Главный судья. Разрешаю.
   Прокурор. Считает ли подсудимый, а также глубокоуважаемый представитель защиты, что то, что он обозначил термином «ангел», то есть, очевидно, божественное начало, другими словами, некое нравственное чувство, есть и в профессиональном убийце?
   Подсудимый Майкл Коллинз. Безусловно, есть. Только оно затоптано уродливой жизнью. Но оно есть в нем в дремлющем состоянии. Задача заключается в том, чтобы пробудить его. Я и старался сделать это, ибо мы граждане свободной страны и мы вольны высказывать свои взгляды, как бы они ни разнились от взглядов джентльменов за судейским столом.
   Шум в публике. Выкрики: «Правильно, парень!… Выплюнь кляп изо рта им в морду!… Скажи им всю правду, как она есть!… Да здравствует ангел!…»
   Главный судья. Объявляю перерыв на тридцать минут».
   В перерыве прокурор подошел к Конвею.
   – Слушайте, Том, – сказал он, – я думаю, что в конце концов он действительно психопат.
   – Откажитесь от обвинения, Дик. Скажите, что вы не можете обвинять ненормального. И дело с концом. Это лучший выход из положения.
   – Вы понимаете, что я не могу этого сделать, потому что есть официальная медицинская экспертиза.
   – Неквалифицированная!
   – Неважно. Суд не пойдет на создание новой экспертизы. Единственно, что может спасти этого чудака, это признание своей вины. Он пойдет на это?
   – Боюсь, что нет.
   – Ну, значит, он действительно псих.
   Конвей вздохнул и сказал:
   – Да, так называется мера его честности…
   Капитан Браун пристально посмотрел на Конвея:
   – Том, вы понимаете, что они его не пощадят. Они это сделают «для примера». Все-таки попробуйте поговорить с ним…
   Майкл сидел на табурете, спустив руки между коленей, глядя в дощатый пол помоста. Он думал о том, что он скажет в своем последнем слове, если, конечно, оно будет ему дано. Он расскажет, как он пришел к своим убеждениям. А стоит ли? Стоит ли выворачивать душу перед людьми другого сознания? Разве это проймет их? Конечно, таких, как капитан Браун или полковник Вулворт и оба майора обок него, не проймет. Но молодого Вулворта… Майкл вспомнил, какое у него стало жалкое, растерянное лицо, когда открылось, что он доносчик. Майклу снова стало жалко его, и он подумал, что Вулворт, наверное, раскаивается сейчас в своем поступке, и ради таких, как он, в которых еще не до конца умерла душевная чуткость, стоит сказать то, что Майклу хотелось сказать в последнем слове, если ему его дадут, конечно. А может быть, даже удастся расшевелить глубинное, ангельское и в самом главном судье. «Кажется, он добрый», – думал Майкл, вглядываясь в симпатичное бесхарактерное лицо полковника Вулворта.
   В этот момент полковник повернулся, чтобы скрыть зевок, и взгляды главного судьи и подсудимого встретились. Полковник мгновенно отвернулся. «Он явно испугался меня. Почему? – недоумевал Майкл.
   Мысли Майкла были прерваны подошедшим Конвеем. Конвоиры преградили ему путь. Но полковник Вулворт милостивым жестом допустил его к Майклу. Никто не может сказать, черт побери, что в процессе, где председательствует полковник Вулворт, не соблюдаются нормы судопроизводства. Защитник, господа, может в любое время общаться со своим подзащитным!
   – Майкл, – сказал Конвей, – слушайте меня внимательно. Вам дадут последнее слово. Могут не дать? Ну, этого я добьюсь во всяком случае. Не вздумайте там настаивать на ваших миролюбивых идеях. Погребите их на дне своей души. Оставьте это до лучших времен. Перестаньте быть ангелом хоть на время. Признайте свою вину. Ну, не резко, а, так сказать, на тормозах: я, мол, увидел, что ошибался, я пересмотрю свои позиции. Словом, мягко, как вы умеете.
