Страница:
Майкл обрадовался. Он так обрадовался, что даже удивился себе: с чего это я так?
Он готов был поклясться, что и она обрадовалась. Она порозовела. Или в этот час все было розово кругом, снежные сугробы, которых никто не убирал, стены домов с щербинками от осколков, небо, – впрочем, все больше смуглевшее и окрашенное на одном из склонов заревом далеких пожаров.
Они не успели ничего сказать друг другу. Начался обстрел. Немцы вывесили над городом осветительные ракеты, их называли в армии «люстры». Они действительно были не только ослепительно светлы, но и нарядно роскошны, как те люстры, что висят в дворцовых и театральных залах. Посветив несколько минут, они гасли – зажигались новые.
Снаряды рвались неподалеку. И всё приближались. По-видимому, немцы стреляли с высотки «Рыжий вепрь», которой они в конце концов овладели. Майклу показалось, что он и Мари попали в «вилку»: первый снаряд был с перелетом, второй с недолетом, третий будет по ним. Конечно, не только по ним, а по тому дому, возле которого они стояли. Вероятно, наводчик принял его за административное здание, хотя это просто школа. Майкл схватил Мари за руку, чтобы оттащить ее. Она вырвалась и крикнула: «Вы с ума сошли!» – когда снаряд бухнул рядом с ними. Майкл все-таки успел швырнуть ее на землю и сам упал.
Она осталась недвижима. Он испугался.
– Ранена?
Он поднял ее на руки. Она обвила руками его шею. Он отнес ее под арку ближайшего дома. Там осторожно положил ее на деревянную приступочку. Она не отпускала его шею. Он сказал:
– Чудачка, у тебя все в порядке.
Она разжала руки медленно, словно нехотя, как будто руки были какими-то отдельными от нее существами и, опускаясь, неспешно скользили по шее, по плечам Майкла. Глаза ее были закрыты, и в то же время можно было разобрать сквозь грязь, хлынувшую из-под осколков снаряда и запятнавшую ее лицо, что она чуть-чуть, кончиками губ, улыбается, нежно и доверчиво.
Наконец она открыла глаза, и тут они оба смутились и отвернулись. Она сгребла горсть снега и принялась оттирать грязь с лица.
Однако здесь нельзя было оставаться. В убежище?
Майкл не доверял этим хрупким подвалам, где могло пришибить балкой или завалить рухнувшими стенами.
Он взял ее за руку:
– Побежали!
– Куда?
Он повлек ее на север. В этой части города находились амбары с горючим. Немцы их не обстреливали. Они надеялись захватить их. Несмотря на то что блокада Бастони была в одном месте пробита, немцы не отходили от города. Они не только обстреливали, но и время от времени атаковали его, обычно одновременно с востока и с запада. Они стремились захватить его во что бы то ни стало. Таков был безоговорочный приказ Гитлера.
Только что фюрер принял в своем кабинете генерала Рейнгарда Гелена, начальника разведки ОКХ [36]. Генерал надеялся открыть глаза Гитлеру. В руках у него поразительные сведения. Он рассчитывал, что они подействуют отрезвляюще на фюрера. Дело шло о жизни или смерти фашистской Германии. Он допускал, что первой реакцией Гитлера будет приступ гнева. Генерал готовился встретить его грудью. В дальнейшем – он считал – он убедит фюрера.
Гелен сообщил, что, по данным вверенного ему управления, русские собираются наступать на фронте от Балтики до Балкан. Одобренный молчанием Гитлера, он привел цифры предстоящего русского наступления 225 дивизий и 22 бронетанковых корпуса. Соотношение русской пехоты к немецкой 11 к 1, бронетанковых войск – 7 к 1, артиллерии и авиации – 20 к 1.
Вот тут Гитлер прервал свое молчание. Он сказал голосом, не предвещавшим ничего доброго:
– Какой сопляк подготовил эти вздорные цифры? Кто бы он ни был, его надо отправить в сумасшедший дом!
Гелену в сумасшедший дом не хотелось, и он забормотал, что и у немецкой разведки, конечно, могут быть свои просчеты, которые не ускользают от проницательного взора фюрера. А в то же время в памяти присмиревшего генерала лукаво и уж совсем непрошено шмыгнуло воспоминание об одном замечании фюрера, оброненном им накануне войны: «Из всех людей на свете я боюсь только двух: Сталина и Черчилля». Но, конечно, Гелен тут же затушил, затоптал, замуровал это нахальное воспоминание и, по-солдатски вытягиваясь и щелкая каблуками, поспешил ретироваться из кабинета прежде, чем фюрер вспомнит о своем обещании насчет сумасшедшего дома.
Генерал Гелен не знал истинной причины дурного настроения Гитлера. Незадолго до его посещения генерал-полковник Альфред Йодль, правая рука Гитлера, его опора в ставке, безропотный исполнитель его стратегии, сказал, уставившись в пол:
– Мой фюрер, мы должны смотреть правде в глаза. Мы не можем прорваться к Маасу.
Да, Гитлер знал это. Йодль придержал это сообщение, не желая быть дурным вестником. Действительно, почему именно он должен попасться под гневную руку фюрера, а не генерал Мантейфель со своей 5-й армией, которая обессилела за несколько километров от Мааса, и не оберстгруппенфюрер Дитрих со своей 6-й армией СС, которая безнадежно застряла где-то у Мальмеди и Сен-Вита? Да, почему не они, быть может, истинные виновники неуспеха, а он, Йодль, штабной отшельник, рыцарь чернил и двухкилометровых карт? Почему из него делают мальчика для битья? Битья на этот раз не было. Но на ком-нибудь Гитлер должен был сорвать свой бессильный гнев. Взгляд его упал на овчарку. Блонди дремала, положив большую голову на лапы. Гитлер пнул ее ногой в бок. Собака поднялась и зарычала, шерсть на ее загривке вздыбилась. Гитлер попятился за огромный наполеоновский стол.
– Йодль! Мы нанесем союзникам удар в другом месте. Там, где они ожидают его меньше всего: в Эльзасе.
