Страница:
Увидев Чиковани, Чиверадзе кивнул ему головой и спросил:
– Привез?
– Так точно, – вытянувшись, ответил Миша. Незнакомец, точно проснувшись, повернул голову и посмотрел на него.
Продолговатое, правильное лицо с широко расставленными глазами и небольшими, подбритыми усами было незнакомо Чиковани.
– Хорошо, подожди! – приказал Чиверадзе и, обернувшись к незнакомцу, видимо продолжая разговор, сказал:
– Все, что я услышал, говорит о том, что ты хочешь порвать со своим, не обижайся, грязным прошлым. Пора, давно пора! Но все это требует проверки. Нет, нет! – проговорил он быстро, увидев протестующее движение незнакомца. – Я верю. Хочу верить, – поправился он, – что ты сказал правду. Но всю ли?
– Я все сказал, – твердо ответил человек.
– Кое-что мы знали, кое о чем догадывались, и теперь мне надо обдумать все, что ты рассказал. У тебя двое детей?
– Две девочки, – ответил незнакомец. Говорил он по-русски почти без акцента.
– Тебе давно надо было прийти к нам. И не только ради себя, но и ради них. Пусть они вырастут, не упрекнув ни в чем своего отца. Но сейчас ты поедешь вот с ним, – Чиверадзе мотнул головой в сторону Чиковани, – в Сухум, и побудешь несколько дней у нас.
– Вы не верите мне, батоно? Я забыл свое прошлое и хочу, чтобы его забыли другие.
– Ты хочешь многого! Право на это нужно заслужить. Мало быть нейтральным. Ты был нашим врагом, врагом своего народа, дрался против нас, а когда тебя и таких как ты, разбили и выгнали из страны, – вернулся. И считаешь, что только за свою нейтральность достоин уважения и доверия?
Незнакомец слушал, опустив голову. Что он мог возразить? Все это было правдой. Последний бой против красных, в котором он участвовал, был здесь же, рядом, в Афоне. Он бежал. А когда все успокоилось, вернулся домой. Он трудился на своем участке земли, старался принимать участие в общественной жизни своего селения, думал, что с прошлым покончено. Но где-то его считали своим, притаившимся, и при расчетах включали в число готовых к действию. Периодически его навещали люди, известные ему по прежним годам. Иногда от имени этих людей к нему приходили неизвестные и, поговорив, уезжали. Он прекрасно понимал, что его прощупывают. Выгнать их, запретить им посещать его дом – на это не хватало мужества.
Ранение Чочуа, приезд в селение Чиверадзе и разговор с ним послужили последним толчком. Он понял, что не может рассчитывать на доверие, не разоружившись окончательно. И он это сделал.
– Я считаю, что прощаться с женой и детьми тебе не стоит, – сказал Чиверадзе. – Я сам поговорю с ними. Обещаю тебе, что скоро будешь дома. Ну, поезжайте! – произнес он, обернувшись к Чиковани.
Когда они ушли, Иван Александрович встал и, открыв дверь сказал в темноту:
– Заходи, Николай Павлович!
Строгов вошел, недоумевая, почему Чиверадзе не позвал его раньше.
– Заждался? – спросил Иван Александрович. – Я не хотел, чтобы ты встретился с этим человеком. Ты видел его?
Николай Павлович кивнул головой.
– Вот это и есть бывший князь Дзиапш-ипа, бывший царский офицер, бывший меньшевик – все бывший. Будем надеяться, что с нашей помощью он снимет с себя эту приставку, и будет просто гражданин Дзиапш-ипа. Как дела у тебя?
Доложив о своих встречах и планах на ближайшие дни, Николай Павлович рассказал о встрече с Майсурадзе. Иван Александрович даже приподнялся со своего места.
– Это же замечательно, кацо! А Чиковани он видел? – Строгов пожал плечами. – Сейчас же поезжай в Сухум. В Афон пока не возвращайся. Если завтра случайно встретишься с Майсурадзе и поймешь, что он ночью узнал тебя, скажешь, что тебя вызвали в Сухум по телеграмме из Москвы насчет твоего проекта, что ли. Ты знаешь, мне кажется, что Майсурадзе и был вчера вечером от Табаксоюза у Дзиапш-ипа! Понял, дорогой? Вот сволочи, нагло начинают работать, – покачал головой Чиверадзе.
– Кто ранил Даура, Иван Александрович?
– Не знаю. Пока не знаю, но будь спокоен, скоро все узнаем. А твой рыбак – интересный старик. Значит, раньше, говоришь, был он Нифонт, а теперь Алексей Иванович. – Чиверадзе засмеялся. – Что ж, бытие определило сознание. Тебе дня через два придется вернуться к нему. Ну, поезжай! Завтра вечером встретимся!
Покрутившись по горной дороге, машина вырвалась на широкую пойму Гумисты. Слева, на холме, показался домик погранзаставы.
Увидев Строгова, Чочуа, похудевший, с большими темными кругами под глазами, поднялся с топчана, на котором лежал. Забинтованную левую руку он держал подвешенной на повязке через плечо. Они расцеловались. Николай Павлович неловко обнял Даура, задел раненую руку. Чочуа вздрогнул. Строгов разжал объятия и увидел побледневшее лицо товарища, расширившиеся зрачки и сжатые губы.
– Прости меня, Даур, дорогой.
– Ничего, ничего, – успокоил его Чочуа. – Спасибо, что заехал.
По мужественным обычаям своего народа он не хотел показать свою боль даже перед близким человеком.
– Расскажи, как это случилось, – попросил Строгов.
– Ты помнишь, я говорил тебе о Дзиапш-ипа?
– Ну как же!
– С некоторых пор, еще до твоего приезда, – Федор знает – этот человек нас заинтересовал. Не потому, что прошлое у него неважное, нет! Нам стало известно, что у него бывают чужие люди. И всегда ночью. Мы начали присматриваться к нему. Но, кроме этих гостей, ничего худого не заметили.
Нынче зашел я к соседу Дзиапш-ипа. Он мне и рассказал: оказывается, вечером у Дзиапш-ипа кто-то был. Мой знакомый по-соседски зашел к нему, а у того дома черт знает что делается – жена плачет, дети жмутся к матери, тоже плачут. Сам хозяин чем-то взволнован, куда-то собирается ехать. А на дворе уже ночь наступает. Ну, у нас в горах закон – нельзя быть любопытным. Если надо – сам скажет. Дзиапш-ипа молчит, только руки дрожат. Так мой знакомый и ушел ни с чем.
Рассказал он мне все это, и решил я дать знать в Сухум. Телефон есть тут, на заставе. Пошел я к пограничникам. Подхожу к мосту, смотрю – идут навстречу два человека, как будто, в бурках. Увидели меня, побежали по мосту назад. Я встал за дерево, жду, наблюдаю. Они нырнули в кустарник. Я жду пять минут, десять. Кругом тихо. Ну, думаю, молодежь гуляет. Испугал я кого-то! Что же мне, всю ночь тут стоять? Решил идти. Вышел на дорогу, приближаюсь к мосту.
