Черчилль откинулся на спинку кресла с удовлетворенным видом.
– Он ответит? – спросил Эйзенхауэр. – Ведь он очень подозрителен.
– Я вам признаюсь, Эйзенхауэр, с тех пор как я соединил в своем лице премьер-министра, первого лорда казначейства и министра обороны, я тоже фактически диктатор Англии и я тоже стал подозрителен, как дядя Джо.
– Что ж, – задумчиво сказал Эйзенхауэр, – это естественно. Сталин вправе опасаться, что эти сведения как-нибудь просочатся к противнику.
– Совершенно верно. Поэтому мы добавим: «…Я никому не буду передавать этой весьма секретной информации, за исключением фельдмаршала Брука…»
– Не понимаю, при чем тут сэр Алан, – сказал Эйзенхауэр недовольно.
– Если вы возражаете против Алана Брука, я отказываюсь посылать эту телеграмму. Начальник английского генерального штаба должен иметь эту информацию.
Эйзенхауэр промолчал. Черчилль сердито хмыкнул и продолжал:
«…фельдмаршала Брука и генерала Эйзенхауэра, причем лишь при условии сохранения ее в строжайшей тайне…»
Эйзенхауэр взял телеграмму.
– Я сам отнесу ее шифровальщику.
– Подождите, – сказал Черчилль, – положение слишком серьезно. Достаточно ли это явствует из нашего послания?
Эйзенхауэр молчал. Потом он сказал:
– Мне не хотелось бы изображать наше положение слишком уж…
Он замялся. Черчилль подхватил:
– Катастрофичным? Мы не будем прибегать к этому паническому слову, хотя, может быть, оно… Мы скажем иначе, но достаточно выразительно.
Черчилль взял листок из рук генерала и приписал в конце:
«…Я считаю дело срочным».
Он снова откинулся на спинку кресла, утомленно прикрыл глаза рукой и сказал:
– Теперь будем ждать.
Ждать пришлось недолго. Наутро летчик принес в Шеллбёрст пакет, который ему три часа назад вручили в советском посольстве в Лондоне, где московские послания расшифровывались и переводились на английский язык:
Конечно, подготовка к грандиозному русскому наступлению не могла остаться совершенно скрытой от немецкой разведки. Крайне встревоженный генерал Гудериан примчался 9 января в «Орлиное гнездо».
– Нет никакого сомнения, – заявил он, – что русские ударят по нас на очень широком пространстве. А наш Восточный фронт – мой долг сказать вам это, мой фюрер, – не более чем карточный домик.
– Я уже говорил и повторяю вам это, Гудериан…
Если Гитлер не устроил сцену в своем обычном стиле, то лишь потому, что он пребывал в благодушном настроении по причине успешного продвижения в Эльзасе. Тут же сидел тщедушный человек в очках и недобро смотрел на Гудериана. Это был Гиммлер, душа эльзасского наступления.
– …повторяю вам, Гудериан: русское наступление – гигантский блеф.
Подведя Гудериана к карте, Гитлер стал объяснять ему, как искусно 89-й армейский корпус овладел тремя деревушками на Рейне. Гудериан слушал с почтительным вниманием, думая в то же время: «Почему, когда над фюрером нависает реальная угроза, он в своем ослеплении считает ее блефом?»
Это было 9 января.
А через три дня, 12 января, автор был разбужен непрерывным гулом, тяжелым, как отдаленный рокот землетрясения. Он вышел и стал на обочине шоссе, ведущего из Калушина в Варшаву (тогда еще немецкую) и наблюдал, потрясенный и восхищенный, бесконечную громаду войск, двигавшихся на запад. Действительно, погода была, как упоминал Сталин в послании к Черчиллю, нелетная. Грузные, набухшие влагой тучи так низко ходили над польской землей, что местами сливались с густым туманом, который клубился на шоссе и придавал фантастические очертания танкам, самоходным орудиям, гаубицам, «катюшам», грузовикам с бойцами и даже самим бойцам, выглядывавшим из-под брезентовых навесов.
Конечно, автор не мог знать далеко идущей цели этого грандиозного движения армии, как не знал и того, что примерно в эти же дни такое же движение на запад происходило на всем Восточном фронте от Балтийского моря до Балкан. Автор видел только каплю гигантского, стихийного, как сама природа, движения. Но и эта капля потрясла его.
Того же 12 января Гитлер примчался из «Орлиного гнезда» в Берлин, в подземелье имперской канцелярии, забыв об эльзасских деревушках. Он наконец поверил в русское наступление. Забегая вперед, скажем, что больше он из своего имперского бункера не выезжал и там же через три с лишним месяца, убоявшись суда, убежал в смерть.
Все в тот же незабываемый день 12 января Гитлер приказал Рундштедту перебросить 5-ю и 6-ю армии на восток. Он не знал, что Рундштедт приступил к этому по собственному почину еще три дня назад после разговора с Гудерианом. Все это делалось, разумеется, скрытно. То, что не могли срочно увезти, например осадные орудия, уничтожали предназначенными для этого мешками со взрывчаткой, которые почему-то называли «пакеты фюрера». Наблюдая это зрелище, Штольберг сказал Биттнеру:
– Машина для разрушения умирает и призывает маму…
Они сидели в купе классного вагона – Штольберг, Биттнер и два эсэсмана из числа тех, что сторожили Штольберга в квартире Биттнера. Штольберг насмешливо приветствовал их как старых знакомых. Они боязливо покосились на Биттнера и не ответили. Очевидно, запрет общаться с арестованным продолжал действовать. Но говорить вслух никто пока не догадался запретить Штольбергу. И он сказал, глядя в окно:
– А от вашей Шестой армии осталась одна тень.