– Счастливая мысль, мой фюрер, – пробормотал Йодль.
– Да, – повторил Гитлер увлеченно, – мы перенесем удар с Арденн на Эльзас и верхний Рейн. А потом вернемся и форсируем Маас. Но для этого мне нужна Бастонь. Вы слышите, Йодль? Когда мы возьмем Бастонь, мы двинемся на север и увлечем за собой в наступление увязшую Шестую армию СС. Передайте мой приказ Мантейфелю: овладеть Бастонью во что бы то ни стало!
Йодль молча склонил голову.
– Разработайте эльзасскую операцию, Йодль. Учтите: наша цель – уничтожение вражеских сил. Вопрос о захвате территории сейчас не стоит. Повторяю: цель – уничтожить живую силу противника. Ударом на Бастонь мы сковываем армию Паттона, а Седьмую американскую армию в Северном Эльзасе мы уничтожаем.
Йодль делал заметки в своем блокноте.
Этот новый план через некоторое время был объявлен на широком совещании в ставке. Присутствовали фельдмаршалы Рундштедт, Модель, а также командиры дивизий, корпусов и начальники их штабов. К тому времени Йодль подготовил карты и объяснительные записки. План был выслушан в молчании. Гитлер ждал возражений. Их не было. Это безмолвие не понравилось фюреру, даже испугало его. Чтобы спровоцировать возражения, он заявил, что Мааса не удалось достигнуть из-за плохих дорог, нехватки горючего и отсутствия переправ. Он подумал и прибавил уже раздраженно:
– А также из-за того, что наши войска тащили на себе слишком много трофейного барахла!
Возражений опять не последовало. В таком же единодушном молчании было принято предложение фельдмаршала Моделя: разъяснить войскам через пропаганда-штаффель, что отступление в Арденнах временное и что оно вызвано стратегическими соображениями.
Оставшись наедине с оберстгруппенфюрером Дитрихом, Гитлер сказал ему:
– Зепп, тебя следовало бы разжаловать.
Дитрих склонил голову, насколько ему позволяла короткая шея, и сказал:
– Мой фюрер, я готов пойти в войска простым эсэсманом и служить вам, как служил до сих пор.
Гитлер улыбнулся:
– Ну, ну, Зепп, до этого не дошло. Ты временно передашь Мантейфелю две твои танковые дивизии. Они ему нужны для взятия этой дерьмовой Бастони и удара на Эльзас. В Эльзасе нас поддержит немецкое население.
Оберстгруппенфюрер вспомнил про немцев из Мальмеди с их прискорбным отсутствием немецкого духа, но промолчал. Гитлер любил разговаривать с Дитрихом: никаких возражений. В последнее время фюрер чувствовал их даже в Моделе, хотя тот молчал, соглашался, но протест проступал сквозь поры.
Только расставшись с Мари, Майкл почувствовал, что ему совершенно необходимо встретиться с ней, и притом как можно скорее. Ночью он вдруг проснулся от нестерпимого желания увидеть ее. Удивительнее всего для него самого было то, что он почувствовал, что она ему дорога. И все в ней ему дорого, все видимое, что можно взять в руки и прижать к себе или просто увидеть, например ее маленькие руки с обломанными ногтями, и смелый взгляд серых глаз, и женственный изгиб спины. Но также и то, что только чувствовалось в ней, – милосердие, живость ума, отвага и что-то еще, что он не мог определить, но ощущал как близкое себе. Он сказал себе: «Декарт сказал: «Уточняйте понятие, и вы избавите мир от заблуждений». Следуя этой аксиоме, я должен признать, что я влюблен».
А Мари? Тут все было несколько сложнее. Она хотела влюбить в себя Майкла. Пусть потеряет голову, пусть ходит за ней своей нескладной походкой как тень, пусть не сводит с нее глаз, застекленных очками, пусть тянет к ней свои длинные руки. А когда он окончательно влюбится и скажет ей об этом, она с независимым видом ответит ему, что он совсем ей не нравится. Это был эффектный план, но, к сожалению, он рухнул, когда Мари обнаружила, что и руки Майкла, и глаза его, и нескладная походка, и все в нем ей бесконечно дорого.
Как все в этом городе, стиснутом отовсюду войсками противника, любовь их развивалась быстро. Уже на седьмой день они поссорились. Разговор шел о будущем. Конечно, они оба уедут в Штаты. Любовь их была так сильна, что они не представляли себе, что кто-нибудь из них может быть убит.
– Джильду мы возьмем с собой.
Он улыбнулся ее наивности. Но даже и в ее наивности он находил прелесть.
– Мы полетим, – возразил он мягко, – а для лошадей в самолете нет места.
Мари не соглашалась:
– Но почему же? Джильда небольшая.
– Да, но неизвестно, как она поведет себя в самолете. Вдруг начнет брыкаться. Это опасно.
– О, она смирная, и я все время буду с ней.
Он говорил со снисходительностью взрослого, обращающегося к ребенку.
– Нет, дорогая, к сожалению, Джильду не пустят в самолет.
Она задумалась. Она искала выход.
– Майкл! Мы поедем пароходом!
– Но, милая, Джильду и на пароход не возьмут.
Она сразу нашла новый выход:
– Тогда мы останемся в Люксембурге.
Он помрачнел:
– Я вижу, ты любишь Джильду больше, чем меня.
Она вспыхнула, освободилась от его объятий, вскочила.
– Я поняла тебя, Майкл! Ты хочешь, чтобы я лежала на пороге твоего дома в Штатах как половик и ты бы вытирал об меня ноги!
Она ушла. Он не пошел за ней. Он смотрел на ее удаляющуюся спину и с горечью и удивлением. Впервые он обнаружил в этом нежном создании строптивость. И повелительность. И все равно любил ее.
Для примера
Он готов был поклясться, что и она обрадовалась. Она порозовела. Или в этот час все было розово кругом, снежные сугробы, которых никто не убирал, стены домов с щербинками от осколков, небо, – впрочем, все больше смуглевшее и окрашенное на одном из склонов заревом далеких пожаров.
