Проезжая мимо нашего дома, на крыльце которого стоял отец, парень глянул на него задымленным лютой ненавистью взглядом и крикнул:
   - Всех комиссаров изведем!
   Отцовское лицо испятнил скупой румянец, побелевшие ноздри бешено трепыхнулись, но он сдержался и только выдавил презрительно, разжав на время сурово спаянные губы:
   - Вырвали жало - шипеть осталось.
   Федька, Степка и я молча, с ужасом глядели на обоз и так же молча пошли на Ключарку, когда обоз проехал.
   А на Ключарке мы стали свидетелями, может быть, еще более страшного, чем только что виденный обоз.
   К речке примыкал огород Сусековых. У самого берега, за плетнем, дружно росли молодые березки.
   Мы уже разделись купаться, когда одна из березок дрогнула и стала запрокидываться. И тут мы увидели, как за плетнем мечется старик Сусеков и с прикряком, с присядом опускает на тонконогие стволы холодную, сверкающую сталь топора. Березки судорожно вздрагивали, замирали от боли и с немым криком рушились наземь.
   - Свихнулся! - испуганно зашептал Федька.
   - Круши-и! Все едино! - срываясь на хриплый визг, кричал старик и, пригибаясь, опустив длинные руки ниже колен, перебегал от одного деревца к другому. Обессмысленные злобой глаза, как лезвием, полоснули по нашим лицам. Мы так и присели. Но, пожалуй, он нас и не видел.
   На помощь к нему подоспели Сенька и Пронька. Они быстро опустошали березовую семейку. Сенька рубил молча, сплеча, окаменело спаяв челюсти. Пронька ловко подрубал маленьким охотничьим топориком березки помельче и помоложе.
   Скоро вместо сада образовалась пустошь, где, будто покойники в белых саванах, лежали березки.
   Нас трясло как в лихорадке от увиденного.
   Старик Сусеков и Сенька метнулись во двор, к пригонам, и что-то крушили там.
   У плетня осталась одна-единственная кудрявая березка. К ней по-кошачьи мягко подкрадывался Пронька, удивительно похожий сейчас на своего отца. Березка вздрагивала всеми листьями, будто понимала, что сейчас ее сгубят.
   Пронька занес топорик, и... тут случилось непредвиденное: Федька птицей перемахнул через плетень и встал, загородив березку. От неожиданности Пронька чуть не выронил топор. Но растерянность и испуг сменились наглостью, как только он разобрал, кто перед ним.
   - Тебе чего тут? - ощерился он.
   - Не трожь!
   - Тю-ю! - присвистнул Пронька. - А ну, пошел отседова, а то по сопатке!
   - Не трожь! - еще тише сказал Федька и поднял увесистую гальку.
   Мы с перехваченным дыханием следили за поединком. Вид Федьки не предвещал ничего доброго. Пронька в нерешительности топтался на месте, воровато поглядывая по сторонам. А маленький и совсем голый Федька стоял перед ним, и мы чувствовали, что сейчас нет силы, которая сдвинула бы его с места.
   - Попомнишь! - пригрозил Пронька, отступая.
   - Запомню уж, - выдавил из белых губ Федька.
   Уходя, Пронька трусливо кинул земляным комом. Федька даже не обратил внимания на этот ком.
   Когда он перепрыгнул обратно, мы с уважением, молча пошли с ним рядом. Потом мы долго сидели на берегу и молчали, подавленные увиденным за этот день.
   - Это - тоже классовая? - нарушил молчание Федька. - Это они, чтоб нам не досталось?
   - Да, - сказал я.
   Федька как-то по-новому, не по-детски серьезно глянул на меня.
   - Вот теперь я понял, - сказал он. - У меня сейчас сердце какое-то холодное к ним стало.
   И он долго и сурово глядел в сторону дома Сусековых.
   * * *
   Поздно вечером под окнами фыркнул мотор, хлопнула сенная дверь и вошел Эйхе. Он быстро прошел к отцу в комнату, мельком и неулыбчиво взглянув на меня.
   Дядя Роберт и отец долго сидели в комнате, а на кухне мы с дедом собирались на покос. Завтра на зорьке выезжать. Готовим буханки хлеба, лук, картошку, проверяем литовки и прочее снаряжение.
