Страница:
Мне было прекрасно известно, кто устроил это побоище. Меня предупреждали не раз и не два. Из ночи в ночь раздавался поздний телефонный звонок. Рывками приходя в сознание, я подымал трубку и еще до того, как подносил ее к уху, слышал вопли:
— Ситрин! Эй, ты! Ситрин!
— Да? Да, это Ситрин. Да?
— Ты, сукин сын. Заплати мне. Посмотри, что ты со мной сделал!
— Сделал с тобой?
— Со мной! Чертов праведник! Чек, который ты аннулировал, мой! Будь человеком, Ситрин. Верни этот чертов чек по-хорошему. Не доводи меня.
— Я только уснул…
— А я не могу спать! Так какого же черта спишь ты?
— Я пытаюсь проснуться, мистер…
— Никаких имен! Мы будем говорить только об аннулированном чеке. Никаких имен! Четыреста пятьдесят баксов. Единственный предмет беседы.
Эти гангстерские ночные угрозы мне — мне! это же надо! моей измученной и, как мне кажется, хотя это, конечно, и глупо, невинной душе — смешили меня. Вот только мой смех… Он всегда вызывал нарекания. Добродушных людей он забавляет. Других оскорбляет.
— Не смейся! — вскипал мой ночной собеседник. — Кончай! Это какой-то ненормальный звук. Ты думаешь, я позволю поднимать себя на смех? Слушай, Ситрин, ты проиграл мне деньги в покер. Может, тебе сказали, что это просто посиделки, или ты выпил лишку, но денег проиграл много. Я принял твой чек и не намерен спокойно проглотить такое оскорбление.
— Ты прекрасно знаешь, почему я остановил платеж. Вы жульничали.
— Может, ты поймал нас за руку?
— Вас раскусил хозяин. Джордж Свибел клянется, что вы делали друг другу знаки, подсказывая, какие у кого карты.
— Так почему же этот немой хрен не сказал обо всем сразу? Почему он просто не выбросил нас вон?
— Может, боялся связываться с тобой.
— Кто? Этот здоровяк, у которого морда переливается всеми цветами радуги? Побойся бога, он выглядит как наливное яблочко, которое пробегает пять миль в день и накачивается витаминами. Я видел эти пилюльки в его медицинском саквояже. В игре было семь или даже восемь человек. Они могли запросто отметелить нас. У твоего приятеля нет ни капли мужества!
Я вздохнул:
— Ладно, тот вечер был не слишком удачным. Я увлекся, хотя ты можешь мне и не верить. Все как с цепи сорвались. Давай будем вести себя разумно.
— Неужели ты думал, что когда в банке мне скажут, что ты аннулировал платеж и я могу засунуть твой чек себе в задницу, неужели ты думал, что я проглочу это за просто так? Ты думаешь, я придурок? Конечно, глупо было ввязываться во все эти разговорчики об образовании и колледжах. Я-то помню, как ты взглянул на меня, когда я упомянул провинциальный колледж, в котором учился.
— Да при чем здесь колледжи?
— Ты что, не понимаешь? И это после того, как ты накропал все эти штуки и попал в «Кто есть кто»? Господи, какая же ты тупая задница, раз ничего не понимаешь!
— В два часа ночи мне очень трудно что-нибудь понять. Мы могли бы встретиться днем, когда моя голова хоть что-то соображает.
— Никаких больше разговоров. Разговор окончен.
И все же он звонил мне снова. Должно быть, Ринальдо Кантабиле звонил еще раз десять. Покойный Фон Гумбольдт Флейшер тоже использовал драматургию ночи, чтобы доставать и изводить людей.
Приостановить платеж посоветовал мне Джордж Свибел. Мы подружились с ним еще в пятом классе, а дружба с такими ребятами так и осталась для меня святой. Сколько раз мне советовали избавиться от этой ужасной слабости, точнее даже зависимости от детской дружбы. Джордж когда-то был актером, но давным-давно ушел со сцены и стал подрядчиком. Это дородный румяный парень; в его одежде, манерах, да и во всей его жизни нет никаких приглушенных тонов. Долгие годы он оставался моим добровольным экспертом по преступному миру. Рассказывал мне об уголовниках, проститутках, скачках, рэкете, наркотиках, политиках и операциях мафии. Бывая на радио, телевидении, вращаясь в журналистских кругах, он все время расширял свои связи «среди чистых и нечистых», как он говаривал. Меня он относил как раз к «чистым», хотя я ни на что такое не претендую. Просто объясняю, как относился ко мне Джордж.
— Деньги ты потерял за моим кухонным столом, и тебе придется меня выслушать, — заявил он. — Эти придурки обжучили тебя.
— Ну, тогда ты должен был уличить их. Кантабиле прав.
— Ни черта он не прав, и вообще — он ничтожество. Если бы он задолжал тебе три бакса, тебе бы пришлось за ним гоняться, чтобы вернуть их. А кроме того, он был под кайфом.
— Я не заметил.
— Ты вообще ничего не замечаешь. Я десяток раз подмигивал тебе.
— Не видел. Не помню…
— Кантабиле все время на тебя работал. Он запорошил тебе глаза. Как дымовой шашкой. Трепался об искусстве, о культуре и психологии, о клубе «Книга месяца» и похвалялся своей образованной женой. В общем, поимел тебя вовсю. И какую бы тему я ни просил тебя не затрагивать, ты только о ней и распространялся.
— Джордж, эти его ночные звонки вымотали меня. Я ему заплачу. Почему нет? Я всем плачу. Сдыхаться бы этого подонка.
— Не плати! — Театр научил Джорджа пугаться и ужасать, выпучивать глаза и взвивать голос в драматическом крещендо. Он выкрикнул: — Чарли, не смей!
— Но ведь я имею дело с гангстером.
— Кантабиле уже давно не в чести. Их выдавили много лет назад. Я рассказывал тебе…
— Ну, тогда он очень хороший имитатор. В два часа ночи. Я не сомневаюсь, что он вполне реальный гангстер.
— Этот итальяшка насмотрелся «Крестного отца» или чего-нибудь в том же роде, усы отрастил. Но он всего лишь задрипанный придурок, дерьмо в проруби. Я больше не позволю ни ему, ни его кузену переступить порог моего дома. А ты просто забудь его. Они играются в гангстеров, потому и передергивали. Я пытался помешать тебе выписать чек. А теперь уж точно не дам платить. Не позволю, чтобы тебя надули. В любом случае, все это — я обещаю тебе! — уже закончилось.
Я сдался, не в силах противостоять напору Джорджа. И вот теперь Кантабиле разнес мою машину вдребезги. В сердце едва не вскипала кровь. Я бросился за помощью. Только раз решил развлечься в низкопробной компании — и вот результат: мучаюсь в аду городского дна.