Они не успели ничего сказать друг другу. Начался обстрел. Немцы вывесили над городом осветительные ракеты, их называли в армии «люстры». Они действительно были не только ослепительно светлы, но и нарядно роскошны, как те люстры, что висят в дворцовых и театральных залах. Посветив несколько минут, они гасли – зажигались новые.
Снаряды рвались неподалеку. И всё приближались. По-видимому, немцы стреляли с высотки «Рыжий вепрь», которой они в конце концов овладели. Майклу показалось, что он и Мари попали в «вилку»: первый снаряд был с перелетом, второй с недолетом, третий будет по ним. Конечно, не только по ним, а по тому дому, возле которого они стояли. Вероятно, наводчик принял его за административное здание, хотя это просто школа. Майкл схватил Мари за руку, чтобы оттащить ее. Она вырвалась и крикнула: «Вы с ума сошли!» – когда снаряд бухнул рядом с ними. Майкл все-таки успел швырнуть ее на землю и сам упал.
Она осталась недвижима. Он испугался.
– Ранена?
Он поднял ее на руки. Она обвила руками его шею. Он отнес ее под арку ближайшего дома. Там осторожно положил ее на деревянную приступочку. Она не отпускала его шею. Он сказал:
– Чудачка, у тебя все в порядке.
Она разжала руки медленно, словно нехотя, как будто руки были какими-то отдельными от нее существами и, опускаясь, неспешно скользили по шее, по плечам Майкла. Глаза ее были закрыты, и в то же время можно было разобрать сквозь грязь, хлынувшую из-под осколков снаряда и запятнавшую ее лицо, что она чуть-чуть, кончиками губ, улыбается, нежно и доверчиво.
Наконец она открыла глаза, и тут они оба смутились и отвернулись. Она сгребла горсть снега и принялась оттирать грязь с лица.
Однако здесь нельзя было оставаться. В убежище?
Майкл не доверял этим хрупким подвалам, где могло пришибить балкой или завалить рухнувшими стенами.
Он взял ее за руку:
– Побежали!
– Куда?
Он повлек ее на север. В этой части города находились амбары с горючим. Немцы их не обстреливали. Они надеялись захватить их. Несмотря на то что блокада Бастони была в одном месте пробита, немцы не отходили от города. Они не только обстреливали, но и время от времени атаковали его, обычно одновременно с востока и с запада. Они стремились захватить его во что бы то ни стало. Таков был безоговорочный приказ Гитлера.
Только что фюрер принял в своем кабинете генерала Рейнгарда Гелена, начальника разведки ОКХ [36]. Генерал надеялся открыть глаза Гитлеру. В руках у него поразительные сведения. Он рассчитывал, что они подействуют отрезвляюще на фюрера. Дело шло о жизни или смерти фашистской Германии. Он допускал, что первой реакцией Гитлера будет приступ гнева. Генерал готовился встретить его грудью. В дальнейшем – он считал – он убедит фюрера.
Гелен сообщил, что, по данным вверенного ему управления, русские собираются наступать на фронте от Балтики до Балкан. Одобренный молчанием Гитлера, он привел цифры предстоящего русского наступления 225 дивизий и 22 бронетанковых корпуса. Соотношение русской пехоты к немецкой 11 к 1, бронетанковых войск – 7 к 1, артиллерии и авиации – 20 к 1.
Вот тут Гитлер прервал свое молчание. Он сказал голосом, не предвещавшим ничего доброго:
– Какой сопляк подготовил эти вздорные цифры? Кто бы он ни был, его надо отправить в сумасшедший дом!
Гелену в сумасшедший дом не хотелось, и он забормотал, что и у немецкой разведки, конечно, могут быть свои просчеты, которые не ускользают от проницательного взора фюрера. А в то же время в памяти присмиревшего генерала лукаво и уж совсем непрошено шмыгнуло воспоминание об одном замечании фюрера, оброненном им накануне войны: «Из всех людей на свете я боюсь только двух: Сталина и Черчилля». Но, конечно, Гелен тут же затушил, затоптал, замуровал это нахальное воспоминание и, по-солдатски вытягиваясь и щелкая каблуками, поспешил ретироваться из кабинета прежде, чем фюрер вспомнит о своем обещании насчет сумасшедшего дома.
Генерал Гелен не знал истинной причины дурного настроения Гитлера. Незадолго до его посещения генерал-полковник Альфред Йодль, правая рука Гитлера, его опора в ставке, безропотный исполнитель его стратегии, сказал, уставившись в пол:
– Мой фюрер, мы должны смотреть правде в глаза. Мы не можем прорваться к Маасу.
Да, Гитлер знал это. Йодль придержал это сообщение, не желая быть дурным вестником. Действительно, почему именно он должен попасться под гневную руку фюрера, а не генерал Мантейфель со своей 5-й армией, которая обессилела за несколько километров от Мааса, и не оберстгруппенфюрер Дитрих со своей 6-й армией СС, которая безнадежно застряла где-то у Мальмеди и Сен-Вита? Да, почему не они, быть может, истинные виновники неуспеха, а он, Йодль, штабной отшельник, рыцарь чернил и двухкилометровых карт? Почему из него делают мальчика для битья? Битья на этот раз не было. Но на ком-нибудь Гитлер должен был сорвать свой бессильный гнев. Взгляд его упал на овчарку. Блонди дремала, положив большую голову на лапы. Гитлер пнул ее ногой в бок. Собака поднялась и зарычала, шерсть на ее загривке вздыбилась. Гитлер попятился за огромный наполеоновский стол.
– Йодль! Мы нанесем союзникам удар в другом месте. Там, где они ожидают его меньше всего: в Эльзасе.
– Счастливая мысль, мой фюрер, – пробормотал Йодль.
