Значит, Кантабиле уже создал себе определенную репутацию. И пытается втемяшить мне, что он — настоящий Кантабиле, напоминание о двадцатых, а не какой-то там дядюшка-Лентяйчик. Сидел в военной тюрьме — значит, может опереться на криминальную родословную, да и собственная его биография способна напугать. Очевидно, семейство Кантабиле занималось какой-то мелкой уголовщиной, что подтверждалось существованием сортирно-дезинфекционной фирмы на Клайберн-авеню. А вдобавок, возможно, какой-нибудь обменный пункт валюты, или даже два — обменки всегда находились в ведении отошедших от дел рэкетиров средней руки. А может, заказные убийства — еще один типичный вариант. Но Ринальдо, скорее всего, играл в самой низшей лиге. Или даже пребывал вне игры. Как у всякого чикагца, у меня имеется некоторое чутье в этой области. Крупный мафиози использует наемные мускулы. Вито Лангобарди не станет таскать бейсбольные биты на заднем сиденье своей машины. Время от времени разные Лангобарди наведываются в Швейцарию, чтобы развлечься зимними видами спорта. Даже их собаки путешествуют с шиком. Уже несколько десятилетий Лангобарди лично не участвуют ни в каком насилии. А неутомимый, борющийся за место под солнцем Кантабиле оставался всего лишь аутсайдером, пытающимся вернуться в игру. Он из породы неудачливых предпринимателей, разложившиеся останки которых до сих пор иногда вылавливают из канализации. Таких деятелей случайно находят в багажниках автомобилей, припаркованных у аэропорта О'Хэр. Вес трупа уравновешивает бетонный блок, положенный под капот.
   Следующий перекресток Ринальдо намеренно проехал на красный свет. Он буквально приклеился к бамперу предыдущей машины и оттеснил других водителей. Пожалуй, его стремление к лидерству перехлестывало через край. Например кожаная обивка салона — такая мягкая, глубокого малинового оттенка. А перчатки? Такие предлагают любителям верховой езды в бутике «Аберкромби и Фитч». На скоростном участке Ринальдо резко взял вправо и, скатившись по склону, вклинился в плотный поток. Оставшимся позади машинам пришлось тормозить. Радио «тандерберда» извергало рок. Я опознал аромат, шедший от Кантабиле. «Каноэ». Однажды слепая женщина по имени Мюриэл подарила мне флакончик такого же одеколона на Рождество.
   В мерзком сортире бани, ожидая, пока Ринальдо справится, и раздумывая о цукермановских обезьянах в Лондонском зоопарке, я понял, что имею дело с пошлым актерством. Другими словами, меня втянули в инсценировку. Впрочем, авторитет Кантабиле не слишком укрепился бы, если бы он стал стрелять из пистолета, примостив его между голыми коленками. Он уподобился бы своему сумасшедшему дядюшке, опозорившему всю семью. В этом-то позоре, подумал я, все дело.


* * *


   Боялся ли я Кантабиле? По правде говоря, нет. Я не знал, что у него на уме, но зато ясно понимал себя. Я ехал с ним, поглощенный раздумьями, что есть человек. Возможно, Кантабиле считал, что оскорбляет человека пассивного. Но нет. Я всегда активен. Играя в покер, я всматривался в Кантабиле. Конечно, в ту ночь я был хорош, если не вусмерть пьян, но я видел, как тянутся вверх ростки его души, скрытые от него самого. Вот почему, когда Кантабиле начал угрожать мне, я не ответил ему полной достоинства фразой, вполне уместной в таком случае: «Никому не позволено вести себя так с Чарли Ситрином, я обращусь в полицию», или что-нибудь в таком роде. Нет, полиция не могла предложить мне ничего интересного. А Кантабиле произвел на меня очень сильное, ни на что не похожее впечатление.
