Мне кажется, что была еще одна причина, по которой Тухачевский с такой истовостью взялся за дело реорганизации Красной Армии. Михаил Николаевич дружил с писателем Алексеем Николаевичем Толстым, "красный маршал" с "красным графом" (у них, как мы помним, был общий предок). Толстой в эмигрантских кругах подвергался такому же остракизму, как и Тухачевский. И внутри страны часть интеллигенции, так и не принявшая Советской власти, считала писателя, как и полководца, беспринципным приспособленцем, готовым служить большевикам за почести и материальные блага. С Толстым был хорошо знаком американский журналист Юджин Лайонс, корреспондент агентства "Юнайтед Пресс" в Москве в начале 30-х. Лайонс довольно быстро понял, что существующий в СССР режим ничего общего не имеет ни со свободой, ни с заботой о благе народа. Он, кстати сказать, еще в 1953 году изобрел выражение "Гомо советикус", означающее человека тоталитарного общества с присущей ему двойной моралью и четким различением, что надо говорить в соответствии с официальной идеологией и как обстоит дело на самом деле (с тех пор это выражение распространилось во всем мире). Как-то раз Толстой пригласил Лайонса на свою виллу в Детском (Царском) Селе, где, кстати говоря, у него не раз бывал и Тухачевский. Лайонс с женой были удивлены, что стены особняка украшали картины и гобелены из Эрмитажа. Стол ломился от вин и закусок, хотя в то время горожане сидели на карточках, а крестьяне пухли с голода. После изрядной выпивки хозяин вдруг пригласил американца наверх в мансарду, где располагалась его библиотека. В комнате Лайонс увидел массивный рабочий стол в центре и множество книг по стенам. Из окна открывался типично русский пейзаж: деревянная церковь, коровы на лугу, мужики за работой. Толстой показал Лайонсу посмертную маску Петра Великого, над романом о котором как раз работал. Затем обернулся к окну и тихо сказал: "Джин, вот это настоящая Россия, моя Россия..., Остальное - обман. Когда я вхожу в эту комнату, то стряхиваю с себя советский кошмар, закрываюсь от его зловония и ужаса. На то малое время, пока я со своим Петром, я могу сказать этим мерзавцам (это слово Лайонс процитировал по-русски): идите к чертям... В один прекрасный день, поверьте, вся Россия пошлет их к чертям... Это всё, что я хотел, чтобы вы знали. А теперь вернемся к гостям".
   Лайонс так прокомментировал этот монолог:
   "Хотя он больше никогда не высказывал мне своих подлинных чувств, это осталось между нами тихим секретом. С тех пор всегда, когда я слышу рассуждения о том, что приверженный традиции русский человек умер, что его заменил роботоподобный "Гомо советикус", я вспоминаю тот случай в библиотеке. Это был один из многочисленных случаев, которые убедили меня, что поверхностный слой советского конформизма может быть очень тонким. Сотни раз я видел, как под воздействием водки или еще более пьянящей обстановки конфиденциальности этот слой разрушался, и вскоре перестал удивляться, когда люди, на виду у всех казавшиеся образцами правоверных коммунистов, внезапно начинали ругать всё советское. Одержимость Толстого эпохой Петра была, в определенном смысле, бегством от ненавистного настоящего. Были и другие, кто пытался спрятаться в прошлом... чтобы избежать необходимости врать о современности".
   Как знать, не была ли могучая русская армия, создать которую мечтал Тухачевский, для него тем же, чем была для Толстого работа над "Петром Первым"? Ведь маршал не мог не видеть, что в стране установлена диктатура куда более абсолютная, чем была при самодержавии, что на ответственных постах в военном ведомстве находятся люди некомпетентные, вся заслуга которых - в личной преданности Ворошилову и Сталину, что Советский Союз по-прежнему далек от тех идеалов равенства и справедливости, о которых говорили большевики. Хотя, конечно, всё советское Тухачевский не стал бы ругать даже и в сильном подпитии (если оно у него когда-либо случалось).