– Да, – повторил Гитлер увлеченно, – мы перенесем удар с Арденн на Эльзас и верхний Рейн. А потом вернемся и форсируем Маас. Но для этого мне нужна Бастонь. Вы слышите, Йодль? Когда мы возьмем Бастонь, мы двинемся на север и увлечем за собой в наступление увязшую Шестую армию СС. Передайте мой приказ Мантейфелю: овладеть Бастонью во что бы то ни стало!
Йодль молча склонил голову.
– Разработайте эльзасскую операцию, Йодль. Учтите: наша цель – уничтожение вражеских сил. Вопрос о захвате территории сейчас не стоит. Повторяю: цель – уничтожить живую силу противника. Ударом на Бастонь мы сковываем армию Паттона, а Седьмую американскую армию в Северном Эльзасе мы уничтожаем.
Йодль делал заметки в своем блокноте.
Этот новый план через некоторое время был объявлен на широком совещании в ставке. Присутствовали фельдмаршалы Рундштедт, Модель, а также командиры дивизий, корпусов и начальники их штабов. К тому времени Йодль подготовил карты и объяснительные записки. План был выслушан в молчании. Гитлер ждал возражений. Их не было. Это безмолвие не понравилось фюреру, даже испугало его. Чтобы спровоцировать возражения, он заявил, что Мааса не удалось достигнуть из-за плохих дорог, нехватки горючего и отсутствия переправ. Он подумал и прибавил уже раздраженно:
– А также из-за того, что наши войска тащили на себе слишком много трофейного барахла!
Возражений опять не последовало. В таком же единодушном молчании было принято предложение фельдмаршала Моделя: разъяснить войскам через пропаганда-штаффель, что отступление в Арденнах временное и что оно вызвано стратегическими соображениями.
Оставшись наедине с оберстгруппенфюрером Дитрихом, Гитлер сказал ему:
– Зепп, тебя следовало бы разжаловать.
Дитрих склонил голову, насколько ему позволяла короткая шея, и сказал:
– Мой фюрер, я готов пойти в войска простым эсэсманом и служить вам, как служил до сих пор.
Гитлер улыбнулся:
– Ну, ну, Зепп, до этого не дошло. Ты временно передашь Мантейфелю две твои танковые дивизии. Они ему нужны для взятия этой дерьмовой Бастони и удара на Эльзас. В Эльзасе нас поддержит немецкое население.
Оберстгруппенфюрер вспомнил про немцев из Мальмеди с их прискорбным отсутствием немецкого духа, но промолчал. Гитлер любил разговаривать с Дитрихом: никаких возражений. В последнее время фюрер чувствовал их даже в Моделе, хотя тот молчал, соглашался, но протест проступал сквозь поры.
Только расставшись с Мари, Майкл почувствовал, что ему совершенно необходимо встретиться с ней, и притом как можно скорее. Ночью он вдруг проснулся от нестерпимого желания увидеть ее. Удивительнее всего для него самого было то, что он почувствовал, что она ему дорога. И все в ней ему дорого, все видимое, что можно взять в руки и прижать к себе или просто увидеть, например ее маленькие руки с обломанными ногтями, и смелый взгляд серых глаз, и женственный изгиб спины. Но также и то, что только чувствовалось в ней, – милосердие, живость ума, отвага и что-то еще, что он не мог определить, но ощущал как близкое себе. Он сказал себе: «Декарт сказал: «Уточняйте понятие, и вы избавите мир от заблуждений». Следуя этой аксиоме, я должен признать, что я влюблен».
А Мари? Тут все было несколько сложнее. Она хотела влюбить в себя Майкла. Пусть потеряет голову, пусть ходит за ней своей нескладной походкой как тень, пусть не сводит с нее глаз, застекленных очками, пусть тянет к ней свои длинные руки. А когда он окончательно влюбится и скажет ей об этом, она с независимым видом ответит ему, что он совсем ей не нравится. Это был эффектный план, но, к сожалению, он рухнул, когда Мари обнаружила, что и руки Майкла, и глаза его, и нескладная походка, и все в нем ей бесконечно дорого.
Как все в этом городе, стиснутом отовсюду войсками противника, любовь их развивалась быстро. Уже на седьмой день они поссорились. Разговор шел о будущем. Конечно, они оба уедут в Штаты. Любовь их была так сильна, что они не представляли себе, что кто-нибудь из них может быть убит.
– Джильду мы возьмем с собой.
Он улыбнулся ее наивности. Но даже и в ее наивности он находил прелесть.
– Мы полетим, – возразил он мягко, – а для лошадей в самолете нет места.
Мари не соглашалась:
– Но почему же? Джильда небольшая.
– Да, но неизвестно, как она поведет себя в самолете. Вдруг начнет брыкаться. Это опасно.
– О, она смирная, и я все время буду с ней.
Он говорил со снисходительностью взрослого, обращающегося к ребенку.
– Нет, дорогая, к сожалению, Джильду не пустят в самолет.
Она задумалась. Она искала выход.
– Майкл! Мы поедем пароходом!
– Но, милая, Джильду и на пароход не возьмут.
Она сразу нашла новый выход:
– Тогда мы останемся в Люксембурге.
Он помрачнел:
– Я вижу, ты любишь Джильду больше, чем меня.
Она вспыхнула, освободилась от его объятий, вскочила.
– Я поняла тебя, Майкл! Ты хочешь, чтобы я лежала на пороге твоего дома в Штатах как половик и ты бы вытирал об меня ноги!
Она ушла. Он не пошел за ней. Он смотрел на ее удаляющуюся спину и с горечью и удивлением. Впервые он обнаружил в этом нежном создании строптивость. И повелительность. И все равно любил ее.