«Низкопробная компания» — не мое выражение. Я его слышал от своей бывшей жены. Дениз любит такие определения — «подонки общества», или «низкопробная компания». Судьба моего бедного «мерседеса» доставила бы ей глубокое удовлетворение. Между нами шла почти что война, а у Дениз самый воинственный характер. Она ненавидела Ренату, мою нынешнюю подругу. И верно связывала Ренату с этим автомобилем. Кроме того, Дениз испытывала отвращение к Джорджу Свибелу. Джордж, однако, относился к ней не так однобоко. Он соглашался, что она потрясающе красива, только красота ее не вполне человеческая. Действительно, огромные круглые аметистовые глаза Дениз в сочетании с низким лбом и острыми зубками Сивиллы соответствуют этому утверждению. Ее потрясающая изысканность ничуть не вяжется с ужасающей неистовостью. Впрочем, приземленный Джордж не прочь придумать собственный миф, особенно, если речь идет о женщинах. Он придерживается взглядов Юнга[95], хотя излагает их немного грубовато. Он разочаровался в возвышенных чувствах, которые обретаются в его душе, потому что, играя ими, Джорджем можно вертеть как попало, а он все принимает слишком близко к сердцу. В любом случае, если бы Дениз увидела разбитую машину, она бы рассмеялась от счастья. А я? Развод избавил меня от супружеского «я же тебя предупреждала». Так что теперь приходится бросать себе этот упрек самому.
Дениз пилила меня постоянно. Например, так: «Смотрю я на тебя, Чарли, и не могу поверить! Неужели это тот самый человек, жизнь которого отмечена изумительными озарениями, автор множества книг, уважаемых эрудитами и интеллектуалами всего мира? Иногда я спрашиваю себя — неужели это мой муж? Человек, которого я знаю? Ты читаешь лекции в лучших университетах, тебе дают гранты, ты знаком с важными людьми, тебя окружает почет. Де Голль сделал тебя кавалером Почетного легиона, а Кеннеди пригласил нас в Белый дом. Твоя пьеса имела успех на Бродвее. И какого же черта ты после всего этого делаешь? Едешь в Чикаго! И носишься повсюду со своим идиотскими чикагскими школьными приятелями, с этими уродцами. Это же умственный суицид, позыв к смерти! А действительно стоящие люди — архитекторы, психоаналитики и даже университетские профессора — тебе не интересны. Когда ты настоял на переезде сюда, я постаралась устроить твою жизнь. Отказалась от себя. Тебе не нужны были Лондон, Париж и Нью-Йорк. Ты хотел вернуться в эту дыру — в это мертвое, мерзкое, вульгарное, ужасное место. И все потому, что в душе ты так и остался мальчишкой из грязных закоулков. Твое сердце здесь, в трущобах старого Вест-Сайда. А я растрачиваю себя на домашние дела…»
В ее словах была изрядная доля правды. Моя старенькая мама назвала бы Дениз «еdel, gebildet, gelassen» — то есть благородной, образованной, спокойной. Дениз принадлежала к высшим слоям общества. Она выросла в Хайленд-парке. Посещала Вассар-колледж[96]. Впрочем, ее отец, федеральный судья, тоже родился в «трущобах Вест-Сайда». Его отец был окружным организатором на выборах Морриса Эллера[97] в бурные дни Большого Билла Томпсона[98]. Мать Дениз подцепила судью, еще когда он был зеленым юнцом, всего лишь сыном продажного политика, занялась его воспитанием и излечила от вульгарности. Дениз надеялась провернуть тот же номер со мной. Но, как ни странно, от отца она взяла больше, чем от матери. В те дни, когда Дениз становилась немногословной и даже грубой, в ее высоком напряженном голосе проявлялся тот самый мелкий политикан, ее дедушка. Из-за этого она ненавидела Джорджа всей душой.
— Не приводи его в дом, — твердила она. — Мне противно видеть его задницу на моем диване и ноги на моем ковре. Ты, как та загнанная скаковая лошадь, которой нужен козлик в стойле, чтобы успокаивать нервы. Джордж Свибел — твой козлик.
— Он мой друг, старый друг.
— Что-то мне слабо верится в твою привязанность к однокашникам. У тебя nostalgie de la boue1. Разве не он таскает тебя к шлюхам?
Я пытался ответить достойно. Но по правде говоря, гораздо больше мне хотелось подогреть конфликт и спровоцировать Дениз. Когда у прислуги был выходной, я привел Джорджа к обеду. Выходной прислуги — день страданий Дениз. От домашней работы у нее сводило зубы. А необходимость готовить просто убивала. Она предложила пойти в ресторан, но я сказал, что хочу пообедать дома. Поэтому в шесть часов она наспех смешала мясной фарш с помидорами, фасолью и молотым перцем. Я предложил Джорджу:
— Раздели наш chili con carne2. Откроем пару бутылок пива.
Дениз сделала мне знак выйти на кухню.
— Мне это все не нравится, — заявила она.
Она была взвинчена и настроена очень воинственно. Ее чистый голос дрожал и четко артикулировал восходящие арпеджио истерии.
— Тише, Дениз. Он может услышать. — Я понизил голос и сказал: — Позволь Джорджу попробовать твой chili con carne.
— Здесь мало. Не хватит даже на гамбургер. Но дело не в этом. Дело в том, что я не хочу подавать ему.
Я засмеялся. Частично от замешательства. Вообще-то, у меня низкий баритон, почти бассо профундо, но от такой провокации мой голос взвился до самых высоких регистров, возможно, даже до ультразвукового писка летучей мыши.
— Вы только послушайте! Какой визг, — фыркнула Дениз. — Ты выдаешь себя, когда смеешься. Ты, наверное, родился в угольной корзинке, а воспитывался в клетке с попугаями.
Ее огромные фиалковые глаза смотрели холодно и непреклонно.
— Ладно, — сказал я.
Я повел Джорджа в «Памп Рум». Мы ели дымящийся шашлык, который подавал марокканец в тюрбане.
— Не хочу вмешиваться в вашу семейную жизнь, но я заметил, что у тебя затруднено дыхание.
Джордж считает себя вправе говорить от имени Природы. Природа, инстинкт, сердце — вот что направляет его. Он биоцентрист. Надо видеть, как он втирает оливковое масло в свои огромные мускулы, в руки и грудь этакого Бен-Гура[99], надо видеть этот урок почтительности к своем организму. А после растирания он делает огромный глоток из бутыли. Оливковое масло из солнечного древнего Средиземноморья — нет ничего лучше для желудка, для волос и для кожи. Он относится к своему телу со сверхъестественным уважением. Он жрец слизистой своего носа, своих глазных яблок и ног.
— Рядом с этой женщиной тебе не хватает воздуха. У тебя такой вид, будто ты задыхаешься. Твои ткани не получают ни капли кислорода. Она доведет тебя до того, что ты заработаешь рак.
