– Кто там? – спросил он отрывисто.
   – Коста! – крикнул горец. Человек в бурке облегченно вздохнул и, не опуская винтовки, направился в его сторону.
   – Ты кто? – спросил горец из кустов.
   – Арам! Арам! – нетерпеливо проговорил неизвестный и остановился. Раздвинув ветви, горец вышел на дорогу и подошел к нему.

28

   Утром в квартиру доктора Подзолова позвонили. Жена хирурга Кира Владимировна, молодящаяся, расположенная к полноте женщина, встала с кровати и, шлепая туфлями, пошла открывать дверь. Разбуженный звонком, невыспавшийся, злой Подзолов закурил и прислушался к разговору в столовой.
   – …Но доктор спит! – услышал он слова жены.
   Из несвязного рассказа плачущей женщины Подзолов понял, что несколько дней назад во время вечеринки ее муж ранил себя в бедро. Она перевязала рану, думала, что все обойдется, но сегодня ночью у раненого поднялась температура, он бредит.
   Рассказ заинтересовал Подзолова, он поднялся и, продолжая прислушиваться, спустил ноги с кровати.
   – Немедленно отвезите его в больницу, – услышал он голос жены. – У него может быть гангрена.
   – Понимаешь, дорогая, мой муж – ответственный работник. Пойдут разговоры, как случилось, почему… – слезливо говорила незнакомка с сильным грузинским акцентом.
   Подзолов встал и, как был в пижаме, вышел в столовую. По ту сторону круглого обеденного стола стояла немолодая женщина в черном, просто сшитом платье. Худое, в морщинах лицо ее было знакомо Подзолову.
   – Как фамилия вашего мужа? – спросил он, не здороваясь. Женщина повернулась к нему.
   – Шелегия, – торопливо ответила женщина. – Муж работает в Курортторге. Вы знаете его, наверно, доктор. Несколько дней назад собрались гости, – продолжала рассказывать посетительница. – После выпивки мужчины начали хвастаться оружием, и Григорий, вынув свой пистолет и показывая его приятелям, случайно выстрелил себе в бедро. Перевязав раненого, испуганные гости разошлись, посоветовав оставить его дома. До вчерашнего вечера все шло хорошо, думали, что все обойдется, но ночью ему стало плохо.
   Она умоляюще сложила руки на груди и плача подошла к хирургу.
   – Ради бога, доктор, пойдемте к нам, посмотрите его, ему очень плохо.
   – Почему вы не хотите отвезти его в больницу? – удивленно спросил Подзолов. Она снова повторила, что если это станет известно в городе, то пойдут ненужные разговоры, и муж может иметь неприятности. – Пойдемте, доктор, пожалуйста, скорей, – закончила она.
   На улице его спутница пыталась несколько раз взять чемоданчик с инструментами, но Подзолов сказал, что донесет его сам. На Беслетской, подойдя к калитке одного из домов, она пропустила доктора вперед. Они вошли в маленький чистый дворик. Поднявшись по деревянной лестнице, женщина открыла дверь.
   Снимая в передней плащ и приглаживая перед зеркалом волосы, Подзолов услышал, как в соседней комнате женщина что-то быстро говорила по-грузински. Немного зная язык, Подзолов прислушался, но ничего не понял. Он громко кашлял, и жена Шелегия сейчас же показалась в дверях.
   – Пожалуйста, проходите, доктор, – сказала она заискивающе и подвела его к высокой ковровой кушетке на которой лежал раненый. Подзолов сел на стоявший рядом стул. Высокий, плотный Шелегия, каким доктор его знал, сейчас был неузнаваем. Эти несколько дней резко изменили черты похудевшего, небритого лица. Раненого, несомненно, лихорадило. Темные круги вокруг глаз говорили о бессонных ночах. Выпростанные поверх одеяла желтые руки беспомощно лежали вдоль тела. Больной с трудом повернул к врачу голову, и Подзолов увидел устремленные на него настороженные глаза.
   – Ну, как себя чувствуете? – Начал Подзолов.
   С трудом раздвинув пересохшие губы, раненый чуть слышно ответил:
   – Плохо, доктор!
   – Где у вас тут можно вымыть руки? – обернулся Подзолов к стоящей около него женщине.
   Пройдя в маленькую кухоньку, он долго мыл руки, потом вытер их насухо коротким мохнатым полотенцем и возвратился к раненому.