   Что есть человек? Мои представления на этот счет никогда не были обыденными. И хотя я не имел возможности пожить в стране гуингмов, как Гулливер, это не помешало мне составить довольно своеобразное мнение о человечестве. В сущности, я путешествовал не для того, чтобы выискивать чужеземные особенности, но чтобы избегать их. Я склонялся к философии идеалистов, потому что ничуть не сомневался: ЭТО не может быть ОНО. В платоновском «Мифе Эроса» я нашел подтверждение своему ощущению, что я не впервые на этой земле. Все мы уже бывали тут раньше и снова вернемся сюда. Значит, существует другое место. Но, похоже, мое перерождение оказалось немного неполным. Считается, что душа, прежде чем вернуться к земной жизни, запечатывается забвением. Так неужели мне досталось забвение с каким-то изъяном? Я никогда не был законченным платоником. Никогда не поверю, что можно перевоплотиться в птицу или рыбу. Душа, бывшая когда-то человеческой, не вселится в какого-нибудь паука. В моем случае (и я подозреваю, не столь уж редком) могло произойти неполное забвение жизни освободившегося духа, следовательно, химический состав реинкарнации оказался ненормальным, так что не удивительно, что с ранних лет я поражался вращению глазного яблока, подергиваниям носов, истечению пота, росту волос, причем все эти явления казались мне комичными. И люди, родившиеся с полноценным забвением бессмертия, иногда обижались.
   Я подошел к тому, чтобы вызвать из небытия великолепный весенний день. Полдень, небо заполнено тяжелыми белыми облаками — безмолвными воздушными быками, бегемотами и драконами. Место действия — Аплтон, Висконсин, и я — взрослый человек — стою на ящике, стараясь заглянуть в спальню, где появился на свет в 1918 году. Вероятно, и зачат я был тоже здесь, и здесь же божественной мудростью определен такой-то и такой-то жизненный путь такому-растакому: Ч. Ситрин, Пулитцеровская премия, кавалер Почетного легиона, отец Лиш и Мэри, муж А., любовник Б., важная персона и просто человек. «Ну и почему же эта персона вскарабкалась на ящик под прикрытием веток и глянцевых зеленых листьев цветущей сирени? Да еще без разрешения хозяйки дома?» Я стучал и звонил, но не получил ответа. И теперь муж хозяйки стоит у меня за спиной. Он владелец заправки. Я объяснил ему, кто я. Сперва он вспылил. Но я ввернул, что родился здесь и спросил о старых соседях. Помнит ли он Сандерсов? Оказалось, они приходятся ему кузенами. Это сохранило нос «любопытному Тому». Но не мог же я сказать: «Я забрался на ящик среди сирени, пытаясь разрешить загадку Человека, а совсем не для того, чтобы полюбоваться на твою толстую жену в исподнем». А именно это я и увидел. Рождение мучительно (это мучение можно облегчить молитвой), но в комнате, где я родился, моему взору предстало другое мучение — толстая старуха в нижнем белье. Она не растерялась — сделала вид, что не заметила меня сквозь москитную сетку, медленно вышла из комнаты и позвонила мужу. Он бросил на произвол судьбы бензиновые насосы, примчался и схватил меня, вцепившись перепачканными в масле руками в мой дорогущий серый костюм — я как раз находился на пике периода элегантности. Мне удалось объяснить, что в Аплтоне я готовлю ту самую статью про Гарри Гудини, земляка — я уже говорил об этом, — и что внезапно мне захотелось увидеть комнату, в которой я родился.
   — Ну и увидел все красоты моей миссус.
   Впрочем, он не слишком расстроился. Думаю, он понял. Такие порывы души — дело обычное, их нетрудно понять, если, конечно, не держать круговую оборону, привычно оспаривая все, что любому известно от рождения.
   И едва увидев Ринальдо Кантабиле за кухонным столом Джорджа Свибела, я понял, что между нами существует естественная связь.


* * *


   Кантабиле привез меня в Плейбой-клуб. «Тандерберд», этот «бехштейн» среди автомобилей, он оставил на попечение парковщика, важно поздоровался на входе с зайчишкой[142], которая его знала. Поведение Ринальдо подсказывало, что мне придется отдавать деньги публично. Семья Кантабиле пребывала в забвении. Возможно, Ринальдо получил на семейном совете задание компенсировать ущерб, нанесенный их доброму бесславному имени. Такое дело — восстановление репутации семьи — стоило дня, даже целых суток. А надо мной довлело столько неотложных дел, столько неприятностей, так что я на законных основаниях мог просить у судьбы передышки. И получил прекрасную возможность.
