Страница:
«Мы можем рассчитывать только на сознательных рабочих. остальная масса, буржуазия и мелкие хозяйства против нас», – признается Владимир Ильич на стр. 369 и десятью строками ниже уточняет:
«Мы знаем, как невелики в России слои передовых и сознательных рабочих».
Предельная ясность: захватившие власть опирались на явное меньшинство, на одураченных рабочих, которых назвали сознательными. Но ведь и эта небольшая часть сознательных рабочих могла одуматься через месяц-другой[69]. Действительно, вдруг одумаются да соединятся с крестьянами, как они соединены в фиктивной формуле о рабоче-крестьянской власти? Совсем не лишне было бы озлобить их друг против друга, столкнуть и разобщить. Инспирированный голод и крестовый поход за хлебом мог бы решить и эту проблему.
«Нужен крестовый поход рабочих (подчеркнуто нами. – В. С.) против дезорганизаторов и против укрывателей хлеба».
Значит, регулярной армии уже мало? Наряду с армией были брошены продотряды, составленные из рабочих Москвы и Петрограда. Не в том могло быть дело, что одной армии мало, а в том, чтобы вот именно столкнуть рабочих и крестьян. Это более вероятно. Надо представить себе все это, как приходят к рабочим агитаторы в кожаных куртках и внушают им, что голодают рабочие (и их семьи, детишки) исключительно по вине крестьян, прячущих хлеб. Какой ненавистью разгораются сердца рабочих. С какой яростью идут они в продотряды, чтобы насильно отнимать хлеб (а там тоже детишки), и какую ненависть со стороны крестьян вызывали эти насильственные действия.
«Каждая фабрика дает по одному человеку на каждые двадцать пять рабочих: запись изъявивших желание поступить в продовольственную армию производится фабрично-заводским комитетом, который составляет поименный список мобилизованных в двух экземплярах… реквизиция хлеба у кулаков – не грабеж, а революционный долг перед рабоче-крестьянскими (?!) массами, борющимися за социализм».
«Сознательным отрядам СНК будет оказывать самую широкую помощь как деньгами, так и оружием».
Измученные инспирированным голодом и науськанные на мужиков, рабочие действовали с озверением, вызывающим встречное озверение. Не отставали и проинструктированные соответствующим образом отряды красноармейцев, преимущественно латышских стрелков.
«Мы знаем, что хлеб есть даже в губерниях, окружающих центр. И этот хлеб нужно взять. Отряды красноармейцев уходят из центра с самыми лучшими стремлениями (?), но иногда, прибыв на места, они поддаются соблазну грабежа и пьянства».
Эти отряды-то красноармейцев? Регулярные воинские части с комиссарами во главе? По-видимому, на пьянство надо было свалить те дикие зверства, которые совершали продотряды тогда в деревне. Дальше, не отказываясь от этого зверства и так называя его своим именем, Владимир Ильич пытается оправдать его в глазах общественного мнения:
«В этом виновата четырехлетняя бойня, которая на долгое время посадила людей в окопы и заставила их, озверев, избивать друг друга. Озверение это наблюдается во всех странах(?). Пройдут годы, пока люди перестанут быть зверями и примут человеческий образ». Стр. 428.
Но жутью на меня повеяло даже не от этих слов об очевидных зверствах, которые нельзя было не признать даже вождю, а от одного ленинского пунктика из «Тезисов по текущему моменту». Это пунктик одиннадцатый.
«В случае, если признаки разложения отрядов будут угрожающе частые, возвращать, то есть сменять, «заболевшие» отряды через месяц на место, откуда они будут отправлены для отчета и «лечения».
Понимаете ли вы, мой возможный читатель, о каком заболевании и о каком лечении тут идет речь?
А речь тут идет о том, что не каждое русское сердце могло все же выдержать, глядя на бесчинства и кровавые зверства, которые прокатились тогда по деревням всей России. Видимо, некоторые люди в продотрядах проникались сочувствием к ограбленным и обрекаемым на голод крестьянам. Отряды, в которых заводились такие люди, и считались «заболевшими». И отправлялись, откуда были посланы «для отчета» и «лечения». Нетрудно догадаться о методах лечения и о лекарствах, которые их ждали.