   И вряд ли стоит преувеличивать сочувствие Михаила Николаевича тяготам жизни простого народа. Он о них довольно мало знал, поскольку армия - это достаточно изолированная ячейка общества, а высший комсостав Красной Армии был отделен еще и от рядовых бойцов броней пайков и льгот и все возраставшей корпоративной замкнутостью. Об этом хорошо написала Лидия Норд:
   "С самого начала Красная Армия была поставлена на положение особой, привилегированной касты. В материальном отношении военные жили гораздо лучше, чем гражданское население. И не только высший начсостав... Командир полка в то время (1925-1930 годы) получал сто и потом сто двадцать рублей в месяц. В артиллерии и бронетанковых частях - 140 рублей. Разница между командиром полка и его помощником была в десять рублей. Командир батальона (не отдельного) получал на тридцать рублей меньше командира полка, а командир роты на десять рублей меньше, чем комбат (для сравнения: среднемесячная зарплата рабочих и служащих в 1928 году не превышала 65 рублей, а реальные доходы крестьян были еще меньше. - Б. С.). Но при этом каждый командир имел бесплатное летнее и зимнее обмундирование (получали материалом, а шили портные части) и командирский паек из каптерки, в который входил сахар, сливочное масло, сало или смалец, постное масло, мясо, крупы, овощи и хлеб. Всего этого было в таком количестве, что небольшие семьи жили почти исключительно на этот паек. Паек этот можно было получать у каптенармуса по частям в течение всего месяца, и только сахар, крупы и, кажется, жиры нужно было получить сразу. Высший начальствующий состав получал кроме этого еще и добавочный "ответственный паек".
   Квартира обычно была тоже казенная, и я уже не помню, взималась ли за нее плата, кажется, да, но вычеты за квартиру были очень малые, и к жалованью прибавлялись еще "квартирные" деньги.
   Даже в те периоды, когда население жило впроголодь или голодало, в закрытых распределителях военторга - а отделения их были при каждой самостоятельной части - можно было получать все дефицитные продукты и товары".
   Ясно, что Тухачевский и в конце 20-х получал гораздо больше, чем 120 рублей в месяц, и в пайке своем имел не только перловую крупу, солонину и растительное масло, но и икру, и семгу, и ветчину, и столь любимый им коньяк. И квартиры у него были гораздо просторнее, чем у командира полка или батальона. Правда, в Смоленске жилищные условия, как можно предположить, еще оставляли желать лучшего. Как свидетельствует один из сослуживцев по Западному фронту, И. А. Телятников, работать Тухачевскому на квартире было неудобно, и "обычным местом его ночных занятий был салон-вагон". Мемуарист следующим образом объясняет, почему командующий предпочел не делать этого в помещении штаба, где "удобств было куда больше":
   "...Михаил Николаевич, заботясь о здоровье штабных командиров, отдал приказ, чтобы на ночь в штабе не оставался никто... А что запретил другим, не позволял и самому себе. Иначе какой же пример для подчиненных?"
   Крепко подозреваю, что не забота о подчиненных побудила Тухачевского на ночь обосноваться в салон-вагоне. Просто там удобнее было крутить скоротечные романы с местными дамами, сочетая приятное с полезным, любовные утехи с штудированием трудов по военной теории и истории. В штабе-то всё равно остаются часовые и дежурные. А вот на запасных путях железнодорожной станции инкогнито можно обеспечить гораздо надежнее.
   Вот в Москве квартира сразу оказалась большая. Но здесь поселились не только жена и дочь, но и мать, братья и сестры. Теперь Тухачевский уже имел возможность обеспечивать любовниц жилплощадью и встречался с ними на их территории. Так что в Москве, в Ленинграде и снова в Москве "квартирный вопрос" никак не мешал амурным делам Михаила Николаевича. Очевидно, свои задержки он объяснял поздними совещаниями в наркомате, а несчастная жена покорно делала вид, что верит.
