощекий, похожий на девушку, и устремил на Биттнера вопрошающий взгляд.
– Останешься за меня, Курт, – сказал Биттнер. – Я пойду устрою капитана на ночевку.
В это время раздвинулись брезентовые полотнища, свисавшие над дверью на манер портьер, и между ними просунулось бугристое, с отвислыми щеками, бульдожье лицо генерал-полковника Зеппа Дитриха. Глаза его уставились на Штольберга.
– Откуда этот тип? – прохрипел он.
Биттнер и Курт с удивлением переглянулись. Это были первые слова, которые оберстгруппенфюрер произнес за последние два дня. После тяжелых неудачных боев за Мальмеди он замкнулся в мрачном молчанки.
Штольберг щелкнул каблуками и отбарабанил:
– Капитан Штольберг из Пятой танковой. Прибыл из штаба генерала Мантейфеля для установления связи.
Дитрих молчал. Он не сводил со Штольберга глаз, красных, словно от бессонницы или после перепоя. Молчание это начинало беспокоить Штольберга. Чтобы забить его, он заговорил приподнятым тоном, рядясь под бодрого, молодцеватого офицера непобедимой гитлеровской армии:
– Следовал к вам через Мальмеди, видел там следы ваших мощных ударов. И далее через Ставло, захолустная деревушка, замерзший ручей, гигантские склады американского горючего…
И неожиданно, но не меняя бодрого тона:
– …к которым вы, к сожалению, опоздали.
Резким движением Дитрих распахнул брезентовые портьеры и вышел наружу, коротконогий, брюхастый, с угрожающим боксерским наклоном широких плеч.
– Ты ему объяснил? – спросил он Биттнера.
Биттнер повернулся к Штольбергу:
– У вас неточная информация. Была выброшена в тылу противника штурмовая парашютная группа у Высокого Венна под командованием фон дер Хейдте. Парашютисты…
Дитрих его перебил. Слова с натугой продирались сквозь его жирное пропитое горло:
– Эти вонючие десантники!…
– Так точно! – все так же молодцевато отчеканил Штольберг. – Но и ваши танки не сумели прорвать передний край противника и поддержать парашютистов.
Дитрих с некоторым недоумением посмотрел на Штольберга. Этот капитан, в общем, понравился ему своим бравым видом. Простоват, но, видать, отличный строевик. Надо будет переманить его от Мантейфеля к нам в армию, будет ладный эсэсовец.
– Ты понимаешь, капитан, – сказал он доверительно, – это Мальмеди напичкано такой дрянью! Немцы!
Но я бы их всех перевешал. Их же отхватили от Германии после первой мировой войны и присоединили к Бельгии, потому что эти сволочи забыли, что они немцы, и не захотели вернуться к Германии. Я бы их, сколько их там есть – двадцать или тридцать тысяч, – я бы их перевешал. Специально задержался бы ради этого на денек.
Штольберг никогда до этого не видел генерал-полковника Зеппа Дитриха. Сейчас он разглядывал его почти с научным интересом, как безупречное воплощение фашистского безумия. Капитан не чувствовал никакого страха перед ним. Он сказал, вспомнив наставления Мантейфеля и подделываясь под стиль генерал-полковника:
– И вы поперли на Сен-Вит и четыре дня там канючили и не могли выбить этих сопляков – Седьмую бронетанковую бригаду американцев?
– Да, – подтвердил Дитрих, – вот уж поистине мир не видел таких сопляков, как американцы. Лавочники! Им подтяжками торговать, а не воевать. Но Монтгомери еще больший сопляк, чем они!
«Зачем я сюда приехал… – устало подумал Штольберг. – Ведь это чудовище ничем не проймешь. Кроме того, его армия просто не профессиональная. Надо его вывести из себя, надо его взорвать».
– Ваше наступление, – сказал он, – захлебнулось еще восемнадцатого декабря. И вы своим левым флангом не обеспечили наш правый, из-за чего он отступил.