   Наконец все готово, и я ложусь спать. Но не спится. События последних дней чередой проходят передо мной: исчезновение продавца, пожар райкома, восстание, рубка берез... Сквозь мысли прорывается разговор из соседней комнаты.
   - Ослабили они революционную бдительность, - говорит дядя Роберт. Это сейчас самое опасное. Есть сведения, что и в вашем селе существует кулацкая дружина.
   - Да, - отвечает отец. - Сегодня ночью обезглавим ее. Арестуем верхушку: Сусековых, Жилиных, Мезенцевых... По степи Воронок шныряет, племяш Сусековых. Продавец вот исчез. Из их компании. Каратель, оказывается, при Колчаке был. Его дед Черемуха признал. Есть тут у нас такой. И молчал, старый хрен. Спрашиваем: "Чего молчал? Взяли бы мы его". Отвечает: "Взяли бы не взяли, а мне каюк. Пристращал он меня, а я еще пожить хочу". Чего с него возьмешь, старик трухлявый, рассыпается...
   - Не задумывался, почему ваши кулаки не выступили в помощь Быстрому Истоку?
   - Думал. В толк не возьму. Но Воронка в Быстром Истоке видели. Ушел от погони. Конь у него добрый.
   - Держите партактив начеку. Дежурство установите. Милицию - на казарменное положение.
   - Сделано уже, Роберт Индрикович. Сами-то почему без охраны ездите?
   Эйхе отвечает не сразу:
   - Скоро буду. Указание из Москвы есть. Признаться, но нравится мне эта затея с телохранителями. Появилась у нас какая-то боязнь нападения. Идет секретарь крайкома или даже райкома, а за ним взвод телохранителей, как за Наполеоном. И щупают всех подозрительными глазами. Этим народ отталкивают от себя. И дома их охраняют, простой смертный и подойти боится. Вспомни, как прост был Владимир Ильич. Меньше всего думал он о своей безопасности. А разве такое было время, да и сам он разве такой, как мы!..
   Я засыпаю. Голос Эйхе становится глуше, невнятнее, удаляется. Последнее, что ясно разбираю, - слова:
   - Прочешите местность.
   Я проваливаюсь куда-то в мягкую вату, и снится мне, что за околицей чешут степь большим, как у Ликановны, гребнем.
   Глава пятнадцатая
   Каждое лето мы с дедом уезжаем на покос.
   Живем в шалаше, на опушке молодой березовой рощицы. Отсюда хорошо видна степь: ровная-ровная, докуда глаз хватает. А на горизонте маячат синие горы, будто нарисованные прозрачной акварелью. Небо здесь чистое-чистое и такое высокое, что голова кружится. Диковинно красивые места!
   С одной стороны белоствольная лепетливая рощица на косогоре, с другой - беспредельная степь, по которой вилюжится сине-стеклянный поясок Ключарки да бугрятся островки березовых рощ. А вон вдалеке шагает длинными ногами дождь, и где ступит, там мокро блестит трава, искрятся перламутровыми каплями кусты, отражая солнце. Прогромыхнул на закраинах степи ленивый гром, как серая молния, рассек воздух кобчик. Может, и не кобчик это вовсе, а стрела каленая, и не дождевое облачко застит солнце, а туча стрел пернатых. И заржут кони, и грянет битва...
   Встаем мы рано. Просыпаясь, я чувствую, что ждет меня что-то счастливое, большое и красивое, как радуга-семицветка. Знаю, будем косить, и будет сладкая усталость, будет солнце, будет звонкий говор берез, будет с шорохом никнуть трава под литовкой и за спиной оставаться валы пахучей Свежей кошанины. А вечером, когда теплый закат обольет верхушки деревьев, я буду купаться в парной воде Ключарки. А потом будет вечер у костра и рассказы деда, от которых замирает сердце.
   Ах, какой большой и сказочный день предстоит мне прожить!
   Я выскакиваю из шалаша и ёжусь от свежести. Над Ключаркой тихо, как во сне, ползет туман. Я взахлеб пью росный воздух и смотрю не насмотрюсь на утреннюю степь.
