Однако, покуда кольцо еще не совсем замкнулось, Урс решил через этот свободный коридор просунуть в Бастонь тех американцев, которые были в его отряде, в том числе, разумеется, Осборна и Майкла.
   Пошли цепочкой. Конечно, ночью. В полном молчании. Впереди на изрядном расстоянии от группы шли дозорные – Брандис и Финик. Они изредка тихо перекликались. Туман притушивал голоса и шаги. Иногда они останавливались, поджидая отряд. Потом опять отдалялись от него, тщательно прислушиваясь к окружающей местности, почти вынюхивая ее. Позади отряда в замыкающем дозоре шли оба фламандца, Питер и Ян, тоже вслушиваясь в черно-серую туманную муть, облипавшую их отовсюду. Стояла мертвая тишина. Изредка только чавкали сапоги в истаявшем снегу и проносилось тихое, как вздох, ругательство.
   Урс шел посреди отряда. Он решил лично сдать американцев. А кроме того, он рассчитывал, что, может быть, ему удастся раздобыть какие-нибудь надежные сведения о положении на фронте. Все так перемешалось, потеряна связь с разведкой, неизвестно, где штабы и какие задачи стоят сейчас перед партизанами в этой новой обстановке.
   Он надеялся, что они войдут в город до рассвета. Ведь нынче светает поздно, в восемь часов. Это будет трудный момент: без сомнения, там стоят сторожевые заставы, они могут, не узнав своих, обстрелять их.
 
   Урс не мог не поверить своим дозорным, когда они доложили ему, что никакой заставы нет и вход в город в этом месте свободен. Возмущенный, он сам поспешил к этому месту.
   – Гостеприимно… – пробормотал он сквозь зубы.
   Действительно пусто… Несколько стреноженных коней разгребали копытами снег и с хрустом жевали прошлогоднюю жухлую траву.
   – Вояки, так и так их мать, – повторил Урс. Финик качал головой:
   – Как же это немцы проморгали… Урс огрызнулся:
   – Потому что немцы воюют грамотно и не могут представить себе такого военного невежества.
   Он расположил свой отряд на этом участке, растянув его тонкой линией. Сам же поспешил в штаб дивизии.
   Затруднение состояло в том, что он в штабе никого не знал, кроме Конвея, с которым был связан конспиративно. Но благодаря духу беспечности, который царил здесь, Урсу не составило труда узнать его домашний адрес.
   Урс застал его дома. Конвей говорил по телефону. Он приветливо помахал рукой и продолжал говорить:
   – Видите ли, с горючим у нас дело дрянь… Как я вспомню о тысячах галлонов, брошенных в Ставло… Нет, дух нашего солдата очень высок, но одним духом не продержишься, если нет боеприпасов… Что?… Я понимаю, снабдят по воздуху… Конечно, конечно, и это… Обязательно!… И побольше… Потому что костлявая рука голода…
   Урс больше не мог выдержать. Он вскочил и положил на телефон свою лапу с крупными ногтями, раздавшимися более в ширину, чем в длину. Разговор, естественно, прервался.
   – Как вы можете говорить о таких вещах клером?! – загремел он. – Что ни слово…
   – …то выдача военной тайны, – сказал Конвей, растянув губы в привычной усмешке. – Но, дорогой мой, вы свой. Вы даже не представляете себе, Урс, как глубоко вы проверены.
   – Да разве я о себе? Какой же вы, к черту, разведчик, если не знаете, что в нейтральной зоне у немцев сидят подслушиватели со специальными аппаратами и перехватывают телефонные разговоры. Вообще, что за бардак у вас в штабе! Вы оставили открытыми ворота в город! Что это – кретинизм или предательство?!
   Урс рассказал о неохраняемом участке к югу от города.
   – Вам все смешки, Конвей! – сказал он с гневом.
   – Но это действительно забавно, Урс, что немцы не вошли. Вы знаете почему? Это напоминает детскую игру «в какой руке камешек?». Вы рассуждаете так: в прошлый раз я клал его в правую руку, – значит, логично сейчас положить его в левую. Но противник тоже так рассуждает. И я оставляю его в правой и выигрываю.
   – Да, – устало сказал Урс, – но в нашем случае не было прошлого раза.