– Но довольно густая, – проворчал Биттнер.
Действительно, сколько хватал глаз, видны были длинные колонны танков, штурмовых орудий, бронетранспортеров.
– Так куда же мы с вами, Биттнер?
– В Польшу, – коротко ответил гауптштурмфюрер.
– Ага! Разозлился, стало быть, наконец русский медведь…
Биттнер молчал. Но Штольбергу и так все было ясно: «Домашний арест перенесен на колеса. Дело о содействии побегу Ядзи-с-косичками продолжается. Теперь следствие перебрасывается, так сказать, на место преступления. Очевидно, рассчитывают, что там найдутся улики достаточно веские, чтобы сунуть меня в петлю. Может быть, даже очная ставка? Неужели ее схватили?…»
Посреди ночи
Февраль – апрель
Почти сегодня
– Он ответит? – спросил Эйзенхауэр. – Ведь он очень подозрителен.
– Я вам признаюсь, Эйзенхауэр, с тех пор как я соединил в своем лице премьер-министра, первого лорда казначейства и министра обороны, я тоже фактически диктатор Англии и я тоже стал подозрителен, как дядя Джо.
– Что ж, – задумчиво сказал Эйзенхауэр, – это естественно. Сталин вправе опасаться, что эти сведения как-нибудь просочатся к противнику.
– Совершенно верно. Поэтому мы добавим: «…Я никому не буду передавать этой весьма секретной информации, за исключением фельдмаршала Брука…»
– Не понимаю, при чем тут сэр Алан, – сказал Эйзенхауэр недовольно.
– Если вы возражаете против Алана Брука, я отказываюсь посылать эту телеграмму. Начальник английского генерального штаба должен иметь эту информацию.
Эйзенхауэр промолчал. Черчилль сердито хмыкнул и продолжал:
«…фельдмаршала Брука и генерала Эйзенхауэра, причем лишь при условии сохранения ее в строжайшей тайне…»
Эйзенхауэр взял телеграмму.
– Я сам отнесу ее шифровальщику.
– Подождите, – сказал Черчилль, – положение слишком серьезно. Достаточно ли это явствует из нашего послания?
Эйзенхауэр молчал. Потом он сказал:
– Мне не хотелось бы изображать наше положение слишком уж…
Он замялся. Черчилль подхватил:
– Катастрофичным? Мы не будем прибегать к этому паническому слову, хотя, может быть, оно… Мы скажем иначе, но достаточно выразительно.
Черчилль взял листок из рук генерала и приписал в конце:
«…Я считаю дело срочным».
Он снова откинулся на спинку кресла, утомленно прикрыл глаза рукой и сказал:
– Теперь будем ждать.
Ждать пришлось недолго. Наутро летчик принес в Шеллбёрст пакет, который ему три часа назад вручили в советском посольстве в Лондоне, где московские послания расшифровывались и переводились на английский язык:
«ЛИЧНО И СТРОГО СЕКРЕТНО ОТ ПРЕМЬЕРА И. В. СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г-ну У. ЧЕРЧИЛЛЮ
Получил вечером 7 января Ваше послание от 6 января 1945 года.Послание это, несмотря на грифы «лично» и «строго секретно», было немедленно доведено до сведения осажденного гарнизона Бастони. И оно подняло дух солдат гораздо больше, чем виски и джин, доставлявшиеся через коридор, пробитый 3-й армией.
К сожалению, главный маршал авиации г-н Теддер еще не прибыл в Москву.
Очень важно использовать наше превосходство против немцев в артиллерии и авиации. В этих видах требуется ясная погода для авиации и отсутствие низких туманов, мешающих артиллерии вести прицельный огонь. Мы готовимся к наступлению, но погода сейчас не благоприятствует нашему наступлению. Однако, учитывая положение наших союзников на западном фронте, Ставка Верховного Главнокомандования решила усиленным темпом закончить подготовку и, не считаясь с погодой, открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту не позже второй половины января. Можете не сомневаться, что мы сделаем все, что только возможно сделать для того, чтобы оказать содействие нашим славным союзным войскам,
7 января 1945 года».
Конечно, подготовка к грандиозному русскому наступлению не могла остаться совершенно скрытой от немецкой разведки. Крайне встревоженный генерал Гудериан примчался 9 января в «Орлиное гнездо».
– Нет никакого сомнения, – заявил он, – что русские ударят по нас на очень широком пространстве. А наш Восточный фронт – мой долг сказать вам это, мой фюрер, – не более чем карточный домик.
– Я уже говорил и повторяю вам это, Гудериан…
Если Гитлер не устроил сцену в своем обычном стиле, то лишь потому, что он пребывал в благодушном настроении по причине успешного продвижения в Эльзасе. Тут же сидел тщедушный человек в очках и недобро смотрел на Гудериана. Это был Гиммлер, душа эльзасского наступления.
– …повторяю вам, Гудериан: русское наступление – гигантский блеф.
