- Пойди сюда, - сказал мичман Гудков нервно. - Фамилия? Деньги при себе есть? Клади сюда!.. Сядь!.. Подожди тут!..
   Через минуту в кубрик, так же отбивая каблуками четкую флотскую дробь, вкатился Афонин и побледнел, потом Венгловский, Матюшин, Вайлис, - все они падали в кубрик, как рыбы в садок, падали и застывали в тяжкой неподвижности. Разговаривать не давали, в кубрике стояла нервная тишина, нарушаемая лишь отрывистыми возгласами мичмана Гудкова после каждого громыхания ног по трапу:
   - Фамилия? Деньги есть?..
   Капитан второго ранга Шиянов, выйдя на пустынную палубу, принял вахту лично, как это бывает во время боя или авральных работ. Он отослал вахтенных матросов на бак и поставил к люкам унтер-офицеров. Они застыли над ними в готовности загнать обратно в палубу каждую любопытную матросскую голову.
   С адмиральского корабля к левому трапу "Генералиссимуса" подходили два паровых катера с баркасами на буксирах. Пустые баркасы, задрав носы (как вытягивают морду лошади, привязанные сзади катящейся телеги), шлепали об воду круглыми своими бортами; на банках в молчании сидели матросы, поставив винтовки меж колен; штыки винтовок блестели, покачиваясь от толчков буксира. Легко стукнув, катера подбросили баркасы к трапу и, заклокотав задним ходом, закачались у борта на собственной волне.
   Два лейтенанта и два мичмана с саблями и револьверами, как на параде или в карауле, вышли на палубу и, коротко поговорив с Шияновым, откозырнули и вывели своих матросов из баркасов. Они провели их через нижнюю дверь, не подымая на верхнюю палубу, прямо в офицерское помещение и расставили шпалерами по коридору до восемнадцатого кубрика. Все это делалось негромко, без шума, - может быть, потому, что молитвенный флаг, развевавшийся на мачте, воспрещал, согласно уставу, громкие команды и шум на верхней палубе из уважения к божественной литургии, происходившей внизу.
   Один за другим, так же бесшумно и быстро, вдоль шеренги матросов с чужого корабля спустились в шлюпки тридцать два кочегара. Цепь штыков, сворачиваясь вслед за ними, опять заблестела на баркасах. Лейтенанты, пожав Шиянову руку, сбежали по трапу, старшины баркасов скомандовали: "Встать!" Баркасы колыхнулись, и катера, поочередно описав плавную дугу, пошли к адмиральскому кораблю, поблескивая трубами и штыками.
   Шиянов вынул платок и провел вчетверо сложенным его уголком за воротником кителя. Унтер-офицеры отошли от люков. Овсеец повертел в руках нарезанный на куски бросательный конец и передал его одному из шести унтер-офицеров.
   - Возьми, кинь в мусорный рукав. Не потребовался. Тихие были.
   Они посмотрели друг на друга и засмеялись.
   Рыжие усы командира дрогнули, и тяжелый взгляд его вопросительно остановился на Шиянове, когда тот, осторожно ступая по трапу, показался рядом с алтарем. Шиянов чуть наклонил голову успокоительно и, став на свое место, перекрестился и вынул часы: служба должна идти по-флотски, а "иже херувимы" - половина обедни - запоздало на три минуты. Все должно иметь свой порядок на военном корабле, и господину богу почтительно, но твердо предлагалось уложить пролитие своей благодати в рамки, отведенные для того судовым расписанием. Шиянов подозвал к себе глазами унтер-офицера Пилебеду, прислуживающего в алтаре. Пилебеда ходит на цыпочках, истово и торжественно. Он склонил свою бритую начисто голову к губам старшего офицера.
   - Скажи Кузнецову, чтоб быстрей пели. Тянет!