– Темно было? – не вытерпев, перебил Строгов.
– Знаешь, временами. Луна светила, только тучи мешали.
Заметив, что Чочуа порою морщится от боли, Николай Павлович предложил ему лечь. Но Даур встал и начал ходить по комнате. – Так легче, – объяснил он.
– Ну вот, – продолжал Чочуа, – подхожу, все тихо, луна как раз открылась, светло. Прошел половину моста, сам за кустарником наблюдаю. Вдруг оттуда выстрел, другой, Пуля в руку попала. Я бросился на доски, упал ничком, пусть думают, что убили. Лежу, жду, когда темно станет. А луна светит как назло.
– Врагу помогает! – засмеялся Строгов.
– Конечно, заодно с ним, – улыбнулся Чочуа. – До утра, что ли, валяться придется? Рукав намокает. Глаз не спускаю с тех кустов. Наконец, вижу, вылезают оба и осторожно так идут ко мне. В руках винтовки. Подпустил их шагов на двадцать. И разрядил по ним всю обойму. Один вскрикнул и упал. Второй подхватил его и потащил в кусты, к морю.
– К морю? Ведь там и перекроют пограничники, – удивился Строгов.
– Наверно, растерялись.
– Ну а дальше?
– Я встал, прислонился к перилам и жду. Должны же выстрелы встревожить заставу. Рука заныла, горит. Пока стрелял, забыл про нее. Минут через пять является наряд с собакой. Я рассказал им и скорее сюда, на заставу к телефону.
– Поедем со мной в город, – предложил Николай Павлович, вставая.
– Нет, что ты! Я останусь. Вдруг понадоблюсь Ивану Александровичу.
– Так ты же ранен!
– Пустяк, – сказал Чочуа. – Нет, нет! Езжай один. Рука перевязана, все в порядке.
18
– Привез?
– Так точно, – вытянувшись, ответил Миша. Незнакомец, точно проснувшись, повернул голову и посмотрел на него.
Продолговатое, правильное лицо с широко расставленными глазами и небольшими, подбритыми усами было незнакомо Чиковани.
– Хорошо, подожди! – приказал Чиверадзе и, обернувшись к незнакомцу, видимо продолжая разговор, сказал:
– Все, что я услышал, говорит о том, что ты хочешь порвать со своим, не обижайся, грязным прошлым. Пора, давно пора! Но все это требует проверки. Нет, нет! – проговорил он быстро, увидев протестующее движение незнакомца. – Я верю. Хочу верить, – поправился он, – что ты сказал правду. Но всю ли?
– Я все сказал, – твердо ответил человек.
– Кое-что мы знали, кое о чем догадывались, и теперь мне надо обдумать все, что ты рассказал. У тебя двое детей?
– Две девочки, – ответил незнакомец. Говорил он по-русски почти без акцента.
– Тебе давно надо было прийти к нам. И не только ради себя, но и ради них. Пусть они вырастут, не упрекнув ни в чем своего отца. Но сейчас ты поедешь вот с ним, – Чиверадзе мотнул головой в сторону Чиковани, – в Сухум, и побудешь несколько дней у нас.
– Вы не верите мне, батоно? Я забыл свое прошлое и хочу, чтобы его забыли другие.
– Ты хочешь многого! Право на это нужно заслужить. Мало быть нейтральным. Ты был нашим врагом, врагом своего народа, дрался против нас, а когда тебя и таких как ты, разбили и выгнали из страны, – вернулся. И считаешь, что только за свою нейтральность достоин уважения и доверия?
Незнакомец слушал, опустив голову. Что он мог возразить? Все это было правдой. Последний бой против красных, в котором он участвовал, был здесь же, рядом, в Афоне. Он бежал. А когда все успокоилось, вернулся домой. Он трудился на своем участке земли, старался принимать участие в общественной жизни своего селения, думал, что с прошлым покончено. Но где-то его считали своим, притаившимся, и при расчетах включали в число готовых к действию. Периодически его навещали люди, известные ему по прежним годам. Иногда от имени этих людей к нему приходили неизвестные и, поговорив, уезжали. Он прекрасно понимал, что его прощупывают. Выгнать их, запретить им посещать его дом – на это не хватало мужества.
Ранение Чочуа, приезд в селение Чиверадзе и разговор с ним послужили последним толчком. Он понял, что не может рассчитывать на доверие, не разоружившись окончательно. И он это сделал.
– Я считаю, что прощаться с женой и детьми тебе не стоит, – сказал Чиверадзе. – Я сам поговорю с ними. Обещаю тебе, что скоро будешь дома. Ну, поезжайте! – произнес он, обернувшись к Чиковани.
Когда они ушли, Иван Александрович встал и, открыв дверь сказал в темноту:
– Заходи, Николай Павлович!
Строгов вошел, недоумевая, почему Чиверадзе не позвал его раньше.
– Заждался? – спросил Иван Александрович. – Я не хотел, чтобы ты встретился с этим человеком. Ты видел его?
Николай Павлович кивнул головой.
– Вот это и есть бывший князь Дзиапш-ипа, бывший царский офицер, бывший меньшевик – все бывший. Будем надеяться, что с нашей помощью он снимет с себя эту приставку, и будет просто гражданин Дзиапш-ипа. Как дела у тебя?
Доложив о своих встречах и планах на ближайшие дни, Николай Павлович рассказал о встрече с Майсурадзе. Иван Александрович даже приподнялся со своего места.
– Это же замечательно, кацо! А Чиковани он видел? – Строгов пожал плечами. – Сейчас же поезжай в Сухум. В Афон пока не возвращайся. Если завтра случайно встретишься с Майсурадзе и поймешь, что он ночью узнал тебя, скажешь, что тебя вызвали в Сухум по телеграмме из Москвы насчет твоего проекта, что ли. Ты знаешь, мне кажется, что Майсурадзе и был вчера вечером от Табаксоюза у Дзиапш-ипа! Понял, дорогой? Вот сволочи, нагло начинают работать, – покачал головой Чиверадзе.
– Кто ранил Даура, Иван Александрович?
– Не знаю. Пока не знаю, но будь спокоен, скоро все узнаем. А твой рыбак – интересный старик. Значит, раньше, говоришь, был он Нифонт, а теперь Алексей Иванович. – Чиверадзе засмеялся. – Что ж, бытие определило сознание. Тебе дня через два придется вернуться к нему. Ну, поезжай! Завтра вечером встретимся!
* * *
– Заедем к пограничникам, проведаем раненого, – сказал Николай Павлович шоферу.Покрутившись по горной дороге, машина вырвалась на широкую пойму Гумисты. Слева, на холме, показался домик погранзаставы.
