Лейтенант оживился и отодвинул рюмку.
   - Ты сообрази: если бы хоть одна минка хлопнула в Кильской бухте, немецких адмиралов оторопь хватила бы. Им ведь известно, что у нас минное дело после Цусимы весьма усовершенствовалось и что мин у нас до черта великого. И раз русские ухитрились в первые же часы войны нагадить в самой Кильской бухте, то чего же можно ждать в Балтике? В Финском заливе?.. Вот на что был расчет, Юрочка. Не на уничтожение одного-двух кораблей, а на воздействие на аккуратные мозги германского генерального штаба. На выигрыш во времени, что для нас сейчас самое главное... Удивительно, ты вот понял, даже насчет телят сказал, а Генмор - нет!
   - Конечно, понял, - ответил Юрий, снова с обожанием глядя на брата. Тот нервно потушил папиросу и отодвинул тяжелую, цельного стекла, пепельницу.
   - Впрочем, время у нас безнадежно упущено. Ведь что обидно, Юрча: стреляем-то мы лучше немцев, лучше всех в мире, в этом нам Цусима помогла, подучились. А стрелять нам не из чего. Новые дальнобойные орудия лежат на Обуховском заводе, дожидаясь, когда для них построят дредноуты и линейные крейсера. А почему ждут? Потому что корабли эти который год строят у нас на не очень мощных Балтийском и Адмиралтейском заводах, вместо того чтобы заказать их в Англии тому же Виккерсу... Видал, как "Рюрика" сделали? Красавец! А у нас не столько строят, сколько воруют. И не столько воруют, сколько дерутся за барыши. А мы, пушкари, сидим без пушек, а пушки - без кораблей... А, да что там говорить! - И лейтенант все-таки выпил одним глотком отставленную рюмку и тут же налил снова. - Прав наш неистовый Робеспьер, Петруччио Морозов, мичман российского императорского флота и действительный тайный революционер: капитальный ремонт всему флоту нужен. И не только флоту - всему цветущему нашему государству...
   - Бог знает, что ты несешь! - снова вскипел Юрий. - Я понимаю, настроение у тебя ниже нуля, но нельзя же так!..
   - Можно, Юрчён, все можно. Такое на нас надвигается, что тут не до приличий. Все можно...
   Юрий едва удержался, чтобы не встать из-за стола. Это было уж слишком! Конечно, состояние Николая понятно, но неужели эта его неудача с Килем так на него подействовала, что он потерял чувство меры? Ведь то, что он говорит, под стать Валентину Извекову, вернее, тому неведомому студенту-агитатору, кого он собирался укрыть от охранки в квартире на Литейном... Но как всегда, когда язвительный монолог брата доходил до крайностей, Юрий не мог найти в себе возражений, какие могли бы прозвучать не наивно и не смешно. И сейчас он только пожал плечами.
   - Более того, - упрямо продолжал Николай, - все это предопределено ходом событий японской войны... История - она, брат, дама хитрая. И если мы с тобой хоть что-нибудь можем предугадать, то нам надо соображать, куда прокладывать курс жизни... Вопрос лишь в том, куда мне себя в данной ситуации определить? Не только себя, но и своего младшего братца, за которого я отвечаю как старший в угасающем роде...
   Как ни раздражал Юрия этот неожиданный поворот разговора и как ни хотелось ему поскорее перейти к самому важному для него - к тому, как может помочь Николай устроиться на миноносец, он с любопытством, выжидательно поднял глаза.