   — Наши здесь?
   Кантабиле сбросил пальто. Я тоже избавился от своего. Мы вошли в роскошное пространство поблескивающего бутылками бара, где в неярком янтарном свете по толстым коврам сновали женщины весьма привлекательных форм. Ринальдо взял меня за руку и повел в лифт. Мы почти мгновенно вознеслись на самый верх. Кантабиле предупредил:
   — Мы кое с кем встретимся. Когда я подам сигнал, заплатишь мне деньги и извинишься.
   Мы остановились возле одного из столиков.
   — Билл, хочу представить тебе Чарли Ситрина, — сказал Рональд Биллу.
   — Эй, Майк, это Рональд Кантабиле, — сказал в свою очередь Билл.
   Последовали: «Привет», «Как дела», «Садитесь», «Что будете пить».
   Билла я не знал, но Майком оказался Майк Шнейдерман, обозреватель светских сплетен, грузный сильный человек, загорелый, угрюмый и усталый, со стильной прической, запонками размером почти что с его глаза, и галстуком, словно кое-как слепленным из куска шелковой парчи. Сегодня он выглядел надменным, помятым и сонным, как некоторые индейцы[143] из Оклахомы, разбогатевшие на нефти. Майк пил коктейль «олд-фэшн» (виски, горькое пиво, сахар и лимонная корочка), и попыхивал сигарой. Потягивать спиртное в барах и ресторанах — его профессиональная обязанность. Я никак не мог взять в толк, как он выдерживает такую жизнь. Видимо, я гораздо подвижнее Майка. Впрочем, я не могу представить себе ни работы конторского клерка, ни любого другого малоподвижного рутинного занятия. Многие американцы называют себя художниками или интеллектуалами только потому, что не в состоянии выполнять такую работу. Я много раз обсуждал этот вопрос с Фон Гумбольдтом Флейшером и пару раз с искусствоведом Гумбейном. Протирание штанов с целью обнаружить «что-нибудь интересное» даже Шнейдерману не слишком подходило. Иногда он казался выжатым, чуть ли не больным. Несомненно, он меня помнил, однажды я был гостем его телевизионной программы.
   — Привет, Чарли, — наконец произнес Майк и повернулся к Биллу: — Ты что, не знаешь Чарли? Он известный человек, только в Чикаго живет инкогнито.
   Я начал понимать смысл затеи Ринальдо. Правда, чтобы устроить весь этот цирк, ему, похоже, пришлось попотеть. Этот Билл, чем-то связанный с Кантабиле, видимо, посчитал себя обязанным устроить для него встречу с журналистом Майком Шнейдерманом. И обязательства были востребованы с лихвой. Только счеты между Биллом и Рональдом, вероятно, были очень запутанными, потому что Биллу, как я заметил, все это не слишком нравилось. Выглядел он как типичный представитель «коза ностры». Линия носа намекала на какую-то извращенность. Такие резко очерченные ноздри бывают у людей властных, но уязвимых. Непривлекательный нос. При других обстоятельствах я бы решил, что он скрипач, возненавидевший музыку и занявшийся торговлей спиртным. Он только что вернулся из Акапулько, но, несмотря на загар, не блистал ни здоровьем, ни благополучием. К Ринальдо он не испытывал ни малейшей симпатии и даже демонстрировал по отношению к нему явное презрение. В тот момент я даже посочувствовал Кантабиле. Он пытался совершить такой великолепный и смелый прорыв, достойный людей Возрождения, но один только я оценил его усилия. Кантабиле пытался прорваться в колонку Майка. Майк, конечно, привык к таким атакам. Желающие попасть на странички хроники буквально осаждали его, но я подозревал, что за этим фасадом пряталась довольно обширная закулисная коммерция, так сказать quid pro quo, баш на баш. Дайте Майку тему для сплетни — и он пропечатает ваше имя самым жирным шрифтом. Зайчишка принесла заказанную нами выпивку. До подбородка она была восхитительна. А выше — сугубо рекламная взволнованность. Мое внимание разделилось между мягкой ложбинкой ее груди и выражением служебного долга на лице.
