Страница:
«Чем короче я говорю, тем лучше», – подумал Штольберг и сказал:
– Меня исключили.
Биттнер оживился:
– За что?
– За связь с расово неполноценной женщиной.
Биттнер ничего не сказал. Он снова извлек из папки какую-то бумагу и углубился в чтение.
Штольберг в это время думал: «Он все знает. Он ловит меня: совру или нет? Все данные обо мне перед ним. Я должен во что бы то ни стало произвести на него впечатление искреннего малого. Главного-то он все-таки, по-видимому, не знает. А вдруг знает? – Штольберг лихорадочно соображал: – Уж не шофер ли меня выдал? Не может быть, Ганс – верный парень. Но ведь только он и мог выдать. Может быть, его пытали…» Подняв голову, Штольберг увидел, что Биттнер за ним наблюдает. «Неужели у меня озабоченное лицо?»
– Значит, – медленно сказал Биттнер, – не помните?
Штольберг уже не помнил, чего он не помнит.
– Слушайте, Биттнер, – сказал он устало, – вы представляете себе, сколько ящиков во время войны я перевез?
– Безусловно, – вежливо согласился Биттнер, – но…
Он замолчал, закурил сигарету. По-видимому, эта пауза ему нужна – пусть Штольберг томится в ожидании. От этого слабеют духом.
– Но, – продолжал он, пустив в воздух из округленного рта колечко дыма, – но из всего этого неисчислимого множества ящиков нас интересует только один: тот, в котором сидела Ядзя. – Он вынул из папки бумагу и помахал ею в воздухе: – А об этом документике вы не забыли?
Штольберг сразу узнал этот позорный «документик». Как и другие военнослужащие на Восточном фронте, он был вынужден подписать его:
«Я поставлен командованием в известность, что в случае моего перехода на сторону русских весь мой род – отец, мать, жена, дети и внуки будут расстреляны».
Штольберг пожал плечами, сделав равнодушное лицо.
– То есть вы хотите сказать, – тотчас подхватил Биттнер, не сводя с него тяжелого взгляда, – что Ядзя-с-косичками не русская, а полька? Но ведь это пустая отговорка.
Штольберг молчал. Он устало подумал: «Признаться, что ли?»
Биттнер добавил:
– Или, может быть, это был не единственный случай? Может быть, это был способ освобождения польских партизан?
Штольберг искренне удивился. Мысль о том, что партизаны почем зря разъезжали по стране в бисквитных и табачных ящиках, показалась Штольбергу до того забавной, что он рассмеялся. «Да нет, ничего не знает, ловит… Знал бы, так не тянул бы с допросом… А может быть, знает, но ему нужно мое собственное признание. Для полного успеха. Это будет его заслугой». Биттнер устало потянулся. «Он тоже устал, как и я, – подумал Штольберг, – а может быть, это иезуитский следовательский приемчик. Будем настороже».
Биттнер протяжно зевнул и сказал, преодолевая зевоту:
– В общем, картина ясна. Да, вот еще вопросик, так сказать, для полноты впечатления: можно ли забраться в ящики так, чтобы вы не заметили?
«Отчего же, можно», – хотел было сказать Штольберг, потому что этот вопрос был как бы протянутая рука помощи. Допустим, что Ядзя пробралась в ящик где-то в хвосте колонны, она ведь длинная, а Штольберг не заметил – и все! И делу конец. Но тут же мгновенно он сдержал готовое сорваться с языка «отчего же, можно». Ибо это было бы почти равносильно признанию. Да! Это ловушка! Капкан! Пробралась незаметно? Допустим. А вышла как?…
– Что вы! – сказал Штольберг сурово. – Даже мышь не могла бы проскользнуть в мою колонну.
– Ну что же, – сказал Биттнер добродушно, – я думаю, капитан, на сегодня довольно.
– На сегодня? – удивился Штольберг. – Вы что же, думаете продолжать это странное занятие?
– Истина иногда играет с нами в прятки, – сказал Биттнер, – но в конце концов мы ее находим.
Он медленно поднялся.
«Если он меня сейчас ударит, – решил Штольберг, – я не сдержусь, расквашу его благочестивую сутенерскую рожу. А там что будет, то будет».
Биттнер наклонился к Штольбергу и сказал озабоченно и сочувственно:
– Устали?
Штольберг вздохнул облегченно, но не принял этого дара. Он сказал резко:
– А где протокол допроса, ведь я должен его подписать.
Улыбка не сходила с лица Биттнера, – по-видимому, он заказал ее надолго.
– Помилуйте, – сказал он. – Какой допрос? Мы с вами просто беседуем.
Штольберг вскочил:
– Ах так? В таком случае прошу меня простить. У меня служебные дела, и мне некогда заниматься разговорчиками.
Биттнер развел руками:
– Не смею вас задерживать.
Они пошли к выходу. Уже у самых дверей Биттнер сказал:
– Чуть не забыл!
Лицо его в полутьме коридора было совсем близко. Штольберг сжал кулаки и не спускал глаз с его крупного носа и тоненьких фатовских усов.
– Это был какой-нибудь особенный рейс или обыкновенный, рядовой?
«Самый что ни на есть обыкновенный, – чуть было не ляпнул Штольберг. И тут же спохватился: – Более мой! Чуть не рухнул. Стоило мне только сказать, какой это был рейс, – и я пропал!» Он выдавил из себя смешок:
– Знаете, Биттнер, в конце концов это становится забавным. Вы расспрашиваете меня о каком-то случае, о котором я ни черта не знаю. Наша беседа похожа на разговор глухих.
Биттнер рассмеялся.
– Ну, я надеюсь, – сказал он, дружески положив руку на плечо капитану, – завтра мы будем разговаривать более определенно.
«Как? И завтра это мучительство?» А вслух Штольберг сказал:
– Думаю, что вам я могу это сказать. Я назначен…
– В карательную экспедицию в партизанский район, – перебил его Биттнер.
«Он и это знает!» – с ужасом подумал Штольберг.
– Но срок выступления, – продолжал Биттнер, – во всяком случае, еще не завтра…
Из дневника капитана Франца Штольберга
В ставке Гитлера
– Меня исключили.
Биттнер оживился:
– За что?
– За связь с расово неполноценной женщиной.
Биттнер ничего не сказал. Он снова извлек из папки какую-то бумагу и углубился в чтение.