   - Беда, Юрик, в том, что революция делается и будет сделана не нами - я имею в виду нас обоих. И в том еще, что нас в нее не примут. Слишком велика ненависть к нам, офицерам, веками накопленная. Каких-либо Морозовых, без году неделя на флоте существующих, примут за своих, а нас с тобой - никогда. На нас - неоплаченные долги отцов. Груз линьков, шпицрутенов, вековая рознь кают-компании и палубы, господ и матросни... Ты думаешь, я не догадываюсь, что в кубриках есть революционные организации? Не поспел я тебе рассказать: вчера один мой комендор влип, Тюльманков. Кормового орла испохабил. Я полагал - обозлился на взыскание Шиянова. А Тюльманков, когда его увозили на берег, звал на помощь какую-то боевую организацию, которая на корабле, видимо, существует и к которой мне, по всей видимости, доступа не будет во веки веков. Туда путь закрыт. Моста нет. Каков бы я ни был и что бы я ни думал, туда мне, как и тебе, не попасть... Но есть другой путь. Ты помнишь мои рассказы об августейшем друге?
   Конечно, Юрий помнил. Во время учебного плавания Николая привезли на госпитальную баржу с ободранным при нырянии коленом и положили рядом с гардемарином старшей роты. Они разговорились, не зная друг друга. Дело решил Вагнер: новый знакомый был ярым вагнеристом. Так началась эта странная дружба, поражающая неравенством: гардемарин оказался князем Романовским, герцогом Лейхтенбергским, младшим членом императорской фамилии с титулом высочества, пасынком великого князя Николая Николаевича. Герцог вышел из корпуса на Черноморский флот, и в последние два-три года Николай ничего о нем не рассказывал.
   - Конечно, помню, - сказал Юрий, - но не понимаю, при чем тут он?
   - Тсс... - Николай прижал палец к губам. - Я поведаю тебе государственную тайну. Молчи, скрывайся и таи, как сказал поэт, а какой убей бог, не знаю!
   Юрий обозлился.
   - Вот что, Николай, если хочешь говорить о серьезном, то и говори серьезно, без балагана!
   Лейтенант искренне расхохотался.
   - Все-таки ты бесподобно молод, Юрча, я тебе просто завидую! - сказал он, глядя на него добродушно и весело. - И очень хорошо, что ты приехал, я с тобой душу отвел, а то в таких обстоятельствах я бы совсем зафатигел...* Когда-нибудь ты поймешь и то, что о серьезных вещах лучше всего говорить несерьезным тоном. Так вот, тайна такова: петербургское гвардейское офицерство, часть флотских офицеров, кое-кто из министров стоят на том, что надо произвести дворцовый переворот и объявить Николая Николаевича регентом наследника. Считается, что в этом спасение России. Августейший друг весной приглашал и меня к содействию, заманивал будущей карьерой. Я подумал и уклонился, чем, видимо, попортил с ним отношения. Полагаю, ты меня поймешь. Скажем, Греве или твоему дураку Бобринскому в такое дело прямая дорога, а нам с тобой - вряд ли. Нас эти новые декабристы в свою компанию не примут. Мы у них не свои... Вот и выходит - болтаемся мы вроде известного предмета в проруби: ни к тому, ни к другому краю... И получается невеселая картина: кто бы революцию ни начал - сверху или снизу, - мы с тобой ни к матросам, ни к аристократам не прибьемся...
   ______________
   * Измучился, сошел на нет (от фр. fatiguer - утомляться).
   - Я вот чего не понимаю, - с усмешкой сказал Юрий. - По-видимому, ты готов и сам делать революцию, только не знаешь, как и с кем взяться. А весной ты говорил совсем другое - помнишь? - о жерновах истории. Что они раздавят каждое зерно, которое подымется дыбом, и что важно найти для себя ямку. Так когда ты шутил: сейчас или тогда?
   - Ядовито, - улыбнулся Николай. - А впрочем, готов объяснить. Видишь ли, у меня две философии: одна - сложившаяся в опыте жизни, которая заключается в желании найти ямку между жерновами, а вторая - желание все переустроить, переменить. Недаром я в гимназистах на сходки бегал и на митингах шумел. Первой философией я себя успокаиваю, уговариваю, что мне ужасно хочется спокойной жизни и просвещенного цинизма. А вторая прет сама по себе изнутри, особенно когда хлопнешься вот так мордой об стол, как сегодня... Какая перетянет - покажет время... А сейчас, - лейтенант взглянул на часы, - а сейчас время текёт, и мы с нею, как глубокомысленно говорит наш отец Феоктист. За мной катер придет к одиннадцати тридцати. Единственный профит из моей авантюры: попросил Бошнакова просемафорить Шиянову, чтобы прислать катер не на "Рюрик", а на пристань, мол, поручение от адмирала на берег, потом что-нибудь совру... Думал словчить, как кадет, да и тут мордой об стол... Проводишь?