Увидев Строгова, Чочуа, похудевший, с большими темными кругами под глазами, поднялся с топчана, на котором лежал. Забинтованную левую руку он держал подвешенной на повязке через плечо. Они расцеловались. Николай Павлович неловко обнял Даура, задел раненую руку. Чочуа вздрогнул. Строгов разжал объятия и увидел побледневшее лицо товарища, расширившиеся зрачки и сжатые губы.
– Прости меня, Даур, дорогой.
– Ничего, ничего, – успокоил его Чочуа. – Спасибо, что заехал.
По мужественным обычаям своего народа он не хотел показать свою боль даже перед близким человеком.
– Расскажи, как это случилось, – попросил Строгов.
– Ты помнишь, я говорил тебе о Дзиапш-ипа?
– Ну как же!
– С некоторых пор, еще до твоего приезда, – Федор знает – этот человек нас заинтересовал. Не потому, что прошлое у него неважное, нет! Нам стало известно, что у него бывают чужие люди. И всегда ночью. Мы начали присматриваться к нему. Но, кроме этих гостей, ничего худого не заметили.
Нынче зашел я к соседу Дзиапш-ипа. Он мне и рассказал: оказывается, вечером у Дзиапш-ипа кто-то был. Мой знакомый по-соседски зашел к нему, а у того дома черт знает что делается – жена плачет, дети жмутся к матери, тоже плачут. Сам хозяин чем-то взволнован, куда-то собирается ехать. А на дворе уже ночь наступает. Ну, у нас в горах закон – нельзя быть любопытным. Если надо – сам скажет. Дзиапш-ипа молчит, только руки дрожат. Так мой знакомый и ушел ни с чем.
Рассказал он мне все это, и решил я дать знать в Сухум. Телефон есть тут, на заставе. Пошел я к пограничникам. Подхожу к мосту, смотрю – идут навстречу два человека, как будто, в бурках. Увидели меня, побежали по мосту назад. Я встал за дерево, жду, наблюдаю. Они нырнули в кустарник. Я жду пять минут, десять. Кругом тихо. Ну, думаю, молодежь гуляет. Испугал я кого-то! Что же мне, всю ночь тут стоять? Решил идти. Вышел на дорогу, приближаюсь к мосту.
– Темно было? – не вытерпев, перебил Строгов.
– Знаешь, временами. Луна светила, только тучи мешали.
Заметив, что Чочуа порою морщится от боли, Николай Павлович предложил ему лечь. Но Даур встал и начал ходить по комнате. – Так легче, – объяснил он.
– Ну вот, – продолжал Чочуа, – подхожу, все тихо, луна как раз открылась, светло. Прошел половину моста, сам за кустарником наблюдаю. Вдруг оттуда выстрел, другой, Пуля в руку попала. Я бросился на доски, упал ничком, пусть думают, что убили. Лежу, жду, когда темно станет. А луна светит как назло.
– Врагу помогает! – засмеялся Строгов.
– Конечно, заодно с ним, – улыбнулся Чочуа. – До утра, что ли, валяться придется? Рукав намокает. Глаз не спускаю с тех кустов. Наконец, вижу, вылезают оба и осторожно так идут ко мне. В руках винтовки. Подпустил их шагов на двадцать. И разрядил по ним всю обойму. Один вскрикнул и упал. Второй подхватил его и потащил в кусты, к морю.
– К морю? Ведь там и перекроют пограничники, – удивился Строгов.
– Наверно, растерялись.
– Ну а дальше?
– Я встал, прислонился к перилам и жду. Должны же выстрелы встревожить заставу. Рука заныла, горит. Пока стрелял, забыл про нее. Минут через пять является наряд с собакой. Я рассказал им и скорее сюда, на заставу к телефону.
– Поедем со мной в город, – предложил Николай Павлович, вставая.
– Нет, что ты! Я останусь. Вдруг понадоблюсь Ивану Александровичу.
– Так ты же ранен!
– Пустяк, – сказал Чочуа. – Нет, нет! Езжай один. Рука перевязана, все в порядке.
18
Уже стемнело, когда Елена Николаевна вышла из госпиталя.
Широкая каменная лестница спускалась к улице имени Октябрьской революции. Справа, в густой листве, темнела большая дача в мавританском стиле, где, как ей сказали, до ранения жил Федор. А она не могла, не имела права сейчас войти в этот дом. От обиды, от жалости к себе у нее зашлось сердце.
Прислонившись к высокому каменному барьеру, она осмотрелась. Впереди слева большим темным пятном лежал Ботанический сад. Редкие огни фонарей слабо освещали широкую улицу, по которой ей надо было идти, и только впереди, на набережной, было светло. Но этот свет закрывал от нее море. Где-то очень далеко играл духовой оркестр и отчетливо слышалось, как глухой бас геликона однотонно поддакивал мелодии – пу, пу, пу…
Разговор с Шервашидзе оставил неприятный осадок. Казалось, этот пожилой, очень вежливый человек чего-то не договаривает, скрывает от нее. Она спросила о состоянии Дробышева, он, не глядя в глаза, ответил, что положение продолжает оставаться серьезным. В свидании отказал. Она попросила разрешить ей дежурить около раненого – он замахал руками. После некоторого колебания он спросил, давно ли она разошлась с Федором. Конечно, об этом ему сказал Чиверадзе, а тому – Березовский. «Зачем они вмешиваются в мою личную жизнь», – думала она. В каждом их взгляде она видела молчаливый упрек, будто бы обидела и оскорбила близкого им человека. Так было при встрече с Березовским и Чиверадзе, так и сейчас. Нет, с посторонними людьми в поезде ей было легче. Они хоть не приставали с расспросами. Елена Николаевна чувствовала себя совсем одинокой и незаслуженно обиженной. Внезапно у нее мелькнула мысль, что Федор умер и от нее это скрывают. Она ужаснулась. Поспешив в гостиницу, Русанова позвонила по телефону Чиверадзе. Далекий незнакомый голос ответил, что он уехал и будет только утром. Она решила вернуться в госпиталь и добиться правды у Шервашидзе, но раздумала и медленно поднялась в свой номер.
Не зажигая света, Елена Николаевна прошла к залитому лунным светом балкону.
Внизу, на бульваре под пальмами, эвкалиптами и кустами диких роз в полумраке двигались гуляющие. Сквозь шаркающий шум оттуда доносились слова, которых она не понимала. Слышался смех. Как светляки мелькали огоньки папирос.
Она вглядывалась в эту безликую шумливую толпу, завидуя ее беспечности.
– Здравствуйте, Елена Николаевна, – вдруг донеслось до нее снизу.
Голос был знаком, но она не могла вспомнить, чей он. Она наклонилась, пытаясь разглядеть, кто говорил.
– Не узнаете? Это я, Константиниди.
– О Одиссей! Зайдите ко мне! – крикнула она, продолжая всматриваться в толпу гуляющих.
