— Как будем драться? — вдруг спросил он. — Стрелять с десяти шагов?
— Никакой стрельбы, — отрезала Вера. — У меня не полевой госпиталь.
Голлюбика в последний раз приценился к двойнику, подумал.
— Чего мудрить? Арм-реслинг — вот самая простая и надежная процедура. Бескровная, показательная, с убедительным результатом.
— Идет, — согласился Обмылок и стал озираться в поисках опоры. — На что локти поставим? На колесо?
— Нет, неудобно. Принеси бомбу, — приказал Ярослав Наждаку. — Символично получится.
— А не?… — тревожно взметнулся Наждак.
— Не дрожи, — усмехнулся Голлюбика. — Сколько раз ты ее стукнул, пока по колодцам лазал?
— Вот я и говорю, — недовольно пробормотал Наждак, однако повиновался и приволок рюкзак с диверсионной начинкой.
— Садимся по-турецки, друг против друга, — прикинул Ярослав. — Работаем на счет «три».
Когда противоборствующие стороны заняли положенные места, происходящее стало казаться странной смесью научной фантастики, былинного эпоса и спортивного состязания. Две обнаженные фигуры, мужиковато-бородатые, с хитрыми глазками, расположились в непосредственной близости от судьбоносного колеса, разделенные взрывоопасным рюкзаком. За их спинами, по двое на каждую, томились другие мужчины и с ними — женщины; тоже обнаженные, тоже атлетически сложенные, как будто прибыли из прогрессивного будущего нагишом, не зная местных пуританских обычаев, или позировали для голографического информационного выпуска с дальнейшей отправкой в глубокий космос, где потрясенные братья по разуму склонят свои водянистые головы перед величием земной цивилизации. Над ними же взволнованно играл огнями полигонистый полуглобус, выпячивая таинственную и непредсказуемую страну, надежду и совесть языков.
Соперников обуял простительный азарт. Обмылок, из головы которого мгновенно выветрилась память о причиненной ему милости, равно как о проявленном к нему великодушии, сверкнул глазами и выставил согнутую руку. В бицепсе и трицепсе пузырилась, ища себе выхода, прежняя сила, ныне полностью восстановленная.
— Играючи одолею, — пообещал он. — Штурвал будет мой! Рулить буду круто, загоню твое гнилое отечество в каменный век.
— Ошибаешься, оно отправится к звездам, — не уступил Голлюбика. (Мы не слышали этого, но догадаться не трудно). — Богу все видно, наше дело правое, победа будет за нами — так-то, братья и сестры. Я не завидую вашей компании, — с серьезным видом признался Ярослав и поставил локоть на бомбу. — Господь жалеет даже дьявола, но дьявол ежится от Божьей любви.
— Не так, — скривился Голлюбика. — Пусти меня.
Ладони потоптались, прилаживаясь одна к другой; наконец, они обнялись, склеились намертво и закаменели, готовые следовать векторам физической нагрузки.
— Считайте! — распорядился Ярослав.
— Да, считайте! — эхом вторил ему Обмылок.
Секунданты, они же болельщики, они же личный состав, набрали в грудь воздуха, который, ранее стерильный, уже осквернился пещерными примесями, и хором выкрикнули:
— Раз!
(Зевок крикнул «Ein!», но тут же смущенно поправился.)
По сплюснутым ладоням пробежало напряжение, посыпались мокрые искры.
— Два!
Ярослав Голлюбика заглянул Обмылку в глаза и содрогнулся перед открывшейся бездной; из расширенных зрачков ему подавал знаки Нор — Голлюбика не знал основного врага в лицо и видел лишь огненный силуэт в островерхой шляпе с полями и развевающемся халате; фигурка пританцовывала, поворачиваясь так и сяк, ударяла каблуком, раскидывала руки в издевательской «барыне»; халат оборачивался кафтаном с пламенным кушаком; поля шляпы приходили в движение и вращались сатурновым сатанинским кольцом. Что увидел в глазах Голлюбики Обмылок — неизвестно, но хищническая улыбка сползла с его физиономии.
«Генерал, верно, нацепил ордена», — обрадовался Голлюбика.
— Три! — единый вопль соединил «Зенит» и «Надир» так, что они сошлись в общей точке, положившей начало всему последующему.
— Ты знаешь, на кого ты тянешь? — прорычал Голлюбика и надавил. Лицо Обмылка исказилось. — Ты — ничто. Все ваши — ничто. Ты видел нашу ракету? Враги ужасаются, они называют ее «Черная Сатана»…
Обмылок молчал, на лбу его выступила испарина.
Позади него заключалось пари:
— Вставлю доллар, — шептал Зевок Лайке, в очередной раз попадая в безграмотный просак.
Ярослав утроил силу нажима.
— Ты видел наш истребитель? Напрасно! Враги боялись его. Они называли его «Черная Сатана»…
Вера Светова, забывшись от волнения, стиснула руку Наждака.
— Эта последняя, окончательная дуэль, — прошептала она вдохновенно и яростно. — За нами Пушкин… Лермонтов… Пьер Безухов… Базаров…
— Зорро, — продолжил Наждак, схватывая мысль на лету.
Ладонь Обмылка неотвратимо клонилась книзу («Потому что он — клон, — из последних сил догадалась светофорова. — Все гордое, обособившееся от первоисточника; всякий клон, возомнивший себя самостийным новообразованием, обречен клониться».)
— Ты видел нашу подводную лодку? — хрипел Ярослав. — Она хорошо известна врагам. Они называют ее «Черная Сатана»…
Обмылок натужно застонал, виски украсились вспухшими венами. Он изогнулся, стараясь сместить точку опоры, переместить центр тяжести.
— Ты видел нашего генерала-полковника? Враги разбегались от него в панике. Они прозвали его «Черная Сатана»…
Обмылок затрепетал; этот трепет передался Голлюбике, трансформируясь в озноб победного восторга. Зевок подался вперед, не веря глазам; Лайка прерывисто вздохнула.
— Так! Так! Так!
Ярослав Голлюбика, не находя новых аргументов, а может быть, считая из излишними, перешел к чему-то промежуточному между лаем и карканьем. Пот лил с него ручьями. Обескровленные кисти борцов отливали белым памятным мрамором.
— Херня это все, — выдохнул Обмылок и, совершив невозможное на этом выдохе, одним рывком вернул кулачному конгломерату прежнее равновесие. Он отбросил Голлюбику в исходную точку, восстановил утраченное, разинул пасть и начал гнуть соперника молча, без слов.
— Ты отвечай, отвечай! — вмешательство Наждака было бессмысленным и запоздалым. — Крыть-то нечем!