 
   Мало кто знал, что командующий 3-й армией генерал-лейтенант Джордж Паттон, такой резкий, вспыльчивый, часто грубый, обладал натурой чувствительной, даже сентиментальной, как девушка. Во всяком случае, сознание, что гарнизон осажденной Бастони терпит муки голода, причиняло ему страдания. Именно гарнизон. Это нечто конкретное. Свое. Родное, как семья. А жители? Да, конечно, им тоже не сладко. Но это абстракция. Население. Понятие географическое. Так или иначе, генерал Паттон мучился от невозможности облегчить страдания осажденного города и проклинал нелетную погоду. Метеорологи боялись показаться ему на глаза, ибо по несдержанности генерал способен был обвинить, их в том, что тучи такие низкие, а снегопад такой густой, а ветер такой пронзительный.
   В конце концов генерал вызвал главного капеллана армии, пожилого, всеми уважаемого пастора в чине подполковника.
   – Послушайте, – сказал он, – вы там молитесь черт знает о чем, вместо того чтобы выклянчить у бога хорошую погоду. Я приказываю вам, чтобы во всех вверенных мне соединениях, частях и подразделениях отныне включили в молитвы требование о ниспослании нам летной погоды.
   Священнослужитель слушал эту речь генерала с чувством, близким к ужасу. Он сдерживал себя, памятуя, что всякое выражение раздражительности уже есть грех. Он ограничился тем, что сказал сухо:
   – Можно ли приказывать богу…
   Паттон резко повернулся на каблуках, отшвырнул сигару и сказал металлическим голосом:
   – У кого вы, черт возьми, в подчинении? У меня или у бога? Вы офицер Третьей армии. Идите и выполняйте приказ.
   В тот же день солдатам и офицерам 3-й армии был роздан текст молитвы, свежеотпечатанный в армейской типографии и утвержденный генералом Паттоном:
   «Господи, боже наш! Даруй нам в милости твоей хорошую погоду для битвы, чтобы сокрушить жестокость и злобу наших врагов. Аминь!»
   И что вы думаете! За два дня до рождества проклюнулось солнце, робкое, правда, какое-то, завуалированное кисейными облаками. Все же и такого его было достаточно, чтобы из 3-й армии вылетели самолеты и принялись сбрасывать в Бастонь мешки с консервами, медикаментами, яичным порошком и боеприпасами. Однако самолеты держались на большой высоте, и большая часть грузов попала к немцам. Тут уж ни бог, ни сам генерал Паттон ничего не могли сделать.
   Между тем атаки следовали одна за другой. С востока в Бастонь прорывалась учебная танковая дивизия, состоящая из отборных солдат 47-го корпуса 5-й армии. Она била как таран по укреплениям, наскоро возведенным защитниками Бастони. Первую их линию немцам вскоре удалось преодолеть. Генерал-майор Энтони Маколифф, этот, как его прозвали люксембуржцы, смешав французский и английский, les hеros des nuts [30], направил против немцев половину имевшихся у него танков. Он приказал намалевать на каждом четыре буквы: АААВ. Отправляясь на позиции, танкисты охотно объясняли любопытным их значение: Anything. Anytime. Anywhere. Bar nothing [31]. Им удалось задержать немцев.
   Остальные танки Маколифф направил на запад от города. Здесь немцы тоже пробивали укрепления непрерывными атаками. Это был как бы второй конец воображаемой оси, долженствовавшей пронзить Бастонь. Однако и здесь дальше первой линии укреплений немцам продвинуться не удалось.
   Генерал Байерлейн, командовавший учебной дивизией, взвесил шансы. По данным разведки, в Бастони и вокруг нее потери американцев достигли по меньшей мере трех тысяч человек убитыми и ранеными. Голод в городе, как доносили лазутчики, дошел до крайних пределов, резали лошадей, но и их уже почти не было в этой конской столице. Начинался голодный тиф. Генерал Байерлейн решил, что плод созрел и вот-вот упадет, пора подставлять руки. И он направил к Маколиффу парламентера с предложением капитулировать. Генерал Мантейфель в своих записках весьма сдержанно пишет: «Наше требование о капитуляции было отклонено».
   Ответ генерала Маколиффа был более живописным. Внимательно прочитав предложение капитулировать, генерал Маколифф надел очки и старательно начертил на нем каллиграфическим почерком: «Катитесь к едреной матери!»
   Жаль, что эта жизнерадостная резолюция не сохранилась. Она заняла бы почетное место в библиотеке конгресса в Капитолии в Вашингтоне среди важнейших исторических документов эпохи.