— М-да, — отозвался я. — Возможно, она думает, что предложила мне благословенный американский брак. Настоящие американцы по определению должны страдать от своих жен, а жены — от мужей. Как мистер и миссис Линкольн[100]. Это классическое штатовское бедствие, и иммигрантскому дитяти, вроде меня, следовало бы испытывать благодарность. Для еврея это шаг наверх.
Да, Дениз была бы вне себя от радости, если бы услышала об этом зверстве. Она как-то увидела Ренату, выжимающую скорость из серебристого «мерседеса».
— А ты — всего лишь пассажир, — сказала тогда Дениз, — лысый, как вывеска парикмахера, пусть ты даже зачесываешь волосы с висков на макушку и усмехаешься. Эта толстая девка еще устроит тебе такое, над чем можно будет посмеяться. — От злости Дениз занесло в пророчества. — Твоя интеллектуальная жизнь уходит в песок. Ты приносишь ее в жертву своим эротическим потребностям (если, конечно, то, что у тебя осталось, можно так назвать). Вам же не о чем говорить после секса! Ну да, ты написал несколько книжек, написал пьесу, имевшую успех, хотя твоя она едва ли наполовину. Ты общался с такими выдающимися людьми, как Фон Гумбольдт Флейшер. И вбил себе в голову, что ты вроде бы художник. Но нам-то лучше знать, правда? А на деле ты хотел только одного — избавиться ото всех, отключиться от всего и жить по своим собственным законам. Только ты и твоя загадочная душа, Чарли. Серьезные отношения для тебя непереносимы, именно поэтому ты избавился от меня и от детей. А теперь подцепил эту проститутку с толстой задницей, которая не носит лифчиков и демонстрирует свои огромные сиськи всему миру. Ты собрал вокруг себя невежественных жидов и гангстеров. Ты просто псих с клеймом гордыни и снобизма. Для тебя все недостаточно хороши… Я, может быть, сумела бы помочь тебе, но теперь слишком поздно!
Я не спорил с Дениз. А в определенном смысле даже жалел ее. Она говорила, что я плохо живу. Я соглашался. Она считала, что я не в своем уме, и я был бы совершеннейшим идиотом, если бы отрицал это. Она утверждала, что я пишу чепуху, полнейшую бессмыслицу. Возможно, и так. Мою последнюю книжку «Некоторые американцы» с подзаголовком «Смысл жизни в США» быстро уценили. Издатели умоляли меня не печатать ее. Они обещали простить мне двадцатитысячный аванс, если я положу рукопись в стол. Но теперь я упрямо писал вторую часть. Моя жизнь была в полном расстройстве.
Однако кое-чему я остался верен. Мною двигала идея.
— И зачем только ты привез меня в Чикаго? — спрашивала Дениз. — Иногда я думаю, это потому, что здесь похоронены твои родные. В этом дело? Вот земля, где погребен мой еврейский отец? И ты притащил меня к склепу, чтобы петь псалмы? И о чем? А все потому, что ты считаешь себя ужасно благородным человеком. Черта с два!
Оскорбления приносили Дениз больше пользы, чем витамины. А что касается меня, то и из непонимания можно извлечь множество полезных уроков. Но мой окончательный, хотя и безмолвный ответ был всегда одним и тем же. Несмотря на весь ее интеллект, Дениз могла только повредить моей идее. С этой точки зрения Рената была куда лучше — лучше для меня.
Рената запретила мне водить «дарт». Я пытался договориться с продавцом «мерседесов» о подержанной модели «250-С», но в демонстрационном зале Рената
— взбудораженная, цветущая и благоухающая — положила свою руку на серебристый капот и сказала:
— Эта. Купе.
Прикосновение ее руки было таким чувственным. Она коснулась машины, а я ощутил ее прикосновение всем своим существом.
— Ситрин! Эй, ты! Ситрин!
— Да? Да, это Ситрин. Да?
— Ты, сукин сын. Заплати мне. Посмотри, что ты со мной сделал!
— Сделал с тобой?
— Со мной! Чертов праведник! Чек, который ты аннулировал, мой! Будь человеком, Ситрин. Верни этот чертов чек по-хорошему. Не доводи меня.
— Я только уснул…
— А я не могу спать! Так какого же черта спишь ты?
— Я пытаюсь проснуться, мистер…
— Никаких имен! Мы будем говорить только об аннулированном чеке. Никаких имен! Четыреста пятьдесят баксов. Единственный предмет беседы.
Эти гангстерские ночные угрозы мне — мне! это же надо! моей измученной и, как мне кажется, хотя это, конечно, и глупо, невинной душе — смешили меня. Вот только мой смех… Он всегда вызывал нарекания. Добродушных людей он забавляет. Других оскорбляет.
— Не смейся! — вскипал мой ночной собеседник. — Кончай! Это какой-то ненормальный звук. Ты думаешь, я позволю поднимать себя на смех? Слушай, Ситрин, ты проиграл мне деньги в покер. Может, тебе сказали, что это просто посиделки, или ты выпил лишку, но денег проиграл много. Я принял твой чек и не намерен спокойно проглотить такое оскорбление.
— Ты прекрасно знаешь, почему я остановил платеж. Вы жульничали.
— Может, ты поймал нас за руку?
— Вас раскусил хозяин. Джордж Свибел клянется, что вы делали друг другу знаки, подсказывая, какие у кого карты.
— Так почему же этот немой хрен не сказал обо всем сразу? Почему он просто не выбросил нас вон?
— Может, боялся связываться с тобой.
— Кто? Этот здоровяк, у которого морда переливается всеми цветами радуги? Побойся бога, он выглядит как наливное яблочко, которое пробегает пять миль в день и накачивается витаминами. Я видел эти пилюльки в его медицинском саквояже. В игре было семь или даже восемь человек. Они могли запросто отметелить нас. У твоего приятеля нет ни капли мужества!
Я вздохнул:
— Ладно, тот вечер был не слишком удачным. Я увлекся, хотя ты можешь мне и не верить. Все как с цепи сорвались. Давай будем вести себя разумно.
— Неужели ты думал, что когда в банке мне скажут, что ты аннулировал платеж и я могу засунуть твой чек себе в задницу, неужели ты думал, что я проглочу это за просто так? Ты думаешь, я придурок? Конечно, глупо было ввязываться во все эти разговорчики об образовании и колледжах. Я-то помню, как ты взглянул на меня, когда я упомянул провинциальный колледж, в котором учился.
— Да при чем здесь колледжи?
— Ты что, не понимаешь? И это после того, как ты накропал все эти штуки и попал в «Кто есть кто»? Господи, какая же ты тупая задница, раз ничего не понимаешь!