   Этот клуб расположен в одном из самых очаровательных уголков Чикаго. Мне хочется рассказать о нем. Вид на берег озера просто великолепен. Я не мог полюбоваться им, но прекрасно представлял, насколько он хорош; ощущал панораму сияющей магистрали, которая проходила по краю необъятной глади озера Мичиган, высверкивающей золотистыми отблесками. Человек справился с необжитостью этих земель. Но и необжитость, в свою очередь, не раз давала людям славного пинка. И вот мы сидим среди похваляющихся богатством и властью, нас окружают милые девушки и выпивка, а мужчины, собравшиеся здесь, одеты в костюмы от дорогих портных, украшены драгоценностями и умащены духами. Шнейдерман по большей части скептически выжидал появления темы, которую можно будет посмаковать в колонке. В нужном контексте я мог оказаться подходящим экземпляром. На жителей Чикаго произведет впечатление, что кое-где меня воспринимают всерьез. Время от времени меня приглашали на вечеринки люди, строящие карьеру и не чуждые культурных амбиций, так что я уже знал, что значит быть символом. Некоторые дамы говорили мне: «Не может быть, вы не Чарльз Ситрин!» Но большинство тех, кто приглашали меня, оставались довольны создаваемым мною контрастом. Еще бы, я ведь выглядел как человек, напряженно, хотя и не в том направлении мыслящий. Мое лицо не имело ничего общего с их деловыми ординарными физиономиями. Дамам особенно трудно удавалось скрывать разочарование, когда они видели, как в действительности выглядит всем известный мистер Ситрин.
   Перед нами поставили виски. Я жадно проглотил двойной скотч и, как обычно, быстро освоившись в компании, засмеялся. Никто меня не поддержал. Неприятный Билл поинтересовался, что смешного.
   Я ответил:
   — Ну, я только что вспомнил, что учился плавать как раз на Ок-стрит, до того, как появились все эти небоскребы, архитектурная гордость чикагской показухи. Тогда там был Золотой пляж, и из трущоб люди приезжали на трамвае. По Дивижн-стрит трамвай ходил только до Уэллс. Я брал с собой засаленный мешочек с сэндвичами. На распродаже мама купила мне девчоночий купальный костюм. Такую маленькую юбочку с радужной каймой. Я оскорбился и пытался покрасить кайму тушью. Бывало, копы пытались выгнать нас на другую сторону Драйва и подталкивали в ребра. А теперь я здесь, пью виски…
   Кантабиле пнул меня под столом ногой, оставив грязный отпечаток на брюках. Его неодобрение подскочило до самой макушки, вызвав рябь в коротко подстриженных завитках, а нос стал того белого цвета, что бывает у восковой свечи.
   Я произнес:
   — Ах да, Рональд… — И достал деньги. — Я же должен тебе некоторую сумму.
   — Какую сумму?
   — Ну ту, что ты выиграл в покер. Не так давно. Помнишь? Четыре с половиной сотни.
   — Не понимаю, о чем это ты? — заявил Ринальдо Кантабиле. — Какая еще игра?
   — Неужели не помнишь? Мы играли у Джорджа Свибела.
   — С каких это пор вы, книжные черви, играете в покер? — бросил Майк Шнейдерман.
   — А что? У каждого свои слабости. В покер играют даже в Белом доме. Очень респектабельно. Например, президент Гардинг[144]. И во времена «нового курса». Моргентау[145], Рузвельт и прочие.
   — Вы говорите, как чикагский пацан из Вест-Сайда, — заявил Билл.
   — Шопеновская школа, Райс-стрит и так далее, — объяснил я.
   — Послушай, Чарли, спрячь свои деньги, — сказал Кантабиле. — За выпивкой — никаких дел. Расплатишься позже.