Штольберг в это время думал: «Он все знает. Он ловит меня: совру или нет? Все данные обо мне перед ним. Я должен во что бы то ни стало произвести на него впечатление искреннего малого. Главного-то он все-таки, по-видимому, не знает. А вдруг знает? – Штольберг лихорадочно соображал: – Уж не шофер ли меня выдал? Не может быть, Ганс – верный парень. Но ведь только он и мог выдать. Может быть, его пытали…» Подняв голову, Штольберг увидел, что Биттнер за ним наблюдает. «Неужели у меня озабоченное лицо?»
– Значит, – медленно сказал Биттнер, – не помните?
Штольберг уже не помнил, чего он не помнит.
– Слушайте, Биттнер, – сказал он устало, – вы представляете себе, сколько ящиков во время войны я перевез?
– Безусловно, – вежливо согласился Биттнер, – но…
Он замолчал, закурил сигарету. По-видимому, эта пауза ему нужна – пусть Штольберг томится в ожидании. От этого слабеют духом.
– Но, – продолжал он, пустив в воздух из округленного рта колечко дыма, – но из всего этого неисчислимого множества ящиков нас интересует только один: тот, в котором сидела Ядзя. – Он вынул из папки бумагу и помахал ею в воздухе: – А об этом документике вы не забыли?
Штольберг сразу узнал этот позорный «документик». Как и другие военнослужащие на Восточном фронте, он был вынужден подписать его:
«Я поставлен командованием в известность, что в случае моего перехода на сторону русских весь мой род – отец, мать, жена, дети и внуки будут расстреляны».
Штольберг пожал плечами, сделав равнодушное лицо.
– То есть вы хотите сказать, – тотчас подхватил Биттнер, не сводя с него тяжелого взгляда, – что Ядзя-с-косичками не русская, а полька? Но ведь это пустая отговорка.
Штольберг молчал. Он устало подумал: «Признаться, что ли?»
Биттнер добавил:
– Или, может быть, это был не единственный случай? Может быть, это был способ освобождения польских партизан?
Штольберг искренне удивился. Мысль о том, что партизаны почем зря разъезжали по стране в бисквитных и табачных ящиках, показалась Штольбергу до того забавной, что он рассмеялся. «Да нет, ничего не знает, ловит… Знал бы, так не тянул бы с допросом… А может быть, знает, но ему нужно мое собственное признание. Для полного успеха. Это будет его заслугой». Биттнер устало потянулся. «Он тоже устал, как и я, – подумал Штольберг, – а может быть, это иезуитский следовательский приемчик. Будем настороже».
Биттнер протяжно зевнул и сказал, преодолевая зевоту:
– В общем, картина ясна. Да, вот еще вопросик, так сказать, для полноты впечатления: можно ли забраться в ящики так, чтобы вы не заметили?
«Отчего же, можно», – хотел было сказать Штольберг, потому что этот вопрос был как бы протянутая рука помощи. Допустим, что Ядзя пробралась в ящик где-то в хвосте колонны, она ведь длинная, а Штольберг не заметил – и все! И делу конец. Но тут же мгновенно он сдержал готовое сорваться с языка «отчего же, можно». Ибо это было бы почти равносильно признанию. Да! Это ловушка! Капкан! Пробралась незаметно? Допустим. А вышла как?…
– Что вы! – сказал Штольберг сурово. – Даже мышь не могла бы проскользнуть в мою колонну.
– Ну что же, – сказал Биттнер добродушно, – я думаю, капитан, на сегодня довольно.
– На сегодня? – удивился Штольберг. – Вы что же, думаете продолжать это странное занятие?
– Истина иногда играет с нами в прятки, – сказал Биттнер, – но в конце концов мы ее находим.
Он медленно поднялся.
«Если он меня сейчас ударит, – решил Штольберг, – я не сдержусь, расквашу его благочестивую сутенерскую рожу. А там что будет, то будет».
Биттнер наклонился к Штольбергу и сказал озабоченно и сочувственно:
– Устали?
Штольберг вздохнул облегченно, но не принял этого дара. Он сказал резко:
– А где протокол допроса, ведь я должен его подписать.
Улыбка не сходила с лица Биттнера, – по-видимому, он заказал ее надолго.
– Помилуйте, – сказал он. – Какой допрос? Мы с вами просто беседуем.
Штольберг вскочил:
– Ах так? В таком случае прошу меня простить. У меня служебные дела, и мне некогда заниматься разговорчиками.
Биттнер развел руками:
– Не смею вас задерживать.
Они пошли к выходу. Уже у самых дверей Биттнер сказал:
– Чуть не забыл!
Лицо его в полутьме коридора было совсем близко. Штольберг сжал кулаки и не спускал глаз с его крупного носа и тоненьких фатовских усов.
– Это был какой-нибудь особенный рейс или обыкновенный, рядовой?
«Самый что ни на есть обыкновенный, – чуть было не ляпнул Штольберг. И тут же спохватился: – Более мой! Чуть не рухнул. Стоило мне только сказать, какой это был рейс, – и я пропал!» Он выдавил из себя смешок:
– Знаете, Биттнер, в конце концов это становится забавным. Вы расспрашиваете меня о каком-то случае, о котором я ни черта не знаю. Наша беседа похожа на разговор глухих.
Биттнер рассмеялся.
– Ну, я надеюсь, – сказал он, дружески положив руку на плечо капитану, – завтра мы будем разговаривать более определенно.
«Как? И завтра это мучительство?» А вслух Штольберг сказал:
– Думаю, что вам я могу это сказать. Я назначен…
– В карательную экспедицию в партизанский район, – перебил его Биттнер.
«Он и это знает!» – с ужасом подумал Штольберг.
– Но срок выступления, – продолжал Биттнер, – во всяком случае, еще не завтра…
Из дневника капитана Франца Штольберга
«Вчера после допроса я уже считал себя «Totwordig» [8], как вдруг сегодня этот подонок Биттнер известил меня, что не надо приходить на второй допрос. Я подумал: это потому, что я умело повел себя на первом допросе. Я был похож вчера на искусного фехтовальщика, с той только разницей, что это было не спортивное состязание, а борьба за жизнь».
Штольберг отложил перо. Ему показалось, что он прихорашивает себя. Он вымарал несколько строк. Мало того: он тут же записал признание, что вымарал их потому, что исказил правду. После этого он вернулся к разговору с Биттнером:
«Я не удержался и спросил его, почему он прервал следствие. Он отмахнулся: «Не до того». Он казался взволнованным. Я поспешил к Цшоке с медицинской справкой, которую вырвал у доктора Миллера. Но только я заикнулся о ней, как Цшоке заорал: «Экспедиция отменена!» – «Почему?» – «Не до того». В течение дня я несколько раз слышал это выражение. Казалось, оно заменило прежнее: «Рванем весной». Если добавить, что получен срочный приказ принять сейчас ежегодную присягу от всех Parteigenosse на верность фюреру, то есть значительно раньше обычного срока, то, очевидно, что-то более значительное вытеснило и отменило все остальное, в том числе и мое «дело» и карательную экспедицию…»
Штольберг снова отложил перо и задумался. А стоит ли записывать все это? Особенно сейчас, когда эти ищейки заинтересовались им? Не благоразумнее ли уничтожить дневник?