Для примера
Назавтра Майкл не пришел к Мари. Ей было немножко жалко его, она так резко разговаривала с ним накануне. Но она не хотела поддаваться расслабляющему чувству жалости, она считала себя правой. Майкл не пришел и на следующий день. Она по-прежнему приписывала это их ссоре. Из самолюбия (оборотная сторона любви!) она не хотела делать первый шаг к примирению. Но когда и на третий день его не было, Мари забеспокоилась. «Его могли ранить…» О худшем она не смела думать. Она бродила по городу, не зная, как отыскать его. Она не знала номера его части, ни даже рода его оружия. Она набрела на длинный дощатый барак – солдатский клуб Красного Креста. У входа рядом с плакатом «Сегодня «Красотка из Клондайка» с участием Бетти Грейбл», сидя на табуретке, дремал часовой, поставив карабин между ног. Мари показалось, что у него доброе лицо. Поначалу он никак не мог взять в толк, что ей нужно, – она говорила на таком странном языке. Но имя, которое она то и дело повторяла, – Майкл Коллинз – наконец вразумило его.
– Так это, пожалуй, тот парень, о котором оглашено в приказе по гарнизону. Так он арестован. А черт его знает за какие проделки! Его судить будут… Ну, не горюй! Может, утешимся с тобой, а?
Процесс был назначен на полдень. Ровно в двенадцать часов дня немцы начинали обедать, и не было силы, которая могла бы оторвать их от овсяной похлебки, приправленной маргарином, и толстого ломтя хлеба, обильно смазанного эрзац-маслом, плюс порция желтоватого шнапса, полученного путем электролитического перегона из сосновых чурбаков.
Для суда был отведен самый большой зал в городе. В одном конце возвели помост для судей, сторон и обвиняемого, здесь установили микрофон. Другой конец зала отгородили канатом для солдатни. Несколько скамей было поставлено для офицеров.
В ставке дали санкцию на публичный процесс, это сочли полезным для поддержания воинского духа в освобожденном городе. Из Верховного штаба прибыли на автомобиле «линкольн-континенталь» назначенный главным судьей полковник Вулворт из отдела личного состава и административных вопросов и прокурор, молодой военный юрист капитан Ричард Браун. Прибыла также в качестве секретаря суда лучшая стенографистка штаба – старший сержант Нелли Кельвин. Труднее было найти защитника для обвиняемого в таком тяжком преступлении: отказ сражаться в боевой обстановке и распространение антипатриотических взглядов. Подсудимый считался обреченным, и никому из юристов не хотелось компрометировать себя защитой явно безнадежного дела. Однако законное судопроизводство даже в военно-полевом суде предусматривало участие в состязательном процессе двух сторон. Затруднение неожиданно устранилось, когда первый лейтенант Томас Конвей вызвался выступить в качестве защитника.
Главный судья полковник Вулворт занял свое место за столом на помосте. Он снял пилотку и подшлемник и разгладил седоватые волосы, аккуратно расчесанные на прямой пробор. Он никогда не носил фуражку, а только пилотку (зимой прибавлял к ней подшлемник) для придания себе моложавого вида. Он так и выглядел – благообразным моложавым офицером, довольно бравым на вид. Конвей отлично знал его и считал, что это еще не самая плохая фигура в качестве главного судьи.
– Что вам сказать о полковнике Вулворте? – говорил Конвей накануне своему подзащитному. – Великий Кулинар, состряпавший это блюдо, положил в него всего понемножку, но поскупился на соль и переложил сахара. Получилось варево, вполне приличное на вид, но совершенно безвкусное. Преснятина!
Два других судьи были молодые военные юристы, обрадованные тем, что наконец им нашлась работа по специальности. Один служил в химических войсках и ставил (очень редко!) дымовые завесы, другой работал карикатуристом во фронтовой газете «Sart and Stripes» [37]. Появление на помосте секретаря суда старшего сержанта Нелли Кельвин вызвало оживление в публике, поскольку китель с трудом сходился на ее пышной фигуре. Полковник Вулворт возгласил:
– Обвиняемый Коллинз, вы признаете себя виновным?
Майкл встал. Он был без пояса. Отсутствие этой, казалось бы, ничтожной подробности военного костюма сразу придало ему какой-то опущенный, не воинский И подозрительный вид.
Он ответил:
– Нет, не признаю.
– Значит, вы отрицаете предъявленные вам обвинения?
– Нет, не отрицаю.
Полковник Вулворт в некотором недоумении потер свои угловатые ладони.
– Вы противоречите сами себе.
– Нисколько. Я признаю самый факт существования обвинения. Но я отрицаю факт существования вины.
Полковник нахмурился. Его предупреждали, что обвиняемый – трудный субъект, из той новой американской молодежи, которая склонна к умничанью и обсмеивает все на свете. На всякий случай он сказал строго:
– Обвиняемый, старайтесь взвешивать свои слова. С каких пор у вас это началось?
– Простите, сэр, что именно?
– Ну, вот эти преступные антивоенные взгляды?
– С тех пор как я убил ангела.
Наступило молчание. Только в дальнем углу зала из публики донесся восхищенный возглас:
– Во дает!
Судья поспешно сказал:
– Садитесь, обвиняемый.
Он вспомнил, что по этому делу назначена врачебная экспертиза для обследования степени вменяемости подсудимого. Он вызвал экспертов. Вошли два военные врача. Один из них доложил:
– В результате обследования психического статуса подсудимого экспертиза пришла к единодушному заключению, что подсудимый совершенно вменяем.
Поднялся Конвей:
– Ваша честь, я заявляю отвод данной медицинской экспертизе как неквалифицированной; один из экспертов – хирург, другой – врач по венерическим болезням. Я прошу суд назначить авторитетную экспертизу, для чего необходимо пригласить специалистов, то есть психиатров и невропатологов.
Прокурор Браун поднял руку:
– Я протестую! Уж не предполагает ли представитель защиты, что мы будем выписывать специалистов из-за океана?
– Придется, если мы не найдем их здесь, – сказал Конвей серьезно. – Ведь не забудьте, что здесь решается вопрос о жизни и смерти моего подзащитного.
Полковник, пошептавшись с двумя другими судьями, объявил:
– Протест прокурора принят. Подсудимый признан вменяемым и, следовательно, полностью отвечающим за свои поступки.
И он добавил:
– Введите свидетеля.
Перед судом предстал молодой Вулворт.