– А мне тоже можно? – смеясь, спросил кто-то.
– Одиссей, не приходи домой, будешь иметь неприятности, – громко посоветовал другой.
– Гражданка, опомнитесь, у него трое детей! – предостерегал третий.
– Вот вам и тихоня Одиссей! – глубокомысленно закончил какой-то остряк.
Елена Николаевна, не обращая внимания на шутки, выбежала из номера, быстро прошла по коридору и, наклонившись над барьером, увидела Константиниди, разговаривавшего с портье. Он знал всех, и все, видимо, знали его. Он помахал ей рукой, потом, перепрыгивая через несколько ступенек, побежал к ней, на третий этаж.
– Идемте ко мне, – сказала она. Как старые друзья, держась за руки, они прошли по коридору в комнату.
– Хотите на балкон? – предложила Елена Николаевна. Они вынесли на воздух плетеные кресла и уселись.
– Как ваш муж? Вы его видели? – первым делом спросил Одиссей. Спеша и волнуясь она рассказала ему о разговоре с Шервашидзе.
– Быть может, он умер, и врач скрывает это? Почему меня не пускают к нему? – спросила она, тревожно глядя на Константиниди, как будто он мог разрешить ее сомнения.
– Нет, нет, он не умер, – поспешил успокоить ее Константиниди.
… Сухум – настоящий южный приморский городок. Его обитатели темпераментны и экспансивны. Местные острословы хвастливо уверяют, что они знают о любых событиях за два часа до того, как они происходят. Приехав из Москвы, Константиниди сейчас же узнал обо всех новостях, в том числе и о перестрелке в Бак-Марани, а подробности ранения Дробышева и смерти Зарандия ему передали в таких деталях, что это вызвало бы сомнения у любого слушателя, но Константиниди был настоящим сухумчанином и привык критически анализировать услышанное. В городе говорили, что Дробышев без сознания, но жив. Значит, это правда!
– Самое главное, дорогая Елена. Вы позволите вас называть так? – спохватился он. Она кивнула головой. – Так вот, самое главное – он жив! Тяжело ранен, но жив. И уже столько дней! А раз так, то поправится, вот увидите.
И Константиниди вернулся к своей любимой теме.
– Наш воздух, наше солнце и море не дают умереть даже очень старым людям. Нигде нет столько стариков, как у нас. Вы знаете, у нас есть горец, которому сто сорок шесть лет.
Ей стало легче на душе от встречи с этим простым хорошим человеком. Она уже верила, что все будет хорошо.
– Сто сорок шесть лет? – повторила она удивленно.
– Да, да, почти полтора века. Чтобы познакомиться с ним недавно из Парижа в Сухум приезжал Анри Барбюс. Вы его, конечно, знаете? Тот самый Барбюс, который написал «Огонь»! Его интересовали проблемы долголетия, и он специально приезжал сюда.
Она поняла, что ей придется выслушать подробности.
– Анри Барбюс ездил в селение Латы, где жил этот старик. Он познакомился с ним, пил вино. Вы только представьте себе, этому горцу было четыре года, когда началась Великая французская революция. Бетховен, великий Бетховен был старше его на пятнадцать лет. Ему было четырнадцать лет, когда родился Пушкин. Он современник Лермонтова, Глинки, Карла Маркса, Дарвина, Герцена, Грибоедова, Шиллера… и никого из них не знал.
Ему исполнилось двадцать семь лет, когда Наполеон напал на Россию, но горец этого не знал тоже. Он жил у себя в горах, сеял кукурузу, сажал табак, пил кислое вино. И вот к этому человеку приехал Барбюс, почти на сто лет его моложе, друг Горького, Ромена Роллана, друг нашей страны. Один из них прошел яркий путь борьбы, другой прожил почти в три раза больше, но как? Страшно жить так бесполезно!
– Вы не правы, Одиссей! – возразила Елена Николаевна. – Не всем дано гореть. Этот старик всю жизнь трудился на своем клочке земли, растил детей. У него ведь есть дети?
– И дети, и внуки, и правнуки, и праправнуки, – рассмеялся Константиниди.
– Вот видите. Наверно, он воспитал их такими же простыми труженниками, каков сам.
Далекий протяжный гудок перебил ее. Она взглянула на море и увидела залитый огнями движущийся теплоход.
– "Украина". Из Батума, – сказал Константиниди. – Что вы думаете делать, Елена?
– Буду просить пустить меня в госпиталь, а если не разрешат, пойду работать. Не уеду отсюда, пока не увижу Федора, – она упрямо наклонила голову. – Пусть решает нашу судьбу сам, мне некуда идти, – тихо, одними губами прошептала она. Потом, точно отгоняя мрачные мысли, выпрямилась и взглянула на своего собеседника:
– Вы очень заняты днем, Одиссей?
– Как когда. А что? – удивился Константиниди.
– Я бы хотела посмотреть город. – Она улыбнулась, вспомнив шутки гуляющих. – Хотя у вас ревнивая жена и трое детей. Это правда?
– У меня нет детей, к сожалению, Я буду рад познакомить вас с моей женой. Я рассказывал ей о вас. А насчет реплик, я их слышал. Что ж, каждый острит, как умеет. У нас в Сухуме, как наверно и везде, каждый хочет быть остроумным. – Он грустно улыбнулся. – Вот у меня это не получается!
В дверь постучали.
– Войдите! – ответила Елена Николаевна.
– Я вижу, Одиссей становится у меня на пути, – здороваясь с Русановой и Константиниди, сказал вошедший Обловацкий.
– Я был прав, говоря, что каждый хочет быть остроумным. Вот видите, и Сергей Яковлевич заразился этим. Как отдыхается, курортник?
– Прекрасно, я даже загорел. Не верится, что в Москве снег, люди ходят в шубах.
С залитого электрическим светом теплохода неслись звуки знакомой мелодии. Теплоход причаливал. Были видны стоящие у борта люди.
– Батум – красивый город? – спросила Елена Николаевна.
– Очень красивый, но Сухум лучше, – ответил за Константиниди Сергей Яковлевич. – Вообще, не задавайте Одиссею таких нелепых вопросов. Вы должны знать, что лучше Сухума нет ничего! Правда, Одиссей?
– Правда, только его портят приезжие.
– Бросьте пикироваться! Смотрите, какая чудесная ночь! – примирительно сказала Елена Николаевна. – Пойдемте, погуляем по набережной, заодно проводим Одиссея.
– А это не противоречит кавказским обычаям? Женщина провожает мужчину. Как, Одиссей? – засмеялся Сергей Яковлевич.
– Гость в доме – радость! Его желание свято для хозяина дома. Это наш закон.
– Неплохой закон! – согласился Обловацкий.
– Да, но гость есть хороший, да хранит его аллах, а есть…
– Это который ложки серебряные ворует, что ли? – улыбнулся Обловацкий.