   - Я этим катером и собирался к тебе попасть, - сказал Юрий.
   - Ну и хорошо, что так вышло. На корабле такой аврал стоит - и поговорить не удалось бы. - Николай вдруг рассмеялся. - Масса важных дел: Веткин утром попросил старшего офицера вернуть вестового Акиночкина, который два года назад был изгнан в кубрик за то, что ухитрился вывернуть артишок на голову кронпринцу, когда тот изволил у нас завтракать. Шиянов приказал не только вернуть, но и назначить старшим вестовым. Так что, видишь, и у нас свой Сусанин объявился... И еще. Помнишь, над роялем Вильгельм висел в усах и в мундире капитана первого ранга российского флота в память свидания монархов в Биорке? Шиянов приказал снять, но встал вопрос - куда девать? Предложили сжечь в кочегарке, но Гудков воспротивился: хоть и чужой, а император, нельзя матросов вводить в соблазн... И знаешь, что Шиянов решил? Запаковать в бумагу и отправить в подшхиперскую. И волки сыты, и овцы целы... Так и живем, Юрочка. Видишь, какие у нас сложные заботы - война! Так пошли, что ли?
   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
   Одержимо, самозабвенно, опасно, рискуя поломкой машин, мчался на ост небольшой миноносец, гонимый адмиральским приказом. Узкое и длинное его тело содрогалось мелкой напряженной дрожью, свидетельствующей, что котлы, машины и гребные винты дают много больше того, что им положено. Вода уходила за корму взмыленной клокочущей струей, бурля и вспениваясь, надолго нарушая серебряно-голубоватый покой заштилевшего залива. Рожденный бешеным ходом ветер распластывал флаг, свистел в ушах и расстилал над водой черно-желтый хвост дыма, валившего из всех четырех невысоких труб плотными, грузными клубами.
   Вцепившись в поручни и отворачивая лицо от этого ветра, Юрий стоял на кормовом мостике в растерянном одиночестве. Все вокруг него - парусиновый обвес, сигнальные фалы, решетчатый настил, подвешенные к поручням спасательные буйки с трещащими на ветру флюгерками - всё дрожало, тряслось, хлопало, отзываясь на вибрацию корпуса. Но это согласованное между различными корабельными частями трепетание, которое всем, кроме него, было хорошо знакомо и в котором все, кроме него, легко отличали верный и нужный звук от неверного и опасного, эта бурная и возбуждающая симфония форсированного хода корабля, ни разу им не слышанная, не занимала и не радовала Юрия. Никогда еще с таким тоскливым отчаянием не ощущал он ужасающей своей бесполезности, неприткнутости, никчемности. Мало того, что тут, на кормовом мостике миноносца, добивающегося предельной скорости хода, он стоит никому не нужным пассажиром, лишним человеком, - но и миноносец-то этот спешит не на вест, где мерещился Юрию подвиг, а на ост, не навстречу германскому флоту, а в Петербург, в нудные будни...
   Вот как рухнула его мечта. И помочь никто уже не мог, раз не помог даже Николай...