Но все видели, что Обмылку было чем крыть, а именно — всесокрушающей лапой, которая, как стало ясно через полминуты бесплодного единоборства, нисколько не уступала своей генетической копии.
Вера Светова сказала себе под нос:
— Вот что, товарищ Наждак… по-твоему — у кого из них первого лопнут мозги?
— Типун тебе, — охнул Наждак.
— По-моему, лопнут одновременно, — Вера продолжала строить предположения, не отвлекаясь на риторическое пожелание и вообще не нуждаясь в собеседнике, особенно в Наждаке. Боевые машины не предназначены для обмена мнениями. Вера Светова, еще какое-то время понаблюдав за схваткой, вдруг набрала в груди воздуха и громко провозгласила:
— Ничья!
— Ничья! — не позорным эхом, но по собственному миротворческому почину сказала Лайка.
— Врешь, шалишь, — не согласился Голлюбика и попытался напрячься еще пуще, но тщетно: своими стараниями он только поощрял соразмерное противодействие.
Обмылок трудился с огоньком; он ликовал, ибо сумел перебороть в себе чувство вины перед родителем, а следовательно, и страх вкупе с адлеровскими комплексами. Теперь он соревновался на равных; рядовые бойцы растерянно наблюдали за двумя королями, черным и белым, которые остались одни на доске и обрекли себя на бесперспективное препирательство. С этой шахматной задачей справился даже Зевок:
— Их надо разнять.
Наждак сделал вид, будто не слышит, и Зевок повторил, наглея с каждой фонемой все больше:
— Слышь, братан! Я с тобой разговариваю. Чего ты морду воротишь? Давай разнимать!
— Рубите узел, — постановила Вера.
— Все уже понятно, — Лайка сияла. Она была счастлива, примеряя на себя высокое качество кустарного изделия, то есть Обмылка, не уступившего оригиналу и в честном бою заслужившему штриховой код.
Обмылок и Голлюбика тяжело дышали и буравили друг друга злыми глазками, глядевшими из ям; взъерошенные, красные, с растрепанными бородами, как будто отведали доброго веника в русской парной.
— Парный случай? — с угрюмой иронией съязвил задыхавшийся Голлюбика. — Новая версия сомнительного закона.
— Мели, емеля, — Обмылок ушел от ответа. — Языком вы мастера…
Непримиримые антиподы, соединенные намертво запаянной перемычкой, разогрелись до легкого радиоактивного свечения. Оскорбительная реплика Обмылка адресовалась Голлюбике, но с тем же успехом могла подразумевать любого из зрителей, поскольку те так и не решились расщепить дуэлянтов; им оставалось смотреть и ждать заключительной вспышки, когда борцы перегорят, изойдут масляным дымом. Торсы Обмылка и Голлюбики мерно раскачивались; дыхание превратилось в механический скрежет, перераставший в пришепетывающий вой пробуксовки. Приз, совершенный в своей кругообразной форме, торчал равнодушным и абсолютным нулем. Светофорова рассмотрела, что он образован двумя стальными змеями, которые пожирали друг дружку с хвоста и навсегда подавились.
Бесполезность соревнования постепенно дошла до рассудка противников.
— Может, договоримся? — выдавил из себя Обмылок.
— Это как? О чем? — пропыхтел Ярослав.
— Порулим по очереди. Ты сделаешь, как хочешь… и я сделаю, как хочу…
— А как ты хочешь?
— Какое твое дело? Я же тебя не спрашиваю…
— Лучше взорвать, — заартачился Голлюбика, неожиданно поменявшись ролями с дубликатом.
— Зачем? Построят новый бункер…
— И так построят…
— Это мы еще поглядим… Мы все переменим… чуть влево, чуть вправо…
— А сдаться не хочешь?
— А ты?
Голлюбика натянуто рассмеялся.
— То-то, — сказал Обмылок, не отдавая сопернику ни сантиметра. — Давай, соглашайся… братский батя.
— Ты же обманешь, — Голлюбику не покидали сомнения. — Ты вывернешь руль до предела.
— Ну и что? И ты выверни. Все равно придется уравновесить…
— Их же там будет мотать и плющить, — Ярослав указал глазами на потолок.
— Их и так мотает и плющит, — напомнил Обмылок. — Небось и не заметят. В крайнем случае, купят крупы, соли, спичек…
— Разбираешься, гад, — удивился Голлюбика.
— Деньги ваши будут наши.
— Да-да, подрос, развился! А в чане лежал такой беспомощный, ручками шевелил…
— И мозгами, не забывай, мозгами тоже барахтал.
— Верно, — Ярослав смягчил тон, но не хватку. — Ты времени не терял.
— Ну, так что же? — Обмылок почувствовал, что партнер отправиться на компромисс, но боится унизить свое достоинство первородства. — Будешь рулить после меня. Я наломаю дров, а ты поправишь. И будет тебе твоя Правда, хотя я никак не разберу, что ты под ней понимаешь.
Ярослав закусил губу.
— Давай, командир, соглашайся, — помогла ему Вера. — В этой войне победителей не будет. А рулить все равно придется, надо все это переделать, — она обвела рукой помещение. — Ради наших детей.
(«Каких еще детей?» — некстати задумался Голлюбика)
— Головы полетят, — предупредил Наждак.
— Для тебя потеря невелика, — огрызнулась Вера. — Некому будет снимать головы, ты понимаешь? Там, наверху, все переиначится.
— Да мы просто не вернемся к хозяевам, — придумала Лайка, ловившая каждое слово. — Кто нам что сделает? Выберемся наверх и разбежимся!
— Нет, мы не станем разбегаться, это опасно, — возразила Вера. — Нам придется держаться вместе. Я предлагаю зажить одним хозяйством: построим дом, заведем животину, перекрасимся… Где-нибудь в тихой глуши. Назовемся родней, да и заживем по-простому.
Зевок не встревал, помалкивал. Его пугала возможность совместного проживания с Наждаком, от которого он еще в лаборатории наслушался обещаний, пересыпанных проклятьями.
— Дом, говоришь, построим? — повторил Ярослав, чье нутро с рождения было открыто бесхитростному и мирному труду на своей земле, простецким радостям, примитивному быту. И вдруг, для себя неожиданно, уставился на Лайку, в которой впервые увидел незнакомую светофорову — знакомая Вера, непокоренная, преломилась в собственном отражении так, что Ярославу померещилась возможность осуществить давнишнюю мечту. Он почавкал, с омерзением вызывая привкус ненавистного антисекса. И не заметил ответного внимания, которое явственно прочитывалось во взгляде Веры Световой, направленном на Обмылка. Вера почувствовала, как в ней вырастает нечто радостное, ранее не изведанное, и она вспомнила, как сделала Обмылку укол. Она выполняла инъекцию с несвойственной ей осторожностью, ласково и нежно, недаром и неспроста. Ей было жаль своего пациента, зрелого несмышленыша, которого, в отличие от Голлюбики, можно было учить, учить и учить практическому существованию, так как теория, высосанная из образца, не подмога житейской премудрости.