Он полистал тетрадь. И вдруг ему стало жаль расставаться с ней. Сюда занесено столько фактов и сведений поистине примечательных для лица эпохи. А ведь забудутся! От кого же узнают люди об этих необыкновенных временах, если не от нас, очевидцев и участников?
Может быть, просто прятать тетрадь более тщательно, чем до сих пор? Но тут же Штольберг посмеялся над самим собой: «Уж если за мной придут, ни одной щелочки не оставят непроверенной».
Нет, нельзя уничтожить дневник. Это так же противоестественно, как убить живое. Тем более кто знает, как повернутся события? Он перечел предыдущие строки, взял перо и продолжал:
«Сопоставив все это с тем, что в Арденны переброшены две армии, я прихожу к убеждению, что, очевидно, ожидается наступление англо-американских войск. Да, очевидно, это так! Вероятно, Эйзенхауэр очнулся от своей зимней спячки и заносит руку над нами. Наверное, он собрал кулак и собирается рвануть от Ахена. Вот тебе и «курортный фронт» в Арденнах! Сумеем ли мы сдержать натиск англо-американцев? Поговорить бы… Да с кем?
А Гитлер сидит где-то в Восточной Пруссии под Растенбургом, в своем Вольфшанце [9] в глубине леса. Люди, побывавшие там, говорят, что лес там до того густой, что солнце не проникает к Гитлеру. Там он сидит далеко от нас и решает наши судьбы…»
Штольберг отложил перо. Ему показалось, что он прихорашивает себя. Он вымарал несколько строк. Мало того: он тут же записал признание, что вымарал их потому, что исказил правду. После этого он вернулся к разговору с Биттнером:
«Я не удержался и спросил его, почему он прервал следствие. Он отмахнулся: «Не до того». Он казался взволнованным. Я поспешил к Цшоке с медицинской справкой, которую вырвал у доктора Миллера. Но только я заикнулся о ней, как Цшоке заорал: «Экспедиция отменена!» – «Почему?» – «Не до того». В течение дня я несколько раз слышал это выражение. Казалось, оно заменило прежнее: «Рванем весной». Если добавить, что получен срочный приказ принять сейчас ежегодную присягу от всех Parteigenosse на верность фюреру, то есть значительно раньше обычного срока, то, очевидно, что-то более значительное вытеснило и отменило все остальное, в том числе и мое «дело» и карательную экспедицию…»
Штольберг снова отложил перо и задумался. А стоит ли записывать все это? Особенно сейчас, когда эти ищейки заинтересовались им? Не благоразумнее ли уничтожить дневник?
Он полистал тетрадь. И вдруг ему стало жаль расставаться с ней. Сюда занесено столько фактов и сведений поистине примечательных для лица эпохи. А ведь забудутся! От кого же узнают люди об этих необыкновенных временах, если не от нас, очевидцев и участников?
Может быть, просто прятать тетрадь более тщательно, чем до сих пор? Но тут же Штольберг посмеялся над самим собой: «Уж если за мной придут, ни одной щелочки не оставят непроверенной».
Нет, нельзя уничтожить дневник. Это так же противоестественно, как убить живое. Тем более кто знает, как повернутся события? Он перечел предыдущие строки, взял перо и продолжал:
«Сопоставив все это с тем, что в Арденны переброшены две армии, я прихожу к убеждению, что, очевидно, ожидается наступление англо-американских войск. Да, очевидно, это так! Вероятно, Эйзенхауэр очнулся от своей зимней спячки и заносит руку над нами. Наверное, он собрал кулак и собирается рвануть от Ахена. Вот тебе и «курортный фронт» в Арденнах! Сумеем ли мы сдержать натиск англо-американцев? Поговорить бы… Да с кем?
А Гитлер сидит где-то в Восточной Пруссии под Растенбургом, в своем Вольфшанце [9] в глубине леса. Люди, побывавшие там, говорят, что лес там до того густой, что солнце не проникает к Гитлеру. Там он сидит далеко от нас и решает наши судьбы…»
В ставке Гитлера
Но Гитлер был гораздо ближе. В сопредельной с Арденнами немецкой земле, у города Цигенберг. Сюда с крайнего востока Германии, из Герлицкого леса, что у города Растенбурга, на крайний запад ее, в горное гнездо Таунус, он еще 11 декабря неожиданно перенес свою ставку. И назвал ее «Адлерхорст». Сюда от станции Герлиц в специальном поезде «Атлас» через всю империю везли обстановку из Вольфшанце, ибо фюрер изъявил желание, чтобы его новая штаб-квартира ничем не отличалась от старой в его излюбленной Восточной Пруссии, куда сейчас с непостижимой поспешностью прорываются славянские орды. Впрочем, об этом Гитлер предпочитал не думать, так как у него уже был готов план в самый короткий срок снова переманить военное счастье на свою сторону.
И все здесь стало, как в Вольфшанце. Как и там, не вдруг распознаешь обиталище фюрера – невысокий снежный холм, сплошь заросший кустарником. Надо было чуть ли не носом уткнуться в него, чтобы обнаружить небольшую дверь, выкрашенную по зимнему времени в белый цвет. За дверью начинался длинный каменный коридор, упиравшийся в другую дверь, массивную, стальную. Она открывалась нажатием кнопки, упрятанной в стене. За дверью кабинет фюрера, огромный, со сводчатым потолком, откуда свисали стилизованные сталактиты, – не то церковный придел, не то пещера: причуда Гитлера, все еще воображавшего себя гениальным архитектором, обреченным отказаться от строительства зданий (так и не приступив к нему), для того чтобы строить новый мир. У задней стены кабинета – просторный стол из черного мореного дуба. Столешница покоится на двух мощных тумбах. На правой тумбе с ее наружной стороны так, чтобы это сразу бросалось в глаза посетителям, сверкала ярко начищенная серебряная табличка с отчеканенной надписью: «Стол императора французов Наполеона Бонапарта в годы 1804 – 1810». Рядом на полу меховой коврик для Влонди, любимой овчарки фюрера.