   Пилебеда кивнул головой, - во время богослужения не рявкнешь "есть", и на цыпочках же отошел к Кузнецову, машинному унтер-офицеру. Кузнецов, добровольный регент, любит хор и благолепное пение. Он, полузакрыв глаза, слушал, как первый голос мягко выводил мелодию, - стараниями Кузнецова хор на "Генералиссимусе" превосходный. Пилебеда подошел к нему с той торжественной медлительностью, которой требует благолепие службы, и прохрипел ему на ухо:
   - Старший офицер приказали не чикаться... Давай полный! Тянешь...
   Кузнецов, пробудившись от музыкального транса, испуганно кивнув хору, взмахнул руками. Херувимы приобрели ускорение столь заметное, что в шеренге офицеров замелькали улыбки: опять батя будет за завтраком сердито утверждать, что торопливость пригодна только при ловле блох. Темп хора подхлестнул и отца Феоктиста, и он, смотря сбоку на рыжие усы командира, ускорил свои протяжные возгласы, вызвав этим легкую усмешку на губах старшего офицера.
   Юрий стоял среди офицеров, тяготясь духотой и скукой: посещению церкви он подчинялся, как некоторой неизбежности, проистекавшей в детстве - от нежелания огорчить мать, а в корпусе, где в церковь водили фронтом, как в баню или на гимнастику, - от прямого приказания. Он давно выучил церковную службу наизусть, чтобы в любой момент знать, сколько минут осталось до конца. Поэтому он одобрил распорядительность Шиянова: обедня пошла к концу, как призовой вельбот к финишу. Но, чувствуя за своей спиной матросов, он крестился в положенные моменты: не следует оскорблять веры матросов - им молитва в конце концов дает какое-то удовлетворение - посмотреть хотя бы на Нетопорчука (фамилию которого Юрий отлично запомнил после случая с кальсонами).
   Нетопорчук слушал обедню внимательно и строго. Отношения его с богом были несколько условными: молиться ему, собственно, было не о чем; утруждать бога мелочными боцманскими делами было неловко, о семье и близких молить не приходилось, за неимением таковых. Поэтому из всей службы Нетопорчук ловил только три момента: просьбу ектеньи "о плавающих и путешествующих"; потом "взбранной воеводе", как молитву, близко касающуюся военного сословия, и, наконец, прямое и точное указание "о христолюбивом воинстве". Эти молитвы Нетопорчук поддерживал от себя широким крестным знамением и глубоким вздохом, убедительно смотря при просьбе о плавающих на образ Николы Мирликийского, который заведовал флотом, а при остальных двух - на святого Александра Невского, который сам был военным, а кроме того, числился покровителем "Генералиссимуса", поскольку графа Суворова звали Александр Васильевичем, почему образ этого военнослужащего святого висел во всех кубриках.
   Обедня окончилась. Командир, поцеловав крест, проскользнул ловким, незаметным движением мимо руки отца Феоктиста (матросы должны были видеть этот несуществующий поцелуй смиренного христианина, а рука батюшкина - черт его знает, когда он ее мыл?) и, поклонившись господам офицерам, отбыл в свое царственное уединение на корме. Неведомыми путями это мгновенно стало известным вахтенному начальнику, и молитвенный флаг, белый с красным крестом, медленно сполз с мачты, обозначая, что на корабле вновь можно курить, громко командовать, материть в бога и святых апостолов и вызывать караул и оркестр для встречи лиц, коим это положено по уставу.
   Офицеры поспешно поднялись наверх, прочищая легкие от спертого воздуха церковной палубы. С левого борта, рассекая штилевую воду узким и длинным телом, проходили два миноносца, беззвучно испрашивая сигнальными флагами позволения стать на якорь. Адмиральская мачта желтым квадратным флагом ответила: "Да, согласен, разрешается". Миноносцы, круто осадив задним ходом и вздымая белую пену, как пыль из-под ног осаженной на скаку лошади, одновременно прогремели якорным канатом.
   - Пойдем посмотрим рубки, заодно покурим, там можно, - предложил лейтенант брату.