   – Нет, я не умею, Конвей. Я не хочу уметь.
   – Майкл! Опомнитесь! Тут не шутят!
   – Конвей, подумайте, что вы мне предлагаете! Это – бесстыдство!
   – Майкл, не губите себя.
   – Я не могу предать себя.
   – Вы помните, какого приговора требовал прокурор?
   – Да.
   – Ну хорошо, Майкл, вы вольны распоряжаться собой. Но зачем вы губите Мари?
   – Она здесь?
   – Вот она, за канатом, справа.
   Майкл увидел ее. Маленькое заплаканное лицо. Он закрыл глаза от внезапной боли. Жалость и любовь наполнили его.
   – Конвей, зачем она пришла?… Я все время отгонял мысли о ней, чтоб не ослабеть.
   – Слушайте, через четверть часа кончится перерыв. Обдумайте хорошенько, что я вам сказал. Не губите Мари. Ведь вы нарушаете свои же убеждения – вы убьете беззащитное создание: она вас не переживет.
   Но звонок главного судьи раздался раньше. Он спешил. Он боялся, что немцы доконают свои маргариновые бутерброды и примутся за обстрел города. Пока судьи и стороны рассаживались, а публика вновь заполняла свой загон, Майкл собирал мысли для последнего слова.
   Он вспомнил того, близнеца, в которого он выпустил обойму. Мальчик пал сразу. Какое у него было успокоенное лицо! Смерть не обезобразила его. Наоборот! Оно было прекрасно своей добротой. Словно смерть принесла ему радость. Майкл чувствовал, что он мог бы полюбить его. Второй близнец склонился над убитым братом, прижал к нему лицо, искаженное горем и все же очень похожее на того и в то же время заурядное, без ангельского света в нем.
Последнее слово подсудимого, солдата первого разряда Майкла Ч. Коллинза
(Стенографическая запись)
   «Не знаю, известно ли джентльменам за судейским столом, что я был освобожден от призыва на военную службу из-за плохого зрения. Но я добивался, чтобы меня взяли в армию добровольцем. И я добился. Я это сделал потому, что хотел лично участвовать в борьбе с той формой насилия, которая называется фашизмом. Сейчас я не могу без стыда вспомнить об этом, но я воевал, как все. Тогда мне казалось, что каждый убитый мной немец приближает избавление мира от ужасов насилия. Так это продолжалось некоторое время. Но постепенно сомнения стали одолевать меня. «Неужели можно убийством пресечь убийства?» – спрашивал я себя. Я продолжал ходить в бой, но старался не стрелять, если только не вынуждала меня к этому необходимость самосохранения. И вот однажды случилось нечто такое, что окончательно отвратило меня от убийств. Случилось, что в рукопашной стычке, испугавшись за себя, я застрелил одного немецкого солдата, который, как тут же выяснилось, совершенно не покушался на мою жизнь. И я услышал возглас другого – потом оказалось, что это его брат-близнец: «Что вы сделали! Он шел в бой без оружия! Вы убили ангела!…» Взятый в плен, этот солдат рассказал мне, что его брат, убитый мной, ни в кого не стрелял, что он не хотел марать свою душу убийством, что он считал, что люди могут договориться друг с другом мирно, не прибегая к насилию, одной силой убеждения. Тогда я понял, что война – это наибольшая гнусность, какая возможна на земле, и она порождает другие гнусности, и что мир вступил в эпоху убийств…»
   На этом стенограмма обрывается. Конвей в упомянутой статье «Бедный заблудший ангел», помещенной в 1946 году в парижском издании «Геральд трибюн», пишет, что начавшийся артиллерийский обстрел встревожил главного судью, хотя нисколько не повлиял на публику за канатом, там ни один человек не тронулся с места. Конвей приводит еще одну фразу Майкла. Он посмотрел в публику, нашел глазами заплаканное жалкое лицо Мари и, обращаясь к суду, сказал глухим голосом: «Конечно, я виноват… с вашей точки зрения…»
   Вряд ли судьи, как свидетельствует Конвей, обратили внимание на эти слова, которые при желании можно было счесть, по мнению Конвея, за признание своей вины. В обстановке все усиливающегося обстрела полковник Вулворт пробормотал приговор. Мало до кого из публики дошел его задыхающийся голос, к тому же то и дело заглушаемый уже довольно близкими разрывами снарядов. По крайней мере, еще два дня спустя солдаты спрашивали друг друга: «Так что они сделали в конце концов с тем парнем, который так лихо обделал всю эту судейскую шпану?»