   Бедный Байерлейн! И тут ему не повезло! Однако этих невезений набирается столько, что впору усомниться в его качествах полководца. Вот и здесь он ошибся в главном: в оценке сил противника. И этим ввел в заблуждение своего командующего армией. Генерал Мантейфель считал, что Бастонь не только «сердце Арденн». Этот маленький бельгийский городок стал сердцем обороны американских войск. И здесь его наметанный глаз не ошибся. Но он ошибся в другом. Этот опытнейший генерал не подозревал, что упустил момент овладеть Бастонью почти без боя. Вот тут-то, сам того не желая, выдернул из-под него стул генерал-лейтенант Фриц Байерлейн. Во время боя за городок Новиль, что к северо-востоку от Бастони, он принял слабые дозоры противника за крупные силы. Таково было неистовство в бою одного из небольших подразделений американской 10-й бронетанковой дивизии, что Байерлейн послал Мантейфелю донесение, что учебная танковая дивизия попадает в невыгодное (он еле удержался, чтобы не написать «гибельное») положение' и он вынужден отступить. Не проверив действительной обстановки на месте, Мантейфель нисколько не усомнился в правильности действий своего лучшего командира своей лучшей дивизии.
   Справедливость требует сказать, что обе стороны преувеличивали силы друг друга. Первый лейтенант Конвей признавал, что здесь есть промах американской разведки, совпавший с подобным же промахом немецкой разведки. «И мы и немцы, – писал он в своей статье «Бедный заблудший ангел», помещенной уже после войны в парижском издании «Геральд трибюн», – смотрели друг на друга расширенными от ужаса глазами. Мы были уверены, что бросившиеся в это безумное наступление немецкие войска глубоко эшелонированы и имеют большую глубину оперативного построения, тогда как это была тонкая ниточка, которую ничто не стоило прорвать. А немцы полагали, что перед ними мощные американские соединения, богато оснащенные техникой, тогда как в тот момент это были разрозненные подразделения, мечущиеся в панике, к тому же плохо вооруженные».
 
   Конвей и Осборн встретились во время вылазки у брошенной фермы «Старый вепрь». Название это сохранилось на сквозной ажурной вывеске, которая болталась на одном гвозде над воротами.
   Высотка, на которой стояла ферма, господствовала над местностью и была приманкой для обеих сторон. Большой скотный двор окружен буками, посаженными так тесно, что они образовали почти стену. Здесь Конвей установил противотанковое орудие и, когда был убит первый номер, сам заменил его. «Все-таки я артиллерист», – сказал он. Собственно, по этим жеманным интонациям Осборн, уже встречавший Конвея в городе, узнал его, ибо лицо Конвея было испачкано копотью до неузнаваемости.
   После того как американцы отразили одну за другой три атаки, наступило затишье. Вообще-то говоря, можно было возвращаться в Бастонь. И командовавший небольшим отрядом пехоты первый лейтенант Осборн собрался поначалу именно так поступить. Но потом передумал.
   – Разумнее это сделать, когда стемнеет, – объяснил он Конвею, – возвращаться надо по открытой местности. И хотя мы в белых халатах, они всех нас расколошматят, как бутылки в тире.
   Осборн знал, что, как только они покинут ферму, немцы займут ее. Отсюда открывался обширный вид на восточную часть города. По мнению Осборна, ферму следовало удержать в своих руках. Конвей был согласен с этим. Но генерал Маколифф приказал всем участникам вылазок обязательно к ночи возвращаться в город.
   – Приказ есть приказ, – сказал Осборн в ответ на предложение Конвея «поправить» генерала и не уходить с фермы.
   Не стреляли. Осборн присел на брошенную автопокрышку с грузовика и с наслаждением оперся уставшей спиной о стену полуразрушенного сарая. Это был отдых. Мыслями он вернулся к довоенному покою. Нет, нет! Военная служба нравилась Осборну. Он уже решил, что после войны останется в армии. Никакие страсти не сравнятся с наслаждением командовать и подчиняться. Да, он останется в армии. Если, конечно, его оставят. И если его не убьют. Но сейчас, сидя на этой старой шине, расслабившись, он предался уютным воспоминаниям о мирной жизни. Он не давал себе труда упорядочивать их. Он плыл по течению. Большое место в них занимал душ… Ласковые прикосновения этого благословенного домашнего дождя из низкого кафельного неба… Девушки… Преимущественно высокие блондинки, с которыми он встречался обычно после работы в кафе, очередная она с правой стороны, в левой руке контрабас в чехле, с длинной извилистой царапиной на деке, он все собирался залакировать ее, да так и не успел… Дыни… он обожал дыни, обычно перед обедом он отправлял в рот влажный пахучий розовый ломоть…
   В это время немцы открыли огонь из учетверенного миномета. Осборн упал, обливаясь кровью. Миномет замолчал так же внезапно. Очевидно, просто пробовали вновь прибывшее оружие.
