Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Степка не выскочил на берег и не заорал благим матом о помощи.
   Прибежали парни, что купались под мостом, на самом глубоком месте. Среди них Вася Проскурин. Сенька отпустил меня.
   - Пошутковать нельзя... - осклабился он. - Чё я ему сделал, секлетарскому пащенку?
   - На мальков? - спрашивает Вася Проскурин. Спрашивает спокойно, а на скулах вспухли желваки. - Ты меня курни.
   Стоят друг против друга, разительно отличаясь. Сенька - коренастый, с тяжелыми свислыми плечами. Несмотря на молодость, он огруз и кажется старше своих лет. А Вася Проскурин - тонкий, стройный и весь светится. Будто березка против коряги. Такие березки гнутся в бурю, но стоят, а коряги хрупают пополам.
   Весело, с вызовом гладит Вася на Сеньку, и нежно алеет рубец на щеке от лома, что сбросили на него с крыши клуба. У Сеньки под тяжелым прищуром век холодно блестят белки.
   На берегу тихо, даже мелюзга присмирела.
   Сенька, кинув вокруг злобный взгляд, с придыхом обещает:
   - Курнем, надо будет.
   И идет прочь. Идет вразвалку, неторопливо, но мне почему-то кажется, что вот-вот он перейдет на трусливую рысь. Вася провожает его тягуче-долгим взглядом.
   Меня стало рвать. Одной водой. Я бессильно лег на песок, и в голове все пошло кругом. Наверное, я долго так лежал, потому что, когда очнулся, Федька облегченно вздохнул:
   - Думал, ты утоп. Дыхания у тебя не было.
   У меня все еще кружится голова. Мы долго сидим молча.
   - Леньк, - спрашивает Федька, - что такое классовая война? Это когда класс на класс? Как наш четвертый с пятым дрался?
   - Ух и умная у тебя голова, - говорит вместо меня Степка, - только дураку досталась.
   - Ты больно мудрый, - обижается Федька. - Я спрашиваю, а ты сразу...
   Степка, видимо, чувствует угрызение совести и начинает объяснять:
   - Это когда бедные на богатых. И не война, а борьба. Вот Сенька Леньку топил - это классовая борьба. В Васю лом кинули - это тоже. Или райком сгорел. Понял?
   Федька молчит, что-то напряженно осмысливая.
   Глава одиннадцатая
   Из Новосибирска приехала комиссия. Разбирать дело о пожаре райкома. Больной отец лежал дома, и комиссия пришла к нам.
   - Ну натворил, Берестов! - начал с порога высокий бритоголовый дядька.
   - Чего натворил? - слабым голосом спросил отец, чуть приподымая голову над подушкой.
   - Как "чего"? Райком сжег, списки конфискованного имущества утратил да и с ликвидацией единоличных хозяйств тянешь. Не выполняешь процент.
   - Может, я и мышьяку специально наглотался? - тихо спросил отец, но в голосе я уловил холодное бешенство, что предвещало близкую бурю.
   - Это ты брось! - сказал бритоголовый, вышагивая по комнате. - Мышьяк тут ни при чем. Тебя о райкоме спрашивают. Почему сгорел?
   - Пожар был.
   - Юмор здесь не уместен. Где был секретарь райкома? - В голосе бритоголового послышались начальственные нотки.
   - В тракторной школе, в Бийске. Вам это известно из докладной.
   - Нам известно, что нет райкома.
   - Райком есть, - твердо сказал отец, и брови его слились в одну линию, а над ними высыпал бисер пота. - Работники живы, и я - секретарь райкома.
   - Не завидую тебе, секретарь, - с расстановкой, многозначительно сказал бритоголовый.
   - Не пугайте, - ответил отец.
   - Боюсь, с партбилетом придется расстаться.
   - Это... за что? - медленно, страшно медленно спросил отец и приподнялся на кровати. Кровь отлила с его лица. - Какая-то сволочь подожгла райком, а я билет выложить?! Вы что... с ума посходили?
   - Но-но, поосторожней, выбирай выражения, - просипел другой дядька, толстый и молчавший до этого.
   Воротник тугой петлей захлестнул его багровую, налитую кровью шею. Я подумал, как бы он ненароком не удушился.