   Солнце еще только всплывает, и нежаркие лучи приятно греют плечи. Воздух звенит от птичьего гама, а деревья шевелят листвой, шевелят лениво, будто потягиваются спросонок.
   В этот щебетливый час мы идем по росистой траве, и за нами остается дымчато тающий след. Трава прямится, переливает самоцветами.
   Зоркими светлыми глазами дед поглядывает на косогор, который будем косить вручную: сенокосилку тут не погонишь - круто.
   Худой, по-журавлиному высокий дед еще крепок и подвижен. На покосе он становится моложе, глаза ярче, походка легче.
   - Почнем, что ль?
   Дед крестится, плюет на загоревшие до черноты руки и, крякнув, делает первый взмах. Ш-ш-жжик!.. Начисто срезанная трава с шорохом ложится в высокий ряд. Сейчас, с утра, она мягкая, и косить ее легко. "Коси, коса, пока роса..."
   Я тоже плюю на руки, крякаю, подражая деду, и взмахиваю своей маленькой литовкой, специально для меня сделанной дедом. Р-раз!.. И в густом разнотравье появляется неровный полукруг. Р-раз!.. И еще такой же.
   Вскоре я вхожу в азарт. Высокая, остропикая трава - это уже не трава, а полчища татар, и я не двенадцатилетний мальчишка, а Илья Муромец в жестокой сече за Русь. И шумят обгоревшие в битвах знамена, колышутся копья, летят каленые стрелы, а я булатным мечом прокладываю дорогу во вражеском стане.
   Р-раз! - и нет ряда. Р-раз! - и нет второго.
   - Отстань!
   Это дед.
   - Пятку срезал.
   На моей литовке кровь. Ошалело смотрю на нее и не сразу соображаю, что это сок клубники.
   Дед улыбается в густую проседь усов, ковыльные, нависшие брови шевелятся.
   - Сколь ее тут! На жилу натокались. Ешь!
   Клубники насыпано - ступить негде! Меч-коса в сторону, и я набиваю росной ягодой рот. Пахуча, прохладна, вкусна! Нет ничего прекраснее степной ягоды! А родится она у нас такой рясной, такой сплошной, будто кумачом покрыты целые лужайки.
   Скоро руки наши, а у меня и колени покрываются красными пятнами. Эх, вот бы Федьку со Степкой сюда! Объелись бы!
   - Ну, будя, - вытирает дед губы. - Не переешь ее.
   Наметанно-зорко щурится на мой прокос.
   - Носок-то литовки приподымай. Пятой больше налегай, пятой... А то головы только и посшибал.
   Мой прокос по сравнению с дедовым выглядит позорно плохо. У деда как выбрито, а мой - будто Федькина голова, подстриженная под "барана".
   Дед довольно окидывает косогор.
   - Трава ноне! Медведь медведем!
   Трава и вправду стоит стеной, густая, как овечья шерсть, и по пояс вышиной.
   Дед точит бруском литовку и снова сильно шаркает по траве.
   До обеда косим не передыхая. "Коси, коса, пока роса..."
   Но вот роса обсохла, трава стала жестче, и косы зазвенели. Солнце обжигает. Пот заливает лицо, но вытирать некогда: надо догонять деда. Линялая рубаха его потемнела на лопатках, в морщинах коричневой шеи блестят капли, а он все так же легко и быстро, словно играючи, машет косой и все дальше и дальше уходит от меня.
   Я уже не Илья Муромец, я думаю: "Скоро ли обед?" Руки стали чугунные - не поднять, и носок литовки все чаще и чаще зарывается в землю, будто гирьку к нему привязали. И кочки откуда-то появились... Еще немного, и я сдам. Но, упрямо сжав зубы, иду за дедом, кошу, кошу и кошу. Посмотрим, чья возьмет!
   Вот дед заканчивает прокос и пучком травы вытирает литовку.
   - Приморился я, внучок. Ты-то, поди, нет? Молодой...
   Глаза его чуть-чуть насмешливо прищурены. Я молчу и незаметно перевожу дух. Едва разжимаю занемевшие пальцы на держаке.
   - Сбегай-ка за водицей - полдневать станем. Эвон солнышко-то где!