   Они медленно пошли в нос. Матросы, чисто одетые, тихие и натянутые неловкостью праздничного безделья, уступали им дорогу. На баке играла гармошка, и кто-то танцевал, собрав кучу народу. Согласно статье 953 Морского устава, начальствующие лица "стараются поддерживать в команде бодрое и веселое расположение духа, для чего дозволяются на корабле разные игры, музыка и пение и (когда возможно) часть команды отпускается на берег". На берег в этой глухой бухте сойти было нельзя; поэтому тотчас после обедни была дана дудка: "Команде песни петь и веселиться!"
   Палуба уже просохла, и ее матовая белизна резко подчеркивалась черными блестящими струйками смолы, заполнившей пазы досок. Серо-голубая краска башен и надстроек блестела, как эмаль. Медь горела солнечным блеском на приборах, на поручнях трапов, медью окованы самые ступеньки трапов, из меди сделаны колпаки компасов, замки орудий, иллюминаторы кают, и даже в самом настиле палубы через каждые полтора шага вделаны медные планки от борта до борта. Медь сверкала здесь и там, порой вспыхивая нестерпимым для глаза ослепительным кружком отраженного в ней солнца. Солнце, поддерживая праздник, кинуло на "Генералиссимуса" все свои лучи, и он блестел и сиял палубой, медью, краской, матросскими форменками и бритыми до блеска щеками.
   Низкий пустынный берег бухты подчеркивал своей унылостью праздничный блеск рейда - воды и кораблей. Но берег никогда не может быть приведен в такое же состояние великолепного порядка и чистоты, как море и военные корабли.
   Белое облачко дыма вырвалось с правого борта адмиральского корабля, и хлопнул звук пушечного выстрела.
   Юрий обернулся:
   - Салют? С чего это?
   Лейтенант оглянулся тоже. Пушечный выстрел мог означать многое: или начало салюта, или сигнал к шлюпочной гонке, или выговор какому-либо из кораблей, - мало ли что придет в голову празднично-скучающему адмиралу. Интонацию этому адмиральскому голосу придавал подымаемый одновременно с выстрелом сигнал, и лейтенант взглянул на мачту. По ней медленно полз наверх пестрый гюйс - тот самый, который развевался сейчас на носовых флагштоках кораблей, обозначая, во-первых, что они не ниже второго ранга, а во-вторых, что они на якоре.
   - Гардемарин Ливитин, вы не наблюдательны. Что обозначает гюйс на фок-мачте?
   - "Прорезываю строй, имею особое приказание", - ответил Юрий, щеголяя знаниями.
   - Шляпа! На якоре - строй?
   - Правильно!.. На якоре - заседание суда особой комиссии, - поправился Юрий, засмеявшись, и вдруг удивился: - В праздник - суд? Что у них там стряслось?
   - Не у них, а у нас, - объяснил лейтенант, пропуская брата вперед на трап, ведущий на мостик. - Наших кочегаров судят за вчерашнее поведение.
   - Быстро!
   - Чего быстрей, служба налаженная. Мой Гудков в полном восторге. Шиянов его выбрал для доставки страшных преступников на адмиральский фрегат и попал в точку: это дело надо любить, как Гудков любит. Он с вечера пистолетами обвесился.
   - А разве их уже отправили? Я и не знал...
   - Вся команда не знает, для того и делалось, - сказал Ливитин наставительно и, толкнув дверь флагманской штурманской рубки, остановился, удивленно подняв брови.
   В рубке, предназначенной для штабной прокладки во время пребывания адмирала на походе и обычно пустовавшей, оказались матросы. Они вскочили с кожаного дивана, поправляя фуражки. Ливитин узнал среди них рулевого боцманмата Кащенко, двоих своей роты - Тюльманкова и Волкового, остальные пять-шесть человек были ему незнакомы.
   - В чем дело? - спросил он, нахмурясь. - Что у вас тут за сборище?
   Кащенко, солидно кашлянув в кулак, неторопливо и почтительно объяснил:
   - Картину, вашскородь, рисуем. Господин старший штурман дозволил в свободное время. Вот, извольте взглянуть!