Телепатические конфигурации, образовавшиеся в ходе двусторонних раздумий, приготовились воплотиться. К ним приложились размышления Наждака, которым тот предавался, глядя, как отводит от него посерьезневший взор Зевок; эти мысли были слишком нетривиальны, чтобы в обозримом будущем привести к реальному результату. «Будем дерзать», — резюмировал Наждак и похвалил себя за проявленное душевное мужество.
…Теперь они проявлялись активнее, как будто нервная обстановка послужила катализатором к волшебному фотографическому деланию. Детали, ветвясь отростками, да простейшими псевдоподиями, утучнялись, сливались, насыщались и оттенялись, напитываясь третьим измерением. В Обмылке проклюнулось что-то домашнее, банно-прачечное, грубоватое и добродушное, с хитрецой, тогда как Ярославу Голлюбике добавилось расчетливого похотливого свинства; его славянское богатырство украсилось скрывавшимся до поры монголоидным варварством. Наждак бледнел; по щекам Зевка распространялся застенчивый румянец, видный даже через щетину, а их сердца колотились в большой и приятный унисон. «А ты не такой уж дуролом, каким тебя выставляют», — это послание Наждак прочитал в смущенной улыбке Зевка и понял, что жгучая неприязнь, которая маскировала предосудительную симпатию, отступает; барьеры и запреты ломались, поэтому и кровь отхлынула от щек Наждака, билась мысль: «что я делаю, что я делаю», а кулаки сжимались и разжимались сами собой. Что касается светофоровой, то она бессознательно дотронулась до своих коротко остриженных волос и впервые позавидовала Лайке, которую не стригли. Менялась и Лайка: в ее лице отступало животное и наступало одухотворенное существо; забывшись, она пожирала глазами Голлюбику и захлебывалась мечтой: «Мне бы такого командира», ибо насытилась грубостями и хамством Обмылка.
Вера Светова думала не только о личном, но про дело: «Должен же кто-то остановиться, кому-то придется быть первым». Не прилагая усилий, стихийным выбросом, она испустила сильнейший разумный сигнал, в который вложила женскую тягу к покою, согласию, миру и домоводству. Обмылок вздрогнул, словил стрелу, и произошло невозможное. Ярослав, повинуясь инерции, так и не перестал тужиться, когда рука его сграбастала себя самое, огорошенная внезапной свободой. Обмылок разжал пальцы. Светлея ликом, но все еще черный в штурманских замыслах, он сделал первый шаг к перемирию.
— Бросаем это дело, брат, — сказал он твердо и дружелюбно. — Чего нам делить? Колесо? Оно же круглое.
Аргумент был слабенький, но Голлюбика не нашелся, чем возразить.
— Товарищ, я вахту не в силах стоять, — пробасил Обмылок и встал слева. Он приходил во все более приподнятое настроение, празднуя моральную победу.
— Сказал кочегар санитару, — с видимым принуждением поддержал его Ярослав, становясь справа и берясь за ближайшую рукоять.
Колесо замерло между ними, словно великовозрастный ребенок-дебил, которого родители зачем-то привели в планетарий. Однополость родителей в эти причудливые времена, да вдобавок — на пороге мировых перемен, никого не смущала.
— Нам снова считать? — осведомился Наждак.
— Обойдемся, — великодушно сказал Голлюбика.
Поле боя, представленное полуглобусом, подернулось невидимой дымкой; ее появление воспринималось копчиком — именно там, а не где-то в эпифизе, находился, по тайному убеждению Голлюбики, неуловимый третий глаз. Мельтешение огоньков ускорилось; красные и синие точки тревожно забегали, как в муравейнике, куда случайный дурак сунул палку.
— Начинай, — пригласил Ярослав, думая сгладить недавнюю неуступчивость. — Комментарии приветствуются.
Обмылок вздохнул и на секунду задумался.
— Поправишь меня, — сказал он. — Для начала… черт его знает — с чего начать? Ничего не приходит в голову. Цензуру ввести? — предположил он робко. — Чтобы талантов поприжали?
— Дело, — одобрил Зевок.
— Но не слишком суровую, — уточнила Вера.
— Беру на себя. — пообещал Голлюбика. — Пускай резвится. Я прослежу и сделаю оттепель.
Обмылок вертанул колесо, Ярослав отпустил. Синие огни слились в грозовую тучу и набухли чудовищным синяком. Красные искры бросились врассыпную; одни, запоздавшие, умерли; другие рассеялись по окраинам и обступили уродливую синеву, приукрасив ужас единомыслия багряной каймой.
— Послабже, полегче, — нахмурился Голлюбика, принял управление и крутанул вправо. Туча распалась, разъехалась в клочья, заполыхали костры, брызнул свет.
Обмылок поплевал на руки.
— Суррогаты алкоголя, — он вернул себе руль. — Бытовой травматизм. Промискуитет. Конкубинат юниоров.
Чернильная тьма выплеснулась и поползла на все четыре стороны, напоминая чумную кляксу.
— Духовная пища, — сказал Ярослав. — Соборное единение. Патриотическое воспитание.
С каждым градусом поворота огней прибавлялось: ярких и алых, победных, оптимистических. Полусфера молча расцвела, превозмогая полынную горечь синей напасти.
— Растление, — улыбнулся Обмылок. — Предательство национальных интересов. Танцы на отеческих гробах. Дым Отечества.
Карту заволокло сизым, а местами — сиреневым туманом; посыпались молнии, которых никто не ждал, где-то глухо загрохотало. Синева сгустилась, переходя в прежнюю черноту, потом приняла очертания спрута с конечностями, число которых было кратно восьми. На миг проступили благообразные старцы, которые пали ниц и разодрали на себе сверкающие одежды; процокал конь.
— Красота, — Голлюбика оглянулся на Веру, но тут же переместил взгляд на Лайку. — Красота спасет мир.
Из мира порскнуло; злонамеренный спрут лопнул чернильными спорами. Ночь съежилась, но всюду, где она думала притаиться, ее настигало возмездие в виде солнечных лучей.
— Но красота пусть будет с изъяном, — заметил Обмылок и принял вахту.