   - Тут истерикой не возьмешь, - сказал он. - И не сволочись. Если у нас в каждом районе райкомы гореть будут, что же останется?
   - Люди.
   - Вон ты как! Значит, вины за собой не признаешь?
   - Погодите, товарищи, - вмешался третий, длинноносый молодой мужчина. - Чего вы все удила закусили?
   - Вину признаю, - слабо сказал отец. - За райком отвечу, но партбилет выкладывать - извините!
   - А это у тебя спрашивать не будем, - махнул рукой бритоголовый. Выложишь как миленький.
   - Врешь! - Отец быстро сел на постели, бритоголовый отшатнулся. Но отец опять уже повалился на кровать, мучительно застонал и хрипло выдавил: - Не ты мне его давал, не тебе и отбирать!
   - Что это? - вдруг раздался властный, с легким нерусским выговором голос с порога.
   Все разом оглянулись.
   В дверях стоял Эйхе.
   Никто и не заметил, как к нашему дому подкатила легковая машина и из нее вылез первый секретарь крайкома. Высокий, сухощавый, с маленькой бородкой и аккуратно подстриженными усами, он походил на Дзержинского. Полувоенная форма - серая гимнастерка и синие галифе, заправленные в высокие хромовые сапоги, - добавляла это сходство.
   - Что это? - повторил Эйхе и шагнул в комнату.
   Мне показалось, что у нас стало светлее, вроде бы стены раздвинулись.
   - Видите ли... - начал бритоголовый, и я поразился, как неузнаваемо переменился его голос, какой он стал мягкий.
   - Вижу, - нахмурился Эйхе и начал чеканить: - Во-первых, почему у постели больного секретаря райкома нет врача? Во-вторых, почему разбор дела происходит на дому секретаря, а не на бюро райкома?
   - Райкома нет, Роберт Индрикович, - вкрадчиво сказал бритоголовый и развел руками: мол, я тут ни при чем.
   Мне показалось, он поклонился.
   - Нет здания райкома, - сухо поправил Эйхе и снял фуражку военного покроя, - а члены бюро райкома живы и работают. Или я неправильно информирован?
   Эйхе сел на стул и вытер со лба капельки пота. Высокий, чистый лоб дяди Роберта был разделен на две части: нижнюю - загорелую, и верхнюю незагорелую, что скрывала фуражка. И от этого лоб казался еще выше. Дядя Роберт пригладил потные волосы, которые были у него разделены пробором, и обвел взглядом комнату.
   - Что же, я неправильно информирован? - повторил он вопрос.
   - Нет, правильно, Роберт Индрикович, - ответил бритоголовый. - Только мы почли за лучшее отправить врача от постели, ввиду того, что в вопросах, которые мы хотели выяснить, врач не компетентен.
   Эйхе поморщился от этой длинной фразы. Дальше я не слушал. Теперь все в порядке: дядя Роберт здесь.
   Я выскочил на улицу, и вовремя: Степка и Федька уже залезали в легковушку. Дядя Вася - шофер Эйхе - собирался ехать на Ключарку мыть машину.
   Здорово все же, что дядя Роберт приехал! Во-первых, его привез дядя Вася, а у него можно разжиться резиной на рогатки, и не какой-нибудь черной, а красной резиной, как и положено мальчишке, стоящему за Советскую власть. Это во-первых, как говорит дядя Роберт. Во-вторых, есть надежда прокатиться за увал. Дядя Роберт всегда катает нас на "эмке". В-третьих, приятно иметь знакомого настоящего революционера, который и в царских тюрьмах сидел, и в ссылке был, и революцию делал, и в гражданскую воевал. А уж дядя Роберт - настоящий старый революционер! У него даже кличка подпольная была: "Андрей".
   На Ключарке мы рьяно помогаем дяде Васе мыть машину, и она начинает блестеть как новенькая. Потом купаемся сами, а потом, когда дядя Вася свертывает здоровенную самокрутку и закуривает, мы приступаем к главному.
   - Воробьев у нас... - издалека начинает Федька и закатывает глаза, страсть, дядя Вася!
   - А-м-мм, - тянет дядя Вася, прищуривая от дыма один глаз.
   - В огородах всё поклевали, - добавляет Степка. - Спасу нет.