Дитрих хватил кулаком по столу:
– Какой дурак наплел это Мантейфелю?! Мне фюрер лично сказал: «Вперед, только вперед, не обращая внимания на фланги!»
Штольберг тоже невольно повысил голос:
– Вы сейчас прете без всякой подготовки и предварительной разработки. Вы уперлись лбом в американцев, которые подтянули с севера свежие дивизии. Фюрер делал ставку на вас. Но сейчас главная роль в наступлении перешла к нашей армии, к Пятой. Она уже достигла Мааса.
– Врешь! – крикнул Дитрих.
Штольберг снова испытывал двойственное чувство: с одной стороны, он был рад поражению Гитлера, с другой – он гордился успехами своей родной Пятой армии.
– Да, – упрямо повторил он, – к Пятой. Ведь по плану фюрера «Wacht am Rhein» именно вы, оберстгруппенфюрер, должны были на седьмой день наступления, то есть двадцать первого декабря, выйти к Антверпену, А вы все еще копошились в горах…
Неизвестно, что еще натворил бы он в своем раздражении, если бы голос его не был заглушён Дитрихом:
– Убрать это дерьмо!
Штольберг оглянулся, чтобы увидеть, к кому относятся эти слова. Охранники уже были возле него. Биттнер остановил их:
– Я сам его уберу.
И обратившись к еще не исчезнувшей спине Дитриха:
– С вашего разрешения, оберстгруппенфюрер, я сам займусь капитаном.
Дитрих откинул портьеру и скрылся в кабинете.
Штольберг думал, шагая в темноте за Биттнером: «Я ему для чего-то нужен, и он не хочет ни с кем делить меня…»
Биттнер кинул на койку серое солдатское одеяло и твердую диванную подушку.
– К сожалению, не могу вам предложить ничего лучшего, Штольберг.
Штольберг решил помалкивать. Зная за собой невоздержанность в речи, излишнюю откровенность, неумение хитрить, он решил не ввязываться в разговор. А завтра чуть свет пуститься в обратный путь, ибо он считал свою миссию выполненной. Положение ясное: 5-й армии нечего надеяться на помощь 6-й. Это эсэсовское сборище даже не заслуживает названия регулярной армии, хотя оно щедро снабжено техникой. Теперь Штольберг был озабочен только одним: как ему ускользнуть от подозрительной заботливости Биттнера.
Тот между тем поставил на стол две зажженных свечи, бутылку вина, стаканы и широким жестом радушного хозяина пригласил Штольберга за стол.
– Так еще можно жить, Штольберг, а? – сказал он, заговорщицки улыбаясь. И, сделавшись серьезным, вздохнув, сказал: – Что такое жизнь, мой дорогой? Задумывались ли вы над этим?
«Внимание! Он настроен философски. Жди неожиданного удара в пах», – подумал Штольберг и ничего не ответил, а только состроил неопределенно-задумчивую мину.
Видимо, Биттнер счел это достаточным ответом и продолжал:
– В сущности, жизнь – это сумма поглощений и выделений. Нет, нет, Штольберг! (Хотя тот и не помышлял возражать.) Нет, я не материалист. Я – верующий.
Штольберг не выдержал и пробурчал:
– Верующий циник…
Биттнер посмотрел на Штольберга с мягким укором:
– У вас нет бога, Штольберг.
– А у вас? – спросил Штольберг.
– Я католик.
– А! Значит, у вас, – сказал Штольберг запальчиво (может быть, этому способствовало пахучее, чуть сладкое винцо, которое они неспешно потягивали), – значит, у вас, Биттнер, наружный бог.
– Что это значит? – удивился Биттнер. – Это какое-то новое теологическое понятие.
Штольберг сказал с жаром, забыв о своем похвальном намерении не втягиваться в разговор:
– Тот, у кого нет бога внутри себя, создает себе бога вне себя. И на этого наружного бога все валит. Очень удобно!