   Я спускаюсь к ручью, что тихонько журчит в кустах. В зарослях багульника и волчьей ягоды натыкаюсь на кислицу. У-у, сколько ее тут! Рубиновая, просвечивающая насквозь так, что видны мелкие семечки внутри, она освежающе прохладна.
   Ем горстями, ем, пока не сводит скулы от кислоты. Набираю в кепку деду. Потом раздвигаю чащу, и лицо опахивает свежей сыростью. Прямо передо мной насквозь светлое оконце. Невесть кем поставленный сруб до краев налит студеной прозрачной водой. В срубе по стенкам мотается мох, как борода лешего. Снизу бьет ключик, струйка его не доходит доверху, поднимает со дна песчинки, былинки, крутит их и устилает дно ровно и гладко. Едва заметная рябь видна на поверхности от неустанной работы ключика, да крутится на одном месте смородишный листок.
   Я наклоняюсь и пью сладкую стынь, пью, пока не захватывает дух и не начинает ломить зубы. Окунаю голову и встаю. Вода сбегает по спине, попадает в штаны, и сразу пробирает озноб! Бр-р-р! Почерпываю воды в берестяной туесок и с удовольствием выбираюсь на солнышко.
   Ого, сколько мы отмахали! Полкосогора!
   Кошанина лежит ровными пышными рядами. В недвижном нагретом воздухе крепко пахнет увядающими цветами и медом.
   Я иду по кошанине, слушаю, как сердито гудят мохнатые золотистые шмели, звенят кузнечики, и собираю осыпанную клубнику.
   * * *
   После обеда дед спит под телегой, а я ухожу на луг, в полуденную сонь.
   Луг выткан малиновым клевером, крупными солнцеголовыми ромашками, луговой геранью, синими колокольчиками и еще какими-то цветами с неизвестными мне названиями. Слышен бой перепелов, скрип коростеля, чирканье стрепета и жужжание пчел... Степь полна жизни, невидимой для глаза.
   Я хмелею от медвяного запаха трав, от простора, от синих далей... Бегу по лугу и падаю в высокую траву.
   Лежу, закрыв глаза, вдыхаю пряный запах земли и меда, потом раздвигаю траву, и прямо передо мной круговинка рдяных кисточек костяники. Кладу в рот прохладные, как леденцы, ягоды и смотрю на рощицу.
   Каждое дерево имеет свое лицо. Вон те, маленькие, выбежали вперед это девчонки. Озорные, они убежали из-под надзора матери и смеются вздрагивают зелеными листочками. Смеются, что береза-мать, крепкая и высокая, не может их догнать. Тянется к ним руками-ветвями, хочет поймать, обнять и притворно-сердито встряхивает головой-верхушкой, журит дочек, а сама любуется ими и тоже рада этому солнечному дню.
   А вон стоит одиноко темная, согнутая береза с обломанной вершиной. Стоит задумчиво, тяжко вздыхая. Это - старуха. Потемнели рабочие руки-ветки, опустились бессильно. И не радует ее ни яркий свет, ни тепло, ни медовые запахи.
   А вон неизвестно откуда забрела сюда ель. Стоит с краю, как воин, прямо, строго. Стоит и смотрит все вдаль да вдаль, настороженно выставив острые пики ветвей. Какого ворога ждет?
   Для каждого дерева можно придумать что-нибудь.
   Я переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.
   В бездонной синеве, там, где скитаются ветры, проносятся легкие, как дым, облака. Я провожаю их долгим, неморгающим взглядом. Куда летят они? В какие страны?..
   И не облака это вовсе, а паруса боевых кораблей, и голубизна неба это лазурь Индийского океана. Корабли плывут к неведомым сказочным островам, и я - лихой марсовой - зорко гляжу в океан, чтобы, заметив туманную полоску берега, закричать: "Земля!" А кругом голубые волны, зной тропического лета, коралловые рифы...
   - Ленька! Ленька!
   Надо мной стоит дед.
   - Эк, заснул! Еле нашел. Солнышком-то стукнуть может.
   Запустив руку в сивую бороду, он довольно жмурится на солнце и вздыхает всей грудью:
   - Экие воздуха-то тут, а! Благодать!
   Подмигивает мне, молодо улыбается. На коричневом лбу его разглаживаются морщинки.