Подведя Гудериана к карте, Гитлер стал объяснять ему, как искусно 89-й армейский корпус овладел тремя деревушками на Рейне. Гудериан слушал с почтительным вниманием, думая в то же время: «Почему, когда над фюрером нависает реальная угроза, он в своем ослеплении считает ее блефом?»
Это было 9 января.
А через три дня, 12 января, автор был разбужен непрерывным гулом, тяжелым, как отдаленный рокот землетрясения. Он вышел и стал на обочине шоссе, ведущего из Калушина в Варшаву (тогда еще немецкую) и наблюдал, потрясенный и восхищенный, бесконечную громаду войск, двигавшихся на запад. Действительно, погода была, как упоминал Сталин в послании к Черчиллю, нелетная. Грузные, набухшие влагой тучи так низко ходили над польской землей, что местами сливались с густым туманом, который клубился на шоссе и придавал фантастические очертания танкам, самоходным орудиям, гаубицам, «катюшам», грузовикам с бойцами и даже самим бойцам, выглядывавшим из-под брезентовых навесов.
Конечно, автор не мог знать далеко идущей цели этого грандиозного движения армии, как не знал и того, что примерно в эти же дни такое же движение на запад происходило на всем Восточном фронте от Балтийского моря до Балкан. Автор видел только каплю гигантского, стихийного, как сама природа, движения. Но и эта капля потрясла его.
Того же 12 января Гитлер примчался из «Орлиного гнезда» в Берлин, в подземелье имперской канцелярии, забыв об эльзасских деревушках. Он наконец поверил в русское наступление. Забегая вперед, скажем, что больше он из своего имперского бункера не выезжал и там же через три с лишним месяца, убоявшись суда, убежал в смерть.
Все в тот же незабываемый день 12 января Гитлер приказал Рундштедту перебросить 5-ю и 6-ю армии на восток. Он не знал, что Рундштедт приступил к этому по собственному почину еще три дня назад после разговора с Гудерианом. Все это делалось, разумеется, скрытно. То, что не могли срочно увезти, например осадные орудия, уничтожали предназначенными для этого мешками со взрывчаткой, которые почему-то называли «пакеты фюрера». Наблюдая это зрелище, Штольберг сказал Биттнеру:
– Машина для разрушения умирает и призывает маму…
Они сидели в купе классного вагона – Штольберг, Биттнер и два эсэсмана из числа тех, что сторожили Штольберга в квартире Биттнера. Штольберг насмешливо приветствовал их как старых знакомых. Они боязливо покосились на Биттнера и не ответили. Очевидно, запрет общаться с арестованным продолжал действовать. Но говорить вслух никто пока не догадался запретить Штольбергу. И он сказал, глядя в окно:
– А от вашей Шестой армии осталась одна тень.
– Но довольно густая, – проворчал Биттнер.
Действительно, сколько хватал глаз, видны были длинные колонны танков, штурмовых орудий, бронетранспортеров.
– Так куда же мы с вами, Биттнер?
– В Польшу, – коротко ответил гауптштурмфюрер.
– Ага! Разозлился, стало быть, наконец русский медведь…
Биттнер молчал. Но Штольбергу и так все было ясно: «Домашний арест перенесен на колеса. Дело о содействии побегу Ядзи-с-косичками продолжается. Теперь следствие перебрасывается, так сказать, на место преступления. Очевидно, рассчитывают, что там найдутся улики достаточно веские, чтобы сунуть меня в петлю. Может быть, даже очная ставка? Неужели ее схватили?…»
Посреди ночи
Биттнер всюду таскал за собой Штольберга. Начать с того, что 6-я танковая армия СС, в эшелонах которой они ехали на восток, прибыла совсем не в Польшу, как предполагал Биттнер, а в Венгрию. Через несколько дней они увидели серые воды Балатона. Штольберг подозревал, что Биттнер из каких-то соображений соврал ему с самого начал. Армия сразу включилась в бои за Будапешт. Биттнер раздобыл трофейный полугрузовичок «додж – три четверти». Он сам сидел за рулем. Штольберг и конвоиры расположились в кузове. Штольберг решил сбежать при первом удобном случае, как только они углубятся в Польшу.
Они пробирались по узким польским дорогам меж отступающими войсками. На привалах офицеры из пропаганда-штаффель возглашали – кто возбужденно выкрикивая, кто вещая твердым и мужественным голосом, а кто монотонно бубня канцелярским напевом: «Солдаты! Отступление временное. Оно вызвано стратегическими соображениями…» Солдаты молча слушали, и по их неподвижным лицам нельзя было понять, что они думают, может быть, уже не верят, а может быть, просто устали от войны и им стало все равно, наступают они или отступают.
«Додж» остановился в небольшом польском городке. Здесь Биттнер узнал, что русские заняли Варшаву и Краков и движутся сквозь Польшу к Германии. Биттнер запер Штольберга в сарае.
Посреди ночи он разбудил Штольберга и вывел его на тихую спящую улицу. Спросонья Штольберг с трудом соображал, где он и что с ним происходит. Пахло свежестью от только что выпавшего снега. В вышине мурлычут самолеты. Штольберг по звуку определил: «Русские…» Почему-то в их журчании не было ничего грозного. Так мирно все кругом…
«Сейчас меня застрелят…» Штольберг вздрогнул, когда Биттнер взял его под руку.