Биттнер секунду молчал, пристально вглядываясь в Штольберга, словно видел его в первый раз, потом рассмеялся:
– Остроумно, черт возьми! – Он отхлебнул вина в сказал ласково: – Как это все-таки здорово, Штольберг, что два мыслящих человека могут обмениваться идеями даже посреди этой кровавой суматохи.
Штольберг и сам почувствовал, что ему доставляет удовольствие это интеллектуальное фехтование. Он даже несколько расположился к Биттнеру и сейчас взирал на него не без приязни: «Плут, но не глуп, подловат, но не бездарен…» И тут же ему стало противно и стыдно. «Как кошка, которую почесывают за ушами», – подумал он о себе и сказал резко:
– Пора спать.
Он задул свечу и разлегся на койке спиной к хозяину, сунув под голову диванную подушку, твердую, как ружейный приклад.
Биттнер со свечой в руке склонился над ним.
– Ну, ну, Штольберг, – сказал он. – Не дуйтесь на меня. Вы считаете меня представителем власти. А между тем я в первую голову представитель самого себя. Э, да вы уже спите…
Он пошел в соседнюю комнату, держа свечу перед собой. И бивший снизу свет резкостью теней и бликов делал его лицо как бы скульптурным – с лиловыми подглазьями, фюрерскими усиками и двумя глубокими складками жестокости, шедшими от углов рта к журавлиной шее.
Штольберг лежал в темноте с открытыми глазами. Он старался дышать глубоко и мерно, так, как, по его мнению, дышат спящие. Он ждал. Он заметил, что Биттнер оставил приоткрытой дверь в свою комнату. Вот наконец Биттнер затушил свою свечу. Потом послышалось его ровное похрапывание. Штольберг подождал еще немножко, потом вынул из кармана танкистский фонарик «даймон» и включил зеленый свет. Потом полез за пазуху и достал тоненькую тетрадь, девственно чистую, еще не начатую. Основной дневник хранился в чемодане, который остался в его автомашине. Бесшумно присел он за стол и принялся писать. Писал торопливо, короткими фразами, иногда сокращая слова или оставляя для скорости одни согласные буквы.
На развилке Штольберг приказал шоферу остановиться. Ветер, набитый морозными иглами, вырывался, свистя, из ущелья. Однако в его посвисте Штольбергу почуялось что-то недоброе. Он вслушался. Эге, дружище, да это гул недалекого боя! По-видимому, дралось немалое подразделение. Понаторевшее ухо Штольберга различило в этой дьявольской трескотне не только таканье крупнокалиберных пулеметов, но и мурлыканье ротных минометов и даже изредка гром дивизионных орудий. Горное эхо дробило и множило звуки, перекатывало с вершины на вершину, выворачивало наизнанку, превращало в подобие адского хохота, иногда – гигантского мяуканья.
Капитан Штольберг испытал глубокое удовлетворение оттого, что он не имел права ввязываться в бой, поскольку был посланцем со специальным поручением от генерала Мантейфеля к оберстгруппенфюреру Дитриху. Надо полагать, и шофер почувствовал облегчение, когда капитан приказал двигаться на север, в обход невидимого боя.
Честное слово, можно было подумать, что в штабе Дитриха ждали Штольберга! Конечно, это невозможно, ведь нормальной связи сейчас нет. А то, что никакого удивления при виде Штольберга на лице Биттнера не выразилось, следует приписать исключительно профессиональной выдержке гауптштурмфюрера.
Зато Штольберг при виде Биттнера не удержался от шумного удивления даже с оттенком, представьте, некой радости, словно он вдруг забыл все то злое, что ему причинил этот человек, – так приятно было капитану увидеть знакомое лицо в этом мрачном воинском соединении.