   Лидия Норд вспоминала, что даже личное общение у красных командиров было довольно-таки строго регламентировано:
   "В свободное время командиры частенько ходили друг к другу в гости. Играли в преферанс, а в некоторых домах и в "девятку". В преферанс и в лото играли открыто, а в "девятку", которая в армии была запрещена, - тайно. И в нее играли в большинстве интенданты. Но в домах красных командиров, как высших, так и старших, и, кажется, среднего начсостава тоже, почти никогда не бывали штатские, за исключением самых ближайших родственников. Это было не случайно. Политотделы настойчиво рекомендовали командному составу держаться подальше от гражданского населения, "чтобы оградить воинские части от шпионажа"... Нужно сказать, что знакомство домами велось еще и по чинам. В доме высшего комсостава редко бывали гости ниже командира полка... Командиры взводов, рот и даже батальонов бывали в доме комполка только по делу... Однажды... я поставила себя в очень неприятное положение, - я встретила недавно выпущенного из военной школы сына нашего старого знакомого генерала С. Я его знала еще с детства - мы были почти однолетки и, обрадовавшись встрече, пригласила его к нам. Он пришел на следующий день, и, когда я угощала его чаем, вместе с мужем пришло несколько человек гостей, приехавших из Москвы. Увидев С., все как-то переменились, держали себя натянуто. И мой гость, видимо почувствовав себя неловко, поторопился уйти. А позже мой муж, хотя и в очень мягкой форме, но сделал мне выговор за мою неосмотрительность, - оказалось, что я не имею права приглашать в свой дом молодежь, так как это тоже "не рекомендуется", ибо молодые командиры могут случайно узнать из разговоров высших о каких-либо перемещениях или происшествиях в армии, которые не подлежат огласке".
   Лидия Норд вспоминает и другой случай, к которому оказался уже причастен и сам Тухачевский:
   "Однажды, во время какого-то празднества в... академии, я, просидев во время всего обеда за "почетным столом", решила устроиться ужинать за другим столиком, где сидела знакомая мне семья... подруга детства с мужем артиллеристом - он был там слушателем. Но не успела я просидеть с ними и десяти минут, как подошел комиссар академии Генин и вежливо препроводил меня на предназначенное мне место за главным столом. Сначала я подумала, что Генина послал за мной Тухачевский, и покорилась со скрежетом зубов, но тот, посмотрев на меня весьма ехидно, сказал: "Генин зорко следит за нарушающим этику". Когда же я позже накинулась по поводу новой "этики" на Михаила Николаевича и привела в пример царскую армию, то он возразил: "Да, там молодого офицера приучали, как держать себя в обществе. Но там были люди одного класса, и были традиции, а вот если молодые офицеры начнут посещать такие "дома", как Авксентьевского, Городовикова, Буденного, да и многих командиров полков, которые без водки и площадной ругани не могут существовать, то как они "воспитаются"? И не думай, что и раньше все дома давали молодым офицерам только одно хорошее. Меня вот, когда я только что был произведен, постарались ввести в один дом в Петербурге, очень высокопоставленный военный дом, связанный каким-то дальним родством с нашей семьей, и чего я там наслушался... Там совершенно свободно говорили и о таких лицах и о таких вещах, за которые заурядного человека сослали бы на каторгу... А мы, молодые офицеры, впитывали это в себя, как губки... Да и в наших домах мы подчас позволяем себе откровенно высказывать многое и многих критиковать... А молодой, сдуру, кому-нибудь сболтнет - и сам влипнет, и нам причинит неприятность... А потом, если многие из высших командиров могут позволить себе роскошь потерять вечер за картами или другими развлечениями, то молодым надо совершенствовать себя - читать, заниматься... Армии нужны знающие командиры... Мне и то развлекаться некогда..."
   Не знаю, играл ли Тухачевский в преферанс или даже в более криминальную и азартную "девятку".. Может, все-таки урывал для этих невинных развлечений в неделю часок-другой... А вот что даже с командирами полков у себя дома мог беседовать только по делу, не допуская никакого панибратства и фамильярничанья, - так это точно. Правда, по свидетельству уцелевших мемуаристов, здесь Михаил Николаевич был гораздо демократичнее многих своих коллег, младших по званию никогда не унижал и принимал их у себя дома довольно приветливо. Вот, например, воспоминания В. Н. Ладухина, работавшего в управлении по снабжению Красной Армии. Однажды в 37-м, незадолго до гибели маршала, командиру пришлось зайти на квартиру к Тухачевским, чтобы взять у Тухачевского записку для Уборевича (Ладухин уезжал в командировку в Минск). Это посещение запомнилось на всю жизнь:
   "Я... застал всю семью за завтраком. Михаил Николаевич представил меня жене, познакомил с дочкой Светланой, пригласил к столу... После завтрака я принялся рассматривать висевшие на стене картины. "Осторожнее в оценках, предостерег Тухачевский. - Художник перед вами. А главное, жена художника рядом. Она-то уж не даст его в обиду". - "Если здешний художник со своей женой заедут ко мне, то они окажутся в таком же положении", - в тон ему ответил я. Михаил Николаевич прямо расцвел: "Меня очень радует, когда я узнаю, что кто-либо из командиров увлекается живописью, или музыкой, или литературой. Мне кажется, таким и должен быть наш командир: с широким кругом интересов, с любовью к искусству. Истинным советским интеллигентом!"