Теперь остается сказать главное о продовольственной диктатуре, а именно сказать о том, на кого она распространялась, Владимир Ильич все время оперирует понятиями «кулаки», «деревенская буржуазия», но в одном месте он все же проговорился и таким образом поставил все точки над «и». Причем я не знаю, чего больше в этой его тираде – цинизма, ненависти и презрения к крестьянам или фанатизма, перерастающего в тупую и животную злобу. Речь пойдет о русском крестьянине, которому никто никогда не отказывал ни в уме, ни в смекалке, ни в живости характера, ни в чувстве собственного достоинства. Это о нем говорил аристократ Пушкин: «Посмотрите на русских крестьян, разве они похожи на рабов?» Это о русской крестьянке говорит Некрасов: «Есть женщины в русских селеньях… Посмотрит – рублем подарит… Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Какие же слова нашел о русском крестьянине великий вождь всех трудящихся? Нам важно сейчас и это, но главным образом то, что Владимир Ильич откровенно наконец-то, единственный раз проговорился, против кого была направлена диктатура. Никаких кулаков, никакой деревенской буржуазии, все четко и ясно названо своим именем.
«Легко сказать: хлебная монополия, но надо подумать о том, что это значит. Это значит, что все излишки хлеба принадлежат государству. Это значит, что ни один пуд хлеба, который не надобен хозяйству крестьянина (а кто это решает? – В. С.), не надобен для поддержания его семьи и скота, не надобен для посева, – что всякий лишний пуд хлеба должен отбираться в руки государства. Надо, чтобы каждый лишний пуд хлеба был найден и привезен.
Откуда взять крестьянину сознание, которого сотни лет отупляли, которого грабили (но так еще никогда! – В. С.), заколачивали до тупоумия помещики и капиталисты, не давая ему никогда наесться досыта (а вот теперь решили накормить! – В. С.), – откуда ему взять сознание того, что такое хлебная монополия; откуда может взяться у десятков миллионов людей (не в кулаках, значит, дело! – В. С.), которых до сих пор питало государство только угнетением, только насилием, только чиновничьим разбоем и грабежом (да все же не бросало против него регулярных продовольственных армий! – В. С.), откуда взять понятие того, что такое рабоче-крестьянская власть (да уж! – В. С.), что хлеб, который является избыточным (и который во всем мире продается. – В. С.) и не перешедшим в руки государства, если он остается в руках владельца, так тот, кто его удерживает, – разбойник, эксплуататор, виновник мучительного голода рабочих Питера и Москвы? Откуда ему знать, когда его до сих пор держали в невежестве, когда в деревне его дело было только продавать хлеб, откуда ему взять это сознание?!
…Если вы будете называть трудовым крестьянином того, кто сотни пудов хлеба собрал своим трудом и даже без всякого наемного труда, а теперь видит, что может быть, что если он будет держать эти сотни пудов, то он может продать их не по шесть рублей, а дороже, такой крестьянин превращается в эксплуататора, хуже разбойника».
Вот теперь все по-ленински ясно. Все крестьяне, которые трудом вырастили хлеб и хотели бы его продавать, а не отдавать бесплатно, – все они разбойники. Не те разбойники, оказывается, кто с оружием в руках пришел в деревню отнимать хлеб, а те разбойники, кто не хочет его бесплатно отдать.
Но самое страшное во всей истории то, что продовольственная диктатура, как бы жестока и бесчеловечна она ни была, все же не являлась самоцелью, но являлась лишь иезуитским средством к более отдаленным и более обширным целям – держать в руках весь хлеб и распределять его по своему усмотрению.
«Потому что, распределяя его, мы будем господствовать над всеми областями труда». Стр. 449.
Точнее и короче, чем это сказал Ленин, сказать ничего нельзя.
И вот я думаю, ради чего, ради каких конечных целей, ради каких конечных звеньев, если размотать всю цепочку, это все делалось? Большевики завоевали Россию. Сошлемся опять на Ленина.