Удивил Штольберга и сам штаб армии. Не только никакого оживления, свойственного армейским штабам в любой час суток во время наступления. Здесь царило какое-то жуткое спокойствие, как в морге. Лежал какой-то офицер, растянувшись на скамье, и накрывшись с головой шинелью, из-под которой доносился сочный храп. Дремал телефонист возле своего безмолвного аппарата. Только Биттнер бодрствовал: он был дежурным по штабу. Да и то сказать, подозрительное красное пятно на мятой щеке да растрепанные волосы наводили на мысль, что он только что кемарил на ковровом диване, стоявшем у стены. Не спали только два рослых эсэсовца, сидевшие по обе стороны двери, видимо, охранники.
– Обергруппенфюрер Дитрих? – спросил Штольберг, кивнув в их сторону. – Доложите, что к нему специальный порученец из Пятой танковой армии с личным посланием от генерала Мантейфеля.
Биттнер покачал головой:
– Здесь начальник штаба генерал Крамер. Партайгеноссе Дитрих у себя. И до утра вы его не увидите.
– Тогда хоть к генералу Крамеру.
– Это бесполезно. К тому же он спит.
Биттнер растолкал спавшего на скамье офицера. Тот вскочил, белокурый, розовощекий, похожий на девушку, и устремил на Биттнера вопрошающий взгляд.
– Останешься за меня, Курт, – сказал Биттнер. – Я пойду устрою капитана на ночевку.
В это время раздвинулись брезентовые полотнища, свисавшие над дверью на манер портьер, и между ними просунулось бугристое, с отвислыми щеками, бульдожье лицо генерал-полковника Зеппа Дитриха. Глаза его уставились на Штольберга.
– Откуда этот тип? – прохрипел он.
Биттнер и Курт с удивлением переглянулись. Это были первые слова, которые оберстгруппенфюрер произнес за последние два дня. После тяжелых неудачных боев за Мальмеди он замкнулся в мрачном молчанки.
Штольберг щелкнул каблуками и отбарабанил:
– Капитан Штольберг из Пятой танковой. Прибыл из штаба генерала Мантейфеля для установления связи.
Дитрих молчал. Он не сводил со Штольберга глаз, красных, словно от бессонницы или после перепоя. Молчание это начинало беспокоить Штольберга. Чтобы забить его, он заговорил приподнятым тоном, рядясь под бодрого, молодцеватого офицера непобедимой гитлеровской армии:
– Следовал к вам через Мальмеди, видел там следы ваших мощных ударов. И далее через Ставло, захолустная деревушка, замерзший ручей, гигантские склады американского горючего…
И неожиданно, но не меняя бодрого тона:
– …к которым вы, к сожалению, опоздали.
Резким движением Дитрих распахнул брезентовые портьеры и вышел наружу, коротконогий, брюхастый, с угрожающим боксерским наклоном широких плеч.
– Ты ему объяснил? – спросил он Биттнера.
Биттнер повернулся к Штольбергу:
– У вас неточная информация. Была выброшена в тылу противника штурмовая парашютная группа у Высокого Венна под командованием фон дер Хейдте. Парашютисты…
Дитрих его перебил. Слова с натугой продирались сквозь его жирное пропитое горло:
– Эти вонючие десантники!…
– Так точно! – все так же молодцевато отчеканил Штольберг. – Но и ваши танки не сумели прорвать передний край противника и поддержать парашютистов.
Дитрих с некоторым недоумением посмотрел на Штольберга. Этот капитан, в общем, понравился ему своим бравым видом. Простоват, но, видать, отличный строевик. Надо будет переманить его от Мантейфеля к нам в армию, будет ладный эсэсовец.
– Ты понимаешь, капитан, – сказал он доверительно, – это Мальмеди напичкано такой дрянью! Немцы!
Но я бы их всех перевешал. Их же отхватили от Германии после первой мировой войны и присоединили к Бельгии, потому что эти сволочи забыли, что они немцы, и не захотели вернуться к Германии. Я бы их, сколько их там есть – двадцать или тридцать тысяч, – я бы их перевешал. Специально задержался бы ради этого на денек.