   В госпитале в Бастони, лежа на койке, Осборн догадывался, что не выкрутится. Он считал, что эта самая большая глупость в его жизни. Его лицо сделалось совсем маленьким, как у ребенка. Мушкетерские усики и эспаньолка выделялась на нем нелепыми запятыми. Собирались сделать переливание крови, но он увидел на банке ярлык: «Цветная кровь» – и отказался от переливания. «Какое счастье, – сказал он, – что я умираю в католическом городе…»
   Он потребовал к себе патера. Но в армии не оказалось католического священника. «Есть дьяконисса», – сказали ему. «Баба? Ни за что!» От услуг лютеранского капеллана он отказался. «Позовите поляка», – сказал он. Позвали Феликса Маньковского. Осборн ему исповедался. Он признался в постыдном грехе: уже коснеющим голосом он рассказал Феликсу, как он в свое время не поделился хлебом с Майклом. Маньковский знал ритуальные слова, сопровождающие отпущение грехов… «Absolvo te… [32]» – сказал он срывающимся голосом.
   На погребении произошел неприятный инцидент, несколько нарушивший привычное благообразие похорон. К гробу подошел пожилой джентльмен в куртке с кенгуровым воротником и заявил, что может организовать захоронение останков первого лейтенанта Лайонела Осборна у него на родине, то есть в Штатах. Маньковский и Вулворт узнали его: это был Корнелиус Ли, представитель «Симетри элайенс», объединения компаний, эксплуатирующих кладбища. Мистер Ли вежливо, но настойчиво допытывался у окружающих, есть ли у Осборна родственники в США и насколько они состоятельны. Ибо, как выяснилось из дальнейшего разговора, перевозка останков производится за счет родственников.
   Мистер Ли тут же заметил, что последние бои значительно расширяют деятельность «Симетри элайенс», и не без самодовольства добавил: это общество настолько влиятельно, что провалило в конгрессе законопроект о создании новых национальных кладбищ для бесплатного погребения погибших воинов. Дальнейшие рассуждения мастера Корнелиуса Ли были прерваны Майклом, который взял его за кенгуровый воротник и, наподдав сзади коленом, швырнул довольно далеко от лакомых останков первого лейтенанта Лайонела Осборна.
   Конвею понравился этот поступок. Он пригласил Майкла к себе в бункер. Ему вообще понравился этот тощий юноша с приподнятыми бровями мечтателя и плечами боксера. Он уже слышал о нем кое-что. Главный капеллан армии подполковник Френкленд рассказал, что недавно к нему явился Майкл и покаялся:
   – Я убил ангела.
   И рассказал о стычке на дороге, где он застрелил одного из близнецов, а тот, оказывается, был не кем иным, как ангелом в мундире немецкого солдата.
   Капеллан принялся утешать его. А потом, устав от собственных банальных поучений, признался:
   – А что я могу тебе сказать, парень? С одной стороны, я проповедую вам всем: «Люби ближнего, как самого себя». А с другой – я же призываю вас: «Убивайте немцев». Значит, приходится говорить, что немцы не люди, а черти. Но вот ты убил не черта, а ангела…
   Майкл зачастил к Конвею. Его привлекал открытый – иногда до цинизма – ум Конвея. Да и Конвея устраивали беседы с Майклом более, чем с Вулвортом. Нельзя отрицать: Вулворт великолепно молчит, это имеет свои удобства для такого говоруна как, Конвей. Но уж очень он примитивен, этот молоденький лейтенант из семьи мелкорозничных магнатов. А Конвей любит примитивы только в искусстве, главным образом церковном. А его словесные пиршества нуждаются в острой приправе – возбуждающих репликах собеседника.
   В последнее же время в повадках Вулворта, еще недавно такого нежного, такого, сказал бы Конвей, трогательно нежного юноши, появилось что-то грубо-солдафонское, особенно когда он, закинув на стол ноги в грязных бутсах и потребовав хриплым «фронтовым» голосом выставить джин, начинает нести хвастливую околесицу о своих подвигах на передовой.