— В два часа ночи мне очень трудно что-нибудь понять. Мы могли бы встретиться днем, когда моя голова хоть что-то соображает.
— Никаких больше разговоров. Разговор окончен.
И все же он звонил мне снова. Должно быть, Ринальдо Кантабиле звонил еще раз десять. Покойный Фон Гумбольдт Флейшер тоже использовал драматургию ночи, чтобы доставать и изводить людей.
Приостановить платеж посоветовал мне Джордж Свибел. Мы подружились с ним еще в пятом классе, а дружба с такими ребятами так и осталась для меня святой. Сколько раз мне советовали избавиться от этой ужасной слабости, точнее даже зависимости от детской дружбы. Джордж когда-то был актером, но давным-давно ушел со сцены и стал подрядчиком. Это дородный румяный парень; в его одежде, манерах, да и во всей его жизни нет никаких приглушенных тонов. Долгие годы он оставался моим добровольным экспертом по преступному миру. Рассказывал мне об уголовниках, проститутках, скачках, рэкете, наркотиках, политиках и операциях мафии. Бывая на радио, телевидении, вращаясь в журналистских кругах, он все время расширял свои связи «среди чистых и нечистых», как он говаривал. Меня он относил как раз к «чистым», хотя я ни на что такое не претендую. Просто объясняю, как относился ко мне Джордж.
— Деньги ты потерял за моим кухонным столом, и тебе придется меня выслушать, — заявил он. — Эти придурки обжучили тебя.
— Ну, тогда ты должен был уличить их. Кантабиле прав.
— Ни черта он не прав, и вообще — он ничтожество. Если бы он задолжал тебе три бакса, тебе бы пришлось за ним гоняться, чтобы вернуть их. А кроме того, он был под кайфом.
— Я не заметил.
— Ты вообще ничего не замечаешь. Я десяток раз подмигивал тебе.
— Не видел. Не помню…
— Кантабиле все время на тебя работал. Он запорошил тебе глаза. Как дымовой шашкой. Трепался об искусстве, о культуре и психологии, о клубе «Книга месяца» и похвалялся своей образованной женой. В общем, поимел тебя вовсю. И какую бы тему я ни просил тебя не затрагивать, ты только о ней и распространялся.
— Джордж, эти его ночные звонки вымотали меня. Я ему заплачу. Почему нет? Я всем плачу. Сдыхаться бы этого подонка.
— Не плати! — Театр научил Джорджа пугаться и ужасать, выпучивать глаза и взвивать голос в драматическом крещендо. Он выкрикнул: — Чарли, не смей!
— Но ведь я имею дело с гангстером.
— Кантабиле уже давно не в чести. Их выдавили много лет назад. Я рассказывал тебе…
— Ну, тогда он очень хороший имитатор. В два часа ночи. Я не сомневаюсь, что он вполне реальный гангстер.
— Этот итальяшка насмотрелся «Крестного отца» или чего-нибудь в том же роде, усы отрастил. Но он всего лишь задрипанный придурок, дерьмо в проруби. Я больше не позволю ни ему, ни его кузену переступить порог моего дома. А ты просто забудь его. Они играются в гангстеров, потому и передергивали. Я пытался помешать тебе выписать чек. А теперь уж точно не дам платить. Не позволю, чтобы тебя надули. В любом случае, все это — я обещаю тебе! — уже закончилось.
Я сдался, не в силах противостоять напору Джорджа. И вот теперь Кантабиле разнес мою машину вдребезги. В сердце едва не вскипала кровь. Я бросился за помощью. Только раз решил развлечься в низкопробной компании — и вот результат: мучаюсь в аду городского дна.
«Низкопробная компания» — не мое выражение. Я его слышал от своей бывшей жены. Дениз любит такие определения — «подонки общества», или «низкопробная компания». Судьба моего бедного «мерседеса» доставила бы ей глубокое удовлетворение. Между нами шла почти что война, а у Дениз самый воинственный характер. Она ненавидела Ренату, мою нынешнюю подругу. И верно связывала Ренату с этим автомобилем. Кроме того, Дениз испытывала отвращение к Джорджу Свибелу. Джордж, однако, относился к ней не так однобоко. Он соглашался, что она потрясающе красива, только красота ее не вполне человеческая. Действительно, огромные круглые аметистовые глаза Дениз в сочетании с низким лбом и острыми зубками Сивиллы соответствуют этому утверждению. Ее потрясающая изысканность ничуть не вяжется с ужасающей неистовостью. Впрочем, приземленный Джордж не прочь придумать собственный миф, особенно, если речь идет о женщинах. Он придерживается взглядов Юнга[95], хотя излагает их немного грубовато. Он разочаровался в возвышенных чувствах, которые обретаются в его душе, потому что, играя ими, Джорджем можно вертеть как попало, а он все принимает слишком близко к сердцу. В любом случае, если бы Дениз увидела разбитую машину, она бы рассмеялась от счастья. А я? Развод избавил меня от супружеского «я же тебя предупреждала». Так что теперь приходится бросать себе этот упрек самому.
Дениз пилила меня постоянно. Например, так: «Смотрю я на тебя, Чарли, и не могу поверить! Неужели это тот самый человек, жизнь которого отмечена изумительными озарениями, автор множества книг, уважаемых эрудитами и интеллектуалами всего мира? Иногда я спрашиваю себя — неужели это мой муж? Человек, которого я знаю? Ты читаешь лекции в лучших университетах, тебе дают гранты, ты знаком с важными людьми, тебя окружает почет. Де Голль сделал тебя кавалером Почетного легиона, а Кеннеди пригласил нас в Белый дом. Твоя пьеса имела успех на Бродвее. И какого же черта ты после всего этого делаешь? Едешь в Чикаго! И носишься повсюду со своим идиотскими чикагскими школьными приятелями, с этими уродцами. Это же умственный суицид, позыв к смерти! А действительно стоящие люди — архитекторы, психоаналитики и даже университетские профессора — тебе не интересны. Когда ты настоял на переезде сюда, я постаралась устроить твою жизнь. Отказалась от себя. Тебе не нужны были Лондон, Париж и Нью-Йорк. Ты хотел вернуться в эту дыру — в это мертвое, мерзкое, вульгарное, ужасное место. И все потому, что в душе ты так и остался мальчишкой из грязных закоулков. Твое сердце здесь, в трущобах старого Вест-Сайда. А я растрачиваю себя на домашние дела…»
В ее словах была изрядная доля правды. Моя старенькая мама назвала бы Дениз «еdel, gebildet, gelassen» — то есть благородной, образованной, спокойной. Дениз принадлежала к высшим слоям общества. Она выросла в Хайленд-парке. Посещала Вассар-колледж[96]. Впрочем, ее отец, федеральный судья, тоже родился в «трущобах Вест-Сайда». Его отец был окружным организатором на выборах Морриса Эллера[97] в бурные дни Большого Билла Томпсона[98]. Мать Дениз подцепила судью, еще когда он был зеленым юнцом, всего лишь сыном продажного политика, занялась его воспитанием и излечила от вульгарности. Дениз надеялась провернуть тот же номер со мной. Но, как ни странно, от отца она взяла больше, чем от матери. В те дни, когда Дениз становилась немногословной и даже грубой, в ее высоком напряженном голосе проявлялся тот самый мелкий политикан, ее дедушка. Из-за этого она ненавидела Джорджа всей душой.