   - Пугало сделайте, - советует дядя Вася.
   - Ой, дядь Вась, не боятся они их, на макушках сидят.
   - М-м-мм.
   - Бить их надо, - говорю я. - А руками разве накидаешься?
   - Угу-м-мм.
   Попыхивает себе самокруткой, блаженно щурится на речку, на плетни огородов, на дальние горы.
   - Хорошо у вас здесь! Простор!
   Разговор вроде бы подобрался к главному, и вот на тебе - опять потух!
   - Воробьев у нас!.. - снова да ладом начинает Федька.
   - М-м-мм.
   Это сказка про белого бычка тянется, пока дядя Вася не накурится.
   - Говорите, руками не накидаешься? - спрашивает дядя Вася и тщательно тушит о подметку окурок.
   - Не накидаешься, дядь Вась! - горячо убеждаем мы.
   - Плохо. Ничем помочь не могу. У меня только красная.
   - Красная! - вопит Федька и пускается в пляс - Ура-а! Нам и надо красной.
   - Красной? - удивленно спрашивает дядя Вася, а глаза его смеются. Так бы и сказали сразу. Я думал, не возьмете Думал, черная нужна.
   Гора с плеч. Держись, зареченские!
   На обсохшей машине подкатываем к нашему дому. Дядя Роберт уже на крыльце, за ним толчется комиссия. Дядя Роберт что-то говорит бритоголовому.
   Мы вылезаем из легковушки и мнемся возле нее. Дядя Роберт переводит глаза с бритоголового на нас, и мы какое-то время чувствуем этот неломкий, жесткий взгляд. Но вот глаза чуть сузились, приобрели спокойный блеск, и в излучинах рта легла хитроватая улыбка.
   - Мушкетеры уже здесь?
   - Здесь! - орем мы хором, подтягивая штаны и выпячивая животы вместо груди.
   - Прокатить до увала? - подмигивает совсем уже весело дядя Роберт.
   - Прокатить! - орем мы и, не дожидаясь особого приглашения, толкаясь, лезем на заднее сиденье.
   Чего-чего, а прокатиться - хлебом не корми. И хотя договариваемся только до увала, на самом деле спокойненько его проезжаем. Едем, пока дядя Роберт не спросит шофера:
   - Проехали, нет, увал?
   Увал-то? - будто не зная, крутит головой дядя Вася. - Кто его знает. Надо у ребятишек спросить.
   Мы вздыхаем:
   - Проехали.
   И чего так быстро его проезжаешь на машине? А пешком идешь, идешь!
   - Ну что ж, прыгайте, зайчики, - смеется дядя Роберт, когда машина останавливается.
   Мы горохом высыпаем из легковушки.
   - Оружие есть? - спрашивает дядя Роберт.
   - Есть! - показываем мы резину, уже разделенную и разрезанную на полосы для рогаток.
   Дядя Роберт с самым серьезным видом осматривает резину.
   - Это еще половина дела, - говорит он и вылезает из машины.
   Гурьбой направляемся в березовый колок у дороги.
   В березках тихо, солнце золотистой пряжей процеживается сквозь светло-зеленую листву и пятнами лежит на мягкой траве. Воздух здесь теплый, пахучий, настоянный на распаренном березовом листе.
   - Вениками пахнет, - улыбается дядя Роберт, снимает фуражку и глубоко дышит всей грудью.
   Он останавливается и, запрокинув голову, долго глядит на верхушки берез, на белые легкие облачка в высоком небе и с грустинкой говорит:
   - Хорошо же вам, мальчишки!
   Конечно, хорошо. Кто говорит - плохо?
   Мы выбираем рогульки и мастерим рогатки. Потом бьем по цели - по консервной банке. Мажем безбожно, а дядя Роберт попадает.
   - Вот как надо! - смеется он. - Мазилы. Тренируйтесь. Красноармейцами станете - метко стрелять потребуется.
   Рогатку, которую он сам сделал, отдает Федьке, и тот сияет как начищенный самовар.
   - Воробьев бейте, - наказывает на прощание дядя Роберт. - Скворцов не трогайте. Скворец - полезная птица, а воробьи - плуты. Воришки мелкие.
   Провожаем его до машины.
   - Коммунистический привет! - машет он нам из легковушки.