– Если гостю понравится не только ложка, но и буфет со всем его содержимым, мы с удовольствием дарим ему его. Нет, есть гость невоспитанный, не уважающий седых волос хозяина.
– Так это если у хозяина седые волосы! – перебил Сергей Яковлевич.
– … Перебивающий старших, – нравоучительно продолжал Константиниди.
– Что же сделают с таким гостем, Одиссей? – рассмеялась Елена Николаевна.
– Я вижу, с вами невозможно разговаривать. Пойдемте, а то поздно.
Выйдя на набережную, они сразу оказались в шумной толпе. Проходя мимо открытых, ярко освещенных окон ресторана, откуда слышалась музыка, Константиниди заглянул в зал и, обернувшись к Елене Николаевне, сказал:
– Король веселиться! Жирухин поднимает тост за сдачу первой очереди СухумГЭСа. – И с горечью добавил: – Они больше пьют, чем работают.
Через открытое окно была видна большая мужская компания за столиком у фонтана. Стоявший с бокалом вина Жирухин что-то говорил.
– Зайдемте, посидим, – предложил Сергей Яковлевич.
– Нет, – нет! – заторопился Константиниди. – Соблюдайте условия соглашения высоких договаривающихся сторон. Провожайте меня.
– Что с вами, Одиссей? – удивилась Елена Николаевна, когда они, увлекаемые Константиниди, завернули за угол и шли по улице Октябрьской революции.
– Простите меня, Елена, и вы, Сергей Яковлевич, но я терпеть не могу этого человека.
– Просто так, беспричинно? – спросил заинтересовавшийся Обловацкий.
– Абсолютно! Ведь я почти не знаком с ним. Но когда я смотрю на него, какая-то мутная волна злобы заливает меня. В этом человеке мне неприятно все: и его нарочитая неряшливость, и цинизм, и, простите меня, грязные ногти, и потные руки, словом, все.
– Одиссей, милый, какой вы колючий! Я не узнаю вас, – сказала Елена Николаевна, хотя ей тоже был неприятен Жирухин и претило все то, что говорил о нем Константиниди. – Что-то озлобило его и сделало таким, – продолжала она.
– Мне говорили о нем, как о дельном инжежере, – вмешался в разговор Обловацкий. – Возможно, Елена Николаевна и права. Представьте себе – он любил, но его бросила любимая женщина.
– У таких, как он, подобное исключается! – перебил Константиниди.
– Или изобрел перпетуум мобиле, а изобретение присвоил другой.
– Мне почему-то кажется, что его обидела Советская власть, – жестко сказал Константиниди.
– И эту обиду он перенес на всех окружающих? Нелогично! – заметил Обловацкий.
– О нет, не на всех! Есть люди, с которыми он совсем иной. Возмите Майсурадзе. Ведь тот его третирует, а Жирухин молчит. И еще заискивающе улыбается. Нет, грязный он. Скользкий какой-то.
– Довольно об этом, – попросила Елена Николаевна. – Смотрите, как чудесно кругом, какое небо…
Они взглянули вверх. Крупные яркие звезды горели над ними, точно кто-то щедрой рукой зажег и разбросал бесчисленные мерцающие огоньки. Лесистая возвышенность, переходящая в темную громаду Бирцхи и Яштхуа, четко вырисовывалась на фоне темно-синего неба. Еще дальше и выше белели облитые лунным светом снежные вершины Кавказского хребта. Кругом было темно и тихо. Временами мягкие порывы теплого ветра с моря ласково перебирали ветви пальм, и только тонкие кипарисы, стрелами врезавшиеся в бездонное небо, стояли неподвижно. Тишина была величава. Хотелось молчать и слушать эту тишину.
У Ботанического сада они попрощались. Как только Константиниди ушел, Елена Николаевна взглянула на здание госпиталя.
– Темно. Спят, наверно. Как бы мне хотелось быть там.
Они медленно пошли обратно к гостинице.
– Вы любите Дробышева? – спросил Сергей Яковлевич.
– Да, – просто ответила она.
– Как же получилось, что он был здесь, а вы в Москве? Впрочем, извините, если я… может быть с моей стороны нескромно?
Елена Николаевна ответила не сразу.
– Я много думаю над тем, – помолчав, продолжала она, – как нелепо все получилось. Встретились два человека, полюбили друг друга. Казалось, ничто не мешало их счастью. И вдруг, по глупости ли, легкомыслию или какой-то другой причине, они расходятся.
– Трещинка?
– Какое неприятное слово! Возможно. Хотя нет, глупость, просто неумение ценить то, что имеешь!
– Как в старой мудрой пословице: что имеем, не храним, потерявши – плачем.
– Да, верно! Пусть это покажется вам смешным и наивным, но я думаю, самое страшное – это первая ложь, пусть маленькая, пустяковая, но ложь. Раз она вошла в человеческие отношения – конец. Так и со мной. Польстило девчонке почтительное внимание, приятны были глаза, с собачьей преданностью глядящие на нее. – Она усмехнулась. – Высокая культура, манеры. Казалось, вот он, человек из другого мира! А раз так смотрит, так влюблен – значит я того стою. А меня не ценят. И пошло, пошло. А тут еще горе, умер ребенок. Потом театры, в машине домой, потом рестораны. Закружилась. «Ты где была, Аленка?» – «У подруги». Ложь. Вы думаете, легко было солгать в первый раз? А потом еще обвиняла Федора. Невнимательный, нечуткий. А он под утро приходил усталый, измученный и валился на кровать – спать, спать. Он спал, а я сидела около него и думала. Временами мне было жаль его и почему-то себя. Я плакала, и мне казалось, что я в тупике.
– Который вы сами создали! Почему вы не пришли к нему, к Федору, и не сказали, что любите другого?
– Но я же не любила этого другого!
– Простите меня, но раз уж мы заговорили на эту тему, то это нелепость и бессмыслица какая-то. Любите одного и уходите от него к другому, нелюбимому. Я считал до сих пор, что такое может быть у избалованных, с жиру бесящихся барынек. Но вы же наша молодая женщина, прожившая трудовую юность. Откуда у вас это? Ведь так поступить – значит не уважать ни своего мужа, которого, как это ни странно, вы говорите, любили, ни себя.
– А почему вы решили, что я уважала себя? Все два года не уважала! Жила с человеком, мучила его, сама мучилась.
– И у вас не было желания встретить Федора, поговорить с ним, объясниться?
– Было, я звонила ему, но он вешал трубку.
– А вы, что ж, хотели чтобы он, как собачонка, побежал к вам?
Она посмотрела на Обловацкого.
– Да, хотела! Разве это противоестественное желание?
– Противоестественно ваше поведение! – пожал плечами Сергей Яковлевич. – Вы оскорбили хорошего человека, плюнули на него, а потом звоните ему для разговора. Ничего не понимаю!