   Сам маршал отнюдь не замыкался на военных вопросах. Он любительски играл на скрипке и куда более профессионально скрипки изготовлял, хотя и не достиг в этом ремесле высот Страдивари и Гварнери. И неплохо рисовал, что не преминул отметить тоже баловавшийся живописью Ладухин. А еще коллекционировал редкие книги, в том числе по военному искусству.
   И, в отличие от тех, кто был в небольших чинах, с гражданскими Тухачевский общался достаточно широко, правда не с простым населением, а с представителями элиты, прежде всего культурной. Сестры Елизавета и Ольга вспоминали:
   "В квартире на Никольской всегда было многолюдно. Боевые товарищи Михаила и его друзья-музыканты, известные полководцы и преподаватели академии - все чувствовали себя там как дома. Дружеские беседы и импровизированные концерты затягивались далеко за полночь. Спал Михаил очень мало, и когда кто-нибудь напоминал ему об этом, он только отшучивался: "Жалко тратить на сон время"... Он не мог обойтись... без музыки, без живописи, без систематического чтения. В его богатом духовном мире было место Бетховену и Баху, Шуману и Мусоргскому, Моцарту и Скрябину, Шопену и Мендельсону, Толстому и Шекспиру. Его интересовало всё новое в науке, технике, искусстве... Даже работая, Михаил оставлял дверь в кабинет открытой. Доносившийся шум не мешал ему. А выйдя из кабинета, он сразу же легко включался в атмосферу, царившую вокруг: шутил, веселился или вступал в серьезную беседу, в горячий спор".
   Тухачевского, по свидетельству многих знавших его, отличало стремление помочь ближнему. Сестры свидетельствуют, что брат не оставался безучастным к неприятностям друзей и просто знакомых, помогал, чем мог:
   "Мы не видели человека более отзывчивого и чуткого, чем он... Михаил Николаевич Тухачевский был интеллигентом в самом высоком и лучшем смысле этого слова, т. е. человеком больших знаний, нерушимых принципов, всесторонней культуры".
   Один из величайших композиторов и близкий друг маршала Д. Д. Шостакович тоже был частым гостем на вечерах у Тухачевских. Знакомый с Тухачевским еще с 1925 года, Дмитрий Дмитриевич отметил в нем чуткость и искреннюю тревогу о судьбе товарищей. Особенно часто виделись они в Ленинграде, когда Тухачевский командовал там округом. А еще раньше, когда округом командовал Б. М. Шапошников, композитора как-то раз вызвали к нему. Оказывается, Тухачевский узнал о материальных затруднениях Шостаковича и, как начальник штаба Красной Армии, распорядился, чтобы командующий округом помог Дмитрию Дмитриевичу. В результате композитор получил заказ, и его финансовое положение поправилось. Шостакович с восхищением отмечал "демократизм, внимательность, деликатность" Тухачевского (жаль, не нашлось этой деликатности в свое время для тамбовских крестьян).
   И братьев наших меньших маршал любил. Лечащий врач Тухачевского М. И. Кагаловский рассказал трогательную историю:
   "Часто бывает, что люди добрые и отзывчивые по натуре любят животных. Таким был и Михаил Николаевич. Забавой ему служил мышонок, прижившийся в его служебном кабинете. Михаил Николаевич приучил мышонка в определенное время взбираться на стол и получать свой ежедневный рацион. Тухачевский при случае любил даже похвастаться своими успехами в дрессировке".
   Интересно, что даже такое естественное чувство, как любовь к животным, наш герой ухитрился тоже использовать для удовлетворения собственного тщеславия.
   Шостакович в своих мемуарах приводит характерный случай:
   "Однажды я вместе с Михаилом Николаевичем отправился в Эрмитаж. Мы бродили по залам и... присоединились к группе экскурсантов. Экскурсовод был не очень опытен и не всегда давал удачные объяснения. Михаил Николаевич тактично дополнял, а то и поправлял его. Минутами казалось, будто Тухачевский и экскурсовод поменялись ролями. Под конец экскурсовод подошел ко мне и, кивнув головой в сторону Михаила Николаевича, одетого в штатское, спросил: "Кто это?" Мой ответ так поразил его, что на какое-то время он буквально лишился дара речи. А когда пришел в себя, стал благодарить Тухачевского за урок. Михаил Николаевич, дружески улыбаясь, посоветовал экскурсоводу продолжать учебу. "Это никогда не поздно", - добавил он".