   Сняв несколько слоев марли, густо пропитанной какой-то зеленой жидкостью, врач увидел отечное бедро. Небольшое пулевое отверстие с багрово-синими краями было закрыто. Увеличенные паховые лимфатические узлы говорили о воспалении, но характерного ожега от выстрела в упор Подзолов не увидел. У него зародилось подозрение, что женщина сказала ему неправду. Продолжая искать выходное отверстие пули, врач осторожно приподнял больную ногу. Раненый застонал, но Подзолов, не обращая внимания, тщательно осмотрел всю ногу. Места выхода пули он так и не нашел. Ранение было слепое, и доктору стало ясно, что выстрел был произведен с расстояния не меньше 50– 100 метров . «Вот так выстрел на вечеринке», – мелькнула у него мысль. Он встал.
   – Его необходимо сейчас же отправить в больницу. Сейчас же! – повторил он, заметив попытку женщины что-то возразить. – Иначе будет поздно!

29

   Курортный сезон был в разгаре. Приморские поселки, селения и города на юге от Сочи, в те годы еще лишенные элементарных удобств, – рассадники малярийного комара, звенящими тучами висевшего над низменностями приморской полосы, – были полны приезжих. Абхазия становилась модным местом отдыха, пока еще не организованного и примитивного. Привлекало солнце, по которому так стосковались северяне, синее, спокойное море, лесистые горы и фрукты – груды всевозможных плодов, дары щедро плодоносящей земли. Берега были густо усыпаны купающимися и загорающими на солнце. Каждому хотелось привести домой в виде загара частицу южного солнца. Дни текли спокойно и размеренно. Тишина, нарушаемая только непрерывным однотонным звоном цикад, дрожащее марево нагретого воздуха, все располагало людей к безделью и лени.
   Так проходили дни и в Новом Афоне. Днем бесконечное купание в тепловатой воде, вечером в парке традиционные киносеансы – виденные еще дома фильмы, теперь уже старые и изношенные, с частыми паузами из-за обрывов. Пока обозленный механик, чертыхаясь, склеивал оборванные концы ленты, доморощенные остряки, пользуясь темнотой, изощрялись в шутках на его счет.
   После окончания сеанса все медленно расходились по своим комнатам и укладывались спать. Некоторое время в аллеях еще мелькали неугомонные парочки, но постепенно гасли огни, и все погружалось в темноту. Так беззаботно проходило время.
   Правда, иногда отдыхающие слышали по ночам выстрелы в горах (чтобы не волновать их, им говорили, что это охотники), а однажды даже взрыв (сооружали запруду, как пояснил директор). Любители ночных купаний, возвращаясь с моря, замечали на берегу усиленные наряды пограничников со служебными собаками, видели группы вооруженных горцев, уходящих в сторону перевалов, и были бы удивлены, узнав, что это оперативные работники. Скрытая война с остатками контрреволюционного подполья не ослабевала ни на минуту. Дело было не только в том, чтобы обеспечить отдых и труд советских людей, – необходимо было ликвидировать раз и навсегда даже мысль врага о реставрации.
   Итак, одни отдыхали, другие трудились, не спали ночами, пытаясь предугадать замыслы врага, сидели в засадах: «Взять живым», – такова была их задача даже тогда, когда в них стреляли, потому что они знали – мертвый ничего не скажет, не поможет приоткрыть еще один кусочек тайны.
   В это лето среди отдыхающих в Новом Афоне оказался и Даур Чочуа.
   От болтливых администраторов/ стало известно, что ранение он получил в стычке с бандитами недалеко от дома отдыха, и скромный, даже застенчивый Чочуа стал самой популярной личностью. Им интересовался и московский детский писатель, стихи которого знала наизусть вся детвора, и не менее известный врач-гомеопат, профессор, тучный румяный старик с холеной бородой, и молодой, совершенно лысый инженер болезненного вида, всюду появлявшийся с женой, подвижной и очень властной женщиной. Иногда к ним присоединялся и больной туберкулезом композитор, который большей частью сидел в своей комнате и музицировал.
   Чочуа терпеливо выслушивал новых добровольных помощников и передавал их сведения в Сухум для проверки.