Снаружи этот белый холм окружен минным полем и шестью заборами из колючей проволоки. Разумеется, там есть проход. Но без провожатого не сунешься: проволока всегда находится под высоким напряжением.
Новой ставке надо было дать кодовое имя – очевидно, в стиле тех высокопарных кличек, которые диктовал Гитлеру его мещанский эстетизм, вроде «Волчьего логова» в Восточной Пруссии, или «Альпийской крепости» в Берхтесгадене, или «Оборотня» в ставке под Винницей. После недолгого раздумья Гитлер окрестил свою новую штаб-квартиру «Адлерхорст» – «Орлиное гнездо».
Вместе с обстановкой в «Орлиное гнездо» переехал двор Гитлера: его камердинер Линге, его шофер Эрих Кемпка, его врач Теодор Морелль, его пилоты Битц и Бауэр, его фотограф Генрих Гоффман и его зять груп-пенфюрер СС Герман Фогелейн, сделавшийся приближенным Гитлера, когда женился на сестре Евы Браун. В этой среде браки заключались только внутри касты, между своими. Семьи высокопоставленных чиновников роднились между собой. Это еще больше сплачивало касту. Чужих не впускали в это сановное сословие, боясь проникновения жадных, завистливых людей с другой психологией, быть может, с другими политическими воззрениями, быть может, объятых социальным гневом. А также потому, что это было просто невыгодно.
Переехал сюда также женский кружок – Ева Браун, Магда Геббельс, Луиза Йодль и та несколько мужеподобная секретарша Бормана, к которой ревновала Ева Браун; в их среде Гитлер любил проводить послеобеденных два часа, превращаясь из всемогущего властителя в галантного юбочника, каким он бывал в те времена, когда таскался по злачным местам Берлина.
Переехала также библиотека Гитлера: «Малый лексикон» Кнаурса, «Поход в Россию 1812 года» Филиппа де Сегюра, адъютанта Наполеона, речи Бенито Муссолини, военные сочинения Мольтке, Шлиффена, Клаузевица, «Жизнеописание Чингисхана», Елена Блаватская – «Ключ к теософии», Юлий Цезарь – «О Галльской войне», несколько романов Казимира Эдшмидта, совершившего головокружительное сальто-мортале из задиристого экспрессионизма в уютное болото национал-социализма, а также изрядное количество экземпляров книги Гитлера «Майн кампф». Как известно, фюрер написал ее, а вернее, продиктовал Маурицу и Гессу еще десятка два лет назад. К тому времени другие ведущие нацисты, например Розенберг или Эккарт, уже были авторами глубокомысленных политических и даже философских бредней. И это просто неприлично, что лидер партии Адольф Гитлер до сих пор не произвел на свет хоть самой завалящей брошюрки. Надо доказать всем этим заносчивым свиньям и вообще народу, что хотя он, ваш фюрер, не нюхал разных там университетов и не допер даже до аттестата зрелости, тем не менее он может швырнуть вам в морду десяток-другой цитат и вообще является глубоким мыслителем, черт побери! Так появилась на свет «Моя борьба» с ее водянистым стилем, напыщенными библеизмами и ницшеизмами, с ее самолюбованием и самовлюбленностью, и не много было людей даже среди членов партии, у которых хватило терпения дочитать ее до конца.
В утренние и даже дневные часы в ставке Гитлера царила благоговейная тишина. Гитлер превратил день в ночь. Он бодрствовал до четырех часов утра. И все окружающие, и генштабисты, и консультанты, вызванные для справок, и жалобщики, и генералы, явившиеся за распоряжениями, и прожектеры, удостоенные приема, и доносчики, примчавшиеся со свеженькими новостями, не смеют сомкнуть глаз.
Тут же в углу коридора стоит большая, только что срубленная елка. Ее мохнатые лапы охвачены широким полотнищем, верхушка упирается в потолок. Она испускает приятный смолистый запах. Через несколько дней рождество. Но никто не знает, будет ли фюрер праздновать его, и если да, то как и с кем. Он ведь не христианин, а придерживается каких-то язычески-оперных обрядов. Все же елку срубили на всякий случай.
Вообще же говоря, эти дни наполнены тревожным предчувствием каких-то чрезвычайных событий. Несмотря на тщательную конспирацию, невозможно было скрыть передвижение с востока крупных воинских сил. Как и капитан Штольберг, многие полагали, что предстоит большое наступление англо-американских сил и принимаются меры для его отражения.
И никто не знал, что еще около двух месяцев назад, а точнее 1 ноября, еще там, в «Волчьем логове», Гитлер вызвал к себе фельдмаршала Вальтера фон Моделя, своего фаворита, и фельдмаршала Герда фон Рундштедта, единственного из старых германских генералов, еще не изгнанного им из армии. Гитлер не любил его, но ценил за огромный военный опыт.
Что касается Рундштедта, то поначалу он ничего не имел против Гитлера. Возрождение германской армии, захват Австрии, Чехословакии, победоносные походы на Францию, на Польшу – все это Рундштедтом одобрялось, поддерживалось, даже восхищало его. Нацистская идеология? Что ж, и это, в общем, не противоречило взглядам Рундштедта. В его среде родовитых помещиков издавна считалось, что Германия призвана править Европой, а в дальнейшем и миром, что немецкая чистопородность – величайшее благо, что французы – вырождающаяся нация, славяне – недочеловеки, а евреи вовсе не люди. Но когда военное счастье отшатнулось от Гитлера и одна за другой загрохотали катастрофы под Сталинградом, на Курской дуге, в Сицилии, во Франции, Рундштедт почувствовал презрение к этому неудачнику, этому недоучке ефрейтору, вскарабкавшемуся на диктаторский трон. Но уже не мог отлепиться от него, так как (так же как и генерал-полковник Гудериан) был перевит с ним кровавой веревочкой.
Другое дело Модель. Безжалостный и сентиментальный, он считал величайшей добродетелью фанатичное повиновение власти. Он делал быструю и блестящую военную карьеру, хотя никаких выдающихся побед за ним не числилось. Но ему покровительствовал Гиммлер, разгадавший в нем родственную натуру. Одно из качеств, необходимых полководцу, у Моделя, во всяком случае, было: решительность. Но – в незначительных ситуациях. Он обладал свойством быстро подгребать и подтаскивать резервы, но опять-таки во второстепенных положениях. Его прозвали «скорая помощь» или «аварийная служба», в конце концов за ним утвердилась кличка «пожарный для безнадежных положений».