– Ну что, Штольберг?
В голосе Биттнера было притворное дружелюбие.
– Вы хотели бы, чтобы я вас освободил? Да, Или, может быть, вы задумали убежать? И именно здесь, в Польше? К вашим польским друзьям? Может быть, к Ядзе-с-косичками? Увы, Штольберг! – Биттнер вздохнул сокрушенно. – Я ничего не делаю наполовину. Ваше дело будет мной доследовано до конца, несмотря ни на что.
Штольбергу стало легко. Нет, его не собираются кончать. Во всяком случае, не сейчас. Он сказал:
– Несмотря на то, что Германия проигрывает войну?
– Ах, вы на это рассчитываете? Вас вдохновило зрелище временно отступающих войск? Да, Германия сейчас отдает пространство, но она уничтожает живую силу противника. – И добавил: – Германский тигр отступает, чтобы сделать новый прыжок.
Он толкнул Штольберга в машину и сел за руль. Машина рванулась с такой силой, что Штольберг и конвоиры стукнулись лбами.
Польша бежала под их колесами со стремительной быстротой. Через несколько дней, точнее, 23 января русские войска достигли границы Германии. Биттнер гнал машину, почти не останавливаясь.
В начале февраля ночью они въехали в Берлин. Мокрый снег. Берлин не бомбили. Штольберг пристально вглядывался сквозь оконце в город. Трудно было понять, где они. Иногда ему казалось, что они на Франквуртер-аллее под обгоревшими деревьями. Внезапно они сворачивали и кружили меж кирпичных холмов, среди поваленных зданий и переплетений рухнувших балок.
– Куда мы едем? – спросил он Биттнера.
Гауптштурмфюрер не ответил. Он был трезв и мрачен. Штольберг отвернулся от окошка. Зрелище разрушенного Берлина причиняло ему боль.
Они остановились перед массивным зданием крепостного вида. Штольберг сразу узнал его: тюрьма Плетцензее. Он подумал: «Конец». Он знал, что отсюда не выходят, отсюда выносят. Но он так устал, что ему сейчас было все равно, что с ним будет. Страшное напряжение последних дней сменилось бесчувствием. Он не ощущал себя. Ему казалось, что это не он шествует по коридору рядом с Биттнером, а кто-то другой, кого он видел как бы со стороны. Равнодушным взглядом скользил он по стенам, машинально искал на них следы запекшейся крови. Но белые кафельные стены сверкали лабораторной чистотой.
Они вошли в канцелярию. Биттнер положил на стол папку, о чем-то пошептался с эсэсовцем, сидевшим за столом. Штольберг только расслышал:
– Приговор будет доставлен дополнительно.
«Ага, – подумал Штольберг, – значит, не сегодня…» На прощанье Биттнер сказал Штольбергу:
– События складываются так, что ваше дело не может быть доследовано до конца с достаточной детальностью. В то же время нет никакого сомнения, что обвинение предъявлено вам совершенно правильно. В этих случаях приговор может быть вынесен на основании косвенных улик и внутреннего убеждения судей…
Они пробирались по узким польским дорогам меж отступающими войсками. На привалах офицеры из пропаганда-штаффель возглашали – кто возбужденно выкрикивая, кто вещая твердым и мужественным голосом, а кто монотонно бубня канцелярским напевом: «Солдаты! Отступление временное. Оно вызвано стратегическими соображениями…» Солдаты молча слушали, и по их неподвижным лицам нельзя было понять, что они думают, может быть, уже не верят, а может быть, просто устали от войны и им стало все равно, наступают они или отступают.
«Додж» остановился в небольшом польском городке. Здесь Биттнер узнал, что русские заняли Варшаву и Краков и движутся сквозь Польшу к Германии. Биттнер запер Штольберга в сарае.
Посреди ночи он разбудил Штольберга и вывел его на тихую спящую улицу. Спросонья Штольберг с трудом соображал, где он и что с ним происходит. Пахло свежестью от только что выпавшего снега. В вышине мурлычут самолеты. Штольберг по звуку определил: «Русские…» Почему-то в их журчании не было ничего грозного. Так мирно все кругом…
«Сейчас меня застрелят…» Штольберг вздрогнул, когда Биттнер взял его под руку.
– Ну что, Штольберг?
В голосе Биттнера было притворное дружелюбие.
– Вы хотели бы, чтобы я вас освободил? Да, Или, может быть, вы задумали убежать? И именно здесь, в Польше? К вашим польским друзьям? Может быть, к Ядзе-с-косичками? Увы, Штольберг! – Биттнер вздохнул сокрушенно. – Я ничего не делаю наполовину. Ваше дело будет мной доследовано до конца, несмотря ни на что.
Штольбергу стало легко. Нет, его не собираются кончать. Во всяком случае, не сейчас. Он сказал:
– Несмотря на то, что Германия проигрывает войну?
– Ах, вы на это рассчитываете? Вас вдохновило зрелище временно отступающих войск? Да, Германия сейчас отдает пространство, но она уничтожает живую силу противника. – И добавил: – Германский тигр отступает, чтобы сделать новый прыжок.
Он толкнул Штольберга в машину и сел за руль. Машина рванулась с такой силой, что Штольберг и конвоиры стукнулись лбами.