   На столе и точно стояла картина, поставленная на аккуратно подложенную старую парусину; рядом лежали кисти и краски. На картине "Генералиссимус", непомерно высокий и угрожающий орудиями, разрезал воду цвета синьки, выдавливая из нее белые колбаски, изображающие пену. Корма была еще только намечена, и там белел грязный холст со следами мучительных поисков поворота кормовой башни.
   Кащенко, горделиво отставив пальцы с карандашом, смотрел на лейтенанта, ожидая оценки.
   - Картина хорошая, - усмехнулся Ливитин, - но остальные чего тут крутятся? Тюльманков зачем?
   - Так что он мне башню указывает, вашскородь, я над башней которое воскресенье бьюсь. А Марсаков вон портрет с Волкового срисовывает, бабе послать...
   - Свет внизу ненормальный, вашскородь, - пояснил Марсаков с превосходством человека, владеющего тайнами искусства. - Настоящего тона никак не подберешь. Срисуешь его, а он потом драться полезет: почему на покойника похож...
   Матросы сдержанно засмеялись, Ливитин улыбнулся тоже:
   - Вы, художники, небось, курите тут?
   - Никак нет, вашскородь, разве можно! - хором ответили матросы, уже повеселев.
   Кащенко заступился:
   - Они не нагадят, вашскородь, мы тут чисто и в аккурате... Приборочку потом сделаем, старший штурманский офицер с этим и разрешили.
   - Ну ладно, пойдем выше, Юрий, - сказал лейтенант, выходя. - Подумаешь, штурман в покровители искусств записался! Обложим за завтраком.
   Тюльманков плотно прикрыл за ними дверь.
   - Тоже, сыщик, сука! Лазает везде, - сказал он зло.
   - Брось, он не из этих, - ответил Кащенко, садясь на диван, - просто братца водит кораблем похвастать.
   - Все они одним миром мазанные!
   - Ну, довольно там, - оборвал Волковой, перестав улыбаться, - и верно, много нас тут. Вались-ка, Спучин, на мостик, без тебя поговорим, в случае чего - крикнешь.
   Спучин вышел из рубки, а Кащенко вынул пробку со свистком из переговорной трубы, проведенной с мостика в рубку. Матросы сели.
   - Продолжай, Тюльманков, - кивнул Волковой коротко.
   - Так всё уж, товарищи, - сказал Тюльманков, - боится Вайлис - и точка. А мое мнение, конечно, такое: не хлопать, раз дело само в руки идет. Когда еще такой случай будет? Сейчас развернуть среди матросов агитацию на этом, недовольных хватает, а в день суда начать вооруженное восстание...
   - Загнул, - хмыкнул Кащенко неопределенно.
   Тюльманков повернулся к нему нервно:
   - А ты знаешь, что в Питере творится? Не слыхивал? А ты знаешь, что революция на носу? Вот что по всей стране делается, слушай...
   Он полез за пазуху и достал письмо.
   - Вчера прислал Эйдемиллер, помните, комендор в запас осенью ушел? Теперь на Пороховых работает...
   - Заслони окно, Кащенко, - вставил Волковой негромко.
   - Вот что пишет он и просит комитету передать: "Начались у нас беспорядки, заводы забастовали. У нас бастует тротиллитовое отделение и наше капсюльное. Печатники бастуют на типографии купца Яблонского, третий месяц не сдаются. Объявлена везде однодневная забастовка, протест за обуховцев, которых царская свора скоро судить хочет. Пожалуй, перебросится на всю матушку-Россию, ну, тогда и вам, матросам, придется пройтись по стопам пятого года. Вот, Ваня-друг, какие дела настали, на кораблях за все цепляйтесь, чтобы поддержать нас, дела будут большие..." - Он посмотрел на Кащенко уничтожающе, пряча письмо. - И теперь, конечно, самое время; кстати, и кочегары подвернулись...
   Кащенко покачал головой:
   - Не с того конца начинаешь, теперь поздно... Если б нам хоть за день их выходку знать. Бунтуют не спросясь, сволочи...