Оба фельдмаршала стояли потому, что стоял фюрер. Его гигантская тень стлалась по полу и, скользнув на заднюю стену, затмила ее. Не задержавшись здесь, она вскарабкалась на потолок, сжалась в шар и стала похожа на большой флакон с маленькой пробкой.
Только вглядевшись, можно было увидеть в углу вторую тень фюрера – рейхслейтера Мартина Бормана, шефа партийной канцелярии, коренастого брюнета с борцовской шеей. Бесшумно отворяя потайную дверь, один за другим входили и застывали министр пропаганды и просвещения доктор философии Йозеф Геббельс, начальник штаба оперативного руководства генерал-полковник Альфред Йодль, бывший венский адвокат, а ныне начальник всех фашистских полиций Эрнст Кальтенбруннер, каланча, увенчанная конской мордой.
Гитлер принимал фельдмаршалов стоя не потому, что хотел подчеркнуть этим холодность приема, а для того, чтобы придать ему торжественность. Он собирался сообщить им нечто чрезвычайное. Правда, была еще одна причина, по которой он предпочитал стоять: в этом состоянии не так заметны были судорожные подергивания его ног.
Пока он молчал – а молчал он тоже для того, чтобы нагнетать торжественность, – оба фельдмаршала испытывали почти непреодолимое желание переглянуться. Но они остерегались сделать это. Это могло быть принято за сговор. За особый тайный язык взглядов. Как есть тайнопись, так есть (возможно?) и тайноглядь. А сговор – это уже почти заговор. Ведь после июльского покушения на фюрера было умерщвлено народным трибуналом и иными, еще более скоростными способами не менее пяти тысяч немцев. Уничтожали целыми семьями. Притом по методу, предписанному фюрером: «Вешать, как скотину!» И вешали – на мясных крюках. А так как ввиду массовости мероприятия веревок не хватило, пустил в ход для удушения фортепьянные струны. Эсэсовские вешатели получали добавочную порцию спирта и колбасы. И именно он, фельдмаршал Герд фон Рундштедт, был назначен председателем военного «суда чести» для расправы над заговорщиками. И не посмел отказаться – уж очень он привязан к своей старой шкуре.
Так зачем же переглядываться? Не стоит, право. Тем более что там же в тени стоит око Гитлера – узколицый человек в пенсне, с фюрерскими усиками под носом, всеми ненавидимый рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Рундштедту и Моделю казалось, что к каждому из них приставлен офицер СС.
А переглянуться фельдмаршалам страсть как хотелось! Потому что уж очень поразили их новые разрушения в облике Гитлера. То, что левая рука его тряслась, а щеки были испещрены красными пятнами, это Уже не ново, это появилось после поражения под Сталинградом. Положим, Рундштедт не очень верил в столь патриотическое происхождение этой гитлеровской трясучки. Придворный врач фюрера Теодор Морелль шепнул Рундштедту в минуту приятельской откровенности, что болезнь Гитлера paralisis agitans, или в просторечии Паркинсонова болезнь, есть следствие не столько сталинградского разгрома, сколько гриппа или венерической болезни. Впрочем, сейчас левая рука не тряслась. Гитлер плотно прижал ее к боку как по команде «смирно». Сейчас фельдмаршалам показалось, что Гитлер стал ниже ростом и ссохся. А между тем лицо раздулось, особенно правая щека, словно отекла.
Но вот он заговорил. И перед ними – прежний Гитлер. Снова эти не то лающие, не то квакающие звуки, ставшие каноном красноречия для нацистских ораторов. Необычайно широко открывается рот и захлопывается резко, едва ли не с шумом.
Однако фельдмаршалы перестали обращать внимание на внешность Гитлера – так поразило их то, что он им сказал.
– Я решил нанести решающий удар на Западном фронте. Я выбрал для этого Арденны, где англо-аме-риканцы не смогут противостоять мне. С вершин Эйфеля мы низринемся к реке Маас. Мы форсируем ее и бросимся на Брюссель и Антверпен. Да, господа! Мы пройдем горы и покатимся по равнине! Вперед! Только вперед! Не обращая внимания на фланги! Я расколю фронт англо-американских войск! – Слюна пузырилась в уголках его рта и походила на пену. – Севернее Антверпена я загоню британскую группу войск в эту западню между Рейном и Мозелем и там уничтожу ее!
Голос его истончился, временами переходил почти в фальцет. Он выбрасывал слова с необыкновенной энергией и даже яростно, как всегда, когда заговаривал об англичанах.
– Удар будет внезапен. Это будет похоже на убийство спящего, и мы имеем на это право! Я отвечаю за все!
Модель слушал его как завороженный. Он смотрел на фюрера с обожанием. Иссеченное морщинами и все же моложавое лицо Рундштедта сохраняло вежливое внимание. Он был строен, несмотря на свои преклонные годы, мундир его даже во фронтовой обстановке выглядел щегольски.
– Мы повторим блистательный удар сорокового года на Францию. Рундштедт, вы помните, каким вихрем мы тогда промчались через Арденны?
– Мой фюрер, у нас тогда было сорок пять дивизий. Из них семь танковых. И нам противостояло только семнадцать французских дивизий и ни одной танковой.
Рундштедт говорил, как всегда, лениво и важно, слегка нараспев. Голос его с барственными искорками раздражал Гитлера. Но на этот раз он сдержался.
– А сейчас, – сказал он, хмурясь, – нашим двадцати одной дивизии противостоят только три американских пехотных дивизии – Вторая, Четвертая и Двадцать восьмая, сильно потрепанные, да! Выдохшиеся в боях на реке Роер! Мы сомнем их и перемелем! Это будет поворотный момент в войне. Хваленый англо-американо-русский «единый фронт» развалится с оглушительным грохотом. Западные державы вынуждены будут заключить со мной сепаратный мир. Мы останемся наедине с Россией и обескровим ее. История не простит мне, если я упущу этот момент.
Казалось, магнетическому красноречию Гитлера все равно, изливаться ли на многочисленные толпы на площадях или на нескольких человек в комнате.
Рундштедт тихонько вздохнул и перестал слушать. «Почему эти властители так многоглаголивы? – думал он. – Не от уверенности ли, что никто не посмеет их перебить?» Фельдмаршал вспомнил последнего германского императора. Право, Гитлер походит чем-то на Вильгельма II – хотя бы властолюбием, маниакальным самомнением и уж, конечно, велеречивостью. В ту пору, когда Рундштедт был молоденьким фендриком, какой-то солдат спросил его, что означают буквы I. R., неизменно сопровождающие имя императора. Вместо того чтобы объяснить, что это начальные буквы латинских слов «Imperator. Rex» [10], острый на язык Рундштедт сказал «Immer Redender» [11]. Это ему стоило недели на гауптвахте.