– Вы не понимаете многого. Уж очень у вас все просто и прямолинейно. Черное и белое. Вот я у вас, наверно, черная? – горько сказала она.
– А вы думаете, я должен оправдывать вас? Ведь во всем виноваты вы сами! Хорошо, что Дробышев – крепкий человек, перенес свое горе. Видимо, товарищи поддержали, работа не давала времени ковыряться в открытой ране, Вы о нем подумали? Постигло его несчастье, один он. Ну, не один, конечно, не оставили в беде товарищи, а как дорого было бы ему присутствие близкого человека.
– Я бросила все и приехала сюда!
– И гордитесь этим. Вот, мол, какая я хорошая, благородная.
– Да не мучайте хоть вы меня! Знаю, все знаю, и если он простит, – только этого и хочу! – все исправлю. Теперь я умная.
– А если он останется инвалидом?
Неожиданно для Обловацкого она грустно улыбнулась.
– Это ужасно, что я так думаю, но все равно – скажу! Знаете, временами мне хочется, чтоб он остался калекой, – тогда бы он простил меня, я была бы ему нужна. – И увидев изумленное лицо Сергея Яковлевича, добавила: – Знаю, что это даже не глупость, а самая настоящая подлость, но я не могу больше. Идемте домой, а то я разревусь, как девчонка.
Всю остальную дорогу они шли молча. Проходя мимо ресторана, Обловацкий предложил зайти поужинать. Ей не хотелось есть, но мысль, что она сейчас придет к себе и останется одна, совсем одна со своими невеселыми мыслями, слезами и все время не покидавшим чувством страха потерять единственно близкого и дорогого человека, заставила ее согласиться.
Компания Жирухина по-прежнему сидела в центре зала, за столом, уставленном батареей бутылок. Не глядя в ту сторону, Обловацкий и Русанова пошли в угол, к большому открытому окну. Почти сейчас же к ним подошел официант с двумя бутылками «Букета» и поставил им на столик.
– Это зачем? – спросил Сергей Яковлевич. – Мы хотим ужинать, вина не надо.
Широкая каменная лестница спускалась к улице имени Октябрьской революции. Справа, в густой листве, темнела большая дача в мавританском стиле, где, как ей сказали, до ранения жил Федор. А она не могла, не имела права сейчас войти в этот дом. От обиды, от жалости к себе у нее зашлось сердце.
Прислонившись к высокому каменному барьеру, она осмотрелась. Впереди слева большим темным пятном лежал Ботанический сад. Редкие огни фонарей слабо освещали широкую улицу, по которой ей надо было идти, и только впереди, на набережной, было светло. Но этот свет закрывал от нее море. Где-то очень далеко играл духовой оркестр и отчетливо слышалось, как глухой бас геликона однотонно поддакивал мелодии – пу, пу, пу…
Разговор с Шервашидзе оставил неприятный осадок. Казалось, этот пожилой, очень вежливый человек чего-то не договаривает, скрывает от нее. Она спросила о состоянии Дробышева, он, не глядя в глаза, ответил, что положение продолжает оставаться серьезным. В свидании отказал. Она попросила разрешить ей дежурить около раненого – он замахал руками. После некоторого колебания он спросил, давно ли она разошлась с Федором. Конечно, об этом ему сказал Чиверадзе, а тому – Березовский. «Зачем они вмешиваются в мою личную жизнь», – думала она. В каждом их взгляде она видела молчаливый упрек, будто бы обидела и оскорбила близкого им человека. Так было при встрече с Березовским и Чиверадзе, так и сейчас. Нет, с посторонними людьми в поезде ей было легче. Они хоть не приставали с расспросами. Елена Николаевна чувствовала себя совсем одинокой и незаслуженно обиженной. Внезапно у нее мелькнула мысль, что Федор умер и от нее это скрывают. Она ужаснулась. Поспешив в гостиницу, Русанова позвонила по телефону Чиверадзе. Далекий незнакомый голос ответил, что он уехал и будет только утром. Она решила вернуться в госпиталь и добиться правды у Шервашидзе, но раздумала и медленно поднялась в свой номер.
Не зажигая света, Елена Николаевна прошла к залитому лунным светом балкону.
Внизу, на бульваре под пальмами, эвкалиптами и кустами диких роз в полумраке двигались гуляющие. Сквозь шаркающий шум оттуда доносились слова, которых она не понимала. Слышался смех. Как светляки мелькали огоньки папирос.
Она вглядывалась в эту безликую шумливую толпу, завидуя ее беспечности.
– Здравствуйте, Елена Николаевна, – вдруг донеслось до нее снизу.
Голос был знаком, но она не могла вспомнить, чей он. Она наклонилась, пытаясь разглядеть, кто говорил.
– Не узнаете? Это я, Константиниди.
– О Одиссей! Зайдите ко мне! – крикнула она, продолжая всматриваться в толпу гуляющих.
– А мне тоже можно? – смеясь, спросил кто-то.
– Одиссей, не приходи домой, будешь иметь неприятности, – громко посоветовал другой.
– Гражданка, опомнитесь, у него трое детей! – предостерегал третий.
– Вот вам и тихоня Одиссей! – глубокомысленно закончил какой-то остряк.
Елена Николаевна, не обращая внимания на шутки, выбежала из номера, быстро прошла по коридору и, наклонившись над барьером, увидела Константиниди, разговаривавшего с портье. Он знал всех, и все, видимо, знали его. Он помахал ей рукой, потом, перепрыгивая через несколько ступенек, побежал к ней, на третий этаж.
– Идемте ко мне, – сказала она. Как старые друзья, держась за руки, они прошли по коридору в комнату.
– Хотите на балкон? – предложила Елена Николаевна. Они вынесли на воздух плетеные кресла и уселись.
– Как ваш муж? Вы его видели? – первым делом спросил Одиссей. Спеша и волнуясь она рассказала ему о разговоре с Шервашидзе.
– Быть может, он умер, и врач скрывает это? Почему меня не пускают к нему? – спросила она, тревожно глядя на Константиниди, как будто он мог разрешить ее сомнения.
– Нет, нет, он не умер, – поспешил успокоить ее Константиниди.
… Сухум – настоящий южный приморский городок. Его обитатели темпераментны и экспансивны. Местные острословы хвастливо уверяют, что они знают о любых событиях за два часа до того, как они происходят. Приехав из Москвы, Константиниди сейчас же узнал обо всех новостях, в том числе и о перестрелке в Бак-Марани, а подробности ранения Дробышева и смерти Зарандия ему передали в таких деталях, что это вызвало бы сомнения у любого слушателя, но Константиниди был настоящим сухумчанином и привык критически анализировать услышанное. В городе говорили, что Дробышев без сознания, но жив. Значит, это правда!