   Любопытно, что ни Тухачевскому, ни Шостаковичу даже в голову не пришло, что поступок Михаила Николаевича был не такой уж достойный. Никто из друзей не попытался поставить себя на место молодого и неопытного экскурсовода, попробовать мысленно пережить то унижение, которое он должен был испытать во время лекции Тухачевского. И что же оставалось бедняге делать, как не благодарить высокопоставленного военачальника за преподанную науку? Ведь маршал при желании мог бы побеседовать с горе-экскурсоводом уже после окончания экскурсии, указать тому на пробелы в его искусствоведческом образовании, не выставляя на всеобщий позор. Но Тухачевский действительно любил блистать, быть на виду и, выходит, ценил даже те несколько минут восхищения, что подарили ему потрясенные его эрудицией экскурсанты. И искренне верил, что ему под силу разобраться и сказать свое веское слово чуть ли не во всех отраслях науки и культуры, а не только в военном искусстве.
   Шостакович приводит и другой забавный случай:
   "Меня восхищала уравновешенность Михаила Николаевича. Он не раздражался, не повышал голоса, даже если не был согласен с собеседником. Лишь однажды вышел из себя, когда я легкомысленно отозвался о композиторе, которого не любил и не понимал. Помнится, Тухачевский высказался примерно так: "Нельзя безапелляционно судить о том, что недостаточно продумал и изучил". Затем, развивая свою мысль, Михаил Николаевич упрекнул меня: "Вы против обывательщины в суждениях, а сами судите по-обывательски. Вы хотите стать композитором ("признаться, я уже считал себя таковым", - робко заметил в скобках милейший Дмитрий Дмитриевич. - Б. С.), а к оценке произведений искусства подходите легкомысленно, поверхностно". Наша беседа затянулась далеко за полночь. Возвращаясь домой по пустынному Невскому, я испытывал чувство обиды. Но, всерьез подумав над суровыми словами Михаила Николаевича, понял: он прав. Его резкость объяснялась величайшим уважением к искусству и художникам, а кроме того - добрым отношением ко мне, за которое я ему всю жизнь благодарен".
   Тут уж хочется крикнуть врачу - исцелися сам! Тухачевский старается убедить своего собеседника, что нельзя непререкаемо судить о том, чего не знаешь глубоко и досконально, и одновременно резко, безапелляционно заявляет, что тот совершенно не прав в оценке творчества некоего неназванного композитора. И это говорит скрипач-любитель и дилетант-музыковед признанному мастеру музыкальной композиции! Да еще не считает его композитором, говорит, что композитором Шостаковичу только предстоит стать! Есть чему удивляться. Конечно, Дмитрий Дмитриевич, человек очень скромный и искренне преданный памяти своего друга, в мемуарах изобразил этот эпизод в максимально благоприятном для Тухачевского свете. А если взглянуть на их спор глазами беспристрастного наблюдателя? Боюсь, впечатление было бы не в пользу Михаила Николаевича. Ведь Шостакович, например, все-таки оговорился: "Я - человек не военный, и не мне судить о полководческом таланте Михаила Николаевича". А вот Тухачевский считал возможным высказываться насчет наличия или отсутствия таланта у того или иного композитора или музыканта. Хотя, отдает ему должное Шостакович, "любил и понимал музыку". Главное же, самоуверенности полководцу было не занимать, что иной раз крепко подводило его, в частности в сражении под Варшавой.
   Л. В. Гусева рассказала, как в конце января или в начале февраля 1936 года встретила у Тухачевского "подавленного, растерянного" Шостаковича, только что подвергнутого в редакционной статье "Правды" "Сумбур вместо музыки" уничижающей критике за оперу "Леди Макбет Мценского уезда" ("Катерина Измайлова"):
   "И надо было видеть, с каким сочувствием отнесся к нему Михаил Николаевич. Они надолго удалились вдвоем в кабинет. Не знаю, о чем там разговаривали, но из кабинета Шостакович вышел обновленным человеком. Решительно шагнул к роялю и начал импровизировать. Михаил Николаевич весь обратился в слух. Он не отрывал восхищенного взгляда от друга, в которого верил и которому сумел внушить веру в себя".