   Миноносец "Стройный" и точно шел в Петербург, напрягая все пять тысяч семьсот своих лошадиных сил для скорейшей доставки морскому министру небольшого голубоватого конверта, посылаемого командующим Балтийским флотом с назначенным для того офицером. Письмо это, несомненно, содержало в себе какие-то важнейшие сведения или соображения: было приказано выжать из машины всё, чтобы доставить его министру к семи часам вечера, никак не позже. Поэтому в котельном отделении "Стройного" сильные полуголые молодые люди, стараясь не мешать в тесноте друг другу и обливаясь потом, беспрерывно подбрасывали полные лопаты тяжелого угля в топки, из жадных пастей которых вырывался полыхающий свет, обдавая людей плотным пышущим жаром и превращая капли испарины на их плечах в крупные рубины. Вентиляторы, готовые развалиться, неистово гудели, нагнетая в кочегарки воздух, но весь он без задержки уходил в топки, чтобы раздувать пламя и гнать его меж котельных трубок, в которых вскипала переходящая в пар вода. Пожилой старший унтер-офицер, хозяин кочегарки, тоже полуголый, опасливо смотрел на манометры, где стрелки дрожали у красной черты, и все свое внимание уделял питательным донкам, качавшим в котлы воду. Рядом - за горячей, как плита, переборкой - в машинном отделении с такой же тревогой посматривал на приборы молодой инженер-механик, которому впервые приходилось вопреки всем инструкциям держать такой режим работы машин. Шел только второй час похода, и напрягать механизмы надо было еще добрых пять часов, а ему уже теперь казалось, что они этого не выдержат. Но в переговорную трубу то и дело доносился нетерпеливый голос командира миноносца: "Как обороты?" - и надо было, несмотря на инструкции и правила, требовать от кочегаров предельного давления пара, мучить поршни и цилиндры, утомлять гребные валы, чтобы не позволить стрелкам тахометров хоть чуточку отклониться влево. Скорость, скорость, ход во что бы то ни стало, приказ адмирала, подхлестывающий голос с мостика, начало войны... Бывший ученик Вологодского реального училища, а теперь властитель машин и котлов миноносца "Стройный", обливающийся потом в своем машинном аду наравне с матросами, в отчаянии дает знак машинисту у клапанов: "Прибавь!", и тут же нажимает кнопку звонка в кочегарку. Голые люди ускоряют темп подкидывания угля, пожилой унтер-офицер ошалело глядит на манометр, донки, захлебываясь, качают воду, котлы ревут, потрясаемые силой рождающегося в них пара, дым из труб валит тяжкими клубами не поспевшего сгореть угля, - но тонкие стрелки тахометров, отмечающие обороты гребных валов, сдвигаются еще вправо, как хочет того командир. "Стройный" мчится с небывалой скоростью - почти на три узла скорее, чем дал на испытаниях, и ветер на мостике рвет ленточки сигнальщиков, и штурман удовлетворенно докладывает командиру, что траверс Родшера прошли на восемь минут раньше...
   Но если инженер-механик, второй сорт офицера российского императорского флота, мучился в машинном отделении, то остальные офицеры "Стройного", не исключая командира, пухлого и веселого лейтенанта, засидевшегося в чине не по годам, откровенно радовались тому, что миноносец неожиданно послали в Петербург. Никто, конечно, не надеялся "словчиться на бережишко", потому что всем было ясно, что миноносец будет стоять там в немедленной готовности. Но то, что нынче не придется торчать опять в ночном дозоре у маяка Грохара, охраняя неизвестно от кого вход на рейд, создавало на мостике отличное настроение, никак не отвечающее состоянию Юрия. Сразу же, как снялись со швартовов, его вежливо пригласили туда, но, постояв четверть часа с вымученной улыбкой, он незаметно спустился на палубу и нашел, наконец, себе место здесь, на пустынном кормовом мостике. Лучше всего было быть одному: ему казалось, что решительно все знают о позорной его неудаче и что каждый из офицеров "Стройного" насмешливо поглядывает на неудавшегося последователя адмирала фон Шанца.
   На самом деле никто, понятно, не знал ни о задуманном им набеге на славу, ни о том разговоре, какой произошел по пути к пристани.