   Часто заходил в дом отдыха и Строгов, живший в нижней гостинице под видом «дикого» отдыхающего. За время своего пребывания в Афоне он приобрел много друзей, продолжал встречаться со стариком Нифонтом и был в курсе всей местной жизни. Наблюдая за настоятелем бывшего монастыря, он замечал, что внешний образ жизни Иосафа не изменился. Связные от него, хотя и реже продолжали уходить на перевал, в Псху. И Строгов, и радист, следивший за работой передатчика, были встревожены тишиной в эфире. Они понимали, что тишина эта временная. Афонский участок был закрыт, но враг где-то радом. И Даур Чочуа, и Николай Строгов, и местные пограничники, и чекисты в Сухуме и Москве знали, что приближается момент развязки, когда надо будет одним ударом вскрыть созревший нарыв. Пока же малейший неверный шаг мог нарушить планомерность и последовательность всей операции. Поди тогда, собери всех снова!
   Напряжение достигло предела. Почти все было уже ясно. Вот только Кребс, полковник сэр Кребс, старая хитрая лиса, оставался неуловимым. Теперь это было единственно важной причиной, задерживавшей ликвидацию всей группировки.
* * *
   Москва все больше и больше интересовалась Жирухиным. Если анкетные дореволюционные данные скупо рассказывали о его жизни, то послеоктябрьский период был известен более полно. Революционная буря бросала его с места на место. В одной из его анкет Бахметьев наткнулся на упоминание о пребывании Жирухина в Ростове-на-Дону. Шел грозный восемнадцатый год. Озлобленные офицерские полки Деникина, подкрепленные кубанскими и донскими, в основном конными, казачьими частями, обильно снабженные и вооруженные Антантой, рвались из хлебных предгорий Кавказа к магистралям. Что же бросило сюда из голодной, военной Москвы этого человека?
   Неужели только желание отъесться на обильных казачьих хлебах? Нет, более вероятными были страх и ненависть к новому, в таких муках рождаемому, непонятному миру, отнимавшему у Жирухина не только уже приобретенное благополучие, но и будущее.
   За Ростовом следовал Донбасс, потом Киев, где Жирухин задержался на более продолжительное время и даже работал в министерстве промышленности и торговли марионеточного правительства Скоропадского, аристократа и генерал-адьютанта Николая II. Приход к власти Петлюры не отразился на Жирухине. Он остался там же, сменив только хозяина. Осенью девятнадцатого Александр Семенович успел послужить и Деникину. Но наступающие части Красной Армии заняли Киев, и, видимо, не успев убежать за границу, он остался безработным. Двадцатый год застает его уже в Москве, в Высшем Совете Народного Хозяйства, где он работает старшим инженером Главэлектро. Вероятно, в это время окончательно определилось его отношение к молодой республике, потому что в 1923 году ОГПУ арестовало Жирухина за срыв снабжения в Харькове. Но вскоре его освободили, он переехал в Шахты. Потом бросил работу в этом городе и срочно возвратился в Москву. Появился в роли инженера небольшой артели с очень длинным и путанным названием, по которому было трудно определить, что это за организация. Работа, конечно, не для него – просто он пережидал. Прошел год, и по рекомендации Тавокина его направили в Сухуми на строительство новой ГЭС.
   Рассматривая фотокарточку Жирухина, Бахметьев видел перед собою немолодого, сутулого, желчного человека с редкой бородкой. Небольшие колючие глаза смотрели неприязненно и настороженно. И биография и лицо были какими-то скользкими. Да! Вовремя пришел запрос от Чиверадзе.

30

   Только убедившись, что операция прошла успешно и опасность заражения ликвидирована, Подзолов вышел из операционной. Проходя по коридору, он увидел ожидавшую жену Шелегия.
   – Все хорошо! – сказал он в ответ на устремленный на него взгляд. – Идите домой и не беспокойтесь.
   По дороге домой он зашел в комендатуру ГПУ и через несколько минут уже сидел в кабинете Чиверадзе. Коротко рассказав о посещении квартиры Шелегия и о своих подозрениях и заметив улыбку на лице Чиверадзе, Подзолов вопросительно посмотрел на него.
   – Вы что же, сомневаетесь в этом?
   – Нет, не сомневаюсь, – произнес Иван Александрович. – Просто мне приятно, что вы пришли к нам. Так когда же, по вашему мнению, он ранен?
   – Думаю, дней семь-десять назад.
   – А пулю вынули?
   – Да, вот она.
   Подзолов торопливо достал из кармана свернутый лист белой бумаги, развернул его, и Чиверадзе увидел продолговатый, немного сплющенный кусочек металла. Он повертел его в руках и позвонил по телефону.
   Через минуту в комнату вошел Дмитренко. Чиверадзе попросил Подзолова снова повторить весь рассказ. Не задавая вопросов и не перебивая рассказчика, они слушали его, переглядывались, и, наконец, Чиверадзе отпустил врача, попросив никому не рассказывать о разговоре.