— Не приводи его в дом, — твердила она. — Мне противно видеть его задницу на моем диване и ноги на моем ковре. Ты, как та загнанная скаковая лошадь, которой нужен козлик в стойле, чтобы успокаивать нервы. Джордж Свибел — твой козлик.
— Он мой друг, старый друг.
— Что-то мне слабо верится в твою привязанность к однокашникам. У тебя nostalgie de la boue1. Разве не он таскает тебя к шлюхам?
Я пытался ответить достойно. Но по правде говоря, гораздо больше мне хотелось подогреть конфликт и спровоцировать Дениз. Когда у прислуги был выходной, я привел Джорджа к обеду. Выходной прислуги — день страданий Дениз. От домашней работы у нее сводило зубы. А необходимость готовить просто убивала. Она предложила пойти в ресторан, но я сказал, что хочу пообедать дома. Поэтому в шесть часов она наспех смешала мясной фарш с помидорами, фасолью и молотым перцем. Я предложил Джорджу:
— Раздели наш chili con carne2. Откроем пару бутылок пива.
Дениз сделала мне знак выйти на кухню.
— Мне это все не нравится, — заявила она.
Она была взвинчена и настроена очень воинственно. Ее чистый голос дрожал и четко артикулировал восходящие арпеджио истерии.
— Тише, Дениз. Он может услышать. — Я понизил голос и сказал: — Позволь Джорджу попробовать твой chili con carne.
— Здесь мало. Не хватит даже на гамбургер. Но дело не в этом. Дело в том, что я не хочу подавать ему.
Я засмеялся. Частично от замешательства. Вообще-то, у меня низкий баритон, почти бассо профундо, но от такой провокации мой голос взвился до самых высоких регистров, возможно, даже до ультразвукового писка летучей мыши.
— Вы только послушайте! Какой визг, — фыркнула Дениз. — Ты выдаешь себя, когда смеешься. Ты, наверное, родился в угольной корзинке, а воспитывался в клетке с попугаями.
Ее огромные фиалковые глаза смотрели холодно и непреклонно.
— Ладно, — сказал я.
Я повел Джорджа в «Памп Рум». Мы ели дымящийся шашлык, который подавал марокканец в тюрбане.
— Не хочу вмешиваться в вашу семейную жизнь, но я заметил, что у тебя затруднено дыхание.
Джордж считает себя вправе говорить от имени Природы. Природа, инстинкт, сердце — вот что направляет его. Он биоцентрист. Надо видеть, как он втирает оливковое масло в свои огромные мускулы, в руки и грудь этакого Бен-Гура[99], надо видеть этот урок почтительности к своем организму. А после растирания он делает огромный глоток из бутыли. Оливковое масло из солнечного древнего Средиземноморья — нет ничего лучше для желудка, для волос и для кожи. Он относится к своему телу со сверхъестественным уважением. Он жрец слизистой своего носа, своих глазных яблок и ног.
— Рядом с этой женщиной тебе не хватает воздуха. У тебя такой вид, будто ты задыхаешься. Твои ткани не получают ни капли кислорода. Она доведет тебя до того, что ты заработаешь рак.
— М-да, — отозвался я. — Возможно, она думает, что предложила мне благословенный американский брак. Настоящие американцы по определению должны страдать от своих жен, а жены — от мужей. Как мистер и миссис Линкольн[100]. Это классическое штатовское бедствие, и иммигрантскому дитяти, вроде меня, следовало бы испытывать благодарность. Для еврея это шаг наверх.
Да, Дениз была бы вне себя от радости, если бы услышала об этом зверстве. Она как-то увидела Ренату, выжимающую скорость из серебристого «мерседеса».
— А ты — всего лишь пассажир, — сказала тогда Дениз, — лысый, как вывеска парикмахера, пусть ты даже зачесываешь волосы с висков на макушку и усмехаешься. Эта толстая девка еще устроит тебе такое, над чем можно будет посмеяться. — От злости Дениз занесло в пророчества. — Твоя интеллектуальная жизнь уходит в песок. Ты приносишь ее в жертву своим эротическим потребностям (если, конечно, то, что у тебя осталось, можно так назвать). Вам же не о чем говорить после секса! Ну да, ты написал несколько книжек, написал пьесу, имевшую успех, хотя твоя она едва ли наполовину. Ты общался с такими выдающимися людьми, как Фон Гумбольдт Флейшер. И вбил себе в голову, что ты вроде бы художник. Но нам-то лучше знать, правда? А на деле ты хотел только одного — избавиться ото всех, отключиться от всего и жить по своим собственным законам. Только ты и твоя загадочная душа, Чарли. Серьезные отношения для тебя непереносимы, именно поэтому ты избавился от меня и от детей. А теперь подцепил эту проститутку с толстой задницей, которая не носит лифчиков и демонстрирует свои огромные сиськи всему миру. Ты собрал вокруг себя невежественных жидов и гангстеров. Ты просто псих с клеймом гордыни и снобизма. Для тебя все недостаточно хороши… Я, может быть, сумела бы помочь тебе, но теперь слишком поздно!
Я не спорил с Дениз. А в определенном смысле даже жалел ее. Она говорила, что я плохо живу. Я соглашался. Она считала, что я не в своем уме, и я был бы совершеннейшим идиотом, если бы отрицал это. Она утверждала, что я пишу чепуху, полнейшую бессмыслицу. Возможно, и так. Мою последнюю книжку «Некоторые американцы» с подзаголовком «Смысл жизни в США» быстро уценили. Издатели умоляли меня не печатать ее. Они обещали простить мне двадцатитысячный аванс, если я положу рукопись в стол. Но теперь я упрямо писал вторую часть. Моя жизнь была в полном расстройстве.
Однако кое-чему я остался верен. Мною двигала идея.
— И зачем только ты привез меня в Чикаго? — спрашивала Дениз. — Иногда я думаю, это потому, что здесь похоронены твои родные. В этом дело? Вот земля, где погребен мой еврейский отец? И ты притащил меня к склепу, чтобы петь псалмы? И о чем? А все потому, что ты считаешь себя ужасно благородным человеком. Черта с два!