Штольберг никогда до этого не видел генерал-полковника Зеппа Дитриха. Сейчас он разглядывал его почти с научным интересом, как безупречное воплощение фашистского безумия. Капитан не чувствовал никакого страха перед ним. Он сказал, вспомнив наставления Мантейфеля и подделываясь под стиль генерал-полковника:
– И вы поперли на Сен-Вит и четыре дня там канючили и не могли выбить этих сопляков – Седьмую бронетанковую бригаду американцев?
– Да, – подтвердил Дитрих, – вот уж поистине мир не видел таких сопляков, как американцы. Лавочники! Им подтяжками торговать, а не воевать. Но Монтгомери еще больший сопляк, чем они!
«Зачем я сюда приехал… – устало подумал Штольберг. – Ведь это чудовище ничем не проймешь. Кроме того, его армия просто не профессиональная. Надо его вывести из себя, надо его взорвать».
– Ваше наступление, – сказал он, – захлебнулось еще восемнадцатого декабря. И вы своим левым флангом не обеспечили наш правый, из-за чего он отступил.
Дитрих хватил кулаком по столу:
– Какой дурак наплел это Мантейфелю?! Мне фюрер лично сказал: «Вперед, только вперед, не обращая внимания на фланги!»
Штольберг тоже невольно повысил голос:
– Вы сейчас прете без всякой подготовки и предварительной разработки. Вы уперлись лбом в американцев, которые подтянули с севера свежие дивизии. Фюрер делал ставку на вас. Но сейчас главная роль в наступлении перешла к нашей армии, к Пятой. Она уже достигла Мааса.
– Врешь! – крикнул Дитрих.
Штольберг снова испытывал двойственное чувство: с одной стороны, он был рад поражению Гитлера, с другой – он гордился успехами своей родной Пятой армии.
– Да, – упрямо повторил он, – к Пятой. Ведь по плану фюрера «Wacht am Rhein» именно вы, оберстгруппенфюрер, должны были на седьмой день наступления, то есть двадцать первого декабря, выйти к Антверпену, А вы все еще копошились в горах…
Неизвестно, что еще натворил бы он в своем раздражении, если бы голос его не был заглушён Дитрихом:
– Убрать это дерьмо!
Штольберг оглянулся, чтобы увидеть, к кому относятся эти слова. Охранники уже были возле него. Биттнер остановил их:
– Я сам его уберу.
И обратившись к еще не исчезнувшей спине Дитриха:
– С вашего разрешения, оберстгруппенфюрер, я сам займусь капитаном.
Дитрих откинул портьеру и скрылся в кабинете.
Штольберг думал, шагая в темноте за Биттнером: «Я ему для чего-то нужен, и он не хочет ни с кем делить меня…»
Биттнер кинул на койку серое солдатское одеяло и твердую диванную подушку.
– К сожалению, не могу вам предложить ничего лучшего, Штольберг.
Штольберг решил помалкивать. Зная за собой невоздержанность в речи, излишнюю откровенность, неумение хитрить, он решил не ввязываться в разговор. А завтра чуть свет пуститься в обратный путь, ибо он считал свою миссию выполненной. Положение ясное: 5-й армии нечего надеяться на помощь 6-й. Это эсэсовское сборище даже не заслуживает названия регулярной армии, хотя оно щедро снабжено техникой. Теперь Штольберг был озабочен только одним: как ему ускользнуть от подозрительной заботливости Биттнера.
Тот между тем поставил на стол две зажженных свечи, бутылку вина, стаканы и широким жестом радушного хозяина пригласил Штольберга за стол.
– Так еще можно жить, Штольберг, а? – сказал он, заговорщицки улыбаясь. И, сделавшись серьезным, вздохнув, сказал: – Что такое жизнь, мой дорогой? Задумывались ли вы над этим?
«Внимание! Он настроен философски. Жди неожиданного удара в пах», – подумал Штольберг и ничего не ответил, а только состроил неопределенно-задумчивую мину.
Видимо, Биттнер счел это достаточным ответом и продолжал:
– В сущности, жизнь – это сумма поглощений и выделений. Нет, нет, Штольберг! (Хотя тот и не помышлял возражать.) Нет, я не материалист. Я – верующий.