   - Сена нонешний год! Ложку меда добавь - сам ешь... Давай начинать, Леонид. Солнышко спадает: слышь, кузнечики застрекотали.
   Глава шестнадцатая
   Через несколько дней к нам на покос приехали отец и Эйхе.
   Еще издалека мы заметили легковушку, и дед заволновался.
   - Никак, Роберт Индрикович? - вглядывался он из-под ладони в приближающуюся "эмку".
   И точно, из машины вылезли дядя Роберт и отец.
   - Ну как, работнички? - спросил отец, оглядывая покос. - Вот Роберт Индрикович настоял завернуть к вам.
   - Здравствуйте, Данила Петрович, - протянул руку Эйхе.
   - Доброго здоровьица, Роберт Индрикович, - прокашлялся дед.
   - Мушкетер здесь один? Растерял своих боевых соратников? - подмигнул мне Эйхе.
   Я ответил улыбкой до ушей. Да и нельзя было не улыбаться, когда видишь все понимающий, с лукавинкой взгляд Эйхе, его открытое и красивое лицо, слышишь его добрый, с едва уловимым нерусским выговором голос. Всегда, когда я видел дядю Роберта, меня подмывало сделать для него что-нибудь хорошее, как-то выразить ему свою любовь. Всем своим сердцем чувствовал я, что это негнущийся, сильный человек, честный и прямой. И если бы меня спросили, каким я хочу вырасти, я бы сказал: "Как Эйхе!"
   А дядя Роберт тем временем говорил деду:
   - Вот, Данила Петрович, поспорили с вашим сыном, кто лучше косит. Сейчас устроим соревнование, будьте судьей. - И, обращаясь к отцу, сказал: - Ну, секретарь, снимай свою гимнастерку!
   Эйхе и отец скинули гимнастерки и какое-то время блаженно поводили незагорелыми плечами под лучами солнца. Высокие, сильные, они походили друг на друга, только дядя Роберт был немножко поуже в плечах и потоньше в поясе. Да еще бородка с усами, а отцовское корявое лицо было гладко выбрито. И все же они чем-то очень походили друг на друга.
   Отец встал впереди.
   - Ну, поспевайте, Роберт Индрикович! - задорно сказал он. - Не потеряйте меня из виду. В крайнем случае держитесь во-он на ту березку без вершинки.
   - Ладно, ладно, - ответил Эйхе, пробуя, крепко ли прикреплен держак у литовки.
   Широким взмахом отец выхватил огромный полукруг и с сухим шорохом бросил охапку кошанины в пышный ряд. И пошел, пошел! Сильно, красиво, стремительно продвигаясь вперед. Каждое движение отца было полно уверенности и умения опытного косца.
   А дядя Роберт все стоял и, прищурясь, прикидывал расстояние до отца.
   Я даже забеспокоился: "Чего он не начинает? Так никогда не догнать отца. Вон где уж отмахивает!"
   Но вот отец, видимо, дошел до мысленно отмеченной Эйхе черты, и дядя Роберт двинулся. Я даже не понял сразу, что произошло. Вроде он и не взмахивал литовкой, а перед ним оказался гладко выбритый полукруг, не такой широкий, как у отца, но удивительно ровно скошенный.
   И все так же легко и свободно дядя Роберт вдруг на глазах стал догонять отца. Казалось, он просто идет, а литовка в руках - это так, безделушка, и сами собой перед ним скашиваются круговины.
   Отец оглянулся и нажал. Но Эйхе неумолимо нагонял. До конца прокоса, до той самой березки без вершинки, осталось каких-нибудь шагов десять, когда дядя Роберт крикнул:
   - Сторонись! Срежу!
   И отец сошел с прокоса, уступив место.
   Эйхе докосил до березы, спросил:
   - Эта, что ль, березка-то?
   - Эта, - засмеялся отец, вытирая с лица пот. - Ну и ну! Не ожидал!
   Дядя Роберт улыбнулся.
   - Не ожидал, говоришь? Старая батрацкая закваска. С отцом батрачили, вволю покосили.
   - Да и я не из помещиков, - сказал отец. - Тоже навык имею, а вот так...
   - На силу надеешься, а в косьбе это не главное. Главное - ритм сохранить и дыхание, как у спортсмена. А ты рывками идешь, быстро выдыхаешься.