«Конечно, – писал впоследствии Конвей на страницах парижского издания «Геральд трибюн», где он уже по окончании войны рассказал обо всем этом странном и жутком процессе в наделавшей шуму статье «Бедный заблудший ангел», – конечно, я мог потребовать отвода главного судьи полковника Вулворта, поскольку он и свидетель лейтенант Вулворт находились в родственных отношениях, но я понимал, что мой протест будет отклонен, и предпочел оставить это обстоятельство в запасе как повод для обжалования приговора в высшей инстанции. Я не учел только одного: молниеносной быстроты, с какой приводятся в исполнение приговоры военно-полевого суда».
Что касается Майкла, то на лице его при виде этого свидетеля изобразилось огорчение – не за себя, конечно. За него, за лейтенанта Вулворта. К чести главного судьи надо сказать, что на время допроса его племянника он передал председательствование одному из рядом сидящих судей, карикатуристу из газеты «Stars and Stripes», а сам несколько отсел от стола и, благожелательно наклонив голову, наблюдал течение процесса.
Майор-карикатурист, приосанившись, спросил лейтенанта Вулворта:
– Свидетель, вам приходилось встречаться с подсудимым Коллинзом?
– Да, сэр.
Лейтенант отвечал четко, уверенно, нисколько не колеблясь, и весь вид его, гордо поднятая голова, смелый открытый взгляд, который он упирал в судей, в прокурора, даже в Конвея, во всех, только почему-то не в подсудимого рядового Коллинза, – все это сливалось в образ настоящего воина, честняги, на таких, черт побери, держится армия! – не то что этот унылый очкарик, этот долговязый интеллектуал, который сидит между двух конвоиров со спокойным, даже скучающим видом, словно он в парикмахерской дожидается очереди побриться.
Карикатурист продолжал, купаясь в юридическом блаженстве:
– Вам приходилось, свидетель, слышать антипатриотические речи подсудимого?
– К сожалению, сэр.
– Не можете ли вы припомнить, что он говорил, кроме того, что вы приводите в своем заявлении, поданном по начальству?
Полковник Вулворт досадливо хрустнул пальцами. Ах, карикатурист, карикатурист, что же ты наделал! Ты же выдал молодого Вулворта, ты публично расколол доносчика! Даже там, за канатом, пошел гул: так вот кто наклепал на парня… вот этот офицерик… информатор, сука!…
Лейтенант как будто не придал этому значения. Но что-то в нем определенно слиняло. По-прежнему гордый задир головы, но это уже только оболочка, внутри все смято и подленько дрожит. Он не ожидал этого удара в спину, да к тому же еще от своих. Он пробормотал:
– Не припомню… Это было давно.
Сзади, из-за каната, из солдатской массы:
– А ты помочись себе в карман, может, припомнишь.
Главный судья быстро вмешался, отпустил свидетеля и дал слово прокурору.
Речь представителя обвинения была краткой. Он квалифицировал действия обвиняемого, во-первых, как дезертирство с поля боя и, во-вторых, как государственную измену. Эта преступная деятельность, подчеркнул прокурор, тем более возмутительна, что она протекала в условиях героической обороны города армией и населением от осаждающих их гуннов.
Речь прокурора текла гладко, она к тому же была нисколько не кровожадной. Он даже выразил некоторое сожаление по поводу заблуждений подсудимого, к несчастью принявших такую острую форму, которая исключает всякую возможность снисхождения… Да, речь капитана Брауна текла на редкость плавно, почти певуче. Один раз только он запнулся, когда распространялся насчет воинской присяги. Он заколебался между двумя ее определениями – military oath и war vow – и на секунду затих, мысленно оценивая вескость каждого из них. В это мгновенье затишья из солдатской массы раздался зычный голос сержанта Нортона:
– Чего заткнулся? Толкай дальше, лошадиная задница!
Главный судья тут же призвал публику к порядку, пригрозил, что в случае повторения недостойного шума очистит зал от буйных элементов, а в крайнем случае вообще удалит всю публику, и отрядил к канату патруль военной полиции. Четыре Эм-Пи, все негры, стояли у каната, грозно поблескивая белками глаз из-под низко надвинутых касок.
Прокурор продолжал речь. Но уже в ней не было прежнего блеска. После приведенного выше поощрительного выкрика из публики представитель обвинения как-то сник и заключительную часть своей речи промямлил без всякого энтузиазма, в том числе требование о вынесении подсудимому смертного приговора. Часть публики все же услышала это требование и подняла шум, унять который патруль военной полиции был не в силах, тем более что эти четыре Эм-Пи сами стучали о пол прикладами карабинов и кричали вместе со всеми: – Позор!…
– Так это, пожалуй, тот парень, о котором оглашено в приказе по гарнизону. Так он арестован. А черт его знает за какие проделки! Его судить будут… Ну, не горюй! Может, утешимся с тобой, а?
Процесс был назначен на полдень. Ровно в двенадцать часов дня немцы начинали обедать, и не было силы, которая могла бы оторвать их от овсяной похлебки, приправленной маргарином, и толстого ломтя хлеба, обильно смазанного эрзац-маслом, плюс порция желтоватого шнапса, полученного путем электролитического перегона из сосновых чурбаков.
Для суда был отведен самый большой зал в городе. В одном конце возвели помост для судей, сторон и обвиняемого, здесь установили микрофон. Другой конец зала отгородили канатом для солдатни. Несколько скамей было поставлено для офицеров.
В ставке дали санкцию на публичный процесс, это сочли полезным для поддержания воинского духа в освобожденном городе. Из Верховного штаба прибыли на автомобиле «линкольн-континенталь» назначенный главным судьей полковник Вулворт из отдела личного состава и административных вопросов и прокурор, молодой военный юрист капитан Ричард Браун. Прибыла также в качестве секретаря суда лучшая стенографистка штаба – старший сержант Нелли Кельвин. Труднее было найти защитника для обвиняемого в таком тяжком преступлении: отказ сражаться в боевой обстановке и распространение антипатриотических взглядов. Подсудимый считался обреченным, и никому из юристов не хотелось компрометировать себя защитой явно безнадежного дела. Однако законное судопроизводство даже в военно-полевом суде предусматривало участие в состязательном процессе двух сторон. Затруднение неожиданно устранилось, когда первый лейтенант Томас Конвей вызвался выступить в качестве защитника.