   – Даже своей жене ни слова! – подчеркнул он, зная болтливость докторши.
   – Слушай, а не выстрелил ли это Чочуа? – кивнул Чиверадзе на лежавшую на столе пулю, когда Подзолов ушел. – И время совпадает!
   – А мы сейчас проверим, – не торопясь ответил Дмитренко. – Пуля от парабеллума. У Даура тоже такие.
   Оставшись один, Чиверадзе задумался. Что же, если это подтвердится, круг сужается. Но сколько еще неясного, недоказуемого. Правда, можно арестовать гульрипшского Акопяна, его уличат показания Дробышева и Квициния. Уличат, а в чем? В том, что он приходил в дом Квициния и сообщил Зарандия о человеке с письмом? «Да, приходил, – ответит он. – Сообщил то, что видел. Возьмите этого человека, и он вам подтвердит», – скажет он, зная, что уличить его мы пока не можем, потому что Эмхи в лесу. Вот если бы Минасян был у нас в руках, одно из звеньев было бы закреплено. Или Гумба, этот бородатый абхазский Антонов[5], – в чем конкретно можно его обвинить? В сомнительных связях и разговорах, достаточных для того, чтобы выгнать с работы и отнять партбилет, тогда как он враг, конечно, шпион и должен быть уничтожен. Или Шелегия, Шелия, Майсурадзе, Жирухин и, наконец, Назим Эмир-оглу – предположения, намеки, неясные и туманные показания Дзиапш-ипа. Где банда Эмухвари? Где диверсанты, совершившие поджог чернореченского совхоза? Кто дважды взрывал шурфы в Ткварчелах, этом абхазском Донбассе? На ком лежит кровь убитых в перестрелке с бандой? Чиверадзе закрыл глаза, и перед ним возникло мальчишеское, всегда смеющееся лицо Реваза Миминошвили, самого молодого чекиста во всем Советском Союзе.
   Какую короткую жизнь прожил этот юноша, почти ребенок. Окончив школу, по путевке комсомола пришел он в советскую контрразведку. И все стремился туда, где опаснее.
   Чиверадзе вспомнил, какими глазами смотрела на сына мать Реваза, провожая его в Сухум. В ее взгляде были и гордость и страх за своего единственного, за свою надежду. Прощаясь, она долго не выпускала руки Ивана Александровича, просила поберечь, сохранить ей сына. А Реваз стоял рядом, дергал ее за локоть. «Ну, мама! Ну, мама!» Как ему хотелось стать взрослым! Думал ли он тогда о близкой смерти? А Тарба, милиционер Тарба, уже немолодой крестьянин Очемчирского района, погибший вместе с Миминошвили?
   А взрыв в Юпшарском ущелье? А попытки взрыва на стройке Сухумской ГЭС?
   Где рация новоафонского настоятеля, передающая шифром сведения, составляющие государственную тайну, и вызывающая на явки подводные лодки? Не установлена связь местной контрреволюционной группировки с московской организацией, а она есть! Приезд сюда Капитонова и Тавокина – тому доказательство! И, наконец, самое главное – Кребс, старый знакомый Кребс! А ведь он где-то близко, рядом, как опытный режиссер, разбрасывая обещания и деньги, руководит этим ансамблем.
   Что может дать арест Минасяна? И много и мало. А связного? То же самое. Кто он и от кого. Ясно одно, что идет с перевала, иначе встреча была бы не у Красного моста.
   Чиверадзе поднял трубку телефона, вызвал Цебельду и почти тотчас, же услышал голос начальника оперпункта Двали.
   – Это я, третий, что нового?
   – В ожидании, – неопределенно ответил Двали.
   – Ушли?
   – Еще ночью!
   – И ничего не слышно?
   – Пока тихо. Я думаю усилить группу.
   – Не надо. Это будет заметно, да и не вызывается необходимостью. Лучше перекрой Латы и Ажары![6]
   – Уже сделал.
   – Не может он уйти через Марух?[7] – придирчиво спросил Чиверадзе.
   – Не должен, это далеко в стороне.
   И, почувствовав волнение в голосе начальника. Двали успокаивающе сказал:
   – Все будет в порядке, товарищ третий. Хорошие ребята пошли!
   – Смотри, Двали, голову сниму, если проморгаешь.
   – Есть снять голову! – бодро ответил далекий голос.