   - Привет! - откликаемся мы и долго стоим в облаке пыли. Потом версты четыре топаем назад.
   Прокатились!
   Глава двенадцатая
   Через неделю на бюро райкома отцу влепили выговор. Отец был еще болен, но уже ходил.
   Вернулся с улыбкой на осунувшемся бледном лице, возбужденный.
   - Пропарили, брат, меня! Сам Эйхе парил! А то - "партбилет на стол". Нет, шутишь! Выговор, конечно, по заслугам: охрана райкома была плохо налажена. И продавца прохлопали. Птица, видать.
   Отец сильно ослаб и подолгу лежал у окна. Было непривычно видеть его дома и таким беспомощным.
   Правда, и до отравления он болел. С ним бывали приступы лихорадки, которую он подцепил на Кавказе в гражданскую войну. Когда начинался приступ, он бывал беспомощным и валился с ног, а мы с дедом тащили на него всё, что было у нас теплого: и пальто мое, и отцовский полушубок из собачин, и дедов тулуп, а ему все было холодно, и руки его были ледяные. Трясло его так, что он лязгал зубами, будто совсем голый лежит на снегу.
   "Эскадро-о-он!" - хрипел он в беспамятстве и судорожно шарил рукой по боку, ища эфес шашки.
   Когда лихорадка переставала трепать, холодный пот ручьями лил по его желтому, осунувшемуся лицу. Отец пил хину, плевался и вполголоса, чтобы не слышал я, ругался.
   После приступа он вставал страшный и какой-то чужой. Его пошатывало. Вялыми движениями вздрагивающих рук, обычно сильных, как кузнечные клещи, он долго застегивал командирский ремень на гимнастерке. И только тогда, когда привычно проверял барабан нагана, руки вновь приобретали цепкость и силу.
   "Погодил бы чуток", - говорил дед.
   "Не время", - ворохнув нездорово-желтыми белками, отвечал отец, совал наган в карман и уходил в ночь. Раскулачивать.
   А теперь вот уже давно лежит отец дома и никуда не ходит.
   Лежит и читает.
   О той или иной книге он прямо и резко выражает свое мнение. Прочел "Тараса Бульбу", похвалил: "Вот это книжка! Всем книжкам книжка!" А когда я рассказал ему про "Айвенго", который потряс нас с Федькой своими рыцарскими подвигами, то отец охладил меня: "Шелуха. Короли там и прочие господа. И писать об них нечего. Вот Тарас Бульба - это да! За свою родину, за народ бился. Как это он на костре сказал, что, мол, нет товарищества крепче, чем русское, и силы нет сильнее. Вот!"
   - Слушай, Ленька, - позвал он раз меня, - какие слова сказал немецкий поэт Гёте. Вот:
   Лишь тот достоин жизни и свободы,
   Кто каждый день за них идет на бой!
   А?! Здорово? Вот черт! Каждый день идет за них на бой. "Фауст" называется книжечка.
   Отец повертел ее, полистал.
   - Это мне Надежда Федоровна прочесть велела, карандашиком тут подчеркнула. По правде сказать, скучная книжка, не стал я ее читать. Чертовщина тут всякая, религия и прочая поповщина. А вот слова эти правильные. - И снова с удовольствием повторил:
   Лишь тот достоин жизни и свободы,
   Кто каждый день за них идет на бой!
   Это ты запомни! Правильные слова. Книга, она многому научит. А писатели народ башковитый. Я, знаешь, первый раз когда книжку прочитал, то подумал: "Как это он все подслушал, подглядел? Вот, думаю, проныра мужик".
   Отец помолчал, потом улыбнулся, что-то вспомнив.