   В той же статье Конвей пишет, что полковник Вулворт нисколько не кровожаден, как и те две марионетки, что сидели по обе стороны его. «Дело не в них, – продолжал Конвей, – дело в автоматизме военно-бюрократической машины. С той же аккуратностью, с какой автомат, куда вы опустили монету, выбрасывает вам пачку сигарет или бутылку кока-колы, военно-бюрократическая машина, куда Майкл опустил свои ангельские антивоенные взгляды, выбросила ему смерть».
   Приговор был приведен в исполнение через полтора часа после вынесения, на обрывистом берегу речонки Вамм. Тело кое-как зарыли, а вернее, забросали снегом там же в овраге.

«Северный ветер»

   Раз в день Штольберга выпускали погулять. Разумеется, с конвоиром. Каждый раз это был другой эсэсман. Разговаривать им, по-видимому, было запрещено. Может быть, им внушили, что Штольберг крупный преступник. Во всяком случае, попытки Штольберга завести разговор не удавались. На его слова эсэсманы не откликались. Штольберг злился. Он возненавидел своих.безмолвных стражей. Как-то ему попался конвоир-коротышка. Длинноногий Штольберг намеренно делал огромные шаги. Коротенький солдат еле поспевал за ним, задыхался, потел. Штольберг насмешливо оглядывался и встречал горящие злобой глаза. Вечером Биттнер сказал ему:
   – Я понимаю, вам скучно. Но это довольно опасный вид развлечения. Солдат может принять вашу быструю походку за попытку к бегству и всадить вам пулю в затылок.
   «Я ему для чего-то нужен живым, – подумал Штольберг. – Иначе он давно расправился бы со мной посредством Genickschlu?. Это ведь у них излюбленный метод расправы».
   Ровно через полчаса прогулки конвоир отрывисто брякал: «Обратно!» – и Штольберг уныло возвращался в опостылевшую ему квартиру Биттнера. Ведь арест был домашний. Пока…
   Ему принесли его чемодан из автомашины. Все было цело, даже дневник. Штольберг не сомневался, что его прочли. Но никаких последствий. Пока…
   Биттнер переменился. Уже не было деланно приятельских бесед вечерами за бутылкой мозельвейна. Бледное лицо гауптштурмфюрера было холодно, даже надменно. На раздраженный вопрос Штольберга: «Долго ли я буду торчать здесь?» – Биттнер ответил вопросом:
   – Почему вы спрашиваете об этом меня?
   – Ведь вы мой тюремщик!
   Биттнер провел мизинцем по своим фюрерским усикам и сказал скучающим голосом:
   – Я не тюремщик, я следователь. Следствие по вашему делу продолжается.
   – Мне надо послать отчет генералу Мантейфелю. Ведь он должен знать, куда девался его специальный курьер!
   – Уже сделано, – ответил Биттнер коротко.
 
   Генералу было совсем не до Штольберга. Он и забыл о незначительном капитане, которого он послал в 6-ю армию, когда положение на фронте было другим. Сейчас все круто переменилось. Убедившись в безуспешности арденнского наступления, Гитлер приказал ударить на прилегающий с юга к Арденнам Эльзас.