   - Значит, никакой работы в кочегарах не было, варимся в своем котле, конспири-ируем! - зло сказал Марсаков, тыча сухой кистью в портрет: окна в рубке большие, зеркальные, видимость сохранять надо.
   - Дурак! - коротко обрезал Волковой. - Забыл, как на "Цесаревиче" в позапрошлом году в штаны клал? И врешь ты все: в кочегарах у нас три пятерки есть. А вон спроси Балалаева, - они-то знали?
   Кочегар Балалаев вынул из угла рта загнанный туда раздумьем черный длинный ус.
   - Стихийное это дело, товарищи, - равномерно загудел он, - один Венгловский в четвертом отделении из наших, да что один сделает? Вайлиса вот бы обработать, да туго поддается...
   Тюльманков сощурился:
   - Шкура твой Вайлис... нашивочный!
   - Не всякая нашивка - шкура, спроси у Кащенко!
   Кащенко, усмехаясь, повел желтым поперечным наплечником, как генерал густой эполетой.
   - Вот она, миленькая! Я за ней, как за каменной стеной!.. Сколько офицерских задов вылизал, чтобы ее заиметь, но зато выручает...
   - Ну, заболтали, - сказал Волковой, и смех прекратился.
   Волковой, поглядывая на всех своими острыми глазами, спрятанными в густой поросли бровей, сидел серьезно и строго, очевидно, пользуясь авторитетом и уважением матросов. Он поднял большую и тяжелую руку и, сдвинув фуражку на лоб, почесал в затылке.
   - Стихия и есть, Балалаев верно говорит, - сказал он, медленно обдумывая, - а стихию не оседлаешь... Ее надо снизу брать и плотины ставить, чтобы куда нужно кинулась. Я, товарищи, так считаю...
   Все притихли.
   - Первое - кочегаров мы вчера прохлопали, как не было связи и как, значит, упустили с самого первоначала. Теперь второе - суд. Тюльманков собирается вокруг суда поднять матросов. Ну, подымем. Ну, покидаем наше офицерье за борт. Ну, скажем, все у нас обернется в лучшем виде, и поднимем мы красный флаг. И даже, скажем, откликнутся на флаг и прочие корабли... И что у нас получится, товарищи?
   - Революция, - подсказал Тюльманков.
   Волковой кивнул головой, как будто именно этого ответа он и ждал, и поднял глаза на Тюльманкова:
   - По-вашему, по-эсеровскому, революция. А по-нашему - нож в спину.
   - Заслабило, когда порохом запахло? - кинул ему Тюльманков, задетый за живое.
   Волковой усмехнулся.
   - Это вас учат на виселицу героем ходить! А нас большевики учат не помирать, а побеждать! Куда ты под красным флагом пойдешь? "Потемкин" в Румынию ходил, а мы - в Швецию?
   - В Кронштадт пойдем, - ответил Тюльманков прямо.
   - А Кронштадт знает?
   - Увидит - узнает, а узнает - присоединится!
   - Кто увидит-то, дура? Офицеры на батареях увидят. Они тебе присоединят снарядики!
   - Радиотелеграмму пошлем, - сказал Тюльманков, не сдаваясь.
   - Жандарму в карман, - добавил Кащенко и посмотрел на Волкового с улыбкой.
   - Так что же это, товарищи? - вскочил Тюльманков. - Предавать революцию? Ждать, когда дядя ее сделает?
   - Сядь, - потянул его за рукав Волковой, - не на сходке, криком не возьмешь... Вот, товарищи, что я скажу, а потом высказывайтеся. Партийный комитет о кочегарах наших ничего не знает. Партийный комитет об открытом восстании еще ничего не указывал. Оно ему на голову, как с неба, свалится и все карты собьет. Будут нас материть, что не спросясь сунулись... Кащенко правильно говорит: хоть за день бы нам было знать, - то же и партийный комитет про нас скажет. Потому такое у меня предложение: пускай их судят, тут уж ничего сейчас не поделаешь. Приговор разъяснить матросам, вокруг приговора организовать недовольство, на другие корабли перекинуть, сообщить на заводы и по городу, какие дела царское правительство делает. Сообщить в петербургский комитет, что готовим восстание, пусть назначат срок. Вот.