Штольберг не выдержал и пробурчал:
– Верующий циник…
Биттнер посмотрел на Штольберга с мягким укором:
– У вас нет бога, Штольберг.
– А у вас? – спросил Штольберг.
– Я католик.
– А! Значит, у вас, – сказал Штольберг запальчиво (может быть, этому способствовало пахучее, чуть сладкое винцо, которое они неспешно потягивали), – значит, у вас, Биттнер, наружный бог.
– Что это значит? – удивился Биттнер. – Это какое-то новое теологическое понятие.
Штольберг сказал с жаром, забыв о своем похвальном намерении не втягиваться в разговор:
– Тот, у кого нет бога внутри себя, создает себе бога вне себя. И на этого наружного бога все валит. Очень удобно!
Биттнер секунду молчал, пристально вглядываясь в Штольберга, словно видел его в первый раз, потом рассмеялся:
– Остроумно, черт возьми! – Он отхлебнул вина в сказал ласково: – Как это все-таки здорово, Штольберг, что два мыслящих человека могут обмениваться идеями даже посреди этой кровавой суматохи.
Штольберг и сам почувствовал, что ему доставляет удовольствие это интеллектуальное фехтование. Он даже несколько расположился к Биттнеру и сейчас взирал на него не без приязни: «Плут, но не глуп, подловат, но не бездарен…» И тут же ему стало противно и стыдно. «Как кошка, которую почесывают за ушами», – подумал он о себе и сказал резко:
– Пора спать.
Он задул свечу и разлегся на койке спиной к хозяину, сунув под голову диванную подушку, твердую, как ружейный приклад.
Биттнер со свечой в руке склонился над ним.
– Ну, ну, Штольберг, – сказал он. – Не дуйтесь на меня. Вы считаете меня представителем власти. А между тем я в первую голову представитель самого себя. Э, да вы уже спите…
Он пошел в соседнюю комнату, держа свечу перед собой. И бивший снизу свет резкостью теней и бликов делал его лицо как бы скульптурным – с лиловыми подглазьями, фюрерскими усиками и двумя глубокими складками жестокости, шедшими от углов рта к журавлиной шее.
Штольберг лежал в темноте с открытыми глазами. Он старался дышать глубоко и мерно, так, как, по его мнению, дышат спящие. Он ждал. Он заметил, что Биттнер оставил приоткрытой дверь в свою комнату. Вот наконец Биттнер затушил свою свечу. Потом послышалось его ровное похрапывание. Штольберг подождал еще немножко, потом вынул из кармана танкистский фонарик «даймон» и включил зеленый свет. Потом полез за пазуху и достал тоненькую тетрадь, девственно чистую, еще не начатую. Основной дневник хранился в чемодане, который остался в его автомашине. Бесшумно присел он за стол и принялся писать. Писал торопливо, короткими фразами, иногда сокращая слова или оставляя для скорости одни согласные буквы.
Из дневника капитана Штольберга
23 дек. В ставке ком-щего 6-й. Обстановочка! 2 эшлна: в I – 67-й арм. корп. и 1-й танк, корп., во II– – 2-й танк, корп. По моим наблюд., эшлны перепутались. Бардак! Чтоб не забыть: по дороге сюда обогнул бой – группа обер-л-нта Вайнерта, я с ним недавно сцепился у моста – против партзн. – численность не выясн. Ваинерту придан 1-й баталь. из нашей 5-й. Не завидую нашим ребятам, влипшим в СС. В ставке круп. разг. с Дитр. Харктр правтля разлвается по стрне. При Вилг. 2-м были в моде закр. кверху усы. Теперь – кустики под носом. Коварство и угодливость. Чванство. Культ силы. Бездств. мысли. Грмния развр. дктурой и отсут. глснсти. Кмплкс неполноц. – могуч, двигатель крьеризма. Его два телохрнитля: беспринципность и жажда нжвы. Зепп Дтрх – удешевл. изд. Гит…»Глаза слипались. Перо выпало из рук. Штольберг гримасничал, чтобы отогнать сон. Но веки тяжелели и сладкая истома все больше разливалась по телу. Незаметно для себя он заснул тут же за столом.