   31 декабря в 23 часа, за час до Нового года, началось это новое наступление – из Битша на Пфальцбург и с Кольмарского плацдарма (то есть уже по ту сторону Рейна) на Сабернский проход в Вогезах. А тот, кто владеет Сабернский проходом, владеет Страсбургом, черт побери! «Ах, опять эти горы! В печенке они у нас, будь они прокляты», – ворчали солдаты, подталкивая буксующие машины. Но эти же горы укрывали передвижения немецких войск.
   Кодовое название новой операции – «Северный ветер». Мощное вторжение в Эльзас, неожиданное, как ураганный порыв ветра! И когда – в новогоднюю ночь! Праздничная ночь как элемент гениальной стратегии фюрера. Небось эти сопливенькие американские генералишки благодушествуют за бокалами с шампанским, поскольку «вдову Клико» они временно оттяпали у нас. Вот мы им и врежем! Давай, Гиммлер!
   Теперь, когда у Гитлера стало не хватать людей для пополнения убыли, ни горючего для его некогда всесильных танков, ни самих танков, когда его империя стала потрескивать на востоке и на западе, он начал искать спасения в шоковой стратегии – скажем, наступать в праздничную ночь, чтобы застать противника врасплох, или спускать на противника свору переодетых диверсантов, превращая войну в какой-то дьявольский маскарад, или заменить в руководстве армии профессиональных военных своими подручными, в данном случае Гиммлером.
   Что ж, эта тактика мелких укусов поначалу имела успех. За первые три дня немцы продвинулись в Эльзасе примерно на тридцать километров, перерезали дороги на Мец и Нанси. Только пятнадцать километров отделяли их от Сабернского прохода. Захватив его, немцы заперли бы в котле всю 7-ю американскую армию. Итак, вместо того чтобы самим быть окруженными в Арденнах, немцы готовили – притом с поразительной быстротой – котел для американцев. В Страсбурге паника.
   – О да, мой фюрер! – воскликнул Гиммлер, приняв на себя командование войсками на верхнем Рейне. – Мы отберем у них весь Эльзас!
   Гиммлер всегда считал себя выдающимся полководцем, которому только недоставало случая доказать это. Первым делом он приказал снять часть войск с Кольмарского плацдарма и перебросить их на север. Узнав об этом, фельдмаршал Рундштедт пришел в ужас и, изменив своему обычному хладнокровию, помчался к Гитлеру. Тот его не принял.
   Произведя разные переброски в переподчиненных ему войсках и растопырив их по всему фронту, Гиммлер стал ждать победного результата. Но оказалось, что одерживать победы на полях сражений – это далеко не то же самое, что затискивать беззащитных евреев в газовые камеры.
   Однако поначалу «Северный ветер» дул исправно. Рейн севернее Страсбурга немцам удалось форсировать. Таким образом, был захвачен еще один плацдарм, куда Гиммлер немедленно перебросил 10-ю танковую дивизию СС, отдавая, как и Гитлер, эсэсовским частям явное предпочтение.
   Во всяком случае, в Шеллбёрсте, то есть в Верховном штабе экспедиционных сил союзников, «Северный ветер» вызвал ряд сквознячков. Хлопали двери, встревоженные оперативники бегали по комнатам, и Дуайт Эйзенхауэр распорядился подготовить приказ об отходе 7-й армии. При этом Страсбург оказывался обнаженным, и немцы, конечно, не преминули бы его взять (тем более без боя!). Эйзенхауэр заранее санкционировал это. Его, как и премьер-министра Англии Уинстона Черчилля, бывшего в то время в штабе, это нисколько не взволновало. Действительно, что им, в конце концов, Страсбург! Еще к Парижу они могли питать некоторое почтение. А что Страсбург, что какой-нибудь Сен-Витим это все едино. Не американские же они и не английские.