   Балалаев, внимательно слушавший, поднял голову.
   - Продаешь товарищей кочегаров, Волковой! Они на нас надеются, а по-твоему выходит - чем больше им пришьют, тем лучше? А чего же тогда партия организует стачку в помощь обуховцам, которых судят? По-твоему, тоже - чем больше их в каторгу загонят, тем для революции лучше? Злее, мол, остальные будут?
   Волковой покачал головой, как на маленького.
   - Ты, Балалаев, жалеешь товарищей и под ноги смотришь. Мне, может, их тоже жалко, а я кругом смотрю и вперед. Повесят их? Нет. А обуховцев повесят, - это раз. Потом - обуховцы общее дело делали, а эти сбоку рванули и силы наши дробят, - два. А потом - каждый день люди на каторгу зря идут, пусть хоть эти с пользой для революции пойдут, - три. Так вот нам...
   - Полундра! - вдруг громко сказала переговорная труба.
   Кащенко схватил карандаш, Марсаков - кисть, Волковой, не договорив, сел у портрета. Балалаев загудел громким и очень естественным смехом, тыча пальцем в скривленную трубу "Генералиссимуса" на картине.
   Дверь отворилась, и в рубку быстро вошел Кострюшкин.
   - Братцы, - сказал он, морщась и заикаясь, - братцы, продало офицерье! Сейчас Сидюхин мне сказал, только что сменился, часовым у флага стоял: кочегаров за обедней свезли с корабля... Гадюка всю вахту вниз загнал, одни унтера были... Братцы! Судят уже... Вон, гюйс поднятый!..
   Тюльманков с размаху опустил кулак на стол, и "Генералиссимус" подпрыгнул вместе с полосатой водой:
   - ...в господа Исуса Христа!..
   Матросы бросились к раскрытой двери.
   Красный флаг, перечеркнутый царской рукой двумя крестами - косым синим андреевским и прямым белым, обезображенный и рассеченный ими на восемь лишенных связи красных треугольников, развевался на фок-мачте адмиральского корабля, оповещая корабли об истинной цели неожиданного похода, стрельбы и стоянки на этом глухом рейде.
   Поднятый на фок-мачту, он приобрел грозный смысл: где-то под ним, в глубине адмиральского корабля, из кожаных переплетов выползали статьи книги XVI Свода морских постановлений, подобные скользким прожорливым червям. Они опутывали мысли и слова тридцати двух кочегаров, они съедали различия, рожденные многолетней службой, превращая унтер-офицеров и кочегаров первой и второй статьи в одинаковых "нижних чинов разряда штрафованных". Черви подтачивали корни, питавшие матросов соком далеких сел и городов, рвали их связь с домами и из пережеванных на судебном следствии слов строили крепкую тюремную стену. В церковной палубе адмиральского корабля шло заседание суда особой комиссии.
   Адмирал, начальник бригады линейных кораблей, действовал энергично. Решение было принято еще вчера, когда командир "Генералиссимуса", робея, как мальчик, и подергивая рыжим усом, докладывал о происшествии на шкафуте. Адмирал слушал, прихлебывая крепкий холодный чай; в приоткрытом ящике стола белела отличной добротности бумага последней секретной почты. Адмирал знал значительно больше командира. Совершенно доверительно, даже не для сведения командиров кораблей, из Петербурга сообщали о массовых стачках, забастовках и беспорядках на заводах. Командир охраняет свой корабль, адмирал - всю бригаду. И если для командира это называется "бунтом", то для адмирала это не может иметь иного названия, как "восстание".
   Нужно было карать быстро, умело и беспощадно. Малейшая задержка и ошибка могли стоить неисчислимо: в Петербурге беспорядки, - флот должен сразу показать, что на нем и не пахнет девятьсот пятым годом.