   Другое дело нервный, почти истерический рассказ Майкла о том, как он убил ангела. До сих пор это продолжало мучить Майкла. Конвей жалел его и утешал по своему способу, который называл «метод каленой кочерги». Он пошел в атаку на идеализм Майкла:
   – Конечно, ограниченному, ну, скажем просто туповатому воображению идеалиста нет ничего удобнее, чем придумать боженьку. Ход мыслей при этом примитивный. Вопрос: откуда все взялось? Ответ: хозяин создал. И сравните эту наивность с силой и смелостью воображения материалиста, который постиг извечность мира, его безначалие! Какая свобода духа нужна, чтобы примириться с этой идеей!
   Майкл слушал очень серьезно. Потом чуть улыбнулся и сказал:
   – Вы забываете одну очень простую вещь, Конвей.
   – Какую?
   – Хозяин, как вы его назвали, или бог, как говорят все, или Разумная Сила, как выражаются некоторые философы, или что-то другое – условно, – но с наибольшим приближением к сути обозначим его словом Создатель, – что он тоже извечен и безначален…
   Разговор этот и другие, подобные ему, шли под разрывы снарядов, которыми осаждающие засыпали город. В пылу споров Конвей и Майкл не слышали их.
   Однако скоро Конвей лишился своего лучшего собеседника. Нет, нет, он не убит! Другое.
   Однажды Майкл проходил мимо Порт-де-Трев. Немцы беспорядочно стреляли по городу из орудий. Люди разбегались, прятались под арки домов, Майкл даже не прибавлял шага. Он считал это постыдным проявлением слабости. Он рассуждал так: «Это чудовище, Гитлер, хочет, чтобы я переменился, чтобы я стал мельче, ничтожнее самого себя. Но он этого не дождется, я останусь самим собой». И он не прибавлял шага.
   Случилось ему как-то увидеть посреди улицы скопление женщин. Он видел только их– спины. Некоторые – в элегантных меховых шубках. Сидя на корточках, женщины копошились в чем-то лежавшем на мостовой и не обращали внимания на разрывы снарядов.
   В стороне стояла девчонка в старенькой накидке, из которой выбивались клочья ваты. Съежившись от холода, она топталась на месте в своих грубых мужицких сапогах и попеременно дышала то на одну, то на другую руку в продранных рукавичках.
   Изредка она посматривала на группу женщин посреди мостовой, и на ее лице, замерзшем и чем-то испачканном, появлялось отвращение и жалость.
   Когда Майкл приблизился, он увидел, над чем склонились женщины: над трупом павшей лошади. Они вырезали из него куски мяса и набивали им сумки. Теперь никто в Бастони не ходил без сумки. А вдруг удастся набрести на что-нибудь съестное, на сброшенную с самолета пачку сала или, как вот сейчас, на падаль.
   Замухрышка в накидке бросила взгляд на Майкла. Он поразил юношу. Это был монашеский взгляд исподлобья, горячий и стыдливый. Майкл остановился. Неожиданно для себя он проговорил церемонно:
   – Can I help you? [33]
   И тут же спохватился, что обращается к ней по-английски. От смущения, конечно. Но почему он смутился? Неужели этот взгляд?… Девчонка пожала плечами и, к удивлению Майкла, ответила ему тоже по-английски:
   – No… Unless… if you could… [34] – и тут же перешла на какую-то беглую смесь французского и старонемецкого, которая была для нее явно привычнее: -…оторвать мою подругу от этого…
   Она не докончила.
   – Как зовут твою подругу? – спросил Майкл, оправившись от непонятного смущения, сердясь на себя из-за него и перейдя на немецкий.
   Но замарашка уже передумала:
   – А в общем, черт с ней. Она голодна.
   – А ты? – невольно спросил Майкл и полез к себе в карман.
   Там у него болталось несколько кусочков сахара.
   – Но это каннибализм!
   Майкл подумал, что он не понял ее. Ее странное наречие отдаленно напоминало немецкий. И в нем, как золотые крупинки в песке, мелькали французские слова. Майкл вгляделся в девчонку. Глядя на ее замерзшее и чем-то испачканное лицо, он увидел, что она старше, чем показалось ему прежде. Но вот снова этот не дающий ему покоя монашеский взгляд исподлобья!
   – Каннибализм, – сказал он, – это поедание себе подобных.
   Он готов был поклясться, что девушка посмотрела на него с презрением.
   – Кони подобны людям, – сказала она. – Иногда они даже лучше людей.
   Внезапное подозрение осенило Майкла. Он спросил строго:
   – Ты немка?
   – Что это вам пришло в голову? – удивилась она.
   И прибавила с некоторой надменностью: – Я люксембуржанка.