   В другой раз Тухачевский тоже выступил спасителем некоего не слишком известного композитора, при обстоятельствах трагикомических. Об этой истории поведал лечащий врач маршала М. И. Кагаловский:
   "Однажды в его автомобиле был обнаружен подвыпивший человек, пытавшийся отвинтить никелированные дверные ручки. Неизвестного хотели задержать, но Михаил Николаевич просил отпустить его, дать ему отоспаться. Впоследствии этот человек прислал Тухачевскому благодарственное письмо, сообщил, что он композитор, и пригласил послушать его оперу. Михаил Николаевич, читая письмо, от души смеялся и упрекал шоферов: "Могли ведь из-за пустяка испортить человеку жизнь".
   Обыкновенный, нормальный с точки зрения здравого смысла поступок в глазах как участника инцидента, так и мемуариста, живших в условиях тоталитарной системы, стал чуть ли не подвигом, и уж по крайней мере неординарным поступком. Действительно, нет чтобы пришить несчастному умысел на теракт - просто так взял и отпустил, даже без штрафа. Непременно надо отблагодарить. Скорее всего, так и думал композитор, судьба которого могла быть гораздо печальнее, окажись на месте Тухачевского кто-нибудь другой, например Ежов.
   В. Н. Ладухину, чей отец был профессором Московской консерватории и композитором, Тухачевский признался:
   "Нет ничего прекраснее музыки. Это моя вторая страсть, после военного дела".
   И поведал мечтавшему о карьере оперного певца командиру-снабженцу о своем хобби: изготовлении скрипок. Рассказал, как "мучается с подыскиванием материала для скрипок. В последнее время нашел наконец какое-то кавказское дерево и специально просушивает чурбаки, получаемые из Закавказья. Сам разрабатывает и состав лака. Лак - великая тайна старых скрипичных мастеров". Когда Тухачевский достал из шкафа почти готовую скрипку, Ладухин заметил внутри наклейку с фамилией создателя скрипки - совсем как у старых мастеров. Л. В. Гусева вспоминает, что изготовление скрипок было для Тухачевского почти что священнодействием:
   "В домашних разговорах Михаила Николаевича излюбленной темой было скрипичное дело. Он знал массу историй, связанных с изготовлением скрипок, и десятки профессиональных секретов, которыми охотно делился. С умением истинного мастера Тухачевский сам создавал превосходные музыкальные инструменты. Иногда и мы с Ниной Евгеньевной привлекались к этому в качестве "подсобной рабочей силы" - нам доверялось протереть наждаком какую-либо тщательно выструганную деталь будущей скрипки, порой даже отполировать ее. Это были очень веселые часы. Перемазавшись лаком и клеем, мы выслушивали бесконечные насмешливые замечания Михаила Николаевича: "Ну, разве так работают! Какой из вас Страдивариус!.." Как-то в один из таких часов появился Якир. Михаил Николаевич обратился к нему с шутливой жалобой на нас: "Видишь, Иона, пытаюсь их эксплуатировать, да не поддаются, грозятся в профсоюз пожаловаться"".
   В то же время Тухачевский ясно сознавал, что до уровня подлинно великих скрипичных мастеров ему не подняться. Об этом свидетельствует следующий эпизод из воспоминаний Гусевой:
   "Однажды я застала у Тухачевских опытного скрипичного мастера Е. Ф. Витачека. Михаил Николаевич долго и увлеченно беседовал с ним, показывал гостю свою коллекцию скрипок, баночки с лаками, вытащил заветный кусок какого-то особого дерева (наверное того, редкого, из Закавказья. - Б. С.). Этот неказистый с виду чурбачок Тухачевский сберегал в течение многих лет пуще всякой драгоценности, мечтал изготовить из него замечательную скрипку. И вдруг, когда Витачек ушел, мы с изумлением обнаружили, что знаменитая деревяшка исчезла. "Где же она?" - растерянно спросила Нина Евгеньевна. "Подарил Витачеку, - почти виновато улыбнулся Михаил Николаевич. - Так, как он изготавливает скрипки, мне не изготовить..."