   - Помнишь, ездил я в прошлый раз в Новосибирск, на пленум? Собрали нас всех, секретарей райкомов, ну и как-то раз после заседания Эйхе и спрашивает: "А как у вас, товарищи секретари, насчет общего образования? Не политического, а общего?" Ну, а какое у нас образование! У кого две, у кого три группы да коридор. Человека четыре только с гимназией нашлось. У большинства ликбез или курсы какие. Вот и вся грамота. Спрашивает Роберт Индрикович: "Литературой художественной интересуетесь?" - "Интересуемся, говорим, как же!" Бодро так отвечаем. "А кто, спрашивает, например, книгу "Чапаев" написал?" Тут секретарь Солонешинского района и выскочил. "Пушкин, кричит, написал! Александр Сергеевич!" И гордо так смотрит на всех. Вот какой, мол, я! Гляжу, Эйхе улыбнулся в усы и опять спрашивает: "А кто еще что скажет?" Грешным делом, я вылез. Промахнулся, думаю, солонешинский секретарь. Горький, поди, накатал эту книжку про Чапаева. Ну и ляпнул: "Максим Горький!" Посмотрел Эйхе на меня и говорит: "Ну вот это уже ближе к истине хотя бы по времени. Потому что Пушкина убили за пятьдесят лет до рождения Чапаева, а Максим Горький все же современник Чапаева". В общем, я тоже пальцем в небо угадал. Оказывается, книжку про Чапаева написал Фурманов, комиссар чапаевский. Вот ведь и фамилие я это слыхал, когда Колчака били. Геройский комиссар был, скажу тебе!
   Отец вздохнул, задумчиво погладил книжку.
   - Придет время, все секретари академии пооканчивают. Полегче им будет работать, пошире глаз у них будет. А мы много еще не знаем. Одним глазом на мир глядим. А глаз этот на классовую борьбу заострен. Тут уж без промашки. Пускай не знаю я, кто "Чапаева" написал, зато точно знаю, что жилины, сусековы и мезенцевы - наши враги кровные. С завязанными глазами найду. По нюху. На том пленуме и приказал Эйхе всем учиться. Сам проверять будет. Вот и ходит поэтому к нам Надежда Федоровна, - закончил отец и почему-то внимательно поглядел на меня.
   Во время болезни отца к нам и правда часто приходила Надежда Федоровна. Они занимались с отцом. Отец твердо выполнял решение осилить за пять классов.
   Каждый раз перед приходом учительницы отец брился, а однажды долго рассматривал свое лицо в зеркало, вздохнул и сказал:
   - Корявый я. И худой, как загнанный мерин.
   - Нет, - успокоил я его. - Ты красивый.
   Отец как-то смущенно улыбнулся и грустно поглядел на мамину фотокарточку на стене.
   - Для вас-то, может, и ничего, конечно... Только плохо у нас, Леонид. Ни постирать, ни обед сварить некому. Ты вон какой костистый - все на сухой корке. Женщину надо в дом. Дело это житейское, вырастешь - поймешь.
   - Стирать я и сам могу, - сказал я. - А обед бабка Ликановна варит же.
   Отец грустно улыбнулся:
   - Стирать - дело тонкое. Не мужское дело. Колки на пальцах посшибаешь. А обед не век нам Ликановна варить будет. Если бы это своя бабка была...
   - Подумаешь, можно и в грязном походить, - не сдавался я. - И обед сами сварим.
   - Эх, ты... - потрепал мои вихры отец и надолго замолчал.
   Учеба отцу давалась туго, особенно арифметика, - с дробями он никак не мог сладить.
   - Легче в атаку сходить, чем с этими дробями, - огорчался он. - Вот наука! Поди, самая трудная, а?
   Видя, как быстро справляюсь с дробями я, восхищался:
   - Щелкаешь, как семечки. В детстве-то мозги помягче, на них быстрее отпечатывается.
   Но, несмотря на трудности, отец упорно сидел за учебниками. Он даже немецкий язык стал учить.
   - Перепутали немцы всё, - говорил отец. - "Да" по-ихнему будет "я", а наше "я" по-ихнему будет "их". Если приловчиться, то быстро можно запомнить. Только вот память у меня дырявая на это. А ты, Ленька, учись, образовывайся, обо всем узнавай.
   Поощрял отец и мое увлечение рисованием, но и тут принимал не все. Когда я рисовал комиссаров, или Чапаева, или бой с белополяками, отец хотя и крякал при виде моей беспомощной мазни, но говорил: "Хорошо. Рисуй классовую борьбу". Одобрял и мои живописные наброски: поле, сенокос, нашу баню. Но однажды увидел, как я старательно перерисовываю с открытки "Явление отроку Варфоломею" Нестерова, сердито засопел:
   - Место тут красивое нарисовано, а вот монах этот к чему? Опиум народа. Брось ты эту картинку!