   — А почему не сейчас? Я как раз вспомнил и даже деньги достал. Понимаешь, этот момент начисто стерся из памяти, а вчера я проснулся среди ночи с мыслью: «Я же забыл отдать Ринальдо выигрыш! Господи, мне пора вышибить себе мозги!»
   Едва сдерживая ярость, Кантабиле торопливо проговорил: «Ладно, ладно, Чарли», выхватил у меня деньги, не пересчитывая запихнул их в нагрудный карман и метнул в меня в высшей степени раздраженный взгляд, можно сказать, испепеляющий. Но почему? Я не имел ни малейшего понятия. Понимал я только одно: Майк Шнейдерман властен протащить в газету кого угодно, а уж тот, кто попал в газеты, может считать, что прожил жизнь не зря. Значит, он не просто двуногое, мелькающее на Кларк-стрит и отравляющее вечность тошнотворными мыслями и поступками. Он уже…
   — Что ты нынче поделываешь, Чарли? — поинтересовался Майк Шнейдерман.
   — Новая пьеса, а? Или киношечка? Знаешь, — обратился он к Биллу, — Чарли ведь знаменитость. На Бродвее у него прошел настоящий хит. Он написал целую гору всякой всячины.
   — Да, Бродвей подарил мне мгновения славы, — кивнул я. — Но больше они не повторятся, так зачем же усердствовать?
   — А я припоминаю, будто мне говорили, что ты собираешься издавать какой-то заумный журнал. Когда он выйдет? Я сделаю тебе рекламу.
   Кантабиле бросил на меня еще один свирепый взгляд и сказал:
   — Нам пора.
   — Я с удовольствием позвоню, когда у меня будут для тебя новости. Это может оказаться полезным, — поблагодарил я Майка, бросая многозначительный взгляд на Кантабиле.
   Но он уже ушел. Я догнал его в лифте.
   — Что же это ты делаешь, гад? — возмутился он.
   — Не понимаю… Что-то не так?
   — А кто сказал, что ему пора вышибить себе мозги? Ты же прекрасно знаешь, что зять Майка Шнейдермана таки вышиб себе мозги два месяца назад.
   — Нет!
   — Ты не мог не читать об этом в газетах! Они подняли такой хай о тех липовых облигациях. Ну, фальшивые облигации, которые он дал в залог.
   — Ах, это. Ты имеешь в виду Голдхаммера, который напечатал свои собственные сертификаты? Мошенника?
   — Ты знал это, не притворяйся, — взвился Кантабиле. — И специально ввернул, чтобы подгадить мне, чтобы испортить мой план!
   — Да не знал я, клянусь, не знал. Вышибить себе мозги? Да это же общеупотребительное выражение.
   — Но не в этом случае. Все ты знал, — в его голосе прозвучала угроза,
   — знал! Не мог не знать, что его зять застрелился.
   — Но здесь нет никакой связи. Обыкновенная фрейдистская оговорка. Абсолютно непреднамеренная.
   — Ты всегда прикидываешься, будто не понимаешь, что делаешь. У меня такое впечатление, что ты не узнал того носатого типа!
   — Билла?
   — Да! Билла! И этот Билл — Билл Лакин, банкир, которого обвинили вместе с Голдхаммером. Он брал фальшивые облигации в залог.
   — Но какое тут может быть обвинение? Голдхаммер просто обманул его, передавая ему облигации.
   — А такое, птичьи твои мозги. Похоже, ты ни черта не понял из газет! Он покупал акции «Лекатриды» у Голдхаммера по доллару за штуку, когда они стоили шесть. Ты что же, и о Кернере[146] не слышал? Большое жюри[147] и куча всяких судов? Получается, что ты совсем не интересуешься тем, от чего другие просто шалеют. Это оскорбительно. Ты слишком занесся, Ситрин. Ты против нас.
   — Кого это — вас?
   — Против нас! Простых людей… — заявил Кантабиле.
   Он говорил горячо. И не следовало возражать. Я должен был уважать и бояться его. Я мог спровоцировать Ринальдо, если бы дал понять, что не боюсь его. Застрелить меня он, пожалуй, не застрелил бы, но накостылять или даже сломать ноги — это вполне возможно. Как только мы покинули Плейбой-клуб, он вложил деньги мне в руку.