«Большевикам удалось сравнительно чрезвычайно легко решить задачу завоевания власти, как в столице, так и в главных промышленных центрах России. Но в провинции, в отдаленных от центра местах советской власти пришлось выдержать сопротивление, принимавшее военные формы и только теперь, по истечении более чем четырех месяцев со времени октябрьской революции, приходящие к концу. В настоящее время задача преодоления и подавления сопротивления в России окончена в своих гласных чертах. РОССИЯ ЗАВОЕВАНА БОЛЬШЕВИКАМИ».
Когда одна страна завоевывает другую, когда и Российская империя завоевывала Среднюю Азию, как там ее ни осуждай, ясна была цель, которой не скрывали и сами завоеватели. Многие манифесты (или какие там воззвания) так и начинались: «Стремясь к дальнейшему расширению пределов Российской империи…»
Итак, когда одна страна завоевывает другую и устанавливает там жестокий оккупационный, режим, дабы подавить сопротивление населения и удержать эту завоеванную страну под своей властью, там преследуется хоть и неблаговидная, но понятная цель: присоединить к метрополии завоеванную страну.
Но вот Россию завоевала группа, кучка людей. Эти люди тотчас ввели в стране жесточайший оккупационный режим, какого ни в какие века не знала история человечества. Этот режим они ввели, чтобы удержаться у власти. Подавлять все и вся и удержаться у власти. Они видели, что практически все население против них, кроме узкого слоя «передовых» рабочих, то есть нескольких десятых процента населения России, и все давили, резали, стреляли, морили голодом, насильничали как могли, чтобы удержать эту страну в своих руках. Зачем? Ради чего? С какой целью? Ради того, чтобы осуществить в завоеванной стране свои политические принципы. Всеобщий учет и контроль производимых продуктов, государственную монополию на все виды товаров и их распределение по своему усмотрению. И это было бы полбеды. Но из углубленного прочтения Ленина узнаем, что эти учет и распределение, в свою очередь, являются средством, а не целью. Средством к тому, чтобы осуществить всеобщую трудовую повинность в стране, то есть заставить людей принудительно трудиться, заставить их подчиняться воле одного человека, советского руководителя, диктатора, то есть средством к тому, чтобы все население страны превратить в единый послушный механизм.
«Организация учета, превращения всего государственного механизма в единую крупную машину, в хозяйственную организацию, работающую так, чтобы сотни миллионов людей руководствовались одним планом, – вот та гигантская организационная задача, которая легла на наши плечи».
Но тогда возникает вопрос – зачем? Хорошо, допустим, что у Ленина это объяснено.
«Если мы взяли все дело в руки одной большевистской партии, то мы брали его на себя, будучи убеждены, что революция зреет во всех странах и в конце концов, какие бы трудности мы ни переживали, какие бы поражения нам не были суждены, всемирная социалистическая революция придет».
«Наша отсталость двинула нас вперед, и мы погибнем, если не сумеем удержаться до тех пор, пока мы не встретим мощную поддержку со стороны восставших рабочих других стран».
«А пока там на Западе революция зреет, хотя она зреет теперь быстрее, чем вчера, наша задача только такая: мы, являющиеся отрядом, оказавшимся впереди, вопреки нашей слабости должны делать все, всякий шанс использовать, чтобы удержаться на завоеванных позициях, остаться на своем посту как социалистическому отряду, отколовшемуся в силу событий от рядов социалистической армии и вынужденному пережидать, пока социалистическая революция в других странах подойдет на помощь».
«Мы не знаем, никто не знает, может быть, – это вполне возможно – она победит через несколько недель, даже через несколько дней, и когда она начнется, нас не будут мучить наши сомнения, не будет вопросов о революционной войне, а будет одно сплошное триумфальное шествие». Стр. 16.