Главный судья полковник Вулворт занял свое место за столом на помосте. Он снял пилотку и подшлемник и разгладил седоватые волосы, аккуратно расчесанные на прямой пробор. Он никогда не носил фуражку, а только пилотку (зимой прибавлял к ней подшлемник) для придания себе моложавого вида. Он так и выглядел – благообразным моложавым офицером, довольно бравым на вид. Конвей отлично знал его и считал, что это еще не самая плохая фигура в качестве главного судьи.
– Что вам сказать о полковнике Вулворте? – говорил Конвей накануне своему подзащитному. – Великий Кулинар, состряпавший это блюдо, положил в него всего понемножку, но поскупился на соль и переложил сахара. Получилось варево, вполне приличное на вид, но совершенно безвкусное. Преснятина!
Два других судьи были молодые военные юристы, обрадованные тем, что наконец им нашлась работа по специальности. Один служил в химических войсках и ставил (очень редко!) дымовые завесы, другой работал карикатуристом во фронтовой газете «Sart and Stripes» [37]. Появление на помосте секретаря суда старшего сержанта Нелли Кельвин вызвало оживление в публике, поскольку китель с трудом сходился на ее пышной фигуре. Полковник Вулворт возгласил:
– Обвиняемый Коллинз, вы признаете себя виновным?
Майкл встал. Он был без пояса. Отсутствие этой, казалось бы, ничтожной подробности военного костюма сразу придало ему какой-то опущенный, не воинский И подозрительный вид.
Он ответил:
– Нет, не признаю.
– Значит, вы отрицаете предъявленные вам обвинения?
– Нет, не отрицаю.
Полковник Вулворт в некотором недоумении потер свои угловатые ладони.
– Вы противоречите сами себе.
– Нисколько. Я признаю самый факт существования обвинения. Но я отрицаю факт существования вины.
Полковник нахмурился. Его предупреждали, что обвиняемый – трудный субъект, из той новой американской молодежи, которая склонна к умничанью и обсмеивает все на свете. На всякий случай он сказал строго:
– Обвиняемый, старайтесь взвешивать свои слова. С каких пор у вас это началось?
– Простите, сэр, что именно?
– Ну, вот эти преступные антивоенные взгляды?
– С тех пор как я убил ангела.
Наступило молчание. Только в дальнем углу зала из публики донесся восхищенный возглас:
– Во дает!
Судья поспешно сказал:
– Садитесь, обвиняемый.
Он вспомнил, что по этому делу назначена врачебная экспертиза для обследования степени вменяемости подсудимого. Он вызвал экспертов. Вошли два военные врача. Один из них доложил:
– В результате обследования психического статуса подсудимого экспертиза пришла к единодушному заключению, что подсудимый совершенно вменяем.
Поднялся Конвей:
– Ваша честь, я заявляю отвод данной медицинской экспертизе как неквалифицированной; один из экспертов – хирург, другой – врач по венерическим болезням. Я прошу суд назначить авторитетную экспертизу, для чего необходимо пригласить специалистов, то есть психиатров и невропатологов.
Прокурор Браун поднял руку:
– Я протестую! Уж не предполагает ли представитель защиты, что мы будем выписывать специалистов из-за океана?
– Придется, если мы не найдем их здесь, – сказал Конвей серьезно. – Ведь не забудьте, что здесь решается вопрос о жизни и смерти моего подзащитного.
Полковник, пошептавшись с двумя другими судьями, объявил:
– Протест прокурора принят. Подсудимый признан вменяемым и, следовательно, полностью отвечающим за свои поступки.
И он добавил:
– Введите свидетеля.
Перед судом предстал молодой Вулворт.
«Конечно, – писал впоследствии Конвей на страницах парижского издания «Геральд трибюн», где он уже по окончании войны рассказал обо всем этом странном и жутком процессе в наделавшей шуму статье «Бедный заблудший ангел», – конечно, я мог потребовать отвода главного судьи полковника Вулворта, поскольку он и свидетель лейтенант Вулворт находились в родственных отношениях, но я понимал, что мой протест будет отклонен, и предпочел оставить это обстоятельство в запасе как повод для обжалования приговора в высшей инстанции. Я не учел только одного: молниеносной быстроты, с какой приводятся в исполнение приговоры военно-полевого суда».
Что касается Майкла, то на лице его при виде этого свидетеля изобразилось огорчение – не за себя, конечно. За него, за лейтенанта Вулворта. К чести главного судьи надо сказать, что на время допроса его племянника он передал председательствование одному из рядом сидящих судей, карикатуристу из газеты «Stars and Stripes», а сам несколько отсел от стола и, благожелательно наклонив голову, наблюдал течение процесса.
Майор-карикатурист, приосанившись, спросил лейтенанта Вулворта:
– Свидетель, вам приходилось встречаться с подсудимым Коллинзом?
– Да, сэр.
Лейтенант отвечал четко, уверенно, нисколько не колеблясь, и весь вид его, гордо поднятая голова, смелый открытый взгляд, который он упирал в судей, в прокурора, даже в Конвея, во всех, только почему-то не в подсудимого рядового Коллинза, – все это сливалось в образ настоящего воина, честняги, на таких, черт побери, держится армия! – не то что этот унылый очкарик, этот долговязый интеллектуал, который сидит между двух конвоиров со спокойным, даже скучающим видом, словно он в парикмахерской дожидается очереди побриться.
Карикатурист продолжал, купаясь в юридическом блаженстве:
– Вам приходилось, свидетель, слышать антипатриотические речи подсудимого?
– К сожалению, сэр.
– Не можете ли вы припомнить, что он говорил, кроме того, что вы приводите в своем заявлении, поданном по начальству?