   — Разве будет вторая серия? — спросил я.
   Он не стал ничего объяснять. До самого «тандерберда» Ринальдо шагал молча, злобно набычившись. Мне снова пришлось забраться в салон.
   Следующую остановку мы сделали в Хэнкок-билдинг[148], где-то между шестидесятым и семидесятым этажом. Помещение выглядело как частная квартира и все-таки наводило на мысль об офисе. Все там было декорировано пластиком, на стенах развешены художественные произведения в абстрактном стиле и повсюду геометрические фигуры типа trompe l'њil1, которые так интригуют деловых людей. Бизнесмены особенно уязвимы перед аферистами от искусства. Джентльмен, обосновавшийся здесь, оказался пожилым человеком в коричневом с золотой ниткой пиджаке спортивного покроя из шерстяной рогожки и в полосатой рубашке, обтягивающей обвисший живот. На узкой голове — седые, прилизанные назад волосы. На руках — довольно крупные сенильные пятна. Круги под глазами и возле носа свидетельствовали о нездоровье. Зарывшись мокасинами из кожи аллигатора в длинный ворс пушистого ковра цвета слоновой кости, он восседал на низком диване, который прогибался под ним так, будто был набит пухом. Под весом живота на бедре прорисовывались очертания фаллоса. Но как бы там ни было, длинный нос, приоткрытые губы и бесчисленные подбородки прекрасно гармонировали со всем этим плисом, рогожками с золотой ниткой, парчой, сатином и крокодильей кожей и, конечно же, с художеством в духе trompe l'њil. Из разговора я понял, что хозяин специализируется на ювелирных изделиях и связан с преступным миром. Вероятно, он не брезговал и краденым — откуда мне знать? У Ринальдо Кантабиле приближалась годовщина свадьбы, и он искал браслет. Слуга-японец подал напитки. Я не слишком большой любитель выпить, но сегодня по вполне понятным причинам мне хотелось виски, и я проглотил еще один двойной «Блэк Лейбл». Из небоскреба я мог созерцать воздушные просторы над Чикаго. Резкий оранжевый свет закатного солнца короткого декабрьского дня уже коснулся верхушки мрачного городского силуэта, накрыл рукава реки и черные пролеты мостов. Озеро, серебристое с позолотой и аметистовое, уже приготовилось надеть зимний ледяной панцирь. Я вдруг подумал: если Сократ прав, говоря, что деревья ничему не могут научить нас, что только люди, которых встречаешь на улице, могут прояснить что-то в тебе самом, я определенно выбрал неверный путь, пялясь по сторонам вместо того, чтобы слушать своих собратьев-человеков. Но боюсь, у меня недостаточно тренированный желудок для такой компании. Чтобы хотя бы частично снять груз с души, я пустился в размышления о воде. Сократ, пожалуй, оценил бы меня не слишком высоко. Я, скорее, испытываю склонность к совершенству в духе Уордсворта — деревья, цветы, вода. А архитектура, механика, электричество и технология затащили меня на этот шестьдесят пятый этаж. Скандинавия предоставила мне бокал, Шотландия плеснула в него виски, и я сидел, смакуя восхитительные факты, вспоминая, что гравитационное поле Солнца, притягивая к себе потоки света от других звезд, искривляет их. Солнце носит шлейф, сотканный из вселенского свечения. Это и предсказал Эйнштейн, размышляя о мире. А наблюдения, сделанные Артуром Эддингтоном[149] во время затмения, подтвердили его догадку. Найти прежде, чем искать.
   То и дело тренькал телефон; местных звонков — ни единого. То Лас-Вегас, то Лос-Анджелес, то Майами, то Нью-Йорк.
   — Пошли кого-нибудь из ребят к Тиффани и выясни, сколько там берут за вещицу вроде этой, — приказал наш хозяин.
   Я прислушался к его разглагольствованиям о состояниях, вложенных в драгоценности, и о каком-то индийском принце, который пытался продать в США огромную партию всякого дерьма, соблазняя покупателей низкими ценами.