   Я сказал, что Надежда Федоровна называет такие картинки произведением искусства.
   - Какое это искусство? - удивился отец. - Поповская пропаганда это. Кабы этого монаха расстрелять, тогда бы произведение искусства было. А так ты докатишься - царей рисовать начнешь.
   Глава тринадцатая
   Как-то под вечер мы с отцом пошли на кладбище, к маме. Затравевшая мамина могилка - в теплой тени от высокого тополя. Небольшой дощатый памятник, окрашенный в красный цвет, и деревянная звезда. Желтая сурепка на холмике, полынь. Все это пахнет удушливо и терпко.
   Лежит здесь самый дорогой наш человек. Милая, добрая мама! Пышки вкусные пекла и всегда подсовывала мне самый сладкий кусок. И конфеты у нее были про запас.
   - Эх, - вздохнул отец, - без присмотра могилка-то. Заросла.
   Мы вырвали бурьян, сурепку, и на могилке вдруг ярко вспыхнул жарок любимый мамин цветок.
   - Цветов бы посадить, - сказал отец, - да оградку поставить, а то вон козы бродят.
   Долго сидим молча.
   Отец курит одну папиросу за другой, поглядывает на меня, что-то сказать хочет.
   - Жизнь, она, Леонид, такая. Не все бывает, как хочешь. Вот видишь, мамки нету у нас и в доме плохо.
   Без мамы, правда, в доме у нас стало как-то неуютно, все не хватает чего-то, тепла какого-то.
   - Могилку подровнять надо, осела. И некогда все. Время сейчас такое: кто кого. Дорогу протаптываем. В других странах откроют потом книжечку, прочтут, как в России делали, и сами по этому пути пойдут. А тут всё передом да передом. А переднему завсегда ветер в лицо.
   Отец снова закурил. А я сижу и думаю совсем о другом и вдруг ляпаю то, что не дает мне покоя последние дни:
   - Я знаю, на ком жениться хочешь, - на Надежде Федоровне.
   - Ну-ну... - отозвался отец, пристально вглядываясь в облупленную часовенку. - Вон ты какой.
   Что хотел он этим сказать, не знаю. Знал я одно: прощай свобода! Теперь чистые рубашки, чистые утирки, по полу грязными ногами не пройти...
   Правда, Надежда Федоровна ласковая, но все же можно было и без нее обойтись.
   Так мы сидели и думали - каждый о своем.
   Домой возвратились поздно.
   В тот же вечер события куда более поразительные отвлекли мое внимание от невеселых мыслей.
   Мы ужинали, когда раздался телефонный звонок. Прожевывая на ходу кусок хлеба, отец взял телефонную трубку. И сразу же синеватая бледность выбелила лицо.
   - Что?! - крикнул он. - Алё! Алё!.. - Дунул в трубку. - Алё!..
   Телефон молчал.
   - Станция, станция, дайте Быстрый Исток! Что? Не отвечает? Та-ак, ясно! - скрипнул отец зубами. - Перерезали связь, гады!.. Станция, дайте милицию! Поняков? Берестов говорит. Сади милицию на коней! Быстрый Исток звонил, успели передать, что восстание кулаков и райком окружен. Звони в ГПУ, я в РНК позвоню. Подымай всех!
   Отец сильно крутил телефонную ручку.
   - Восстали, гады! Ну-у!! Алё, дайте РИК!.. Председатель? Берестов говорит. Собирай коммунистов на подмогу Быстрому Истоку! Восстание. Звони в райфо, в райзо, я Васе Проскурину позвоню, пусть комсомолию подымает. Живей действуй, райком там окружили, гады!
   Отец быстро поднял на ноги всех партийных работников. Рассовал по карманам запасные коробочки с патронами, четким, привычным движением покрутил барабан нагана, проверяя, полностью ли он заряжен, и наказал деду:
   - Дома не ночуйте. Наше кулачье может подняться. Ну, бывайте!
   И ушел.
   Меня трясло. Восстание! В воображении я видел горящие дома и людей, бегущих с косами и вилами к дому с колоннами. Такая картинка есть в учебнике по истории, под ней написано: "Восстание".
   Дед набивал трубку. Желтые от махорки пальцы его вздрагивали.