Оскорбления приносили Дениз больше пользы, чем витамины. А что касается меня, то и из непонимания можно извлечь множество полезных уроков. Но мой окончательный, хотя и безмолвный ответ был всегда одним и тем же. Несмотря на весь ее интеллект, Дениз могла только повредить моей идее. С этой точки зрения Рената была куда лучше — лучше для меня.
Рената запретила мне водить «дарт». Я пытался договориться с продавцом «мерседесов» о подержанной модели «250-С», но в демонстрационном зале Рената
— взбудораженная, цветущая и благоухающая — положила свою руку на серебристый капот и сказала:
— Эта. Купе.
Прикосновение ее руки было таким чувственным. Она коснулась машины, а я ощутил ее прикосновение всем своим существом.
* * *
Нужно было что-то делать с изуродованным авто. Я отправился в вестибюль и вызвал Роланда, привратника — тощего негра, старенького, вечно небритого Роланда. Роланд Стайлс, если я не ошибался (а это вполне возможно), был на моей стороне. Именно Роланда я видел в фантазиях на тему своей одинокой смерти. Он первым входил в мою комнату и набивал сумку какими-то вещами, прежде чем вызвать полицию. Он делал это с моего благословения. Особенно ему была нужна моя электрическая бритва. Его темно-коричневое лицо было изрыто какими-то ямками и впадинками. Бриться лезвием, наверное, он просто не мог.
Роланд, одетый в форменный костюм цвета электрик, смутился. Он видел измятую машину, когда шел утром на работу, но:
— Не мог же я первым принести вам эту горестную весть, мистер Ситрин, — сказал он.
Другие жильцы, мои соседи, направляясь по делам, тоже видели изувеченный автомобиль. И конечно знали, кому он принадлежит.
— Настоящие черти, — сочувственно сказал Роланд, и его худое лицо сморщилось, а рот и усы изогнулись.
Он всегда остроумно поддевал меня, рассказывая о красивых леди, интересовавшихся моей персоной.
— Они во множестве прибывали в «фольксвагенах» и в «кадиллаках», на велосипедах и мотоциклах, на такси и даже пешком. И все до единой пытались выведать, куда вы ушли и когда вернетесь, и не оставили ли записки. Они сновали туда-сюда… Вы какой-то дамский угодник. Можно поспорить, что целые толпы мужей мечтают до вас добраться.
Но теперь забавы кончились. Рональд не просто был шестидесятилетним чернокожим. Он знал, что такое ад идиотии. А я вдруг лишился неприкосновенности, которая делала мой жизненный путь таким забавным.
— У вас проблемы, — сказал он и буркнул что-то про мисс Вселенную. Так он называл Ренату.
Иногда Рената приплачивала Рональду, чтобы он поиграл с ее маленьким сыном в холле. Он развлекал ребенка, пока его мать лежала в моей постели. Все это мне не слишком нравилось, но если прослыл комическим любовником, так уж будь смешным на все сто.
— И что теперь делать?
Роланд развел руками, передернул плечами и сказал:
— Звонить копам.
Да, конечно, нужен протокол, хотя бы для страховки. Страховую компанию этот случай изрядно насторожит.
— Ладно. Когда приедет патрульная машина, покажи им дорогу и побудь с ними, пока они осмотрят руины, — попросил я. — А затем направь их ко мне.
Я дал ему доллар за беспокойство. Как всегда. Но сейчас это было просто необходимо, чтобы повернуть вспять прилив его невольного злорадства.
Подойдя к двери своей квартиры, я услышал, как разрывается телефон. Звонил Кантабиле.
— Ну как, задница?
— Псих! — взвился я. — Вандал. Изуродовать машину!
— А, так ты уже видел… Вот до чего ты меня довел! — Он кричал. Вовсю напрягал голос. Но все равно голос дрожал.
— Что-что? Ты обвиняешь меня?
— Я тебя предупреждал.
— Так значит, это я заставил тебя изувечить прекрасный автомобиль?
— Да, ты. Да, заставил. Именно так. Ты думаешь, у меня нет никаких чувств? Ты не поверишь, как мне жаль такую шикарную машину. Идиот! Ты сам во всем виноват, именно ты. — Я хотел ответить, но он снова закричал: — Ты вынудил меня! Ты меня достал! Но вчерашняя ночь — только первый шаг.
— Ты это о чем?
— А ты попробуй не заплатить мне, и узнаешь, о чем.
— Что за угрозы? Это уже переходит всякие границы. Ты что же, намекаешь на моих дочерей?
— Я не собираюсь обращаться в агентство по сбору платежей. Ты просто не понимаешь, во что ввязался. И с кем имеешь дело. Проснись!
Я и сам частенько уговаривал себя проснуться, да и другие то и дело кричали мне: «проснись, проснись!» Будто у меня целая дюжина глаз, и я упорно отказывался разлепить веки. «Зачем тебе глаза, если ты ничего не видишь». И это, конечно, совершенно правильное замечание.
Кантабиле все еще говорил. Я услышал:
— …так пойди и спроси Джорджа Свибела, пусть он научит тебя, что делать. Это же он дал тебе совет. Он научил тебя, как лишиться машины.
— Прекрати. Я хочу уладить дело.
— Что тут улаживать? Плати. И точка. Полный расчет. И наличными. Никаких ордеров, никаких чеков, никаких хождений вокруг да около. Наличными! Я позвоню позже. Договоримся о встрече. Хочу посмотреть тебе в глаза.
— Когда?
— Какая разница. И не отходи от телефона, пока я не перезвоню.
В следующее мгновение я уже слушал бесконечное телефонное мяуканье. Меня охватило отчаяние. Мне нужно было рассказать кому-нибудь о том, что произошло. Мне нужен был совет.
Явный признак потрясения: телефонные номера ураганом пронеслись в моей голове — коды городов, цифры. Мне нужно было позвонить кому-нибудь. И первым, кому я позвонил, оказался, конечно, Джордж Свибел; ему нужно было рассказать в первую очередь. А кроме того, я хотел предупредить его. Ему тоже могло достаться от Кантабиле. Но Джорджа не было на месте. Как сказала мне его секретарша, Шарон, он с бригадой бетонировал где-то фундамент. Как я уже говорил, Джордж, прежде чем стать бизнесменом, был актером. Он дебютировал в Федеральном театре. Позднее работал диктором на радио. Пытался пристроиться на телевидении и в Голливуде. Бизнесменам он хвастался своим опытом в шоу-бизнесе. До сих пор помнил свои реплики из Ибсена и Брехта и часто летал в Миннеаполис посмотреть постановки театра Гатри[101]. В Южном Чикаго он считался человеком Богемы и Искусства, человеком творческим и не лишенным фантазии. В его широкой благородной душе бурлила неуемная энергия. Он вообще был хорошим парнем. Люди льнули к нему. Например, малышка Шарон, его секретарша. Деревенская девочка со странным лицом, похожая на мамашу Йокум из комиксов. Джордж стал для нее братом, доктором, духовником и подружкой в одном лице. Перезнакомившись с доброй половиной Южного Чикаго, она выбрала Джорджа Свибела. Мне хватило ума держаться спокойно и промолчать о своих проблемах, потому что Шарон, считавшая, что жизнь ее патрона и так состоит из одних только проблем и кризисов, все равно не передала бы моего сообщения Джорджу. Защищать его она считала своей работой.