Вдруг он ощутил нечто вроде толчка в голову, точно кто-то щелкнул по лбу, но изнутри, из глубины его существа. Он открыл глаза. Над ним стоял Биттнер. Штольберг быстро захлопнул тетрадь. Биттнер улыбнулся и сказал:
– Так, значит, Дитрих – это удешевленное издание Гитлера? А вы знаете, фюреру может понравиться это выражение. И возможно, он обратит на вас свое благосклонное внимание.
Биттнер присел на край койки и, держа в руке свечку, продолжал:
– Конечно, фюрер – сверхчеловек, не правда ли, Штольберг? Но сверхчеловек иногда решает быть просто человеком. Он спускается с блистающих ледяных вершин власти, и вот он среди нас, и по жилам его побежало человеческое тепло, он такой же обыкновенный, такой же рядовой, как все мы. На время, конечно.
Капля с оплывающей свечи упала на руку Штольберга. Он не шевельнулся, притворяясь спящим. Тихий голос Биттнера и вправду действовал на него убаюкивающе.
Когда Биттнер наконец ушел, Штольберг заказал себе проснуться в пять утра. Физиологические часы его действовали безотказно: он прогнулся затемно. Прислушался. Из комнаты Биттнера деликатное мерное похрапывание. Сквозь обледенелые окна стал пробиваться рассвет, заполняя комнату сумеречным мерцанием. Штольберг встал, на цыпочках подошел к дверям. Они оказались заперты, ключа нет…
Штольберг подошел к окну. Как удачно, что первый этаж! Стараясь не делать шума, он принялся отворять окно.
– Воздушка захотелось, Штольберг? – раздался голос позади.
– «Как он, однако, тихо ступает», – подумал с досадой Штольберг.
– Мне пора, Биттнер.
– Так ведь часовой снаружи все равно не выпустит вас.
– Почему?
– Разве вы не понимаете, что вы находитесь под арестом? Покуда домашним.
Strastoterpiets
Бой, гул которого Штольберг накануне слышал, пробираясь в эсэсовскую армию, к вечеру стал стихать, а ночью и вовсе прекратился.
Оберштурмфюрер Теодор Вайнерт объявил это своей победой. Он хотел уверить в этом не только своих солдат, но и самого себя.
Его группа вместе с батальоном, приданным из 5-Я армии, насчитывала около тысячи человек.
Неудачи преследовали оберштурмфюрера. Начать с того, что он не умел определиться на местности и, з общем, не знал, где находится. После того как его группу изрядно пощипали в районе Вьельсальма, он подумал, не взорвать ли ему свои танки и самоходки и пешком пробираться обратно в Монжуа. Сейчас он кружил среди каких-то неопознанных гор. Он был растерян и озлоблен. В этом состоянии озлобления он приказал расстрелять группу пленных американцев, которых он таскал в своем обозе как живые трофеи. Он распорядился, чтобы эту экзекуцию произвел взвод из батальона 5-й армии. Робкие возражения лейтенанта Гефтена, заменившего убитого командира батальона, он встретил истерической руганью, столь принятой в эсэсовской среде:
– Боитесь, чтоб ваши чистюли не замарались? Кто вы такие, в конце концов, черт побери? Солдаты великой Германии или портовые девки из притонов на улице Репербан?! Еще одно слово возражения, лейтенант, и я вас арестую за неповиновение в боевой обстановке!
Гефтен смирился. Он помог Вайнерту сориентироваться по карте, удивляясь в душе его невежеству:
– Мы находимся на территории великого герцогства Люксембург. Юго-восточнее пункта Труа-Пон. Река, которая под нами, это Сальм.