   – Ну, бывай здоров, Двали! – вешая трубку, сказал Иван Александрович.
* * *
   Кончив разговор, Двали задумался. Кажется, все меры приняты. Он сделал все так, как указал Обловацкий. Почему так тихо? От долгого ожидания, от этой тишины, становилось тревожно.
   Сидя в кресле, он лег грудью на стол, положил голову на скрещенные руки и задремал.
   Он не знал, сколько времени прошло в полузабытьи. Очнулся Двали внезапно. Внизу, в ущелье, глухо захлопали выстрелы. В эту же минуту за окном оперативного пункта забегали люди, послышались громкие голоса. Двали выскочил во двор, где у оседланных лошадей уже стояли несколько чекистов. Увидев бегущего к ним начальника, они вскочили на коней. Волнение всадников передавалось лошадям, и они, разгоряченные короткими гортанными криками и нервным подергиванием удил, загарцевали на месте. Двали с ходу вскочил в седло и, сопровождаемый группой всадников, широкой рысью выехал на дорогу, навстречу заходящему солнцу. Из ущелья доносились частые выстрелы.

31

   Дорога, петляя, уходила все дальше и дальше от моря. Полузакрытая лесом и кустарником, она изредка выбегала на известковые, блестевшие на солнце сухие плешины и снова ныряла в темную и влажную чащу. И если обожженные солнцем открытые участки дороги пустовали и казались безжизненными, то в лесу они были наполнены тысячами звуков и шорохов. Изредка проходил селянин, еще реже проезжал всадник.
   Люди старались пройти этот участок если не днем, то, во всяком случае, засветло, с тем, чтобы темнота не застала их в пути и им, не дай бог, не пришлось заночевать здесь или проходить ночью Багадскую скалу. Прижавшаяся к горе дорога шириной в три-четыре шага, открытая на протяжении трехсот с лишним метров падающим сверху камням, с другой стороны отвесно обрывалась к клокочущему внизу шумному Кодеру. Она вызывала восхищение лишь у туристов.
   И действительно, все было здесь первобытно красиво: и легкие перистые облака, зацепившиеся за вершины, и дымка влажного тумана под ногами, над рекой с ее вечным глухим шумом, и далекое, бездонное синее небо, и лес, и величавые горы. И тишина. Та особая тишина в горах, которую не может нарушить ни ветер, ни шум реки, ни эхо.
   Здесь еще властвовали древние народные обычаи. Еще стояли на глухих и трудных перевалах и тропинках скамьи для усталых путников с обязательным кувшином ключевой воды, куском сулугуни и ломтем амгиала[8] для проголодавшегося прохожего. Суровый горец радушно принимал путника у себя дома. Женщины мыли ему ноги и чинили порванную в дороге одежду. Превозмогая сильнейшую из человеческих слабостей – любопытство, хозяин интересовался только здоровьем незнакомого ему гостя и здоровьем его семьи.
   Уже темнело, когда Минасян и его спутник, перебрасываясь скупыми фразами, подошли к тропе Багадской скалы. Ущелье затягивала дымка вечернего тумана. По ту сторону реки в одиноком домике блеснул огонек. Легкий беловатый дымок, неподвижно стоящий над жильем, говорил, что хозяйка готовит неприхотливый ужин. И этот дым, и желтоватый огонек, и отчетливо доносившиеся мычание коровы и блеяние коз настраивали на мирный лад. Минасян, в последнее время особенно тосковавший по семье, почувствовал страшную усталость. Вечная напряженность, ночи у лесных костров, постоянное тревожное ожидание опасности сломили этого полуодичавшего человека. Стычка с Сандро испугала его. Если до этого он не думал о приближении конца, то теперь все чаще и чаще возвращался к мысли о необходимости уйти из этих мест, где каждый был его врагом. Как-то, еще до убийства старика, у него мелькнула мысль прийти в Сухум и сдаться, но он отогнал ее, как невозможную. «Убьют, Не простят и убьют», – подумал он.
   Минасян с завистью поглядел на своего спутника. Он уже знал о его жизни, знал, что тот возвращается в свой дом к привычному труду, к своей семье.
   «Передал письмо, заработал и идет домой, – подумал он. – А я останусь в лесу, опять один. Надо нести это письмо в Бешкардаш, а потом? Нет, сейчас не могу, пойду в Ажары, к Измаилу. Он свой, не выдаст. Поем, отосплюсь».
   Сознание, что до Ажар у него будет попутчик, успокоило его, и он зашагал быстрее.