   Взволновался один только французский представитель при штабе и немедленно известил де Голля.
   Де Голль прибыл тотчас. Он отказался сесть, поэтому все стояли. В свои пятьдесят четыре года седой, неправдоподобно высокий, он недобрал только восьми сантиметров до двух метров. Маленькая голова его возвышалась над всеми. Он говорил, чеканя каждое слово:
   – Боши держали Страсбург пять лет…
   В голосе его, от природы гортанном, в минуты волнения появлялось нечто вроде орлиного клекота.
   – Мы взяли Страсбург месяц назад, – мягко перебил его Эйзенхауэр.
   – Его взяла моя Первая французская армия. И что же, вас хватило только на один месяц, чтобы удержать его.
   Эйзенхауэр счел эти слова по меньшей мере некорректными, если не оскорбительными.
   – Генерал де Голль, между нами говоря, – сказал он холодно, – ваша армия не более чем символ.
   Де Голль чуть пошатнулся. Это был недозволенный удар. Ниже пояса. Да, в этой войне французской армии нечем похвастать. И все же…
   – Вы забыли, – сказал де Голль надменно, – что в сорок втором году не американцы и не англичане, а французы героически отражали атаки африканского корпуса Роммеля.
   Черчилль многозначительно кашлянул. Покосившись на него, Эйзенхауэр увидел, что он смотрит на него неодобрительно. Американец рассердился.
   – Генерал, – сказал он иронически, – в нашем послужном списке тоже значатся кое-какие победы.
   И, переменив тон на серьезный, добавил:
   – Для вас Страсбург вопрос престижа, а для…
   Де Голль снова не дал ему закончить.
   – Да, престижа, – сказал он, подчеркивая каждое слово взмахами длинной руки, – но не только. Вы понимаете, на что вы обрекаете жителей Страсбурга, которые с таким энтузиазмом сплотились вокруг своих ос-во5одителей!
   – Это война… – сказал Эйзенхауэр. – Донкихотство тут неуместно.
   Он подумал, глядя на грустное большеносое лицо этого великана, что он в самом деле смахивает на рыцаря печального образа.
   – Значит, у меня свои представления о войне, – сказал де Голль. И повысив голос: – Генерал Эйзенхауэр, от имени Франции я требую, чтобы Страсбург не был сдан!
   Слово «требую» окончательно взорвало Эйзенхауэра. Он скользнул взглядом по двум скромным звездочкам бригадного генерала на рукаве де Голля и сказал:
   – По общему стратегическому плану это невозможно. Де Голль молчал несколько секунд.
   – В таком случае, – сказал он, – французы сами будут оборонять Страсбург силами моей Первой армии.
   Гнев все еще кипел в Эйзенхауэре. Такое пренебрежение к его словам, да еще в присутствии Черчилля, с интересом наблюдавшего эту сцену, попыхивая сигарой, такое возмутительное пренебрежение, и со стороны кого – со стороны правителя без страны, генерала без войска!
   Между тем де Голль казался совершенно спокойным. Волнение его выражалось, может быть, лишь в том, что он беспрерывно дымил, закуривая одну сигарету за другой. Он как бы курил одну сигарету, бесконечно длинную, как он сам.
   – Предупреждаю вас, генерал, – сказал Эйзенхауэр, грозно нахмурившись, – что если Первая французская армия не подчинится моим приказам, я сниму ее со снабжения.
   – Вы не сделаете этого!
   – Я это сделаю. Она не будет получать ни боеприпасов, ни снаряжения, ни продовольствия.
   – Что ж… Франция создана ударами меча. Она будет сражаться даже голыми руками.
   Эйзенхауэр вздохнул. Гнев его остыл. К досаде его начал примешиваться оттенок восхищения. «Это какая-то Жанна д'Арк в штанах», – подумал он.
   – Слушайте, генерал, – заговорил он примирительно, – смотрите, как действую я. Гибко! Когда нужно, уступаю, но потом беру свое. Больше гибкости, генерал.