Сияние затянулось пленкой, в нем обозначились отвратительные признаки гниения. Синие змеи дернулись, стали острыми зигзагами; материк треснул, как стекло набрюшных часов — казалось, непоправимо.
— Гуманитарное просвещение, — объявил Ярослав после непродолжительного раздумья. — Компьютеризация. Самобытность. Подвижничество. Передвижничество. Схимничество. Старчество. Свобода.
Смышленая Лайка вконец осмелела:
— Свобода — это когда поводок невидимый, — сказала она. — Он может быть очень коротким.
Трещины, подобные марсианским каналам, заполнились огненной кровью. Животворящие соки заструились по ветвящимся руслам, питая сопротивлявшиеся сумерки.
— Еще чтоб лучше, — приказал Голлюбика.
— Капельку дегтя, — не отставал его напарник. — Да будет мор!
— Но больные поправятся.
— Пусть будут голод и засуха!
— Но не везде, местами дожди.
— Пусть опустится Тьма!
— Пусть всегда будет Солнце, — велел Ярослав.
— Гешефт и гештальт, — не слишком уверенно возразил Обмылок.
— Солнечному миру — да, — гнул свое Голлюбика.
— Присоединяюсь, — Обмылок выдохся. Запас мрачных идей иссякал. Они соревновались уже больше часа («И дольше века длится день», — процитировал Ярослав; при этом он нечаянно привел руль в движение, хотя и не имел в виду никакого усовершенствования). Обмылок израсходовал чужую премудрость, однако не желал отступать и присосался к премудрости голлюбикиной: соглашаясь и попугайничая, он в то же время исправно вращал колесо в нужную для себя сторону. География, открывавшаяся их глазам, давно уже обернулась винегретом, но дело медленно близилось к концу. Огоньки утомились и сделались не такими подвижными, как в начале передела. Все чаще то один, то другой — синий ли, красный — замирал, примирившись со своим последним местонахождением, и больше уже не сдвигался ни на дюйм. Цветов стало поровну; мозаика постепенно схватывалась и застывала в полудрагоценном янтаре черно-белой гармонии.
— Финиш, ясный сокол, — Ярослав отпустил штурвал, искоса посмотрел на Обмылка. И вот, свершилось: он полностью преодолел себя, он похлопал противника по больному плечу, что в некоторых кругах приравнивается к рукопожатию.
Лайка и светофорова зааплодировали так дружно и с такой детской непосредственностью, что всякая разница между ними, не считая причесок, улетучилась до конца. Обмылок не удержался от сценического поклона, Голлюбика ласково рассмеялся в бороду, Зевок толкнул Наждака братским пихом, а Наждак пихнул Зевка не менее братским толчком.
— Ну, жми, — поторопил Голлюбика и кивнул на кнопку. — Занавес. Сезон закрыт.
Обмылок и сам догадался, что ему сделать. Не крадучись, как раньше, но пружинистым шагом свободного зверя он обогнул колесо и утопил кнопку, находившуюся с другой стороны. Он совершил это бесстрашно, по праву разумного существа, которым стал. Бункер наполнился вздохами и сетованиями сокрытых машин. Все повторилось в обратном порядке: верхняя половина купола снялась с мертвой точки и вернулась на место; панели сомкнулись и заключили в объятия оцепенелую карту.
Но этим дело не кончилось, произошла еще одна вещь. В точке, где сходились невидимые меридианы купола, раздвинулись фотографические лепестки, и мы, изнывавшие от неутоленного любопытства, заглянули внутрь. Нас не было видно: людям, стоявшим внизу, образовавшееся отверстие казалось пятнышком в мелкую монету, которую, в желании засадить за решку орла, подбросили на недосягаемую высоту. Мы ждали, когда из отверстия выскочит, наконец, завершенный семейный портрет и синтез украсится многоточием.
В открывшуюся дырку провалилась веревочная лестница. Она разворачивалась в полете, шурша волокном и щелкая гимнастическими перекладинами.
Зевок выступил первым и взялся за нижнюю. Задрав голову, он поприветствовал крошечное небо мужественной улыбкой.
— А наши вещи? — спросил Наждак.
— Нагими мы явились в этот мир, нагими выходим в новый, — объяснил Зевок, и все потрясенно смолчали, признавая его иррациональную правоту.
— Снимок готов, — проницательной светофоровой удалось уловить отдаленное сходство происходящего с фотографическим процессом. — Наше место — в семейном альбоме народов. Пойдемте! — сказала она решительно, сжигая мосты с кораблями, да разрубая концы с узлами — и действительно: уже стоя на нижней ступеньке, когда Зевок уходил все выше, она потерла пяткой о пятку, как будто отряхивала прах.
…Подъем был долог. Тренированному, закаленному отряду он, впрочем, представился совершенным пустяком и остался бы в памяти ребячьей забавой, когда б не волнение, наполнявшее их торжественным трепетом перед близившимися небесами, который был рабским и гордым одновременно. Лестница раскачивалась под тяжестью их тел, из отверстия сыпались мелкие камни; проворные и цепкие руконогие конечности одолевали ступень за ступенью.
Там, наверху, куда они выбрались, все оказалось не совсем таким, каким думалось. В предутреннем тумане, действительно, высились горы, но — вдалеке. Отверстие, через которое первым родился Зевок, раскрылось на равнине, в степи, благоухавшей запахами и звуками, ибо «ухо», как не преминул напомнить Голлюбика, тоже содержится в составе слова «благоухание», а значит, воспринимает ковыль и полынь. Мы, не имея возможности качать головами за отсутствием оных, ограничились удивленными звездными колебаниями малой амплитуды, да некоторой пульсацией; одна несдержанная малышка, носившая в чреве и слишком сильно переживавшая за поднадзорных, разродилась сверхновой. Остальные, затаив дыхание, благопристойно любовались героями, которые справились со своим самым главным, внутренним, врагом, а потому уцелели, вернувшись из темного и сырого подземелья собственных душ — в высоком (или низком, как посмотреть) смысле их путешествие происходило именно там; вещественному и грубому подземному лабиринту была отведена малопочтенная роль аналога другого, духовного лабиринта. То есть — склепка, перемигнулись мы, но склепка достойного, чья заслуга не ставилась под сомнение.
Была и награда. Мы не стали утруждать себя поиском нового аналога. Пусть этим занимаются лица, питающие склонность к такого рода вещам. Конем на пастбище, нежась в ночном, близ отверстия глыбился призовой джип, набитый провизией, одеждой, питьем, средствами связи — последние, к сожалению, не работали, что было отнесено на счет невыясненных метафизических издержек.
— Никакой стрельбы, — отрезала Вера. — У меня не полевой госпиталь.