Польша бежала под их колесами со стремительной быстротой. Через несколько дней, точнее, 23 января русские войска достигли границы Германии. Биттнер гнал машину, почти не останавливаясь.
В начале февраля ночью они въехали в Берлин. Мокрый снег. Берлин не бомбили. Штольберг пристально вглядывался сквозь оконце в город. Трудно было понять, где они. Иногда ему казалось, что они на Франквуртер-аллее под обгоревшими деревьями. Внезапно они сворачивали и кружили меж кирпичных холмов, среди поваленных зданий и переплетений рухнувших балок.
– Куда мы едем? – спросил он Биттнера.
Гауптштурмфюрер не ответил. Он был трезв и мрачен. Штольберг отвернулся от окошка. Зрелище разрушенного Берлина причиняло ему боль.
Они остановились перед массивным зданием крепостного вида. Штольберг сразу узнал его: тюрьма Плетцензее. Он подумал: «Конец». Он знал, что отсюда не выходят, отсюда выносят. Но он так устал, что ему сейчас было все равно, что с ним будет. Страшное напряжение последних дней сменилось бесчувствием. Он не ощущал себя. Ему казалось, что это не он шествует по коридору рядом с Биттнером, а кто-то другой, кого он видел как бы со стороны. Равнодушным взглядом скользил он по стенам, машинально искал на них следы запекшейся крови. Но белые кафельные стены сверкали лабораторной чистотой.
Они вошли в канцелярию. Биттнер положил на стол папку, о чем-то пошептался с эсэсовцем, сидевшим за столом. Штольберг только расслышал:
– Приговор будет доставлен дополнительно.
«Ага, – подумал Штольберг, – значит, не сегодня…» На прощанье Биттнер сказал Штольбергу:
– События складываются так, что ваше дело не может быть доследовано до конца с достаточной детальностью. В то же время нет никакого сомнения, что обвинение предъявлено вам совершенно правильно. В этих случаях приговор может быть вынесен на основании косвенных улик и внутреннего убеждения судей…
Февраль – апрель
Тринадцатого февраля, после полуторамесячных боев, советские войска взяли Будапешт. В середине марта разбили немцев у Балатона. В середине апреля вошли в Вену, в конце – сомкнулись на Эльбе с американскими войсками.
Но еще до этого Биттнер узнал новость, которая его потрясла: Вальтера Моделя не стало. Этот маленький расторопный фельдмаршал, любимец Гитлера, покончил с собой. Из-за чего? Из-за краха империи? Германия погибла? Но ведь не может погибнуть стомиллионная нация? Значит, не из-за этого… Из-за чего же? Может быть, из-за страха возмездия?…
Биттнер отшвыривал от себя эту мысль, но она упорно возвращалась…
«Почему он не сдался американцам? – рассуждал Битнер. – Да, он мог сдаться союзникам, перед которыми у него руки чисты, если не считать расстрелов американских и английских военнопленных молодцами Скорцени…»
Биттнер сидел в пустом кабинете брошенного комендантского управления. Все бежали еще вчера, когда стала слышна отдаленная канонада. Все! За исключением его вестового солдата – эсэсман остается преданным до конца. Она и сейчас слышна, эта глухая канонада, русские еще далеко, еще есть время…
Для чего?
Вот в этом весь вопрос…
Биттнер достал из ящика початую бутылку джина. Он задумчиво посмотрел на нее. Может быть, на дне ее ответ на этот вопрос… Он налил полный стакан, но медлил пить. Эта назойливая мысль мучительно застряла в сознании, список военных преступников. Русские могли вытребовать Моделя у союзников, потому что он значится в списке военных преступников. Притом на одном из первых мест.
Биттнер отлично знает, когда это началось: еще в сорок третьем году. Модель, тогда генерал-полковник, отступал со своей 9-й армией от «московского плацдарма», как они называли эти места, то есть от района к западу от Москвы…
…Ах, как четко работает голова! Как немилосердна память! Биттнер хлебнул джина.
…словом, от Вязьмы, от Гжатска – они еще смеялись в своей компании над этим варварским сочетанием букв – проводили там «политику пустыни», разрушали города, а деревни просто сжигали, население… вот в этом вся штука – население…
Население! Гибли города и деревни – так на то война! Но люди! Тут, конечно, дело дрянь, потому что у русских данные о расстрелах, повешенных, угонах в рабство… И не очень далеко от фельдмаршала в этом списке военных преступников он, Биттнер.
Конечно, это можно оспорить. Жестокость? Да. Но она введена в систему, разбита на параграфы, приобрела форму инструкции. Да и само выражение «военный преступник» – такого юридического термина нет. Опротестовать!… Но перед кем?…
Он снова хлебнул джина. И еще. Он знает, как это происходит, когда шею захлестывает петля. Он рванул себя за воротник, полетели крючки, какая она скользкая, ах да! Ведь ее мылят. Он скинул китель и швырнул его в угол. Выпустил живот поверх ремня. Все равно душно…
Рывком, резко, как все, что он сейчас делал, выдвинул ящик стола. Там лежал пистолет. Он как-то косо посмотрел на него и зажмурился. «Но все-таки (он призвал себе на помощь весь свой цинизм) свой пистолет лучше, чем петля карателя».
Его восхитило собственное хладнокровие. «В такую минуту у меня хватает мужества острить».