Повелительным кивком Гитлер подозвал фельдмаршалов. Все трое склонились над оперативной картой, застилавшей огромный наполеоновский стол. Из мрака вынырнул адъютант по делам вооруженных сил, он же начальник управления личного состава, генерал пехоты Вильгельм Бургдорф, с лакейской прытью засветил над картой ослепительно яркую лампу. Зазмеились зеленые отроги Арденнских гор. Их пересекали синие стрелы грядущего наступления. Гитлер нацепил на нос очки и взял в руку указку.
– Перейдем к диспозиции. Мы будем прорывать фронт южнее Лютиха, на участке Монжуа – Эстернах – Живэ.
Указка фюрера грациозно порхала среди ущелий, меридианов, изотермических линий и горных потоков.
– На седьмой день операции мы прижмем их к Антверпену и создадим второй Дюнкерк. На этот раз я не пощажу их! Мы уничтожим четыре армии: Первую канадскую, Вторую английскую, Первую и Девятую американские!
Гитлер начал сыпать номерами частей и соединений немецких 5-й и 6-й танковых армий и даже именами их командиров. «У него недурная память», – подумал Рундштедт. Он вежливо кивал вслед за пулеметной скороговоркой Гитлера, а сам в это время думал: «Черчилль назвал его «кровавым недоноском»? Дорваться бы до Черчилля – уж он бы его вздернул. И хотя сейчас он надеется на сепаратный мир с Черчиллем, в каком-то отдаленном будущем он видит его в петле». Мысли эти никак не отражались на каменном лице Рундштедта. Когда он обращался к Гитлеру, видны были его старания казаться любезным.
Гитлер чуть повернул голову и крикнул через плечо:
– Йодль!
От темной стены отделился высокий худой генерал. Сдержанный, какой-то отчужденный, с надменно опущенными уголками рта, Альфред Иодль, штабная крыса, маскировал свою придворную льстивость наигранно-грубоватой солдатской прямотой. Всегда чопорный, сейчас он выглядел нетерпеливым и даже раздраженным. Казалось, от тесного общения с Гитлером он приобрел некоторые его черты.
Рундштедт окинул его презрительным взглядом. Йодль старался не смотреть на него. Шесть лет прошло с того дня, когда Йодль – в ту пору заурядный артиллерийский майор – подбросил Гитлеру свой знаменитый донос на фрондировавших тогда генералов, в том числе на Рундштедта. За эти годы доносчик возвысился до звания генерал-полковника и в качестве начальника оперативного управления отдает приказы ему, фельдмаршалу Карлу Рудольфу Герду фон Рундштедту.
И все здесь стало, как в Вольфшанце. Как и там, не вдруг распознаешь обиталище фюрера – невысокий снежный холм, сплошь заросший кустарником. Надо было чуть ли не носом уткнуться в него, чтобы обнаружить небольшую дверь, выкрашенную по зимнему времени в белый цвет. За дверью начинался длинный каменный коридор, упиравшийся в другую дверь, массивную, стальную. Она открывалась нажатием кнопки, упрятанной в стене. За дверью кабинет фюрера, огромный, со сводчатым потолком, откуда свисали стилизованные сталактиты, – не то церковный придел, не то пещера: причуда Гитлера, все еще воображавшего себя гениальным архитектором, обреченным отказаться от строительства зданий (так и не приступив к нему), для того чтобы строить новый мир. У задней стены кабинета – просторный стол из черного мореного дуба. Столешница покоится на двух мощных тумбах. На правой тумбе с ее наружной стороны так, чтобы это сразу бросалось в глаза посетителям, сверкала ярко начищенная серебряная табличка с отчеканенной надписью: «Стол императора французов Наполеона Бонапарта в годы 1804 – 1810». Рядом на полу меховой коврик для Влонди, любимой овчарки фюрера.
Снаружи этот белый холм окружен минным полем и шестью заборами из колючей проволоки. Разумеется, там есть проход. Но без провожатого не сунешься: проволока всегда находится под высоким напряжением.
Новой ставке надо было дать кодовое имя – очевидно, в стиле тех высокопарных кличек, которые диктовал Гитлеру его мещанский эстетизм, вроде «Волчьего логова» в Восточной Пруссии, или «Альпийской крепости» в Берхтесгадене, или «Оборотня» в ставке под Винницей. После недолгого раздумья Гитлер окрестил свою новую штаб-квартиру «Адлерхорст» – «Орлиное гнездо».
Вместе с обстановкой в «Орлиное гнездо» переехал двор Гитлера: его камердинер Линге, его шофер Эрих Кемпка, его врач Теодор Морелль, его пилоты Битц и Бауэр, его фотограф Генрих Гоффман и его зять груп-пенфюрер СС Герман Фогелейн, сделавшийся приближенным Гитлера, когда женился на сестре Евы Браун. В этой среде браки заключались только внутри касты, между своими. Семьи высокопоставленных чиновников роднились между собой. Это еще больше сплачивало касту. Чужих не впускали в это сановное сословие, боясь проникновения жадных, завистливых людей с другой психологией, быть может, с другими политическими воззрениями, быть может, объятых социальным гневом. А также потому, что это было просто невыгодно.
Переехал сюда также женский кружок – Ева Браун, Магда Геббельс, Луиза Йодль и та несколько мужеподобная секретарша Бормана, к которой ревновала Ева Браун; в их среде Гитлер любил проводить послеобеденных два часа, превращаясь из всемогущего властителя в галантного юбочника, каким он бывал в те времена, когда таскался по злачным местам Берлина.
Переехала также библиотека Гитлера: «Малый лексикон» Кнаурса, «Поход в Россию 1812 года» Филиппа де Сегюра, адъютанта Наполеона, речи Бенито Муссолини, военные сочинения Мольтке, Шлиффена, Клаузевица, «Жизнеописание Чингисхана», Елена Блаватская – «Ключ к теософии», Юлий Цезарь – «О Галльской войне», несколько романов Казимира Эдшмидта, совершившего головокружительное сальто-мортале из задиристого экспрессионизма в уютное болото национал-социализма, а также изрядное количество экземпляров книги Гитлера «Майн кампф». Как известно, фюрер написал ее, а вернее, продиктовал Маурицу и Гессу еще десятка два лет назад. К тому времени другие ведущие нацисты, например Розенберг или Эккарт, уже были авторами глубокомысленных политических и даже философских бредней. И это просто неприлично, что лидер партии Адольф Гитлер до сих пор не произвел на свет хоть самой завалящей брошюрки. Надо доказать всем этим заносчивым свиньям и вообще народу, что хотя он, ваш фюрер, не нюхал разных там университетов и не допер даже до аттестата зрелости, тем не менее он может швырнуть вам в морду десяток-другой цитат и вообще является глубоким мыслителем, черт побери! Так появилась на свет «Моя борьба» с ее водянистым стилем, напыщенными библеизмами и ницшеизмами, с ее самолюбованием и самовлюбленностью, и не много было людей даже среди членов партии, у которых хватило терпения дочитать ее до конца.