   Отец несколько сконфуженно и в то же время довольно покачивал головой, поглядывая на Эйхе.
   - Ну чего же мы встали? - спросил дядя Роберт. - Давай косить!
   И они опять встали в ряд, только теперь Эйхе первым. И пошли, и пошли! Любо-дорого посмотреть!
   Луговину выпластали мигом.
   - А что, Роберт Индрикович, не искупнуться ли нам? - предложил отец, когда они кончили косить.
   - Можно, - согласился Эйхе и подмигнул мне: - Держись, мушкетер, утоплю.
   - Его уже топили, - сказал отец.
   - Как так?
   - Да так. Сусекова сын, старший.
   - Вон как, - обнял меня за плечи дядя Роберт. - И стреляют в нас, и топят, и травят, а мы всё стоим. Вот так мы!
   После купания Эйхе и отец уехали. Мы с дедом опять одни.
   Вечером разжигаем костер и долго сидим возле него. Дед мастерит туесок из бересты под ягоду. Любит он с туесками возиться. Под воду делает их, под ягоду, под пшено. На туеске немудреный узорчик каленым шильцем выжигает: петушков там, ромашку, ягоду-клубнику. Сидит мастерит, мне про ранешнее житье-бытье рассказывает:
   - От зари до зари хрип гнули, потом умывались, а хозяйства одна кобыла - соломой глаз заткнут. Да и та сдохла. Совсем обезручела наша семья. Вот тогда-то и подались мы с Пантелеем в батраки. Хлеб с лебедой замешивали. Мерекаешь?
   - Мерекаю.
   - То-то. А потом такие, как Эйхе, революцию сделали. Он здесь, в Сибири-то, давно побывал. Пантелей сказывал, что в пятнадцатом году сослали Роберта Индриковича в Канский уезд на вечное поселение. За то, что против царя шел. А он оттуда убежал и в Иркутске в шестнадцатом году в подполье работал, опять против царя народ подымал. Ну, а потом в Ригу-город перебрался, в родные места. И опять там в подполье работал. Потом революция произошла, и он все там работал на партийной работе. А когда германцы заняли Ригу, он опять в подполье ушел, пока его не арестовали. Но он и от немцев убежал, не больно они его и видели. А потом где он только не работал! И в Сибири опять с двадцать четвертого года пребывает. Всяких спекулянтов и бандитов ловил, когда в ревкоме работал, а теперь вот секретарь самый главный у нас.
   Дед выхватил из костра уголек и, держа его в пальцах, раскурил трубку. Затянулся, задумчиво поглядел на огонь:
   - Каких мытарств на его долю только не выпало! А не согнулся, все за народ шел. Он, Ленька, в большевики пятнадцати годов вступил, в девятьсот пятом году еще. А через два года его уже в тюрьму упрятали. А потом и началось: и тюрьмы, и ссылки, и за границей житье, до революции самой. А он как был нацеленный на революцию, так и остался. Железный человек, право слово! Тебе бы таким быть.
   Я слушаю деда и думаю, что и я буду таким, как Эйхе, как отец, буду всю жизнь за Советскую власть стоять.
   - Да-а, счастливая тебе жизнь выпала, Ленька. Вот кулаков к ногтю сведут, совсем жизнь настанет - помирать не надо. Школу пройдешь, глядишь, на учителя выучишься иль, скажем, на инженера, которые на фабриках работают.
   - Летчиком буду.
   Дед подумал, пыхнул трубкой.
   - Тоже резон. Держава теперь вся на крыльях. А работа, она любая хороша, ежели честно к ней относиться. И человек по труду узнается, по рукам.
   Я смотрю на дедовы узластые, раздавленные работой руки и думаю о том, что не знали они никогда покоя. И странно их видеть неподвижными, когда дед отдыхает, положив ладони на колени. Редко я их вижу такими.
   Глава семнадцатая
   Как-то раз послал меня дед за лошадьми. Спутанные, они паслись в роще, в холодке, подальше от злых слепней.