Да! Пора кончать. Все дела устроены: письма сожжены, четыре пары белья (из них одна неношеная) отосланы матери, смертный приговор Штольбергу отослан в тюрьму Плетцензее, золотой нацистский значок передан в надежные руки. «Я уйду из жизни как рыцарь. Для меня это вопрос чести…»
Он поднял стакан и медленно выпил до дна. Он хотел довести сознание до такого состояния затмения, чтоб ему стало все равно, что с ним будет. Тогда он найдет в себе силы совершить над собой то, что он собирался.
«Нет, не годится… Это состояние безразличия лишит меня желания действовать. А между тем то, что я собираюсь сделать с собой, есть действие… А впрочем, какое же это действие… Ничтожное движение пальца…»
И он влил в себя стакан джина. Теперь он единственная неподвижная точка в мире. Все вокруг вертится… Но он не пьянел.
И вдруг ему стало безумно жаль себя: «А почему? Да, почему я должен лишать Германию себя? Что? Это не согласуется с вопросом чести?»
И тут же мозг-подхалим услужливо подсказывает:
«Но есть другая, высшая честь: быть полезным родине! Да! Притаиться! Прикинуться! Действовать исподтишка, пока не придет момент!»
Он знал, что он лжет, что все это притворство, игра, но не хватало мужества признаться себе в этом, потому что был трус.
Канонада внезапно стала оглушительной, потом она прекратилась, и сразу – совсем близко автоматные очереди.
В комнату вбежал вестовой.
– В городе русские! – крикнул он и исчез. Биттнер метнулся за ним к дверям. Выстрел за дверью заставил его отпрянуть.
Он схватил бутылку и выпил все, что там было.
Но еще до этого Биттнер узнал новость, которая его потрясла: Вальтера Моделя не стало. Этот маленький расторопный фельдмаршал, любимец Гитлера, покончил с собой. Из-за чего? Из-за краха империи? Германия погибла? Но ведь не может погибнуть стомиллионная нация? Значит, не из-за этого… Из-за чего же? Может быть, из-за страха возмездия?…
Биттнер отшвыривал от себя эту мысль, но она упорно возвращалась…
«Почему он не сдался американцам? – рассуждал Битнер. – Да, он мог сдаться союзникам, перед которыми у него руки чисты, если не считать расстрелов американских и английских военнопленных молодцами Скорцени…»
Биттнер сидел в пустом кабинете брошенного комендантского управления. Все бежали еще вчера, когда стала слышна отдаленная канонада. Все! За исключением его вестового солдата – эсэсман остается преданным до конца. Она и сейчас слышна, эта глухая канонада, русские еще далеко, еще есть время…
Для чего?
Вот в этом весь вопрос…
Биттнер достал из ящика початую бутылку джина. Он задумчиво посмотрел на нее. Может быть, на дне ее ответ на этот вопрос… Он налил полный стакан, но медлил пить. Эта назойливая мысль мучительно застряла в сознании, список военных преступников. Русские могли вытребовать Моделя у союзников, потому что он значится в списке военных преступников. Притом на одном из первых мест.
Биттнер отлично знает, когда это началось: еще в сорок третьем году. Модель, тогда генерал-полковник, отступал со своей 9-й армией от «московского плацдарма», как они называли эти места, то есть от района к западу от Москвы…
…Ах, как четко работает голова! Как немилосердна память! Биттнер хлебнул джина.
…словом, от Вязьмы, от Гжатска – они еще смеялись в своей компании над этим варварским сочетанием букв – проводили там «политику пустыни», разрушали города, а деревни просто сжигали, население… вот в этом вся штука – население…
Население! Гибли города и деревни – так на то война! Но люди! Тут, конечно, дело дрянь, потому что у русских данные о расстрелах, повешенных, угонах в рабство… И не очень далеко от фельдмаршала в этом списке военных преступников он, Биттнер.
Конечно, это можно оспорить. Жестокость? Да. Но она введена в систему, разбита на параграфы, приобрела форму инструкции. Да и само выражение «военный преступник» – такого юридического термина нет. Опротестовать!… Но перед кем?…
Он снова хлебнул джина. И еще. Он знает, как это происходит, когда шею захлестывает петля. Он рванул себя за воротник, полетели крючки, какая она скользкая, ах да! Ведь ее мылят. Он скинул китель и швырнул его в угол. Выпустил живот поверх ремня. Все равно душно…
Рывком, резко, как все, что он сейчас делал, выдвинул ящик стола. Там лежал пистолет. Он как-то косо посмотрел на него и зажмурился. «Но все-таки (он призвал себе на помощь весь свой цинизм) свой пистолет лучше, чем петля карателя».
Его восхитило собственное хладнокровие. «В такую минуту у меня хватает мужества острить».
Да! Пора кончать. Все дела устроены: письма сожжены, четыре пары белья (из них одна неношеная) отосланы матери, смертный приговор Штольбергу отослан в тюрьму Плетцензее, золотой нацистский значок передан в надежные руки. «Я уйду из жизни как рыцарь. Для меня это вопрос чести…»
Он поднял стакан и медленно выпил до дна. Он хотел довести сознание до такого состояния затмения, чтоб ему стало все равно, что с ним будет. Тогда он найдет в себе силы совершить над собой то, что он собирался.