   Едва вышли из подъезда, Юрий (по возможности небрежно, как бы говоря о чем-то незначащем, само собой разумеющемся) рассказал Николаю о своем плане и попросил дать письмо к лейтенанту Рязанову или к другому знакомому ему командиру миноносца, все равно где - в Або или тут, в Гельсингфорсе. При этом, считаясь с повышенно ироническим настроением брата, он поостерегся упоминать о долге, о невозможности отсиживаться на берегу, когда на море идет война. Вместо всего этого он попытался придать романтической своей идее характер сугубо будничный, практический и, кривя душой, подчеркнул, что речь, собственно, идет лишь о тех пяти-шести неделях до начала занятий, когда ему решительно негде будет провести отпуск, раз приехать, как обычно, на "Генералиссимус" будет теперь невозможно...
   Однако все его ухищрения оказались ни к чему.
   - Выходит, тоже на подвиги потянуло, Юрий Петрович? - ядовито спросил Николай. - Могу предостеречь: несовременно и несвоевременно.
   Юрий покраснел. Накрытие получилось с первого залпа. Беспомощно, но он все же забарахтался.
   - Это совершенно не обязательно, - пробормотал он. - Просто мне казалось, что приобрести кое-какой опыт до производства было бы полезно...
   - А какой опыт? - язвительно спросил Николай. - В качестве кого, позвольте вас спросить?
   Юрий пожал плечами, хотя внутри у него засосало: этот проклятый вопрос был ему хорошо знаком.
   - Ну, я не знаю... Сигнальщика, комендора...
   Лейтенант засмеялся.
   - Не обижайся, но на месте Рязанова или другого командира миноносца я бы тебя на версту к орудию не подпустил. Комендор, брат, - это художник своего дела, и стрелять он начинает на третьем году службы. А до того только пуляет, огорчая своего артиллерийского офицера. Думаю, что и сигнальщик, кому можно доверять, вырабатывается не в две-три недели... Я бы тебя на свой корабль и вестовым не взял - небось, ты ни сюртук вычистить, ни тарелку согреть, ни кофе приготовить не знаешь. Да и не твое это дело, и лезть тебе в чужой фарватер совсем ни к чему. Матрос ты никакой, а офицера из тебя, худо-бедно, четвертый год лепят. Посему терпи, такая тебе планида обозначена, твое время еще настанет... Кроме того, предположим, я бы растрогался и сочинил просительное письмецо. Думаешь, Рязанов или Петров-Пятый так бы и заахали: "Пожалуйте, Юрий Петрович, желаете - к пушке, хотите - к штурвалу?" Ни в жисть. Никому не лестно заработать фитиль за совращение малолетних. И Рязанов схлопотал бы порядком, и ты провел бы весь отпуск в карцере... А что до подвигов - то если бы ты и пристроился на каком-нибудь миноносце, то заветного матросского крестика все равно бы не ухватил. Это только тебе по юности кажется, что война - цепь отважных поступков. Коли веришь старшему брату, прими сие за святую правду...
   Но, заметив, как помрачнел Юрий, лейтенант тут же ласково похлопал его по плечу.
   - Эх, Юрчён, Юрчён!.. По совести говоря, я тебя вполне понимаю, я бы на твоем месте тоже на флот рвался. Но вот что возьми во внимание: мы с тобой в одинаковой позиции. Кому - Киль, кому - Або, а мордой-то нас судьба стукнула об один стол, и кровь текёт из ноздрей в равной мере, что вполне в порядке вещей... Давай-ка лучше подумаем, как тебе отсюда добираться. Может, попасешься на Мюндгатан до поезда?
   - Нет, - резко ответил Юрий, даже не дав себе времени обдумать вопрос: так неприятна была ему возможная встреча с Ириной. Но тут же он представил себе Сашеньку и пожалел, что так ответил, - кто знает, может быть, он сам отказывается от удивительного внезапного счастья? "Ну, дайте я вас приласкаю..." - прозвучал снова в его ушах странный, мягкий, обещающий голос, и Сашенька на мгновение встала перед ним завлекательным видением, могущим дать успокоение в бедах сегодняшнего несчастного дня...