Голлюбика в последний раз приценился к двойнику, подумал.
— Чего мудрить? Арм-реслинг — вот самая простая и надежная процедура. Бескровная, показательная, с убедительным результатом.
— Идет, — согласился Обмылок и стал озираться в поисках опоры. — На что локти поставим? На колесо?
— Нет, неудобно. Принеси бомбу, — приказал Ярослав Наждаку. — Символично получится.
— А не?… — тревожно взметнулся Наждак.
— Не дрожи, — усмехнулся Голлюбика. — Сколько раз ты ее стукнул, пока по колодцам лазал?
— Вот я и говорю, — недовольно пробормотал Наждак, однако повиновался и приволок рюкзак с диверсионной начинкой.
— Садимся по-турецки, друг против друга, — прикинул Ярослав. — Работаем на счет «три».
Когда противоборствующие стороны заняли положенные места, происходящее стало казаться странной смесью научной фантастики, былинного эпоса и спортивного состязания. Две обнаженные фигуры, мужиковато-бородатые, с хитрыми глазками, расположились в непосредственной близости от судьбоносного колеса, разделенные взрывоопасным рюкзаком. За их спинами, по двое на каждую, томились другие мужчины и с ними — женщины; тоже обнаженные, тоже атлетически сложенные, как будто прибыли из прогрессивного будущего нагишом, не зная местных пуританских обычаев, или позировали для голографического информационного выпуска с дальнейшей отправкой в глубокий космос, где потрясенные братья по разуму склонят свои водянистые головы перед величием земной цивилизации. Над ними же взволнованно играл огнями полигонистый полуглобус, выпячивая таинственную и непредсказуемую страну, надежду и совесть языков.
Соперников обуял простительный азарт. Обмылок, из головы которого мгновенно выветрилась память о причиненной ему милости, равно как о проявленном к нему великодушии, сверкнул глазами и выставил согнутую руку. В бицепсе и трицепсе пузырилась, ища себе выхода, прежняя сила, ныне полностью восстановленная.
— Играючи одолею, — пообещал он. — Штурвал будет мой! Рулить буду круто, загоню твое гнилое отечество в каменный век.
— Ошибаешься, оно отправится к звездам, — не уступил Голлюбика. (Мы не слышали этого, но догадаться не трудно). — Богу все видно, наше дело правое, победа будет за нами — так-то, братья и сестры. Я не завидую вашей компании, — с серьезным видом признался Ярослав и поставил локоть на бомбу. — Господь жалеет даже дьявола, но дьявол ежится от Божьей любви.
Глава 18
Кисти сложились, пальцы сплелись.— Не так, — скривился Голлюбика. — Пусти меня.
Ладони потоптались, прилаживаясь одна к другой; наконец, они обнялись, склеились намертво и закаменели, готовые следовать векторам физической нагрузки.
— Считайте! — распорядился Ярослав.
— Да, считайте! — эхом вторил ему Обмылок.
Секунданты, они же болельщики, они же личный состав, набрали в грудь воздуха, который, ранее стерильный, уже осквернился пещерными примесями, и хором выкрикнули:
— Раз!
(Зевок крикнул «Ein!», но тут же смущенно поправился.)
По сплюснутым ладоням пробежало напряжение, посыпались мокрые искры.
— Два!
Ярослав Голлюбика заглянул Обмылку в глаза и содрогнулся перед открывшейся бездной; из расширенных зрачков ему подавал знаки Нор — Голлюбика не знал основного врага в лицо и видел лишь огненный силуэт в островерхой шляпе с полями и развевающемся халате; фигурка пританцовывала, поворачиваясь так и сяк, ударяла каблуком, раскидывала руки в издевательской «барыне»; халат оборачивался кафтаном с пламенным кушаком; поля шляпы приходили в движение и вращались сатурновым сатанинским кольцом. Что увидел в глазах Голлюбики Обмылок — неизвестно, но хищническая улыбка сползла с его физиономии.
«Генерал, верно, нацепил ордена», — обрадовался Голлюбика.
— Три! — единый вопль соединил «Зенит» и «Надир» так, что они сошлись в общей точке, положившей начало всему последующему.
— Ты знаешь, на кого ты тянешь? — прорычал Голлюбика и надавил. Лицо Обмылка исказилось. — Ты — ничто. Все ваши — ничто. Ты видел нашу ракету? Враги ужасаются, они называют ее «Черная Сатана»…
Обмылок молчал, на лбу его выступила испарина.
Позади него заключалось пари:
— Вставлю доллар, — шептал Зевок Лайке, в очередной раз попадая в безграмотный просак.
Ярослав утроил силу нажима.
— Ты видел наш истребитель? Напрасно! Враги боялись его. Они называли его «Черная Сатана»…
Вера Светова, забывшись от волнения, стиснула руку Наждака.
— Эта последняя, окончательная дуэль, — прошептала она вдохновенно и яростно. — За нами Пушкин… Лермонтов… Пьер Безухов… Базаров…
— Зорро, — продолжил Наждак, схватывая мысль на лету.
Ладонь Обмылка неотвратимо клонилась книзу («Потому что он — клон, — из последних сил догадалась светофорова. — Все гордое, обособившееся от первоисточника; всякий клон, возомнивший себя самостийным новообразованием, обречен клониться».)
— Ты видел нашу подводную лодку? — хрипел Ярослав. — Она хорошо известна врагам. Они называют ее «Черная Сатана»…
Обмылок натужно застонал, виски украсились вспухшими венами. Он изогнулся, стараясь сместить точку опоры, переместить центр тяжести.
— Ты видел нашего генерала-полковника? Враги разбегались от него в панике. Они прозвали его «Черная Сатана»…
Обмылок затрепетал; этот трепет передался Голлюбике, трансформируясь в озноб победного восторга. Зевок подался вперед, не веря глазам; Лайка прерывисто вздохнула.
— Так! Так! Так!
Ярослав Голлюбика, не находя новых аргументов, а может быть, считая из излишними, перешел к чему-то промежуточному между лаем и карканьем. Пот лил с него ручьями. Обескровленные кисти борцов отливали белым памятным мрамором.
— Херня это все, — выдохнул Обмылок и, совершив невозможное на этом выдохе, одним рывком вернул кулачному конгломерату прежнее равновесие. Он отбросил Голлюбику в исходную точку, восстановил утраченное, разинул пасть и начал гнуть соперника молча, без слов.
— Ты отвечай, отвечай! — вмешательство Наждака было бессмысленным и запоздалым. — Крыть-то нечем!