— Пусть Джордж перезвонит мне, — попросил я и повесил трубку, думая о кризисе, который ожидал США, о наследии времен покорения Запада и так далее. Все эти мысли — просто привычка. Даже когда сердце разрывается на куски, ты не перестаешь думать и анализировать.
Мне удалось обуздать жгущее меня желание закричать. И обнаружил, что могу успокоиться без посторонней помощи. Ренате я звонить не стал. Рената не годится на роль утешителя по телефону. Ее сочувствие лучше получать вживую.
Оставалось ожидать звонка Кантабиле. И визита полиции. Нужно было сообщить Мурре, что я не приду. Все равно он возьмет почасовую оплату, как психоаналитик. И потом, я обещал отвезти своих дочерей — Лиш и Мэри — к учительнице музыки. Поскольку, как гласят лозунги корпорации «Фортепиано Гулбрансен», красующиеся на кирпичных стенах Чикаго: «Без музыкального образования самый богатый ребенок — бедняк». А моим дочерям достался обеспеченный отец, и было бы просто несчастьем, если бы они выросли, не умея сыграть «К Элизе» или «Счастливого мельника».
Мне нужно было вернуть утраченное спокойствие. И я решил сделать одно йоговское упражнение, которому научился не так давно. Вынул из кармана мелочь и ключи, снял туфли, расположился на полу, подобрал стопы, наклонился и рывком стал на голову. Моя дорогая машинка, мой серебристый «мерседес-280», мое сокровище, жертва, которую я возложил на алтарь любви, стояла растерзанная на улице. Рихтовка станет в две тысячи, но не сможет возвратить металлической коже изначальной гладкости. Передние фары ослепли. У меня не хватило духу попробовать дверцы — возможно, их заклинило. Я пытался сконцентрироваться на ненависти и ярости — месть! месть! Не помогло. Перед моими глазами стояла мастерская, и немец-механик в длинном белом, как у дантиста, халате говорил мне, что детали придется заказывать за границей. И я сжимал голову обеими руками, будто в отчаянии — пальцы сцеплены, ноги согнуты над головой, прядь, прикрывавшая висок, торчит в сторону, — а подо мной плывет зеленый персидский ковер. Я был уязвлен и чувствовал себя ужасно несчастным. А ведь красота ковра всегда служила мне утешением. Я очень люблю ковры, а этот — настоящее произведение искусства. Мягкий, с замысловатым и очень изящным рисунком, в который совершенно неожиданно и гениально вплетаются красные штрихи. Стриблинг, мой эксперт, говорил мне, что за этот ковер можно выручить гораздо больше, чем я заплатил. Все, что не сходит с конвейера, растет в цене. Стриблинг — прекрасный человек — держал лошадей, но теперь слишком располнел, чтобы ездить верхом. В наши дни, как мне кажется, немногие умеют ценить что-то действительно стоящее. Возьмите хотя бы меня. Я не мог оставаться серьезным, оказавшись втянутым в гротескное столкновение между «мерседесом» и преступным миром. Стоя на голове, я не сомневался (не хотел сомневаться!), что и за этим гротеском стоит какой-то мощный импульс, какая-то серьезная теория существования современного мира, утверждающая, что для самоосуществления приходится использовать и пороки, и абсурдность самых сокровенных сторон жизни (мы-то знаем, что без них не обошлось!). Исцеление приходит через унизительную правду, притаившуюся в подсознании. Не то чтобы я согласился с такой теорией, но нельзя сказать, что я свободен от нее. Во мне живет несомненная склонность к абсурду, а свои склонности не так-то просто послать к черту.
Роланд, одетый в форменный костюм цвета электрик, смутился. Он видел измятую машину, когда шел утром на работу, но:
— Не мог же я первым принести вам эту горестную весть, мистер Ситрин, — сказал он.
Другие жильцы, мои соседи, направляясь по делам, тоже видели изувеченный автомобиль. И конечно знали, кому он принадлежит.
— Настоящие черти, — сочувственно сказал Роланд, и его худое лицо сморщилось, а рот и усы изогнулись.
Он всегда остроумно поддевал меня, рассказывая о красивых леди, интересовавшихся моей персоной.
— Они во множестве прибывали в «фольксвагенах» и в «кадиллаках», на велосипедах и мотоциклах, на такси и даже пешком. И все до единой пытались выведать, куда вы ушли и когда вернетесь, и не оставили ли записки. Они сновали туда-сюда… Вы какой-то дамский угодник. Можно поспорить, что целые толпы мужей мечтают до вас добраться.
Но теперь забавы кончились. Рональд не просто был шестидесятилетним чернокожим. Он знал, что такое ад идиотии. А я вдруг лишился неприкосновенности, которая делала мой жизненный путь таким забавным.
— У вас проблемы, — сказал он и буркнул что-то про мисс Вселенную. Так он называл Ренату.
Иногда Рената приплачивала Рональду, чтобы он поиграл с ее маленьким сыном в холле. Он развлекал ребенка, пока его мать лежала в моей постели. Все это мне не слишком нравилось, но если прослыл комическим любовником, так уж будь смешным на все сто.
— И что теперь делать?
Роланд развел руками, передернул плечами и сказал:
— Звонить копам.
Да, конечно, нужен протокол, хотя бы для страховки. Страховую компанию этот случай изрядно насторожит.
— Ладно. Когда приедет патрульная машина, покажи им дорогу и побудь с ними, пока они осмотрят руины, — попросил я. — А затем направь их ко мне.
Я дал ему доллар за беспокойство. Как всегда. Но сейчас это было просто необходимо, чтобы повернуть вспять прилив его невольного злорадства.
Подойдя к двери своей квартиры, я услышал, как разрывается телефон. Звонил Кантабиле.
— Ну как, задница?
— Псих! — взвился я. — Вандал. Изуродовать машину!
— А, так ты уже видел… Вот до чего ты меня довел! — Он кричал. Вовсю напрягал голос. Но все равно голос дрожал.
— Что-что? Ты обвиняешь меня?
— Я тебя предупреждал.
— Так значит, это я заставил тебя изувечить прекрасный автомобиль?
— Да, ты. Да, заставил. Именно так. Ты думаешь, у меня нет никаких чувств? Ты не поверишь, как мне жаль такую шикарную машину. Идиот! Ты сам во всем виноват, именно ты. — Я хотел ответить, но он снова закричал: — Ты вынудил меня! Ты меня достал! Но вчерашняя ночь — только первый шаг.