   - Как хочешь. Деньги-то у тебя есть?
   - Плэнти*, - сказал Юрий. Говорить об идиотской покупке чемоданчика сейчас было просто стыдно.
   ______________
   * Planty - с избытком (англ.).
   - Ну и отлично, а то я малость поиздержался. Ирина здесь уже вторую неделю... Впрочем, Гудков подсчитал, чего нам по случаю войны набежит: и на бинокли, и на дождевое платье, и способие просто так, за ясные лейтенантские глаза. Разживусь - вышлю. Но пока - держи, что могу. - Он протянул Юрию русскую красненькую. - Извини, больше нет...
   Юрий шел рядом с ним как во сне. Он никак не мог поверить, что план его лопнул так просто, быстро, откровенно. Потом упрямая мысль подсказала решение: как бы там ни было, он все же поедет в Або и добьется своего без протекции Николая, а до этого вернется на Мюндгатан... "Дайте я вас приласкаю..." Будь что будет. Если Або - то и она. Решив так, он успокоился и повеселел.
   Но когда подошли к пристани, все опять разом переменилось. Катер с "Генералиссимуса" уже ожидал, но тут к стенке лихо подошла моторка с "Рюрика", и из нее выскочил все тот же лейтенант Бошнаков с каким-то белобрысым худосочным мичманком. Он поздоровался с Юрием, как с хорошо знакомым, и сказал несколько любезных слов. Николай прошел за ними к стоявшему у пристани штабному автомобилю, перекинулся несколькими словами с Бошнаковым и подозвал Юрия.
   - Знаешь, тебе просто везет, - улыбаясь, сказал он, - сейчас из Сандвикской гавани идет "Стройный" прямо в Питер. Аркадий Андреевич тебя захватит и любезно устроит на поход. Чего тебе тут делать? Того гляди, удерешь в Або, я твой характерец знаю, а мне за тебя отвечать и перед корпусным начальством и перед угасающим нашим дворянским родом... Ну, не злись, не злись! Пиши все ж таки, может, и я найду время на письмецо.
   Он крепко обнял Юрия, поцеловал в обе щеки и приподнял, как бывало, над мостовой.
   - Братство бывает разное, - сказал он негромко и серьезно. - Бывает кровное, бывает - душевное, бывает - военное. Нам с тобой повезло - все это у нас есть. А теперь появилось еще братство географическое: Або - Киль. Пусть это будет нашим паролем в жизни: Або - Киль! Когда-нибудь доберемся и туда и сюда... Ну, беги!
   Он быстро прошел на катер, а Юрий, глотая слезы, забежал в дежурку, схватил бушлат и чемоданчик. Катер с "Генералиссимуса" уже отваливал. Николай стоял в кормовой каретке, статный, красивый, в ослепительно белом кителе, - единственный в мире родной человек - и медленно поводил рукой над фуражкой в знак прощания. Юрий сорвал свою и замахал ею, потом побежал к автомобилю.
   Все остальное было в печальном смутном тумане. И знакомство с мичманком, который, оказывается, вез в Петербург какое-то письмо адмирала, и прибытие на "Стройный", и прощание с Бошнаковым, когда пришлось бормотать какие-то вежливые благодарности, и звонки аврала, выход из гавани, далекий силуэт "Генералиссимуса" на отступающем в серо-голубую даль рейде, и промчавшийся на пересечку курса "Охотник" под флагом командующего флотом, сигнал "захождение", и застывшая вдоль борта шеренга офицеров и матросов, где Юрию отвели место между теми и другими, и резкий поворот лево на борт у Грохары, сильно накренивший миноносец, и потом этот бешеный, сотрясающий весь корабль неистовый ход - все проходило вне времени. И только теперь, на кормовом мостике "Стройного", он мог хоть что-нибудь сообразить, сопоставить, привести в систему и соответствие - настолько неожиданны и насыщенны были события этих трех-четырех часов четверга семнадцатого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года от рождества Христова и восемнадцатого - от его собственного рождения.