   – Но ваш язык… – сказал он, не заметив, что перешел на «вы».
   А когда заметил, смутился и не то чтобы рассердился, но остался недоволен собой.
   И она, казалось, рассердилась.
   – Какое вам дело до моего языка! – сказала она довольно грубо. – Это наш язык – мозельфренкин.
   Все еще сердясь на себя, Майкл сказал сурово.
   – Люксембуржцы служат в немецкой армии.
   Она вспыхнула:
   – Вы что, с луны свалились! Вы что, не знаете, что их туда загнали силой? Им приказано быть немцами. Но при первой возможности они сдаются вам.
   Майкл уже привык к ее языку. О чем, однако, говорить? А расставаться с ней почему-то не хотелось.
   – Я – Майкл Коллинз, – сказал он и протянул руку.
   Она коснулась ее кончиками пальцев, которые выглядывали из дырок меховой рукавички. Он заметил: ногти обломанные, нечистые.
   – Мари Шульц, – сказала она.
   «Имя французское, фамилия немецкая», – машинально отметил он в уме.
   – Нет, я больше не могу ее ждать, – сказала Мари, беспокойно оглядываясь, – у меня дома Джильда некормленая.
   – Джильда? – повторил Майкл. – У вас есть…
   Он остановился, не решаясь сказать дочь. Мысль о том, что у нее есть ребенок, была почему-то ему неприятна. Но, может быть, сестренка? А может, старуха мать, которую эта бесцеремонная девушка называет по имени?
   Мари расхохоталась. И сразу стала другой, как будто смех привел в движение какие-то скрытые механизмы ее лица. Оно стало добрым, но и лукавым, оно осветилось изнутри нежностью, оно стало каким-то умно-ласковым. Майкл не мог отвести от нее глаз.
   – Это моя кобыла, – сказала Мари. – Конечно, она еще почти ребенок. Двухлетка.
   Она вдруг задумалась на мгновение (о эта поразительная смена выражений на ее испачканном лице!), глядя на Майкла, но словно не видя его, просто задумавшись, уперев взгляд во что-то перед собой.
   – Послушайте, – сказала она нерешительно.
   Потом вдруг решилась, доверчиво положила на его руку свою и сказала серьезно, даже каким-то деловым тоном:
   – Вы можете достать мне корм для Джильды?
   – Ну… – сказал он, – может быть… А что это? Овес? Видите ли, у нас в армии нет лошадей.
   Ему ужасно хотелось помочь ей.
   – Можно просто хлеб, – сказала она нетерпеливо.
   Он обрадовался:
   – О, это можно!
   Но, вспомнив, как скуден блокадный паек, пробормотал:
   – Может быть…
   Он жаждал снова увидеть этот взгляд исподлобья. Но она, не посмотрев на него, кивнула и ушла. И как-то сразу исчезла в толпе, вечно сновавшей у Порт-де-Трев.
   Тут только он сообразил, что не знает, где она живет. Он кинулся за ней, но она как в землю провалилась.
   – «Подруга!» – вспомнил он.
   Но когда он прибежал обратно, никого не было, один только обглоданный скелет лошади с желтыми крутыми ребрами и разметанной гривой над костяным оскалом морды.
 
   Блокада Бастони разомкнулась так же неожиданно, как началась. В те же рождественские дни, точнее – 26 декабря, части 4-й бронетанковой дивизии 3-й армии прорвали в одном месте немецкое кольцо и вошли в город.
   Еще накануне генерал Маколифф говорил озабоченно:
   – Больше всего меня беспокоит юг. Там стоят не эти наспех сколоченные дивизии Дитриха и Мантейфеля, а испытанная в боях Седьмая армия Бранденбергера. Если она вздумает рвануть в город, я ни за что не ручаюсь.
   Как бы в подтверждение теории Конвея: «В какой руке камешек?» – прорыв произошел на юге.
   Через эту приотворившуюся калитку в блокаде успел ускользнуть из города небольшой отряд Урса. Перед уходом Урс тепло попрощался с Конвеем.
   – Завидую вам, Урс, – сказал Конвей со вздохом, – вы вырываетесь, как говорится, на оперативный простор. А мне еще торчать в этой зловонной дыре. Конечно, мы герои. Целую неделю мы отбивали наш осажденный городок. Но вы знаете, чего нам это стоило: свыше трех тысяч убитых и раненых. И потом, не скрою от вас, Урс, у нас уже появились первые признаки деморализации, уподак духа, мародерство, насилия… Что удивительного: семь дней полной блокады…