   Де Голль пожал широкими плечами.
   – Вам легко говорить о гибкости, – сказал он. – Под вами могучая опора – Америка! Огромная страна, нетронутый материк. А что подо мной? Растерзанная страна, ничтожная армия. Нет, генерал Эйзенхауэр, гибкость не для меня. Я слишком слаб, чтобы позволить себе такую роскошь.
   Провожая де Голля, Эйзенхауэр взял его под руку и сказал ласково:
   – Мы расстаемся друзьями, не правда ли?
   Де Голль глянул на него с высоты своего башенного роста и позволил себе впервые за время их разговора улыбнуться. Он понял, что выиграл игру.
   – Друзьями? – повторил он. – Люди могут иметь друзей. Государственные деятели – никогда.
   Вернувшись в штаб, Эйзенхауэр отменил приказ об отступлении 7-й армии. Страсбург остался французским.
   Все же положение было серьезным. Немцы в Эльзасе. Бастонь осаждена. Правда, Паттон со своей 3-й армией продвигался в глубь Арденн и наконец достиг Уффализа. И чертовски медлительный Монтгомери навстречу ему продвигается туда же с 1-й американской армией.
   Но ведь это уже отыгранная карта. Черчилль, правда, еще не расстался с эффектной мыслью окружить арденнскую группировку. Оставшись наедине с Эйзенхауэром, он сказал:
   – Черепаха слишком сильно выдвинула вперед голову. Почему бы ее не отсечь?
   Эйзенхауэр пожал плечами:
   – Если черепахе не поддать в зад, она нас заглотает.
   Черчилль рассмеялся:
   – На поле боя неумеренный аппетит ведет к катастрофе.
   – Загнать немцев в окружение мы не могли бы. Откровенно говоря, с нашими силами мы и не пытались. Хотя такой план был нам представлен.
   – Не Брэдли ли его разработал?
   – Нет. Два молодых офицера.
   – Похвальная инициатива.
   – Безусловно. Но нам пришлось объявить им выговор за непрошеные и неуместные советы командованию. Мы предпочитаем не окружать немцев, а выжимать их.
   Вздохнув, Эйзенхауэр добавил:
   – Только бросив на чашу весов самую тяжелую гирю, можно сейчас добиться перевеса в нашу пользу.
   Черчилль, прищурившись своими проницательными, несколько заплывшими глазками, смотрел на Эйзенхауэра. Он понял, что хотел сказать этим генерал. Но его удивила иносказательная манера выражаться, отнюдь не свойственная Эйзенхауэру. Черчилль подумал, что это является признаком крайней тревоги, почти гибельной неуверенности в своих силах и нежелания сказать это открыто. Черчилль пошел напрямик.
   – Вы имеете в виду русских? – спросил он.
   Эйзенхауэр опять ответил не прямо:
   – Усилия наших офицеров связи в Москве узнать, собираются ли русские что-либо сделать, чтобы облегчить наше положение, потерпели неудачу.
   – Отправьте в Москву специального посланца, причем обязательно высокопоставленного.
   – Я это сделал. Я отправил своего заместителя, сэра Артура Теддера.
   – Ну и что?
   – Он до сих пор торчит в Каире. К сожалению, плохая погода властна даже над главным маршалом авиации.
   Черчилль без труда разгадал в полушутливом, казалось бы, тоне Эйзенхауэра скрытую просьбу.
   – Я полагаю, – сказал англичанин, – Сталин сообщит мне, если я спрошу его. Попытаться мне? – Огладив свою мясистую щеку и лукаво глянув на генерала, Черчилль добавил: – Разумеется, я это сделаю деликатно, без лобовых приемов.
   Эйзенхауэр одарил его одной из самых обаятельных своих улыбок, которых у него был богатый выбор.