– Самое главное, дорогая Елена. Вы позволите вас называть так? – спохватился он. Она кивнула головой. – Так вот, самое главное – он жив! Тяжело ранен, но жив. И уже столько дней! А раз так, то поправится, вот увидите.
И Константиниди вернулся к своей любимой теме.
– Наш воздух, наше солнце и море не дают умереть даже очень старым людям. Нигде нет столько стариков, как у нас. Вы знаете, у нас есть горец, которому сто сорок шесть лет.
Ей стало легче на душе от встречи с этим простым хорошим человеком. Она уже верила, что все будет хорошо.
– Сто сорок шесть лет? – повторила она удивленно.
– Да, да, почти полтора века. Чтобы познакомиться с ним недавно из Парижа в Сухум приезжал Анри Барбюс. Вы его, конечно, знаете? Тот самый Барбюс, который написал «Огонь»! Его интересовали проблемы долголетия, и он специально приезжал сюда.
Она поняла, что ей придется выслушать подробности.
– Анри Барбюс ездил в селение Латы, где жил этот старик. Он познакомился с ним, пил вино. Вы только представьте себе, этому горцу было четыре года, когда началась Великая французская революция. Бетховен, великий Бетховен был старше его на пятнадцать лет. Ему было четырнадцать лет, когда родился Пушкин. Он современник Лермонтова, Глинки, Карла Маркса, Дарвина, Герцена, Грибоедова, Шиллера… и никого из них не знал.
Ему исполнилось двадцать семь лет, когда Наполеон напал на Россию, но горец этого не знал тоже. Он жил у себя в горах, сеял кукурузу, сажал табак, пил кислое вино. И вот к этому человеку приехал Барбюс, почти на сто лет его моложе, друг Горького, Ромена Роллана, друг нашей страны. Один из них прошел яркий путь борьбы, другой прожил почти в три раза больше, но как? Страшно жить так бесполезно!
– Вы не правы, Одиссей! – возразила Елена Николаевна. – Не всем дано гореть. Этот старик всю жизнь трудился на своем клочке земли, растил детей. У него ведь есть дети?
– И дети, и внуки, и правнуки, и праправнуки, – рассмеялся Константиниди.
– Вот видите. Наверно, он воспитал их такими же простыми труженниками, каков сам.
Далекий протяжный гудок перебил ее. Она взглянула на море и увидела залитый огнями движущийся теплоход.
– "Украина". Из Батума, – сказал Константиниди. – Что вы думаете делать, Елена?
– Буду просить пустить меня в госпиталь, а если не разрешат, пойду работать. Не уеду отсюда, пока не увижу Федора, – она упрямо наклонила голову. – Пусть решает нашу судьбу сам, мне некуда идти, – тихо, одними губами прошептала она. Потом, точно отгоняя мрачные мысли, выпрямилась и взглянула на своего собеседника:
– Вы очень заняты днем, Одиссей?
– Как когда. А что? – удивился Константиниди.
– Я бы хотела посмотреть город. – Она улыбнулась, вспомнив шутки гуляющих. – Хотя у вас ревнивая жена и трое детей. Это правда?
– У меня нет детей, к сожалению, Я буду рад познакомить вас с моей женой. Я рассказывал ей о вас. А насчет реплик, я их слышал. Что ж, каждый острит, как умеет. У нас в Сухуме, как наверно и везде, каждый хочет быть остроумным. – Он грустно улыбнулся. – Вот у меня это не получается!
В дверь постучали.
– Войдите! – ответила Елена Николаевна.
– Я вижу, Одиссей становится у меня на пути, – здороваясь с Русановой и Константиниди, сказал вошедший Обловацкий.
– Я был прав, говоря, что каждый хочет быть остроумным. Вот видите, и Сергей Яковлевич заразился этим. Как отдыхается, курортник?
– Прекрасно, я даже загорел. Не верится, что в Москве снег, люди ходят в шубах.
С залитого электрическим светом теплохода неслись звуки знакомой мелодии. Теплоход причаливал. Были видны стоящие у борта люди.
– Батум – красивый город? – спросила Елена Николаевна.
– Очень красивый, но Сухум лучше, – ответил за Константиниди Сергей Яковлевич. – Вообще, не задавайте Одиссею таких нелепых вопросов. Вы должны знать, что лучше Сухума нет ничего! Правда, Одиссей?
– Правда, только его портят приезжие.
– Бросьте пикироваться! Смотрите, какая чудесная ночь! – примирительно сказала Елена Николаевна. – Пойдемте, погуляем по набережной, заодно проводим Одиссея.
– А это не противоречит кавказским обычаям? Женщина провожает мужчину. Как, Одиссей? – засмеялся Сергей Яковлевич.
– Гость в доме – радость! Его желание свято для хозяина дома. Это наш закон.
– Неплохой закон! – согласился Обловацкий.
– Да, но гость есть хороший, да хранит его аллах, а есть…
– Это который ложки серебряные ворует, что ли? – улыбнулся Обловацкий.
– Если гостю понравится не только ложка, но и буфет со всем его содержимым, мы с удовольствием дарим ему его. Нет, есть гость невоспитанный, не уважающий седых волос хозяина.
– Так это если у хозяина седые волосы! – перебил Сергей Яковлевич.
– … Перебивающий старших, – нравоучительно продолжал Константиниди.
– Что же сделают с таким гостем, Одиссей? – рассмеялась Елена Николаевна.
– Я вижу, с вами невозможно разговаривать. Пойдемте, а то поздно.
Выйдя на набережную, они сразу оказались в шумной толпе. Проходя мимо открытых, ярко освещенных окон ресторана, откуда слышалась музыка, Константиниди заглянул в зал и, обернувшись к Елене Николаевне, сказал:
– Король веселиться! Жирухин поднимает тост за сдачу первой очереди СухумГЭСа. – И с горечью добавил: – Они больше пьют, чем работают.
Через открытое окно была видна большая мужская компания за столиком у фонтана. Стоявший с бокалом вина Жирухин что-то говорил.
– Зайдемте, посидим, – предложил Сергей Яковлевич.
– Нет, – нет! – заторопился Константиниди. – Соблюдайте условия соглашения высоких договаривающихся сторон. Провожайте меня.
– Что с вами, Одиссей? – удивилась Елена Николаевна, когда они, увлекаемые Константиниди, завернули за угол и шли по улице Октябрьской революции.
– Простите меня, Елена, и вы, Сергей Яковлевич, но я терпеть не могу этого человека.
– Просто так, беспричинно? – спросил заинтересовавшийся Обловацкий.
– Абсолютно! Ведь я почти не знаком с ним. Но когда я смотрю на него, какая-то мутная волна злобы заливает меня. В этом человеке мне неприятно все: и его нарочитая неряшливость, и цинизм, и, простите меня, грязные ногти, и потные руки, словом, все.
– Одиссей, милый, какой вы колючий! Я не узнаю вас, – сказала Елена Николаевна, хотя ей тоже был неприятен Жирухин и претило все то, что говорил о нем Константиниди. – Что-то озлобило его и сделало таким, – продолжала она.