   Неотрывно глядя в клубящуюся пену буруна за кормой, он пытался собрать мысли. Все сплеталось, перепутывалось, взаимно пронизывалось. Киль и Або, Мюндгатан и Друсмэ, зеленая полутьма ванны и Вагнер с его душу-вынимающей тоской о любви и подвиге, давняя горечь несправедливых неудач Николая и странные, видно, не сейчас родившиеся мысли его о будущем России и о проруби, где им суждено болтаться, и нависшая над головой война, и этот оперный заговор "августейшего друга", и жалкое их ливитинское безденежье, и недостаточная дворянская родовитость, негодная для общества Греве и Гейденов, российских дворян иностранных кровей, и эта сумасшедшая, слепая, самолюбивая, что-то кому-то доказывающая упрямая любовь к женщине, кружившей головы всем и каждому, и отчаянная попытка Николая выправить начало грозной войны, внезапный взлет военного рыцарства, по-запорожски чистого и высокого, и собственный его, Юрия, порыв в бой, и адмирал с пустыми от бешенства глазами, и опавшие в бессилии лепестки роз, и Сашенька с жарким влажным кольцом медлительного поцелуя, и дурацкий спектакль в магазине, и руки Николая, охватившие голову и портящие пробор, и эта тревога, тревога, тревога перед будущим, где зияет полная бесцветная пустота и совершенная неизвестность, что же ему делать, и вьющиеся в глубине миноги, поджидающие утопленников, и мещанская квартира Извековых, поджидающая его самого, - все это путалось в его сознании безнадежным клубком без конца и без начала, и он тупо и отчаянно смотрел вдаль - туда, где перевертывающаяся, винтящая кильватерная струя, так же путающая слои воды, как жизнь путает его мысли, исчезала и где торжественная, покойная гладь штилевого моря брала наконец власть...
   Вероятно, так же пройдет и этот сложный, трудный день его жизни. Все успокоится, затянется гладким покровом. С какой-то новой, взрослой тоской вспоминал он майский приезд на "Генералиссимус", мирную беседу в каюте, спокойствие удивительной налаженности корабельной жизни, уверенность в будущем. И тут же в памяти вставал "Бдительный" со штыком часового над люком среднего кубрика, и эти сундучки и корзинки на катере ("осужденных вещи..."), и печальное рыдание повестки, доносившейся с "Генералиссимуса"... Что-то совершалось в мире неведомое для него, где-то подспудно, подземно пошевеливались пласты, незнакомые ему, и юность его, по-видимому, уже теряла беззаботность и солнечность. Надо было что-то понять - и неудачи Николая, и любовную его галлюцинацию, и свое место в этой невероятно сложной жизни. Она оказалась много сложнее, чем ему представлялось.
   Один только раз за все время трудных этих дум он улыбнулся - когда вспомнил шкатулку и вагон. Словно о каком-то постороннем человеке он подумал о заносчивом гардемарине, щегольнувшем перед павлонами и ломавшемся перед студентом, о наивном мальчишке, принявшем войну за театральное представление, - и ему стало безмерно стыдно за самого себя, каким он был в это короткое утро. Очевидно, он повзрослел враз, как враз, внезапно, лопается почка, выбрасывая из себя лист. И как ни тяжко было ему в этих мыслях, слезы уже не проступали на глазах. Юность кончилась.
   На кормовом мостике миноносца "Стройный" стоял молодой человек, начинавший понимать, что такое жизнь. Ревя винтами и гудя клубами дыма, миноносец уносил его из легкого царства беззаботной юношеской мечты в трудную, суровую действительность. И совсем так, как постепенно сужался Финский залив, переходя сперва в Невскую губу, а потом в реку Неву, так и будущее этого молодого человека сужалось и входило в реальные берега.