Полковник Вулворт досадливо хрустнул пальцами. Ах, карикатурист, карикатурист, что же ты наделал! Ты же выдал молодого Вулворта, ты публично расколол доносчика! Даже там, за канатом, пошел гул: так вот кто наклепал на парня… вот этот офицерик… информатор, сука!…
Лейтенант как будто не придал этому значения. Но что-то в нем определенно слиняло. По-прежнему гордый задир головы, но это уже только оболочка, внутри все смято и подленько дрожит. Он не ожидал этого удара в спину, да к тому же еще от своих. Он пробормотал:
– Не припомню… Это было давно.
Сзади, из-за каната, из солдатской массы:
– А ты помочись себе в карман, может, припомнишь.
Главный судья быстро вмешался, отпустил свидетеля и дал слово прокурору.
Речь представителя обвинения была краткой. Он квалифицировал действия обвиняемого, во-первых, как дезертирство с поля боя и, во-вторых, как государственную измену. Эта преступная деятельность, подчеркнул прокурор, тем более возмутительна, что она протекала в условиях героической обороны города армией и населением от осаждающих их гуннов.
Речь прокурора текла гладко, она к тому же была нисколько не кровожадной. Он даже выразил некоторое сожаление по поводу заблуждений подсудимого, к несчастью принявших такую острую форму, которая исключает всякую возможность снисхождения… Да, речь капитана Брауна текла на редкость плавно, почти певуче. Один раз только он запнулся, когда распространялся насчет воинской присяги. Он заколебался между двумя ее определениями – military oath и war vow – и на секунду затих, мысленно оценивая вескость каждого из них. В это мгновенье затишья из солдатской массы раздался зычный голос сержанта Нортона:
– Чего заткнулся? Толкай дальше, лошадиная задница!
Главный судья тут же призвал публику к порядку, пригрозил, что в случае повторения недостойного шума очистит зал от буйных элементов, а в крайнем случае вообще удалит всю публику, и отрядил к канату патруль военной полиции. Четыре Эм-Пи, все негры, стояли у каната, грозно поблескивая белками глаз из-под низко надвинутых касок.
Прокурор продолжал речь. Но уже в ней не было прежнего блеска. После приведенного выше поощрительного выкрика из публики представитель обвинения как-то сник и заключительную часть своей речи промямлил без всякого энтузиазма, в том числе требование о вынесении подсудимому смертного приговора. Часть публики все же услышала это требование и подняла шум, унять который патруль военной полиции был не в силах, тем более что эти четыре Эм-Пи сами стучали о пол прикладами карабинов и кричали вместе со всеми: – Позор!…
Речь представителя защиты первого лейтенанта Томаса А. Конвея, М. А. [38]
(Стенографическая запись)
«Конвей. Ваша честь! Господа судьи! Я пересмотрел все наши кодексы и уложения, а также специальные решения, и нигде я не нашел закона или хотя бы судебного прецедента, разрешающего подвергать судебному преследованию ангела.
Прокурор капитан Браун. Ваша честь, я протестую!
Главный судья полковник Вулворт. Протест принят. Представитель защиты, потрудитесь в дальнейшем обходиться в судебном разбирательстве без обращения к потусторонним силам.
Конвей. Я не могу согласиться с протестом уважаемого представителя обвинения по той простой причине, что он меня неправильно понял. Этот вопрос чисто терминологический. Никакого обращения к мистике в моих словах, как и в моих помыслах, нет. Я вовсе не хотел сказать, что мой подзащитный является пришельцем из небесных сфер. Если в этом есть хоть тень сомнения, защита не возражает против образования специальной экспертизы для обследования анатомического строения тела моего подзащитного, чтобы убедиться, что ни малейшего признака ангельских крыльев на нем нет и, наоборот, есть все, что полагается иметь земному стандартному мужчине.
Шум в публике, смех. Возглас: «Пусть покажет!»
Главный судья. Прошу немедленно прекратить шум! Первый лейтенант Конвей, продолжайте!
Конвей. Благодарю вас, ваша честь. Таким образом, употребленный мной термин «ангел» надо понимать в переносном смысле, в поэтическом, философском и, главным образом, психологическом. Под термином «ангел» я разумею то светлое, то возвышенное, то подлинно человеческое, что живет в душе каждого человека. Разве когда вы подаете милостыню бедняку, в вас не просыпается ангел? Вся вина моего подзащитного в том, что в нем ангел никогда не засыпал. Никакая война не способствует смягчению нравов. Наоборот, сражающийся мир сейчас до того озверел, что не только люди, но, как мы видим, даже и ангелы стали убивать друг друга…
Прокурор. Протестую! Ваша честь, уж не думает ли достопочтенный представитель защиты, а вместе с ним его подзащитный, что это «светлое, возвышенное, подлинно человеческое» живет также и в душе палачей Майданска и Освенцима, в душе изверга Гитлера и его подручных?
Защитник. Нет, я этого не думаю и смею утверждать, что мой подзащитный тоже этого не думает.
Прокурор. Для окончательного разрешения сомнений ходатайствую о том, чтобы суд задал этот вопрос подсудимому Майклу Коллинзу.
Судьи совещаются.
Главный судья. Суд постановил удовлетворить ходатайство обвинения. Подсудимый Коллинз, вы слышали вопрос обвинения? Вы можете ответить на него?
Подсудимый. Да, сэр. Я противник насилия. Но я не задумываясь разрядил бы винтовку в любого человека, который на моих глазах производил бы насилие над беззащитным человеком!
Шум в публике. Голос оттуда: «Парень, бери винтовку и жарь на фронт! Покажи этим ублюдкам, на что ты способен!»
Главный судья. Старшина, угомоните крикунов.
Военная полиция удаляет из зала нескольких человек.
Главный судья. Капитан Браун, вас удовлетворяет ответ подсудимого?
Прокурор. Не вполне, ваша честь. В нем есть что-то ускользающее от прямого ответа на прямой вопрос. Разрешите поставить вопрос иначе.