— Ты это о чем?
— А ты попробуй не заплатить мне, и узнаешь, о чем.
— Что за угрозы? Это уже переходит всякие границы. Ты что же, намекаешь на моих дочерей?
— Я не собираюсь обращаться в агентство по сбору платежей. Ты просто не понимаешь, во что ввязался. И с кем имеешь дело. Проснись!
Я и сам частенько уговаривал себя проснуться, да и другие то и дело кричали мне: «проснись, проснись!» Будто у меня целая дюжина глаз, и я упорно отказывался разлепить веки. «Зачем тебе глаза, если ты ничего не видишь». И это, конечно, совершенно правильное замечание.
Кантабиле все еще говорил. Я услышал:
— …так пойди и спроси Джорджа Свибела, пусть он научит тебя, что делать. Это же он дал тебе совет. Он научил тебя, как лишиться машины.
— Прекрати. Я хочу уладить дело.
— Что тут улаживать? Плати. И точка. Полный расчет. И наличными. Никаких ордеров, никаких чеков, никаких хождений вокруг да около. Наличными! Я позвоню позже. Договоримся о встрече. Хочу посмотреть тебе в глаза.
— Когда?
— Какая разница. И не отходи от телефона, пока я не перезвоню.
В следующее мгновение я уже слушал бесконечное телефонное мяуканье. Меня охватило отчаяние. Мне нужно было рассказать кому-нибудь о том, что произошло. Мне нужен был совет.
Явный признак потрясения: телефонные номера ураганом пронеслись в моей голове — коды городов, цифры. Мне нужно было позвонить кому-нибудь. И первым, кому я позвонил, оказался, конечно, Джордж Свибел; ему нужно было рассказать в первую очередь. А кроме того, я хотел предупредить его. Ему тоже могло достаться от Кантабиле. Но Джорджа не было на месте. Как сказала мне его секретарша, Шарон, он с бригадой бетонировал где-то фундамент. Как я уже говорил, Джордж, прежде чем стать бизнесменом, был актером. Он дебютировал в Федеральном театре. Позднее работал диктором на радио. Пытался пристроиться на телевидении и в Голливуде. Бизнесменам он хвастался своим опытом в шоу-бизнесе. До сих пор помнил свои реплики из Ибсена и Брехта и часто летал в Миннеаполис посмотреть постановки театра Гатри[101]. В Южном Чикаго он считался человеком Богемы и Искусства, человеком творческим и не лишенным фантазии. В его широкой благородной душе бурлила неуемная энергия. Он вообще был хорошим парнем. Люди льнули к нему. Например, малышка Шарон, его секретарша. Деревенская девочка со странным лицом, похожая на мамашу Йокум из комиксов. Джордж стал для нее братом, доктором, духовником и подружкой в одном лице. Перезнакомившись с доброй половиной Южного Чикаго, она выбрала Джорджа Свибела. Мне хватило ума держаться спокойно и промолчать о своих проблемах, потому что Шарон, считавшая, что жизнь ее патрона и так состоит из одних только проблем и кризисов, все равно не передала бы моего сообщения Джорджу. Защищать его она считала своей работой.
— Пусть Джордж перезвонит мне, — попросил я и повесил трубку, думая о кризисе, который ожидал США, о наследии времен покорения Запада и так далее. Все эти мысли — просто привычка. Даже когда сердце разрывается на куски, ты не перестаешь думать и анализировать.
Мне удалось обуздать жгущее меня желание закричать. И обнаружил, что могу успокоиться без посторонней помощи. Ренате я звонить не стал. Рената не годится на роль утешителя по телефону. Ее сочувствие лучше получать вживую.
Оставалось ожидать звонка Кантабиле. И визита полиции. Нужно было сообщить Мурре, что я не приду. Все равно он возьмет почасовую оплату, как психоаналитик. И потом, я обещал отвезти своих дочерей — Лиш и Мэри — к учительнице музыки. Поскольку, как гласят лозунги корпорации «Фортепиано Гулбрансен», красующиеся на кирпичных стенах Чикаго: «Без музыкального образования самый богатый ребенок — бедняк». А моим дочерям достался обеспеченный отец, и было бы просто несчастьем, если бы они выросли, не умея сыграть «К Элизе» или «Счастливого мельника».
Мне нужно было вернуть утраченное спокойствие. И я решил сделать одно йоговское упражнение, которому научился не так давно. Вынул из кармана мелочь и ключи, снял туфли, расположился на полу, подобрал стопы, наклонился и рывком стал на голову. Моя дорогая машинка, мой серебристый «мерседес-280», мое сокровище, жертва, которую я возложил на алтарь любви, стояла растерзанная на улице. Рихтовка станет в две тысячи, но не сможет возвратить металлической коже изначальной гладкости. Передние фары ослепли. У меня не хватило духу попробовать дверцы — возможно, их заклинило. Я пытался сконцентрироваться на ненависти и ярости — месть! месть! Не помогло. Перед моими глазами стояла мастерская, и немец-механик в длинном белом, как у дантиста, халате говорил мне, что детали придется заказывать за границей. И я сжимал голову обеими руками, будто в отчаянии — пальцы сцеплены, ноги согнуты над головой, прядь, прикрывавшая висок, торчит в сторону, — а подо мной плывет зеленый персидский ковер. Я был уязвлен и чувствовал себя ужасно несчастным. А ведь красота ковра всегда служила мне утешением. Я очень люблю ковры, а этот — настоящее произведение искусства. Мягкий, с замысловатым и очень изящным рисунком, в который совершенно неожиданно и гениально вплетаются красные штрихи. Стриблинг, мой эксперт, говорил мне, что за этот ковер можно выручить гораздо больше, чем я заплатил. Все, что не сходит с конвейера, растет в цене. Стриблинг — прекрасный человек — держал лошадей, но теперь слишком располнел, чтобы ездить верхом. В наши дни, как мне кажется, немногие умеют ценить что-то действительно стоящее. Возьмите хотя бы меня. Я не мог оставаться серьезным, оказавшись втянутым в гротескное столкновение между «мерседесом» и преступным миром. Стоя на голове, я не сомневался (не хотел сомневаться!), что и за этим гротеском стоит какой-то мощный импульс, какая-то серьезная теория существования современного мира, утверждающая, что для самоосуществления приходится использовать и пороки, и абсурдность самых сокровенных сторон жизни (мы-то знаем, что без них не обошлось!). Исцеление приходит через унизительную правду, притаившуюся в подсознании. Не то чтобы я согласился с такой теорией, но нельзя сказать, что я свободен от нее. Во мне живет несомненная склонность к абсурду, а свои склонности не так-то просто послать к черту.