   Косые лучи заходящего солнца еще освещали тропу, но местами длинные тени уже лежали на камнях, напоминая о близкой ночи. Все больше и больше сгущались сумерки в темнеющих проемах горы. Пройдя половину узкой тропы, горец замедлил шаг. Что-то темнело впереди. Он ясно помнил, что тут ничего не было, когда он шел сюда. Он остановил Минасяна.
   – Видишь? – не оглядываясь, шепотом спросил он и почувствовал, как рука Минасяна остановила его и потянула к стене. В это же мгновенье из темноты блеснул огонь и где-то совсем рядом хлестнула пуля. Длинное эхо отдалось в горах. Сразу же вдалеке залилась лаем собака. Инстинктивно прижимаясь к стене, открытые и беспомощные, Минасян и горец продолжали всматриваться. И, наконец, разглядели бревно, лежащее поперек дороги.
   – Эй, Минасян! – услышали они голос из-за завала. – Бросай оружие!
   Вскинув винтовку, Минасян выстрелил. Дробное эхо снова отдалось в горах.
   – Бросай оружие! – дождавшись тишины, крикнул тот же голос.
   Объятый страхом, чувствуя, как всего его охватывает нервная дрожь. Минасян, почти не целясь, стрелял в темноту, истратил две обоймы. Но когда эхо затихло, ему стало страшно. Огоньки выстрелов показывали, что за завалом притаились несколько человек. Надо было возвращаться назад и скрываться в лесной чаще Цебельдинского района. Но, отнимая у него эту единственную возможность, выстрелы раздались и сзади. Это было концом! Ночью он еще мог, изредка отстреливаясь, не подпускать к себе никого, но с рассветом с ним будет покончено, да и патронов было слишком мало, чтобы продержаться до утра. Мысль его лихорадочно искала пути спасения, искала и не находила.
   Стреляя, он забыл о своем спутнике, но сейчас, оглядываясь вокруг и не видя горца, тихо спросил:
   – Коста, где ты?
   Откуда-то сбоку, снизу, тот растерянно, хрипло ответил:
   – Здесь я, что делать будем?
   Присев на корточки, Минасян нащупал лежавшего Косту.
   – Слушай, сдаваться нужно! – заговорил тот. – Письмо спрячем, руки подымем. Что сделают? Подержат и отпустят.
   «Тебя-то, может, и отпустят», – с тоской подумал Минасян и посмотрел на почти отвесно уходившую вверх темную каменную громаду, на кромку тропы, за которой глухо гудела полукилометровая пропасть. Он понял, что теперь ему уже не уйти, сел на камень, обнял колени и, опустив голову, глубоко вздохнул.
   В темно-синем, казавшемся бездонным, небе загорелись звезды. Коста подполз к Минасяну и, пытаясь рассмотреть его лицо, прошептал:
   – Что делать будем, а?
   Не поднимая головы, Минасян после короткого молчания ответил глухо:
   – Молчи, я думаю!
   Коста покорно затих.
   Минасян молчал. Из-за дерева не стреляли, ждали утра.
   К концу ночи посвежело. Потянувший из ущелья холодный ветер пробирался сквозь бурки. По-прежнему кругом стояла тишина, нарушаемая теперь только шумом тяжело вздыхающей внизу реки.
   Вдруг глухо грохнувший выстрел подбросил спавшего Косту. Вжавшись в стену, спросонья ничего не понимая, он слушал, как уходило все дальше и дальше эхо, как осыпались мелкие камни. Когда все стихло, он протянул руку туда, где должен был находиться его спутник, нащупал, и точно боясь, что услышат, начал тихонько толкать его. Минасян не шевелился.
   Скоро наступит рассвет. Чуть порозовеют вершины гор, медленно поднимется с реки туман, пропоют первые петухи – на узкую тропу выйдет с поднятыми руками растерянный горец и покорно пойдет к завалу, где его уже ожидают. Не доверяя словам горца, зорко оглядывая лежащую перед ними тропу, подойдут они к оставленному под скалой Минасяну. Найдут среди его нехитрого имущества кресало с примитивным фитилем, обсыпанные мелкой хлебной и табачной пылью патроны, клубок кустарных суровых ниток с глубоко воткнутой иглой. И письмо! Подберут нож и гранату, старый наган выпуска 1915 года в мягкой обтертой кобуре и новенький вальтер, который помог ему, как затравленному скорпиону, трусливо убежать из жизни.