– Мне говорили о нем, как о дельном инжежере, – вмешался в разговор Обловацкий. – Возможно, Елена Николаевна и права. Представьте себе – он любил, но его бросила любимая женщина.
– У таких, как он, подобное исключается! – перебил Константиниди.
– Или изобрел перпетуум мобиле, а изобретение присвоил другой.
– Мне почему-то кажется, что его обидела Советская власть, – жестко сказал Константиниди.
– И эту обиду он перенес на всех окружающих? Нелогично! – заметил Обловацкий.
– О нет, не на всех! Есть люди, с которыми он совсем иной. Возмите Майсурадзе. Ведь тот его третирует, а Жирухин молчит. И еще заискивающе улыбается. Нет, грязный он. Скользкий какой-то.
– Довольно об этом, – попросила Елена Николаевна. – Смотрите, как чудесно кругом, какое небо…
Они взглянули вверх. Крупные яркие звезды горели над ними, точно кто-то щедрой рукой зажег и разбросал бесчисленные мерцающие огоньки. Лесистая возвышенность, переходящая в темную громаду Бирцхи и Яштхуа, четко вырисовывалась на фоне темно-синего неба. Еще дальше и выше белели облитые лунным светом снежные вершины Кавказского хребта. Кругом было темно и тихо. Временами мягкие порывы теплого ветра с моря ласково перебирали ветви пальм, и только тонкие кипарисы, стрелами врезавшиеся в бездонное небо, стояли неподвижно. Тишина была величава. Хотелось молчать и слушать эту тишину.
У Ботанического сада они попрощались. Как только Константиниди ушел, Елена Николаевна взглянула на здание госпиталя.
– Темно. Спят, наверно. Как бы мне хотелось быть там.
Они медленно пошли обратно к гостинице.
– Вы любите Дробышева? – спросил Сергей Яковлевич.
– Да, – просто ответила она.
– Как же получилось, что он был здесь, а вы в Москве? Впрочем, извините, если я… может быть с моей стороны нескромно?
Елена Николаевна ответила не сразу.
– Я много думаю над тем, – помолчав, продолжала она, – как нелепо все получилось. Встретились два человека, полюбили друг друга. Казалось, ничто не мешало их счастью. И вдруг, по глупости ли, легкомыслию или какой-то другой причине, они расходятся.
– Трещинка?
– Какое неприятное слово! Возможно. Хотя нет, глупость, просто неумение ценить то, что имеешь!
– Как в старой мудрой пословице: что имеем, не храним, потерявши – плачем.
– Да, верно! Пусть это покажется вам смешным и наивным, но я думаю, самое страшное – это первая ложь, пусть маленькая, пустяковая, но ложь. Раз она вошла в человеческие отношения – конец. Так и со мной. Польстило девчонке почтительное внимание, приятны были глаза, с собачьей преданностью глядящие на нее. – Она усмехнулась. – Высокая культура, манеры. Казалось, вот он, человек из другого мира! А раз так смотрит, так влюблен – значит я того стою. А меня не ценят. И пошло, пошло. А тут еще горе, умер ребенок. Потом театры, в машине домой, потом рестораны. Закружилась. «Ты где была, Аленка?» – «У подруги». Ложь. Вы думаете, легко было солгать в первый раз? А потом еще обвиняла Федора. Невнимательный, нечуткий. А он под утро приходил усталый, измученный и валился на кровать – спать, спать. Он спал, а я сидела около него и думала. Временами мне было жаль его и почему-то себя. Я плакала, и мне казалось, что я в тупике.
– Который вы сами создали! Почему вы не пришли к нему, к Федору, и не сказали, что любите другого?
– Но я же не любила этого другого!
– Простите меня, но раз уж мы заговорили на эту тему, то это нелепость и бессмыслица какая-то. Любите одного и уходите от него к другому, нелюбимому. Я считал до сих пор, что такое может быть у избалованных, с жиру бесящихся барынек. Но вы же наша молодая женщина, прожившая трудовую юность. Откуда у вас это? Ведь так поступить – значит не уважать ни своего мужа, которого, как это ни странно, вы говорите, любили, ни себя.
– А почему вы решили, что я уважала себя? Все два года не уважала! Жила с человеком, мучила его, сама мучилась.
– И у вас не было желания встретить Федора, поговорить с ним, объясниться?
– Было, я звонила ему, но он вешал трубку.
– А вы, что ж, хотели чтобы он, как собачонка, побежал к вам?
Она посмотрела на Обловацкого.
– Да, хотела! Разве это противоестественное желание?
– Противоестественно ваше поведение! – пожал плечами Сергей Яковлевич. – Вы оскорбили хорошего человека, плюнули на него, а потом звоните ему для разговора. Ничего не понимаю!
– Вы не понимаете многого. Уж очень у вас все просто и прямолинейно. Черное и белое. Вот я у вас, наверно, черная? – горько сказала она.
– А вы думаете, я должен оправдывать вас? Ведь во всем виноваты вы сами! Хорошо, что Дробышев – крепкий человек, перенес свое горе. Видимо, товарищи поддержали, работа не давала времени ковыряться в открытой ране, Вы о нем подумали? Постигло его несчастье, один он. Ну, не один, конечно, не оставили в беде товарищи, а как дорого было бы ему присутствие близкого человека.
– Я бросила все и приехала сюда!
– И гордитесь этим. Вот, мол, какая я хорошая, благородная.
– Да не мучайте хоть вы меня! Знаю, все знаю, и если он простит, – только этого и хочу! – все исправлю. Теперь я умная.
– А если он останется инвалидом?
Неожиданно для Обловацкого она грустно улыбнулась.
– Это ужасно, что я так думаю, но все равно – скажу! Знаете, временами мне хочется, чтоб он остался калекой, – тогда бы он простил меня, я была бы ему нужна. – И увидев изумленное лицо Сергея Яковлевича, добавила: – Знаю, что это даже не глупость, а самая настоящая подлость, но я не могу больше. Идемте домой, а то я разревусь, как девчонка.
Всю остальную дорогу они шли молча. Проходя мимо ресторана, Обловацкий предложил зайти поужинать. Ей не хотелось есть, но мысль, что она сейчас придет к себе и останется одна, совсем одна со своими невеселыми мыслями, слезами и все время не покидавшим чувством страха потерять единственно близкого и дорогого человека, заставила ее согласиться.
Компания Жирухина по-прежнему сидела в центре зала, за столом, уставленном батареей бутылок. Не глядя в ту сторону, Обловацкий и Русанова пошли в угол, к большому открытому окну. Почти сейчас же к ним подошел официант с двумя бутылками «Букета» и поставил им на столик.
– Это зачем? – спросил Сергей Яковлевич. – Мы хотим ужинать, вина не надо.