   Роща стояла тихо-тихо, объятая полдневной дремой. Я брел среди березок, пронизанных ломкими солнечными лучиками, и прислушивался: не порскнет ли где лошадь, не звякнет ли балабон. Но, кроме болтливого чечекания сороки, что перелетала с дерева на дерево за мной, ничего не было слышно. Запропастились куда-то, подумал я, как вдруг услышал какой-то непонятный звук.
   Прислушался - тихо.
   Я сломил было дудку, чтобы напиться из ручья, как снова донесся тот же звук. Теперь я понял, что это был крик. Сначала я подумал, что это дед меня кличет, но прислушался получше и разобрал, что крик доносится со стороны озера. Крик был протяжный и рвущийся. Кто-то звал на помощь.
   По спине у меня побежали мурашки. На миг мне стало жутко, потом я бросился к озеру.
   Озеро, заросшее в конский рост осокой и камышом, находилось по другую сторону рощи. Обдираясь о сучья и пни, я ломился напрямик. Когда выскочил из рощи, по сердцу резануло: "Тону-у!"
   До озера рукой подать, но добраться до воды было не так-то просто.
   Я продрался сквозь щетинистую непролазь прибрежных кустов и вывалился на мысок, поросший мелкой травкой-муравкой. И тут же увидел, как среди спутанных, взбаламученных кувшинок то показывается, то скрывается что-то черное. Не сразу понял, что это голова. Кто-то увяз в кувшинках.
   Я заметался по берегу, не зная, что делать. Кидаться в кувшинки было опасно. Длинные, гибкие, как проволока, стебли цепко хватают под водой за ноги. В два счета можешь запутаться и потонуть.
   - О-о-о-о! - доплеснулся хриплый, захлебывающийся крик и подтолкнул меня.
   Теперь я разглядел, что тонул мальчишка. Смутно знакомое лицо на миг повернулось ко мне, и снова тяжелая зелень воды сомкнулась над ним и разошлась пологой волной. Не раздумывая больше, я бросился в воду.
   На счастье, попалась полузатопленная березовая коряга. Подталкивая ее впереди, я плыл к утопающему.
   Вынырнув, он увидел меня и забарахтался еще сильней. Я выбивался из сил: коряга оказалась тяжелой. Наконец я подтолкнул ее к мальчишке, но там, где только что торчала его голова, расходились круги по воде. "Потонул!" - ужаснулся я. Но вот медленно-медленно из глуби показалось трупно-белое лицо с вылезшими глазами, полными смертельного ужаса.
   - Хватай! - крикнул я и сам захлебнулся.
   Мальчишка схватился за корягу, рывком навалился на нее, а другой конец коряги двинул меня по голове. Брызнули искры, и вода сомкнулась надо мной. Погружаясь, я чувствовал, как цепко стреножат меня водоросли. Коричневая вязкая глубина всасывала. Ледяной холодок смял сердце. Отчаянно напрягая силы, я вынырнул и мертвой хваткой спаял пальцы на коряге. Судорожно хапнул воздуха, вместе с ним воды, и зашелся в кашле.
   Когда очухался, разглядел, что за другой конец коряги держится Пронька Сусеков. Налитые мутью страха глаза в упор вонзились в меня.
   - Плывем! - выплюнул я вместе с водой.
   Пронька отчаянно замотал головой. Он боялся даже сдвинуться с места.
   - Поплыли! Толкай корягу! - крикнул я, ничего не испытывая, кроме жгучего желания немедленно почувствовать под ногами твердую опору.
   С огромным трудом добрались мы до берега. Пошатываясь, вылезли на сушу и упали, задыхаясь от пережитого и усталости. Чугунное сердце колотилось где-то в горле, в ушах звенело.
   Обессиленные, лежали рядом, торопливо захлебывая в себя воздух. Пустое безразличие овладело мною, хотелось только лежать и ни о чем не думать.
   Тяжко пахло тиной и сырью.
   Сквозь полуприжмуренные ресницы я вдруг увидел необыкновенно красивый цветок. Маленькое солнце было обрамлено снежными лепестками, на которых, переливаясь, сверкала всеми цветами радуга. Маленькое солнце вздрагивало и тянулось ввысь. Присмотревшись, с удивлением понял, что солнце - это ромашка, и на ней брызги воды. Ни раньше, ни после я не встречал более сказочного цветка, чем в этот миг возвращения к жизни.