Итак, допустим, что с недели на неделю ждали мировую революцию и тогда надеялись триумфальным шествием пройти по всему миру, хотя это предположение говорит больше не о гениальности, а о слепоте и фанатической тупости. Но опять возникает вопрос: ради чего, зачем и что принесет всем народам? Да то же самое: всеобщий учет, контроль за распределением продуктов. Всеобщую трудовую повинность. Подчинение миллионов (а тогда уже миллиардов бы) людей единому плану, единой воле, единому советскому руководителю с диктаторскими полномочиями. Зачем? Ради чего? Зачем живых, инициативных, самодеятельных людей превращать в единый, послушный, но зато безмозглый государственный механизм, весь подчиняющийся нажатию одной кнопки?
Допустим, что – банальная идея мирового господства, осуществленная не путем походов Юлия Цезаря, Александра Македонского или Наполеона, но путем хитрой отмычки так называемой классовой борьбы и натравливания в каждой стране одной части населения на другую. («Речь идет не о нашей борьбе с войском, а о борьбе одной части войска с другой». Ленин.) Допустим, что банальная идея мирового господства. Но для кого? Чье господство? Желание римского императора господствовать над миром чудовищно, но понятно, так же как любой другой могущественной нации. Но здесь-то чье господство? Неужели только свое? Или своей группы? Но ведь остается пять-шесть лет жизни, а затем – прогрессирующий паралич, и все. Ну, пусть Сталин потом господствовал тридцать лет, но все равно, неужели ради этого надо потрошить народы, истреблять физически лучшую часть каждого народа, морить его голодом, держать в тюрьмах и лагерях, загонять в колхозы, лишив земли, лишив заинтересованности в труде, не говоря уже о поэзии труда, о его радостях, хотя и сопряженных с тяжестью. Труд есть труд. Всякий труд тяжек и связан с потом. Но все же, когда он – трудовая повинность, он тяжек стократ.
А еще удивляюсь я, как им, если бы даже и с благими (как им, может, казалось) целями, как им не жалко было пускать на распыл, а фактически убить и сожрать на перепутье к своим высоким всемирным целям такую страну, какой была Россия, и такой народ, каким был русский народ? Может быть, и можно потом восстановить храмы и дворцы, вырастить леса, очистить реки, можно не пожалеть даже об опустошенных выеденных недрах, но невозможно восстановить уничтоженный генетический фонд народа, который только еще приходил в движение, только еще начинал раскрывать свои резервы, только еще расцветал. Никто и никогда не вернет народу его уничтоженного генетического фонда, ушедшего в хлюпающие грязью, поспешно вырытые рвы, куда положили десятки миллионов лучших по выбору, по генетическому именно отбору россиян. Чем больше будет проходить времени, тем больше будет сказываться на отечественной культуре зияющая брешь, эти перерубленные национальные корни, тем сильнее будет зарастать и захламляться отечественная нива чуждыми растениями, мелкотравчатой шушерой вместо поднебесных гигантов, о возможном росте и характере которых мы теперь не можем и гадать, потому что они не прорастут и не вырастут никогда, они погублены даже и не в зародышах, а в поколениях, которые бы еще только предшествовали им. Но вот не будут предшествовать, ибо убиты, расстреляны, уморены голодом, закопаны в землю. Феликс Чуев недавно сообщил мне, что еще при Хрущеве была жива в секретных архивах (а ему кто-то рассказал) запись разговора Владимира Ильича с Дзержинским.
– Что-то тихо, Феликс Эдмундович, не пора ли расстрелять человечков десять-пятнадцать по вашему выбору…
И гены уходят в землю, и через два-три десятилетия не рождаются и не формируются новые Толстые, Мусоргские, Пушкины, Гоголи, Тургеневы, Аксаковы, Крыловы, Тютчевы, Феты, Пироговы, Некрасовы, Бородины, Римские-Корсаковы, Гумилевы, Цветаевы, Рахманиновы, Неждановы, Вернадские, Суриковы, Третьяковы, Нахимовы, Яблочкины, Тимирязевы, Докучаевы, Поленовы, Лобачевские, Станиславские и десятки и сотни им подобных. Списки можете продолжать сами…
Простое порабощение лишает народ цветения, полнокровного роста и духовной жизни и настоящее время. Геноцид, особенно такой тотальный, такой проводился в течение целых десятилетий в России, лишает народ цветения, полнокровной жизни и духовного роста в будущем, а особенно в отдаленном. Генетический урон невосполним, и это есть самое печальное последствие того явления, которое мы, захлебываясь от восторга, именуем Великой Октябрьской социалистической революцией[70].