   Поэтому необходимо обрушить суд на голову агитаторов внезапно. Необходимо отвлечь внимание матросов от сегодняшнего случая стрельбой, походом, работой. Лучше истратить сто семьдесят две тысячи казенных рублей на снаряды, уголь и масло, чтобы отделить опасный корабль от эскадры и судить на пустынном рейде, чем провести этот суд на глазах остальных кораблей.
   К окончанию похода дознание, убранное в кричащий наряд подчеркиваний, восклицательных знаков и вопросов (зеленый карандаш лейтенанта Веткина, синий - мичмана Гудкова, красный - командира "Генералиссимуса"), попало в руки председателя завтрашнего суда с лаконическими, но исчерпывающими пометками адмиральских красных чернил. Барон Гедройц, командир адмиральского корабля, собрал у себя вечером остальных членов суда, назначенных адмиралом. Комедии гражданского судоговорения не место на военном корабле: совещание было кратким и решающим. Приговор был записан лейтенантом фон Веймарном тут же в каюте командира. Для того чтобы придать ему законную силу, требовалось только поднять на фок-мачту гюйс и просидеть несколько часов в церковной палубе, слушая бесполезные слова людей, оправдывающих свои поступки.
   И гюйс был поднят сразу после обедни.
   Флотские флаги крайне выразительны. До десяти часов на мачте висел флаг "хер" - иначе "молитвенный": красный крест на белом поле; крест напоминал всем о божественной литургии, происходящей на корабле. В десять часов восемь минут его сменил гюйс. Его красное поле, рассеченное двумя крестами на отдельные куски, отразило собой всю мудрую политику правительства: религия и власть так же рассекали население империи на множество кусков - армия, флот, фабричные, крестьяне, инородцы, иноверцы... Власть и религия пересекали империю, как лучи гюйса, пересекали нагайками, струями пулеметов и крестными знамениями, не давая слиться и объединить силы.
   Обвинительный акт начался перечислением членов суда. Титулы блестели, как погоны, чины - как штыки конвоя, и тридцать два кочегара слушали, щуря глаза. Легкий сквозняк шевелил бумагу в руках лейтенанта фон Веймарна, назначенного делопроизводителем. Казалось, она коробится со стыда, пытаясь сбросить с себя ложь, опутавшую ее тонким женским его почерком:
   - "...кочегар же первой статьи Матвей Езофатов в ответ на увещания капитана второго ранга Шиянова дерзко выкрикнул: "Бить вас надо, драконов", - после чего унтер-офицер второй статьи Карл Вайлис пытался ударить капитана второго ранга Шиянова, но не успел в своем намерении, будучи схвачен за руку унтер-офицером первой статьи Хлебниковым..."
   Вайлис поджал губы и посмотрел вбок на Хлебникова. Тот сидел, уставившись глазами в двигающийся рот лейтенанта, и каждый раз при произнесении своей фамилии быстро взглядывал на председателя, как бы стараясь угадать, как тот относится к его поведению.
   Вайлис усмехнулся: лейтенант читал явную чепуху. Сейчас все разъяснится, когда начнут опрашивать кочегаров. Шиянов, Греве и Хлебников наврали со страху, и все тридцать два кочегара это подтвердят. Тридцать два против трех - чего же беспокоиться?
   Езофатов слушал зло и внимательно. Он тяжело пошевелился на банке, отчего коснулся спиной винтовки часового. Часовых было много - у дверей, у люков, около подсудимых. Они слушали обвинительный акт испуганно и жалостливо, отводя глаза в сторону от кочегаров: ничего, мол, братцы, не попишешь, дело ваше ясное.
   Барон Гедройц, председатель суда и командир адмиральского корабля, дышал редко и медленно. При вдохе на белом кителе расправлялась складка, шевеля орден Владимира третьей степени, - у барона была одышка. Перечисляемые лейтенантом фон Веймарном фамилии жили для него еще отдельной жизнью от этих матросов, которым они принадлежали. Кочегары были той же безликой, ровной массой, которую он видел мельком на воскресных осмотрах, на подъемах флага.