В утренние и даже дневные часы в ставке Гитлера царила благоговейная тишина. Гитлер превратил день в ночь. Он бодрствовал до четырех часов утра. И все окружающие, и генштабисты, и консультанты, вызванные для справок, и жалобщики, и генералы, явившиеся за распоряжениями, и прожектеры, удостоенные приема, и доносчики, примчавшиеся со свеженькими новостями, не смеют сомкнуть глаз.
Тут же в углу коридора стоит большая, только что срубленная елка. Ее мохнатые лапы охвачены широким полотнищем, верхушка упирается в потолок. Она испускает приятный смолистый запах. Через несколько дней рождество. Но никто не знает, будет ли фюрер праздновать его, и если да, то как и с кем. Он ведь не христианин, а придерживается каких-то язычески-оперных обрядов. Все же елку срубили на всякий случай.
Вообще же говоря, эти дни наполнены тревожным предчувствием каких-то чрезвычайных событий. Несмотря на тщательную конспирацию, невозможно было скрыть передвижение с востока крупных воинских сил. Как и капитан Штольберг, многие полагали, что предстоит большое наступление англо-американских сил и принимаются меры для его отражения.
И никто не знал, что еще около двух месяцев назад, а точнее 1 ноября, еще там, в «Волчьем логове», Гитлер вызвал к себе фельдмаршала Вальтера фон Моделя, своего фаворита, и фельдмаршала Герда фон Рундштедта, единственного из старых германских генералов, еще не изгнанного им из армии. Гитлер не любил его, но ценил за огромный военный опыт.
Что касается Рундштедта, то поначалу он ничего не имел против Гитлера. Возрождение германской армии, захват Австрии, Чехословакии, победоносные походы на Францию, на Польшу – все это Рундштедтом одобрялось, поддерживалось, даже восхищало его. Нацистская идеология? Что ж, и это, в общем, не противоречило взглядам Рундштедта. В его среде родовитых помещиков издавна считалось, что Германия призвана править Европой, а в дальнейшем и миром, что немецкая чистопородность – величайшее благо, что французы – вырождающаяся нация, славяне – недочеловеки, а евреи вовсе не люди. Но когда военное счастье отшатнулось от Гитлера и одна за другой загрохотали катастрофы под Сталинградом, на Курской дуге, в Сицилии, во Франции, Рундштедт почувствовал презрение к этому неудачнику, этому недоучке ефрейтору, вскарабкавшемуся на диктаторский трон. Но уже не мог отлепиться от него, так как (так же как и генерал-полковник Гудериан) был перевит с ним кровавой веревочкой.
Другое дело Модель. Безжалостный и сентиментальный, он считал величайшей добродетелью фанатичное повиновение власти. Он делал быструю и блестящую военную карьеру, хотя никаких выдающихся побед за ним не числилось. Но ему покровительствовал Гиммлер, разгадавший в нем родственную натуру. Одно из качеств, необходимых полководцу, у Моделя, во всяком случае, было: решительность. Но – в незначительных ситуациях. Он обладал свойством быстро подгребать и подтаскивать резервы, но опять-таки во второстепенных положениях. Его прозвали «скорая помощь» или «аварийная служба», в конце концов за ним утвердилась кличка «пожарный для безнадежных положений».
Оба фельдмаршала стояли потому, что стоял фюрер. Его гигантская тень стлалась по полу и, скользнув на заднюю стену, затмила ее. Не задержавшись здесь, она вскарабкалась на потолок, сжалась в шар и стала похожа на большой флакон с маленькой пробкой.
Только вглядевшись, можно было увидеть в углу вторую тень фюрера – рейхслейтера Мартина Бормана, шефа партийной канцелярии, коренастого брюнета с борцовской шеей. Бесшумно отворяя потайную дверь, один за другим входили и застывали министр пропаганды и просвещения доктор философии Йозеф Геббельс, начальник штаба оперативного руководства генерал-полковник Альфред Йодль, бывший венский адвокат, а ныне начальник всех фашистских полиций Эрнст Кальтенбруннер, каланча, увенчанная конской мордой.
Гитлер принимал фельдмаршалов стоя не потому, что хотел подчеркнуть этим холодность приема, а для того, чтобы придать ему торжественность. Он собирался сообщить им нечто чрезвычайное. Правда, была еще одна причина, по которой он предпочитал стоять: в этом состоянии не так заметны были судорожные подергивания его ног.
Пока он молчал – а молчал он тоже для того, чтобы нагнетать торжественность, – оба фельдмаршала испытывали почти непреодолимое желание переглянуться. Но они остерегались сделать это. Это могло быть принято за сговор. За особый тайный язык взглядов. Как есть тайнопись, так есть (возможно?) и тайноглядь. А сговор – это уже почти заговор. Ведь после июльского покушения на фюрера было умерщвлено народным трибуналом и иными, еще более скоростными способами не менее пяти тысяч немцев. Уничтожали целыми семьями. Притом по методу, предписанному фюрером: «Вешать, как скотину!» И вешали – на мясных крюках. А так как ввиду массовости мероприятия веревок не хватило, пустил в ход для удушения фортепьянные струны. Эсэсовские вешатели получали добавочную порцию спирта и колбасы. И именно он, фельдмаршал Герд фон Рундштедт, был назначен председателем военного «суда чести» для расправы над заговорщиками. И не посмел отказаться – уж очень он привязан к своей старой шкуре.
Так зачем же переглядываться? Не стоит, право. Тем более что там же в тени стоит око Гитлера – узколицый человек в пенсне, с фюрерскими усиками под носом, всеми ненавидимый рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Рундштедту и Моделю казалось, что к каждому из них приставлен офицер СС.