Но все видели, что Обмылку было чем крыть, а именно — всесокрушающей лапой, которая, как стало ясно через полминуты бесплодного единоборства, нисколько не уступала своей генетической копии.
Вера Светова сказала себе под нос:
— Вот что, товарищ Наждак… по-твоему — у кого из них первого лопнут мозги?
— Типун тебе, — охнул Наждак.
— По-моему, лопнут одновременно, — Вера продолжала строить предположения, не отвлекаясь на риторическое пожелание и вообще не нуждаясь в собеседнике, особенно в Наждаке. Боевые машины не предназначены для обмена мнениями. Вера Светова, еще какое-то время понаблюдав за схваткой, вдруг набрала в груди воздуха и громко провозгласила:
— Ничья!
— Ничья! — не позорным эхом, но по собственному миротворческому почину сказала Лайка.
— Врешь, шалишь, — не согласился Голлюбика и попытался напрячься еще пуще, но тщетно: своими стараниями он только поощрял соразмерное противодействие.
Обмылок трудился с огоньком; он ликовал, ибо сумел перебороть в себе чувство вины перед родителем, а следовательно, и страх вкупе с адлеровскими комплексами. Теперь он соревновался на равных; рядовые бойцы растерянно наблюдали за двумя королями, черным и белым, которые остались одни на доске и обрекли себя на бесперспективное препирательство. С этой шахматной задачей справился даже Зевок:
— Их надо разнять.
Наждак сделал вид, будто не слышит, и Зевок повторил, наглея с каждой фонемой все больше:
— Слышь, братан! Я с тобой разговариваю. Чего ты морду воротишь? Давай разнимать!
— Рубите узел, — постановила Вера.
— Все уже понятно, — Лайка сияла. Она была счастлива, примеряя на себя высокое качество кустарного изделия, то есть Обмылка, не уступившего оригиналу и в честном бою заслужившему штриховой код.
Обмылок и Голлюбика тяжело дышали и буравили друг друга злыми глазками, глядевшими из ям; взъерошенные, красные, с растрепанными бородами, как будто отведали доброго веника в русской парной.
— Парный случай? — с угрюмой иронией съязвил задыхавшийся Голлюбика. — Новая версия сомнительного закона.
— Мели, емеля, — Обмылок ушел от ответа. — Языком вы мастера…
Непримиримые антиподы, соединенные намертво запаянной перемычкой, разогрелись до легкого радиоактивного свечения. Оскорбительная реплика Обмылка адресовалась Голлюбике, но с тем же успехом могла подразумевать любого из зрителей, поскольку те так и не решились расщепить дуэлянтов; им оставалось смотреть и ждать заключительной вспышки, когда борцы перегорят, изойдут масляным дымом. Торсы Обмылка и Голлюбики мерно раскачивались; дыхание превратилось в механический скрежет, перераставший в пришепетывающий вой пробуксовки. Приз, совершенный в своей кругообразной форме, торчал равнодушным и абсолютным нулем. Светофорова рассмотрела, что он образован двумя стальными змеями, которые пожирали друг дружку с хвоста и навсегда подавились.
Бесполезность соревнования постепенно дошла до рассудка противников.
— Может, договоримся? — выдавил из себя Обмылок.
— Это как? О чем? — пропыхтел Ярослав.
— Порулим по очереди. Ты сделаешь, как хочешь… и я сделаю, как хочу…
— А как ты хочешь?
— Какое твое дело? Я же тебя не спрашиваю…
— Лучше взорвать, — заартачился Голлюбика, неожиданно поменявшись ролями с дубликатом.
— Зачем? Построят новый бункер…
— И так построят…
— Это мы еще поглядим… Мы все переменим… чуть влево, чуть вправо…
— А сдаться не хочешь?
— А ты?
Голлюбика натянуто рассмеялся.
— То-то, — сказал Обмылок, не отдавая сопернику ни сантиметра. — Давай, соглашайся… братский батя.
— Ты же обманешь, — Голлюбику не покидали сомнения. — Ты вывернешь руль до предела.
— Ну и что? И ты выверни. Все равно придется уравновесить…
— Их же там будет мотать и плющить, — Ярослав указал глазами на потолок.
— Их и так мотает и плющит, — напомнил Обмылок. — Небось и не заметят. В крайнем случае, купят крупы, соли, спичек…
— Разбираешься, гад, — удивился Голлюбика.
— Деньги ваши будут наши.
— Да-да, подрос, развился! А в чане лежал такой беспомощный, ручками шевелил…
— И мозгами, не забывай, мозгами тоже барахтал.
— Верно, — Ярослав смягчил тон, но не хватку. — Ты времени не терял.
— Ну, так что же? — Обмылок почувствовал, что партнер отправиться на компромисс, но боится унизить свое достоинство первородства. — Будешь рулить после меня. Я наломаю дров, а ты поправишь. И будет тебе твоя Правда, хотя я никак не разберу, что ты под ней понимаешь.
Ярослав закусил губу.
— Давай, командир, соглашайся, — помогла ему Вера. — В этой войне победителей не будет. А рулить все равно придется, надо все это переделать, — она обвела рукой помещение. — Ради наших детей.
(«Каких еще детей?» — некстати задумался Голлюбика)
— Головы полетят, — предупредил Наждак.
— Для тебя потеря невелика, — огрызнулась Вера. — Некому будет снимать головы, ты понимаешь? Там, наверху, все переиначится.
— Да мы просто не вернемся к хозяевам, — придумала Лайка, ловившая каждое слово. — Кто нам что сделает? Выберемся наверх и разбежимся!
— Нет, мы не станем разбегаться, это опасно, — возразила Вера. — Нам придется держаться вместе. Я предлагаю зажить одним хозяйством: построим дом, заведем животину, перекрасимся… Где-нибудь в тихой глуши. Назовемся родней, да и заживем по-простому.
Зевок не встревал, помалкивал. Его пугала возможность совместного проживания с Наждаком, от которого он еще в лаборатории наслушался обещаний, пересыпанных проклятьями.
— Дом, говоришь, построим? — повторил Ярослав, чье нутро с рождения было открыто бесхитростному и мирному труду на своей земле, простецким радостям, примитивному быту. И вдруг, для себя неожиданно, уставился на Лайку, в которой впервые увидел незнакомую светофорову — знакомая Вера, непокоренная, преломилась в собственном отражении так, что Ярославу померещилась возможность осуществить давнишнюю мечту. Он почавкал, с омерзением вызывая привкус ненавистного антисекса. И не заметил ответного внимания, которое явственно прочитывалось во взгляде Веры Световой, направленном на Обмылка. Вера почувствовала, как в ней вырастает нечто радостное, ранее не изведанное, и она вспомнила, как сделала Обмылку укол. Она выполняла инъекцию с несвойственной ей осторожностью, ласково и нежно, недаром и неспроста. Ей было жаль своего пациента, зрелого несмышленыша, которого, в отличие от Голлюбики, можно было учить, учить и учить практическому существованию, так как теория, высосанная из образца, не подмога житейской премудрости.