– Я так и думал, – важно проговорил Вайнерт. – Стало быть, Бастонь…
Он сделал вид, что ищет пункт на карте, в которой он ничего не понимал, – какие-то цветные загогулины, от которых рябит в глазах.
– Бастонь? – позволил себе удивиться лейтенант.
– Да, нам надо в Бастонь.
И, наклонившись к Гефтену, шепотом, словно сообщая ему важную тайну, сказал:
– Там сосредоточиваются наши обе армии…
Ребята из 5-й армии держались особняком, не якшались с эсэсовцами. Не все, впрочем. Например, Вилли то и дело сматывался в расположение 6-й. Приносил оттуда новости:
– Ну, ребята, теперь уже недолго ждать, когда появится «вува». Там в Шестой толкуют, что это может быть со дня на день.
«Вувой» называли вундерваффе, то есть «чудесное оружие», обещанное Гитлером и долженствовавшее принести Германии мгновенную победу.
Солдаты молча слушали, иные с мрачным недоверием, другие, как, например, ближайший друг Вилли, маленький танкист Иоганн, – да, в общем, и не только он, а большинство, – с радостной надеждой. Чем больше Германия терпела поражений на фронтах, тем более они цеплялись за сладостную легенду о «вуве».
Оберштурмфюрер Теодор Вайнерт объявил это своей победой. Он хотел уверить в этом не только своих солдат, но и самого себя.
Его группа вместе с батальоном, приданным из 5-Я армии, насчитывала около тысячи человек.
Неудачи преследовали оберштурмфюрера. Начать с того, что он не умел определиться на местности и, з общем, не знал, где находится. После того как его группу изрядно пощипали в районе Вьельсальма, он подумал, не взорвать ли ему свои танки и самоходки и пешком пробираться обратно в Монжуа. Сейчас он кружил среди каких-то неопознанных гор. Он был растерян и озлоблен. В этом состоянии озлобления он приказал расстрелять группу пленных американцев, которых он таскал в своем обозе как живые трофеи. Он распорядился, чтобы эту экзекуцию произвел взвод из батальона 5-й армии. Робкие возражения лейтенанта Гефтена, заменившего убитого командира батальона, он встретил истерической руганью, столь принятой в эсэсовской среде:
– Боитесь, чтоб ваши чистюли не замарались? Кто вы такие, в конце концов, черт побери? Солдаты великой Германии или портовые девки из притонов на улице Репербан?! Еще одно слово возражения, лейтенант, и я вас арестую за неповиновение в боевой обстановке!
Гефтен смирился. Он помог Вайнерту сориентироваться по карте, удивляясь в душе его невежеству:
– Мы находимся на территории великого герцогства Люксембург. Юго-восточнее пункта Труа-Пон. Река, которая под нами, это Сальм.
– Я так и думал, – важно проговорил Вайнерт. – Стало быть, Бастонь…
Он сделал вид, что ищет пункт на карте, в которой он ничего не понимал, – какие-то цветные загогулины, от которых рябит в глазах.
– Бастонь? – позволил себе удивиться лейтенант.
– Да, нам надо в Бастонь.
И, наклонившись к Гефтену, шепотом, словно сообщая ему важную тайну, сказал:
– Там сосредоточиваются наши обе армии…
Ребята из 5-й армии держались особняком, не якшались с эсэсовцами. Не все, впрочем. Например, Вилли то и дело сматывался в расположение 6-й. Приносил оттуда новости:
– Ну, ребята, теперь уже недолго ждать, когда появится «вува». Там в Шестой толкуют, что это может быть со дня на день.
«Вувой» называли вундерваффе, то есть «чудесное оружие», обещанное Гитлером и долженствовавшее принести Германии мгновенную победу.
Солдаты молча слушали, иные с мрачным недоверием, другие, как, например, ближайший друг Вилли, маленький танкист Иоганн, – да, в общем, и не только он, а большинство, – с радостной надеждой. Чем больше Германия терпела поражений на фронтах, тем более они цеплялись за сладостную легенду о «вуве».