«Нет, не годится… Это состояние безразличия лишит меня желания действовать. А между тем то, что я собираюсь сделать с собой, есть действие… А впрочем, какое же это действие… Ничтожное движение пальца…»
И он влил в себя стакан джина. Теперь он единственная неподвижная точка в мире. Все вокруг вертится… Но он не пьянел.
И вдруг ему стало безумно жаль себя: «А почему? Да, почему я должен лишать Германию себя? Что? Это не согласуется с вопросом чести?»
И тут же мозг-подхалим услужливо подсказывает:
«Но есть другая, высшая честь: быть полезным родине! Да! Притаиться! Прикинуться! Действовать исподтишка, пока не придет момент!»
Он знал, что он лжет, что все это притворство, игра, но не хватало мужества признаться себе в этом, потому что был трус.
Канонада внезапно стала оглушительной, потом она прекратилась, и сразу – совсем близко автоматные очереди.
В комнату вбежал вестовой.
– В городе русские! – крикнул он и исчез. Биттнер метнулся за ним к дверям. Выстрел за дверью заставил его отпрянуть.
Он схватил бутылку и выпил все, что там было.
Посмертная записка гауптштурмфюрера Биттнера
«Идите вы все к черту… и пусть все идет к черту…»
Почти сегодня
Как Ядзя могла узнать Штольберга в этой толпе, хлынувшей из поезда, если она видела его более двадцати лет назад в течение нескольких минут, когда он влек ее из сарая и потом торопливо усаживал, почти втискивая в ящик из-под сигарет? А когда через полтора часа выпускал ее оттуда и ссаживал из грузовика, уже было сумеречно, и он только указал ей на темнеющий вдали лес и шепнул: «Беги!» Как она могла бы узнать его сейчас, отличить именно его в сутолоке вокзала среди других пожилых мужчин, дельцов, туристов, пенсионеров, торговцев, ученых, поездных воров, обладающих, как известно, особенно благородной наружностью?
И все же она узнала его.
Они сидели на балконе ее дома, и под ними шумела и сияла Варшава. Разговор у них получился какой-то прыгающий, и посреди этой радостной возбужденной сбивчивости они не могли прийти в себя от изумления, что видят друг друга, и считали это чудом.
– Неужели вы нас до сих пор не любите?
– Кого «вас»?
– Видите ли, дорогая Ядзя, я заметил еще в вагоне со стороны ваших земляков… Ну, выразимся так: несколько настороженное отношение к немцам.
Ядзя поиграла пальцами по столу.
– Ну, прямо скажем, некоторые основания для этого есть.
– Были!
– Знаете что, не будем углубляться в национальную психологию. Это материя довольно скользкая.
Ядзя засмеялась. Она выглядела молодо. Да она и не стара, сорока еще нет! Солнце, пронзая легкий туман, плывущий над Варшавой, золотило ее косы. Она все еще не расставалась с ними, она обернула их вокруг головы как корону.
– Ну, – сказала она, смеясь, – вас, например, я люблю.
– Спасибо. Но я ставлю вопрос широко. А Томаса Манна вы любите?
– Люблю.
– Так вот Томас Манн – он, конечно, самый большой немец нашего века и самый упорный борец с фашизмом – сказал: «Если ты родился немцем, значит, ты волей-неволей связан с немецкой судьбой…»
– Это совершенно естественно.
– Подождите, я не кончил, «…связан с немецкой судьбой и с немецкой виной». А вот я считаю, Ядзя, что не может быть у народа круговой поруки! Что ж, значит, выходит по Манну, что я не немец?
– Милый Штольберг, вы забыли, что я вам сказала тогда: «Вы больше немец, чем все они, взятые вместе».
– Когда вы мне это сказали?
– Ну, тогда, на дороге, когда вы меня вытряхнули из ящика.
– Я видел, что вы шевелите губами, но я просто не расслышал. И моторы так шумели. К тому же я спешил.
– Да и я с трудом говорила. Я страшно волновалась!
– Еще бы! Они ведь пронюхали, что вы были в одном из ящиков.
Ядзя всплеснула руками:
– Неужели? Значит, вы меня ссадили вовремя! Между прочим, еще и потому вовремя, что я чуть не задохнулась в том ящике. Если бы я там не провертела дырку…
Штольберг махнул рукой:
– Ох эта дырка! Когда моя автоколонна прибыла к месту назначения, там уже ждали ее гестаповцы, и они осмотрели каждый ящик. Они допросили всех шоферов. Ну, и, натурально, на меня как на начальника колонны завели дело. И эта ваша дырка сыграла не последнюю роль: она была тем, что мой следователь гауптштурмфюрер Биттнер назвал косвенной уликой.
– Что с ним стало, не знаете?
– Мне говорили, что он пустил себе пулю в лоб, когда фашизм рухнул. Но незадолго до этого он послал мой смертный приговор в Берлин, в тюрьму, где я был заключен. Меня уже собирались вздернуть. Да не успели. Русские меня освободили.
Ядзя на мгновение прикрыла глаза, как бы что-то вспоминая:
– А вы знаете, что вы едва не погибли гораздо раньше?
Штольберг посмотрел на нее с недоумением.
Она засмеялась:
– Два слова, которые вы тогда сказали, спасли вас от верной смерти.
– Когда?
– Когда вы вошли в тот сарай, где я спряталась.