Телепатические конфигурации, образовавшиеся в ходе двусторонних раздумий, приготовились воплотиться. К ним приложились размышления Наждака, которым тот предавался, глядя, как отводит от него посерьезневший взор Зевок; эти мысли были слишком нетривиальны, чтобы в обозримом будущем привести к реальному результату. «Будем дерзать», — резюмировал Наждак и похвалил себя за проявленное душевное мужество.
…Теперь они проявлялись активнее, как будто нервная обстановка послужила катализатором к волшебному фотографическому деланию. Детали, ветвясь отростками, да простейшими псевдоподиями, утучнялись, сливались, насыщались и оттенялись, напитываясь третьим измерением. В Обмылке проклюнулось что-то домашнее, банно-прачечное, грубоватое и добродушное, с хитрецой, тогда как Ярославу Голлюбике добавилось расчетливого похотливого свинства; его славянское богатырство украсилось скрывавшимся до поры монголоидным варварством. Наждак бледнел; по щекам Зевка распространялся застенчивый румянец, видный даже через щетину, а их сердца колотились в большой и приятный унисон. «А ты не такой уж дуролом, каким тебя выставляют», — это послание Наждак прочитал в смущенной улыбке Зевка и понял, что жгучая неприязнь, которая маскировала предосудительную симпатию, отступает; барьеры и запреты ломались, поэтому и кровь отхлынула от щек Наждака, билась мысль: «что я делаю, что я делаю», а кулаки сжимались и разжимались сами собой. Что касается светофоровой, то она бессознательно дотронулась до своих коротко остриженных волос и впервые позавидовала Лайке, которую не стригли. Менялась и Лайка: в ее лице отступало животное и наступало одухотворенное существо; забывшись, она пожирала глазами Голлюбику и захлебывалась мечтой: «Мне бы такого командира», ибо насытилась грубостями и хамством Обмылка.
Вера Светова думала не только о личном, но про дело: «Должен же кто-то остановиться, кому-то придется быть первым». Не прилагая усилий, стихийным выбросом, она испустила сильнейший разумный сигнал, в который вложила женскую тягу к покою, согласию, миру и домоводству. Обмылок вздрогнул, словил стрелу, и произошло невозможное. Ярослав, повинуясь инерции, так и не перестал тужиться, когда рука его сграбастала себя самое, огорошенная внезапной свободой. Обмылок разжал пальцы. Светлея ликом, но все еще черный в штурманских замыслах, он сделал первый шаг к перемирию.
— Бросаем это дело, брат, — сказал он твердо и дружелюбно. — Чего нам делить? Колесо? Оно же круглое.
Аргумент был слабенький, но Голлюбика не нашелся, чем возразить.
Глава 19
Округлость форм в сочетании с многочисленными рукоятями для постепенного перебора и перехвата, подсказала решение, удовлетворившее всех.— Товарищ, я вахту не в силах стоять, — пробасил Обмылок и встал слева. Он приходил во все более приподнятое настроение, празднуя моральную победу.
— Сказал кочегар санитару, — с видимым принуждением поддержал его Ярослав, становясь справа и берясь за ближайшую рукоять.
Колесо замерло между ними, словно великовозрастный ребенок-дебил, которого родители зачем-то привели в планетарий. Однополость родителей в эти причудливые времена, да вдобавок — на пороге мировых перемен, никого не смущала.
— Нам снова считать? — осведомился Наждак.
— Обойдемся, — великодушно сказал Голлюбика.
Поле боя, представленное полуглобусом, подернулось невидимой дымкой; ее появление воспринималось копчиком — именно там, а не где-то в эпифизе, находился, по тайному убеждению Голлюбики, неуловимый третий глаз. Мельтешение огоньков ускорилось; красные и синие точки тревожно забегали, как в муравейнике, куда случайный дурак сунул палку.
— Начинай, — пригласил Ярослав, думая сгладить недавнюю неуступчивость. — Комментарии приветствуются.
Обмылок вздохнул и на секунду задумался.
— Поправишь меня, — сказал он. — Для начала… черт его знает — с чего начать? Ничего не приходит в голову. Цензуру ввести? — предположил он робко. — Чтобы талантов поприжали?
— Дело, — одобрил Зевок.
— Но не слишком суровую, — уточнила Вера.
— Беру на себя. — пообещал Голлюбика. — Пускай резвится. Я прослежу и сделаю оттепель.
Обмылок вертанул колесо, Ярослав отпустил. Синие огни слились в грозовую тучу и набухли чудовищным синяком. Красные искры бросились врассыпную; одни, запоздавшие, умерли; другие рассеялись по окраинам и обступили уродливую синеву, приукрасив ужас единомыслия багряной каймой.
— Послабже, полегче, — нахмурился Голлюбика, принял управление и крутанул вправо. Туча распалась, разъехалась в клочья, заполыхали костры, брызнул свет.
Обмылок поплевал на руки.
— Суррогаты алкоголя, — он вернул себе руль. — Бытовой травматизм. Промискуитет. Конкубинат юниоров.
Чернильная тьма выплеснулась и поползла на все четыре стороны, напоминая чумную кляксу.
— Духовная пища, — сказал Ярослав. — Соборное единение. Патриотическое воспитание.
С каждым градусом поворота огней прибавлялось: ярких и алых, победных, оптимистических. Полусфера молча расцвела, превозмогая полынную горечь синей напасти.
— Растление, — улыбнулся Обмылок. — Предательство национальных интересов. Танцы на отеческих гробах. Дым Отечества.
Карту заволокло сизым, а местами — сиреневым туманом; посыпались молнии, которых никто не ждал, где-то глухо загрохотало. Синева сгустилась, переходя в прежнюю черноту, потом приняла очертания спрута с конечностями, число которых было кратно восьми. На миг проступили благообразные старцы, которые пали ниц и разодрали на себе сверкающие одежды; процокал конь.
— Красота, — Голлюбика оглянулся на Веру, но тут же переместил взгляд на Лайку. — Красота спасет мир.
Из мира порскнуло; злонамеренный спрут лопнул чернильными спорами. Ночь съежилась, но всюду, где она думала притаиться, ее настигало возмездие в виде солнечных лучей.
— Но красота пусть будет с изъяном, — заметил Обмылок и принял вахту.