   В тот же день через всю Европу в Москву полетело:
«ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ
   …Я только что вернулся, посетив по отдельности штаб генерала Эйзенхауэра и штаб фельдмаршала Монтгомери. Битва в Бельгии носит весьма тяжелый характер, но считают, что мы являемся хозяевами положения. Отвлекающее наступление, которое немцы предпринимают в Эльзасе, также причиняет трудности в отношениях с французами и имеет тенденцию сковать американские силы. Я по-прежнему остаюсь при том мнении, что численность и вооружение союзных армий, включая военно-воздушные силы, заставят фон Рундштедта пожалеть о своей смелой и хорошо организованной попытке расколоть наш фронт… Я отвечаю взаимностью на Ваши сердечные пожелания к Новому году».
   К вечеру этого дня немецкие части вошли в Винген и Хагенау. Двинулись они также с Кольмарского плацдарма. Они легко преодолевали слабые инженерные сооружения американцев, у которых всюду почему-то фатально не хватало надолб, противотанковых мин, проволочных спиралей Бруно, даже мешков для земли.
   Между тем из Москвы не было ответа, и на следующий день Черчилль решил отправить второе послание в Москву и на этот раз откровенно, без обиняков обрисовать тяжелое положение на Западном фронте. Черчилль набрасывал свое послание в присутствии Эйзенхауэра, изредка спрашивая его совета. Вверху бланка уже заранее было отпечатано, как и на предыдущем послании:
«ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ».
   Черчилль писал своим энергичным почерком: «На Западе идут тяжелые бои…»
   – Очень тяжелые, – добавил Эйзенхауэр.
   «…очень тяжелые бои, и в любое время от Верховного Командования могут потребоваться большие решения. Приходится защищать очень широкий фронт…»
   Эйзенхауэр остановил его:
   – Вы могли бы связать это с началом войны Гитлера с Россией. Эта аналогия тут уместна.
   – Стоит ли? – усомнился Черчилль. – Воспоминания о поражениях не принадлежат к числу самых отрадных.
   Эйзенхауэр настаивал:
   – Просто для соблюдения равновесия.
   – Ну что ж, – не очень охотно согласился Черчилль и вставил:
   «Вы сами знаете по Вашему собственному опыту, насколько тревожным является положение, когда приходится защищать очень широкий фронт…»
   Черчилль вопросительно посмотрел на Эйзенхауэра.
   – Это хорошо, – одобрил Эйзенхауэр, – тон верный.
   – Да, но все-таки в России было несколько иное положение, – возразил Черчилль и приписал:
   «…после временной потери инициативы».
   – Теперь, генерал, – продолжал Черчилль, – я прямо упомяну вас. «Генералу Эйзенхауэру очень желательно…»
   Эйзенхауэр добавил:
   – Тогда уж вставьте и «необходимо».
   «…желательно и необходимо, – писал Черчилль, -
   знать в общих чертах, что Вы предполагаете делать, так как это, конечно, отразится на всех его и наших важнейших решениях…»
   Черчилль прервал письмо:
   – Где сейчас Теддер?
   – В Каире.
   «Согласно полученному сообщению, – продолжал писать Черчилль, – наш эмиссар главный маршал авиации Теддер вчера вечером находился в Каире, будучи связанным погодой. Его поездка сильно затянулась не по Вашей вине…»
   – Я это не совсем понимаю, – сказал Эйзенхауэр.
   – Я тоже, – нетерпеливо сказал Черчилль, – но это хорошо звучит.
   И продолжал, склонившись над бумагой:
   «…Если он еще не прибыл к Вам, я буду благодарен, если Вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы…»
   – Но почему обязательно Вислы?
   – Потому что они собираются брать Варшаву. А впрочем, можно шире поставить вопрос.
   И Черчилль добавил:
   «…или где-нибудь в другом месте в течение января и з любые другие моменты, о которых Вы, возможно, пожелаете упомянуть…»