Штольберг сказал несколько смущенно:
– Боже мой! Если бы вы знали, зачем я зашел туда. При даме сказать неудобно…
– Зачем бы вы ни зашли, вы тотчас об этом забыли: вы увидели меня.
– Да, вы сидели, скорчившись, в темном углу…
Ядзя неторопливо мотнула головой: не мешайте, мол! Брови ее были грозно сведены, но глаза светились нежностью.
– Когда я увидела вас – темный силуэт офицера на светлом фоне открывшейся двери, я вскинула пистолет и прицелилась. В это время вы сказали… Вы помните, что вы сказали?
– Разве я что-то сказал? По-моему, я выглянул за дверь, увидел, что переулок безлюден, поманил вас, ну, и усадил в ящик.
– Но до этого вы сказали… В этом все дело! Я услышала в ваших словах и в вашем голосе столько доброты, что опустила руку с пистолетом.
– Но что же я такое сказал?
– Вы сказали: «Бедный ребенок…»
1976
И все же она узнала его.
Они сидели на балконе ее дома, и под ними шумела и сияла Варшава. Разговор у них получился какой-то прыгающий, и посреди этой радостной возбужденной сбивчивости они не могли прийти в себя от изумления, что видят друг друга, и считали это чудом.
– Неужели вы нас до сих пор не любите?
– Кого «вас»?
– Видите ли, дорогая Ядзя, я заметил еще в вагоне со стороны ваших земляков… Ну, выразимся так: несколько настороженное отношение к немцам.
Ядзя поиграла пальцами по столу.
– Ну, прямо скажем, некоторые основания для этого есть.
– Были!
– Знаете что, не будем углубляться в национальную психологию. Это материя довольно скользкая.
Ядзя засмеялась. Она выглядела молодо. Да она и не стара, сорока еще нет! Солнце, пронзая легкий туман, плывущий над Варшавой, золотило ее косы. Она все еще не расставалась с ними, она обернула их вокруг головы как корону.
– Ну, – сказала она, смеясь, – вас, например, я люблю.
– Спасибо. Но я ставлю вопрос широко. А Томаса Манна вы любите?
– Люблю.
– Так вот Томас Манн – он, конечно, самый большой немец нашего века и самый упорный борец с фашизмом – сказал: «Если ты родился немцем, значит, ты волей-неволей связан с немецкой судьбой…»
– Это совершенно естественно.
– Подождите, я не кончил, «…связан с немецкой судьбой и с немецкой виной». А вот я считаю, Ядзя, что не может быть у народа круговой поруки! Что ж, значит, выходит по Манну, что я не немец?
– Милый Штольберг, вы забыли, что я вам сказала тогда: «Вы больше немец, чем все они, взятые вместе».
– Когда вы мне это сказали?
– Ну, тогда, на дороге, когда вы меня вытряхнули из ящика.
– Я видел, что вы шевелите губами, но я просто не расслышал. И моторы так шумели. К тому же я спешил.
– Да и я с трудом говорила. Я страшно волновалась!
– Еще бы! Они ведь пронюхали, что вы были в одном из ящиков.
Ядзя всплеснула руками:
– Неужели? Значит, вы меня ссадили вовремя! Между прочим, еще и потому вовремя, что я чуть не задохнулась в том ящике. Если бы я там не провертела дырку…
Штольберг махнул рукой:
– Ох эта дырка! Когда моя автоколонна прибыла к месту назначения, там уже ждали ее гестаповцы, и они осмотрели каждый ящик. Они допросили всех шоферов. Ну, и, натурально, на меня как на начальника колонны завели дело. И эта ваша дырка сыграла не последнюю роль: она была тем, что мой следователь гауптштурмфюрер Биттнер назвал косвенной уликой.
– Что с ним стало, не знаете?
– Мне говорили, что он пустил себе пулю в лоб, когда фашизм рухнул. Но незадолго до этого он послал мой смертный приговор в Берлин, в тюрьму, где я был заключен. Меня уже собирались вздернуть. Да не успели. Русские меня освободили.
Ядзя на мгновение прикрыла глаза, как бы что-то вспоминая:
– А вы знаете, что вы едва не погибли гораздо раньше?
Штольберг посмотрел на нее с недоумением.
Она засмеялась:
– Два слова, которые вы тогда сказали, спасли вас от верной смерти.
– Когда?
– Когда вы вошли в тот сарай, где я спряталась.
Штольберг сказал несколько смущенно:
– Боже мой! Если бы вы знали, зачем я зашел туда. При даме сказать неудобно…
– Зачем бы вы ни зашли, вы тотчас об этом забыли: вы увидели меня.
– Да, вы сидели, скорчившись, в темном углу…
Ядзя неторопливо мотнула головой: не мешайте, мол! Брови ее были грозно сведены, но глаза светились нежностью.
– Когда я увидела вас – темный силуэт офицера на светлом фоне открывшейся двери, я вскинула пистолет и прицелилась. В это время вы сказали… Вы помните, что вы сказали?
– Разве я что-то сказал? По-моему, я выглянул за дверь, увидел, что переулок безлюден, поманил вас, ну, и усадил в ящик.
– Но до этого вы сказали… В этом все дело! Я услышала в ваших словах и в вашем голосе столько доброты, что опустила руку с пистолетом.
– Но что же я такое сказал?
– Вы сказали: «Бедный ребенок…»
1976