   Он замолчал. Кантабиле суетился возле подноса с бриллиантами (эти белесые штучки кажутся мне отвратительными!), и пожилой джентльмен обратился ко мне:
   — Мне кажется, я вас где-то видел, — сказал он. — Не ошибаюсь?
   — Нет, пожалуй, — ответил я. — Кажется, мы встречались в оздоровительном Сити-клубе.
   — Ну да, точно. Я видел вас с тем юристом. Ох, он и говорун.
   — Сатмар?
   — Да, Алек Сатмар.
   — Знаю я этого сукиного сына, Сатмара. Он утверждает, что вы с ним старинные друзья, Чарли, — ввернул Кантабиле, подцепив пальцем нитку бриллиантов и не отводя взгляда от ослепительного сияния на бархатном подносе.
   — Верно, — подтвердил я. — Мы вместе учились в школе. И Джордж Свибел тоже.
   — В каменном веке, не иначе, — буркнул Кантабиле.
   Я действительно видел этого джентльмена в клубе, в горячей химической ванне. Люди сидят вокруг булькающего водоворота и потеют, пересказывая друг другу сплетни, обсуждая спорт, налоги, телевизионные программы и бестселлеры, или просто бубнят о поездках в Акапулько или секретных банковских счетах на Каймановых островах. Я, конечно, точно не знаю, но кажется, этому старому барыге принадлежал один из тех пользующихся дурной славой cabanas1 возле плавательного бассейна, куда молоденьких курочек приглашают во время сиесты. Однажды там даже разразился скандал и последовали протесты. То, что делалось за драпированными занавесками этих cabanas, никого, конечно, не касалось, но кого-то из старичков-эксгибиционистов заметили на террасе для солнечных ванн, когда они ласкали своих куколок. Один даже прилюдно извлек на свет божий свои вставные зубы, чтобы поцеловать девушку взасос. Я читал об этом в «Трибюн». Жившая над помещением клуба учительница-пенсионерка, преподававшая когда-то историю, написала в редакцию письмо, где говорилось, что Тиберий[150] — старушка не упустила случая блеснуть — что даже Тиберий в гротах Капри представить себе не мог такого гротескного разврата. Но какое дело старым хрычам от рэкета или от политики районного масштаба до классных дам и классических аллюзий? Эти люди ходят на «Сатирикон»[151] Феллини в кинотеатр Вудса только ради новых сексуальных идей, а никак не для того, чтобы поднатореть в истории Рима времен империи. Я сам видел на открытых, залитых солнцем верандах паучьи животы старых скупердяев, тискающих бюсты несовершеннолетних проституток. Мне вдруг пришло в голову, что японец-слуга еще и специалист по дзюдо или карате, как в фильмах про агента 007; слишком уж много ценностей хранилось в этих апартаментах. Когда Ринальдо заявил, что не прочь еще разок взглянуть на аккутроновские часы, паренек принес несколько дюжин, тонких, как вафельные коржи. Возможно, краденых, а может, и нет. В таких вещах моему разыгравшемуся воображению не на что опереться. Этот криминальный ливень, признаюсь, взбудоражил меня. Я чувствовал все возрастающую и крепнущую потребность рассмеяться — явный признак моего интереса к новому, моей американской, чикагской (а также личностной) тяги к сильным раздражителям, к несообразностям и крайностям. Я знал, что в Чикаго воровство предметов искусства и драгоценностей поставлено на поток. Говорили, что знакомство хотя бы с одним из высоко взлетевших супербогатеев — современных Феджинов, — позволяет покупать предметы роскоши по половинной цене. Говорили, крадут теперь наркоманы. Платят им героином. А полиция в доле — уговаривает торговцев не поднимать шума. Но на то и существует страхование. А также хорошо известная «усушка и утруска» — ежегодно декларируемые налоговой службе убытки. Если ты вырос в Чикаго, с такими представлениями о коррупции трудно не согласиться. Тем более что она даже удовлетворяет некоторые потребности. Коррупция укладывается в рамки чикагских представлений об обществе. Наивность — вещь непозволительная.