А переглянуться фельдмаршалам страсть как хотелось! Потому что уж очень поразили их новые разрушения в облике Гитлера. То, что левая рука его тряслась, а щеки были испещрены красными пятнами, это Уже не ново, это появилось после поражения под Сталинградом. Положим, Рундштедт не очень верил в столь патриотическое происхождение этой гитлеровской трясучки. Придворный врач фюрера Теодор Морелль шепнул Рундштедту в минуту приятельской откровенности, что болезнь Гитлера paralisis agitans, или в просторечии Паркинсонова болезнь, есть следствие не столько сталинградского разгрома, сколько гриппа или венерической болезни. Впрочем, сейчас левая рука не тряслась. Гитлер плотно прижал ее к боку как по команде «смирно». Сейчас фельдмаршалам показалось, что Гитлер стал ниже ростом и ссохся. А между тем лицо раздулось, особенно правая щека, словно отекла.
Но вот он заговорил. И перед ними – прежний Гитлер. Снова эти не то лающие, не то квакающие звуки, ставшие каноном красноречия для нацистских ораторов. Необычайно широко открывается рот и захлопывается резко, едва ли не с шумом.
Однако фельдмаршалы перестали обращать внимание на внешность Гитлера – так поразило их то, что он им сказал.
– Я решил нанести решающий удар на Западном фронте. Я выбрал для этого Арденны, где англо-аме-риканцы не смогут противостоять мне. С вершин Эйфеля мы низринемся к реке Маас. Мы форсируем ее и бросимся на Брюссель и Антверпен. Да, господа! Мы пройдем горы и покатимся по равнине! Вперед! Только вперед! Не обращая внимания на фланги! Я расколю фронт англо-американских войск! – Слюна пузырилась в уголках его рта и походила на пену. – Севернее Антверпена я загоню британскую группу войск в эту западню между Рейном и Мозелем и там уничтожу ее!
Голос его истончился, временами переходил почти в фальцет. Он выбрасывал слова с необыкновенной энергией и даже яростно, как всегда, когда заговаривал об англичанах.
– Удар будет внезапен. Это будет похоже на убийство спящего, и мы имеем на это право! Я отвечаю за все!
Модель слушал его как завороженный. Он смотрел на фюрера с обожанием. Иссеченное морщинами и все же моложавое лицо Рундштедта сохраняло вежливое внимание. Он был строен, несмотря на свои преклонные годы, мундир его даже во фронтовой обстановке выглядел щегольски.
– Мы повторим блистательный удар сорокового года на Францию. Рундштедт, вы помните, каким вихрем мы тогда промчались через Арденны?
– Мой фюрер, у нас тогда было сорок пять дивизий. Из них семь танковых. И нам противостояло только семнадцать французских дивизий и ни одной танковой.
Рундштедт говорил, как всегда, лениво и важно, слегка нараспев. Голос его с барственными искорками раздражал Гитлера. Но на этот раз он сдержался.
– А сейчас, – сказал он, хмурясь, – нашим двадцати одной дивизии противостоят только три американских пехотных дивизии – Вторая, Четвертая и Двадцать восьмая, сильно потрепанные, да! Выдохшиеся в боях на реке Роер! Мы сомнем их и перемелем! Это будет поворотный момент в войне. Хваленый англо-американо-русский «единый фронт» развалится с оглушительным грохотом. Западные державы вынуждены будут заключить со мной сепаратный мир. Мы останемся наедине с Россией и обескровим ее. История не простит мне, если я упущу этот момент.
Казалось, магнетическому красноречию Гитлера все равно, изливаться ли на многочисленные толпы на площадях или на нескольких человек в комнате.
Рундштедт тихонько вздохнул и перестал слушать. «Почему эти властители так многоглаголивы? – думал он. – Не от уверенности ли, что никто не посмеет их перебить?» Фельдмаршал вспомнил последнего германского императора. Право, Гитлер походит чем-то на Вильгельма II – хотя бы властолюбием, маниакальным самомнением и уж, конечно, велеречивостью. В ту пору, когда Рундштедт был молоденьким фендриком, какой-то солдат спросил его, что означают буквы I. R., неизменно сопровождающие имя императора. Вместо того чтобы объяснить, что это начальные буквы латинских слов «Imperator. Rex» [10], острый на язык Рундштедт сказал «Immer Redender» [11]. Это ему стоило недели на гауптвахте.
Повелительным кивком Гитлер подозвал фельдмаршалов. Все трое склонились над оперативной картой, застилавшей огромный наполеоновский стол. Из мрака вынырнул адъютант по делам вооруженных сил, он же начальник управления личного состава, генерал пехоты Вильгельм Бургдорф, с лакейской прытью засветил над картой ослепительно яркую лампу. Зазмеились зеленые отроги Арденнских гор. Их пересекали синие стрелы грядущего наступления. Гитлер нацепил на нос очки и взял в руку указку.
– Перейдем к диспозиции. Мы будем прорывать фронт южнее Лютиха, на участке Монжуа – Эстернах – Живэ.
Указка фюрера грациозно порхала среди ущелий, меридианов, изотермических линий и горных потоков.
– На седьмой день операции мы прижмем их к Антверпену и создадим второй Дюнкерк. На этот раз я не пощажу их! Мы уничтожим четыре армии: Первую канадскую, Вторую английскую, Первую и Девятую американские!
Гитлер начал сыпать номерами частей и соединений немецких 5-й и 6-й танковых армий и даже именами их командиров. «У него недурная память», – подумал Рундштедт. Он вежливо кивал вслед за пулеметной скороговоркой Гитлера, а сам в это время думал: «Черчилль назвал его «кровавым недоноском»? Дорваться бы до Черчилля – уж он бы его вздернул. И хотя сейчас он надеется на сепаратный мир с Черчиллем, в каком-то отдаленном будущем он видит его в петле». Мысли эти никак не отражались на каменном лице Рундштедта. Когда он обращался к Гитлеру, видны были его старания казаться любезным.
Гитлер чуть повернул голову и крикнул через плечо:
– Йодль!
От темной стены отделился высокий худой генерал. Сдержанный, какой-то отчужденный, с надменно опущенными уголками рта, Альфред Иодль, штабная крыса, маскировал свою придворную льстивость наигранно-грубоватой солдатской прямотой. Всегда чопорный, сейчас он выглядел нетерпеливым и даже раздраженным. Казалось, от тесного общения с Гитлером он приобрел некоторые его черты.
Рундштедт окинул его презрительным взглядом. Йодль старался не смотреть на него. Шесть лет прошло с того дня, когда Йодль – в ту пору заурядный артиллерийский майор – подбросил Гитлеру свой знаменитый донос на фрондировавших тогда генералов, в том числе на Рундштедта. За эти годы доносчик возвысился до звания генерал-полковника и в качестве начальника оперативного управления отдает приказы ему, фельдмаршалу Карлу Рудольфу Герду фон Рундштедту.