   Из окна было видно, как перед милицией собирались конные. Тут были и предрика, и заврайзо, и начмил, и начальник ГПУ, и комсомольцы. Конный отряд выстроился и, во главе с отцом, с места взял галопом. Только пыль взвилась.
   Группа людей осталась. Подходили еще. Им что-то говорил начмил.
   - Эти тоже поедут? - спросил я.
   Дед подумал, пыхнул трубочкой, сказал:
   - Нет, поди. Тут останутся - порядок соблюдать.
   * * *
   Всю ночь где-то за горизонтом глухо и тревожно погромыхивала гроза. Багровые отсветы тускло озаряли черную пустошь неба.
   Всю ночь я пролежал в бурьяне за баней, не смыкая глаз. Одуряюще пахло сухой полынью. Настороженная тишина железным обручем сдавила село.
   Дед тенью ходил по двору, прислушиваясь к сонному бреху собак.
   Всем своим существом я чувствовал, что коммунисты нашего села ускакали туда, где нужно отстоять Советскую власть. И что отец мой идет в первых рядах тех, кто не задумываясь отдаст жизнь за эту власть.
   Впервые в жизни я ясно понял, что идет борьба между классами не на жизнь, а на смерть. И сердцем я был с ними. С большевиками. С моим отцом.
   Под утро в серой хмурой пелене рассвета бацнул выстрел. Хрипло и дружно взлаяли цепные кобели. Где-то неподалеку хрястнул плетень, и кто-то испуганно-тонко закричал: "Стой! Сто-о-ой!" Хлобыстнул еще выстрел. По улице проскакал верховой, и все стихло. Но долго еще не могли угомониться взбулгаченные собаки.
   Меня била знобкая дрожь.
   Закрапал дождик, запахло отсыревшей пылью и укропом.
   * * *
   Утром из Бийска прошел отряд красноармейцев. Сзади, на подводе, стояли два пулемета. А еще позади пара лошадей тащила зеленую пушку. Замыкала отряд орава мальчишек. Среди них Степка и Федька.
   Я присоединился к ним.
   - В Быстрый Исток идут, - выдохнул Федька и поглядел испуганно-радостными глазами. - Эта пушка ка-ак бабахнет, ка-ак бабахнет, так от деревни один сон останется!
   За околицей мы долго стояли, покуда отряд не скрылся из виду.
   Потом весь день прислушивались: не бабахает ли пушка, не шьет ли тонкую строчку пулемет. И, хотя Федька не раз замирал, требуя тишины, все равно не бабахала пушка и не стрелял пулемет.
   Ходили мы в этот день как в воду опущенные, потеряв ко всему интерес. Федька допытывался, когда у нас будет восстание. Я обозвал его дураком, а Степка дал ему увесистый подзатыльник.
   В сумерки вернулся отряд наших коммунистов и комсомольцев.
   Отец пришел домой осунувшийся и почерневший. Долго и с наслаждением умывался. Я лил ему на загривок ковшиком колодезную воду. Он крякал, хлопал себя по груди мокрыми ладонями, фыркал.
   - Пап, стреляли там? - не вытерпел я.
   - Пришлось... Уф-ф, как хорошо! Льни еще.
   - А из пушки стреляли?
   - Из пушки? Нет... Ах, хорошо! Плесни разок. Ничего, и без пушки разогнали воевод. - Отец подмигнул. - Ну, дайте поесть! Сутки во рту маковой росинки не было.
   - У нас тоже стреляли.
   - Знаю.
   После ужина отец прочистил наган от кислой пороховой гари и снова зарядил его.
   - Отдыхать не будешь? - спросил дед.
   - Не время, - ответил отец, уходя. - В райкоме буду.
   Глава четырнадцатая
   На следующий день через наше село двигался страшный обоз.
   Несколько десятков подвод следовало друг за другом под охраной красноармейцев. На подводах сидели и лежали мужики, парни, старухи и ребятишки.
   Восставшие! Вот они какие.
   С замиранием сердца и жгучим любопытством глядели мы на них. Особенно запомнился молодой парень - черный, как цыган, и кучерявый. Повязка на голове его была в крови. Сам он не то пьяный, не то еще что, но все время орал и страшно ругался.