Сияние затянулось пленкой, в нем обозначились отвратительные признаки гниения. Синие змеи дернулись, стали острыми зигзагами; материк треснул, как стекло набрюшных часов — казалось, непоправимо.
— Гуманитарное просвещение, — объявил Ярослав после непродолжительного раздумья. — Компьютеризация. Самобытность. Подвижничество. Передвижничество. Схимничество. Старчество. Свобода.
Смышленая Лайка вконец осмелела:
— Свобода — это когда поводок невидимый, — сказала она. — Он может быть очень коротким.
Трещины, подобные марсианским каналам, заполнились огненной кровью. Животворящие соки заструились по ветвящимся руслам, питая сопротивлявшиеся сумерки.
— Еще чтоб лучше, — приказал Голлюбика.
— Капельку дегтя, — не отставал его напарник. — Да будет мор!
— Но больные поправятся.
— Пусть будут голод и засуха!
— Но не везде, местами дожди.
— Пусть опустится Тьма!
— Пусть всегда будет Солнце, — велел Ярослав.
— Гешефт и гештальт, — не слишком уверенно возразил Обмылок.
— Солнечному миру — да, — гнул свое Голлюбика.
— Присоединяюсь, — Обмылок выдохся. Запас мрачных идей иссякал. Они соревновались уже больше часа («И дольше века длится день», — процитировал Ярослав; при этом он нечаянно привел руль в движение, хотя и не имел в виду никакого усовершенствования). Обмылок израсходовал чужую премудрость, однако не желал отступать и присосался к премудрости голлюбикиной: соглашаясь и попугайничая, он в то же время исправно вращал колесо в нужную для себя сторону. География, открывавшаяся их глазам, давно уже обернулась винегретом, но дело медленно близилось к концу. Огоньки утомились и сделались не такими подвижными, как в начале передела. Все чаще то один, то другой — синий ли, красный — замирал, примирившись со своим последним местонахождением, и больше уже не сдвигался ни на дюйм. Цветов стало поровну; мозаика постепенно схватывалась и застывала в полудрагоценном янтаре черно-белой гармонии.
— Финиш, ясный сокол, — Ярослав отпустил штурвал, искоса посмотрел на Обмылка. И вот, свершилось: он полностью преодолел себя, он похлопал противника по больному плечу, что в некоторых кругах приравнивается к рукопожатию.
Лайка и светофорова зааплодировали так дружно и с такой детской непосредственностью, что всякая разница между ними, не считая причесок, улетучилась до конца. Обмылок не удержался от сценического поклона, Голлюбика ласково рассмеялся в бороду, Зевок толкнул Наждака братским пихом, а Наждак пихнул Зевка не менее братским толчком.
— Ну, жми, — поторопил Голлюбика и кивнул на кнопку. — Занавес. Сезон закрыт.
Обмылок и сам догадался, что ему сделать. Не крадучись, как раньше, но пружинистым шагом свободного зверя он обогнул колесо и утопил кнопку, находившуюся с другой стороны. Он совершил это бесстрашно, по праву разумного существа, которым стал. Бункер наполнился вздохами и сетованиями сокрытых машин. Все повторилось в обратном порядке: верхняя половина купола снялась с мертвой точки и вернулась на место; панели сомкнулись и заключили в объятия оцепенелую карту.
Но этим дело не кончилось, произошла еще одна вещь. В точке, где сходились невидимые меридианы купола, раздвинулись фотографические лепестки, и мы, изнывавшие от неутоленного любопытства, заглянули внутрь. Нас не было видно: людям, стоявшим внизу, образовавшееся отверстие казалось пятнышком в мелкую монету, которую, в желании засадить за решку орла, подбросили на недосягаемую высоту. Мы ждали, когда из отверстия выскочит, наконец, завершенный семейный портрет и синтез украсится многоточием.
В открывшуюся дырку провалилась веревочная лестница. Она разворачивалась в полете, шурша волокном и щелкая гимнастическими перекладинами.
Зевок выступил первым и взялся за нижнюю. Задрав голову, он поприветствовал крошечное небо мужественной улыбкой.
— А наши вещи? — спросил Наждак.
— Нагими мы явились в этот мир, нагими выходим в новый, — объяснил Зевок, и все потрясенно смолчали, признавая его иррациональную правоту.
— Снимок готов, — проницательной светофоровой удалось уловить отдаленное сходство происходящего с фотографическим процессом. — Наше место — в семейном альбоме народов. Пойдемте! — сказала она решительно, сжигая мосты с кораблями, да разрубая концы с узлами — и действительно: уже стоя на нижней ступеньке, когда Зевок уходил все выше, она потерла пяткой о пятку, как будто отряхивала прах.
…Подъем был долог. Тренированному, закаленному отряду он, впрочем, представился совершенным пустяком и остался бы в памяти ребячьей забавой, когда б не волнение, наполнявшее их торжественным трепетом перед близившимися небесами, который был рабским и гордым одновременно. Лестница раскачивалась под тяжестью их тел, из отверстия сыпались мелкие камни; проворные и цепкие руконогие конечности одолевали ступень за ступенью.
Там, наверху, куда они выбрались, все оказалось не совсем таким, каким думалось. В предутреннем тумане, действительно, высились горы, но — вдалеке. Отверстие, через которое первым родился Зевок, раскрылось на равнине, в степи, благоухавшей запахами и звуками, ибо «ухо», как не преминул напомнить Голлюбика, тоже содержится в составе слова «благоухание», а значит, воспринимает ковыль и полынь. Мы, не имея возможности качать головами за отсутствием оных, ограничились удивленными звездными колебаниями малой амплитуды, да некоторой пульсацией; одна несдержанная малышка, носившая в чреве и слишком сильно переживавшая за поднадзорных, разродилась сверхновой. Остальные, затаив дыхание, благопристойно любовались героями, которые справились со своим самым главным, внутренним, врагом, а потому уцелели, вернувшись из темного и сырого подземелья собственных душ — в высоком (или низком, как посмотреть) смысле их путешествие происходило именно там; вещественному и грубому подземному лабиринту была отведена малопочтенная роль аналога другого, духовного лабиринта. То есть — склепка, перемигнулись мы, но склепка достойного, чья заслуга не ставилась под сомнение.
Была и награда. Мы не стали утруждать себя поиском нового аналога. Пусть этим занимаются лица, питающие склонность к такого рода вещам. Конем на пастбище, нежась в ночном, близ отверстия глыбился призовой джип, набитый провизией, одеждой, питьем, средствами связи — последние, к сожалению, не работали, что было отнесено на счет невыясненных метафизических издержек.