– Выводы, Владимир Алексеевич, выводы. Не вижу выводов.
– Какие вам еще выводы? Ленина разоблачаем, дальше уж ехать некуда.
– Тут-то и ехать. Теперь-то и ехать. Все поняв и все правильно оценив. Поняв, что Россия окончательно гибнет, надо ее спасать. Возрождать. Стоишь на берегу реки и трезво оцениваешь, что человек тонет, причем не посторонний человек, а родная мать. Что толку в вашей оценке? Как должен поступать каждый, увидев, что его мать тонет, если он не последний подонок? Должен бросаться в воду и плыть на выручку.
Нельзя сказать, что мне и самому не приходило в голову со времени нашего знакомства с Кириллом, что действительно нужно ведь что-то делать. Но чувствовалась за Кириллом такая убежденность, такая широта и глубина понимания всего, что именно он-то, казалось, и должен знать, что теперь делать. Более того, я думал, что за ним стоит уже какая-нибудь организованная и сплоченная сила. Не с пуста же, не с бухты-бархаты эта четкость его позиций, его смелость, его целенаправленность. Не кустарь же он одиночка, да вот теперь еще и я с ним? Не попусту же через его «санпропускник» проходят бесконечным конвейером и денно и нощно люди, да все с хорошими русскими лицами, со светлыми косами, с ясными глазами. («Из недорезанных, Владимир Алексеевич, из недорезанных. Второе и третье поколение. Промываем песок, отбираем крупицы золота. Алмазы, Владимир Алексеевич, алмазы!»).
– И вы самый крупный алмаз, – добавила недрогнувшим голосом Елизавета Сергеевна.
– Пусть так. Но если алмазы, то тебе и карты в руки собирать их в горсть. Не мне же, если я и не знаю еще почти никого из твоих алмазов. Я готов быть солдатом. Я жажду быть солдатом. Верным и самоотверженным, идущим до конца. Но где армия? Где сила, частицей которой я бы себя почувствовал? Или с меня-то все и должно начаться? Тогда зачем Кирилл с его системой отбора людей?
Да, я чувствовал, что Кирилл постепенно наталкивает меня на мысль о конкретных и практических действиях, но наталкивает очень осторожно, словно бы не веря еще. А было для него время, как я теперь понимаю, выводить меня на следующую ступень.
Надо сказать, что если на предыдущих ступенях я как-то очень быстро схватывал все на лету и очень скоро благодаря опыту и огромному количеству фактов, пропущенных через себя в предыдущие годы, мог бы образовать во многом и самого Кирилла, то эта следующая ступень давалась моим образователям с большим трудом. Они не нажимали, боясь отпугнуть, а так поначалу осторожненько «запускали вошь в голову».
Было у нас в обиходе не очень изящное, но зато яркое и в общем-то точное выражение – «запустить вошь в голову». То есть подкинуть человеку мыслишку, приоткрыть занавеску и показать правду, а потом пусть уж он сам думает. Запустил вошь в голову и забыл о ней. Между тем человек вдруг начинает почесываться то в одном месте, то в другом. Он ходит, обедает, спит, смотрит телевизор, а дело делается. Смотришь, то в затылке почесал, то около поясницы.
Мне часто приходилось отмечать про себя моменты, когда вольно или невольно я именно «запускал людям вошь в голову», когда я видел воочию, как шире открываются у моего собеседника глаза, как все многочисленные колесики и шарики, вращающиеся в мозгу, вдруг спотыкались, словно о стенку. Вот он спорит, горячится, пылает огнем первых лет революции…
– Да ты пойми, – скажешь ему, – что это были за люди! Представь себе, что мы с тобой на их месте и наши товарищи с нами, ну, там Миша Алексеев, Ваня Стаднюк, Вася Федоров, Егор Исаев, Грибачев, Софронов, Толя Никонов, Гриша Коновалов, Борис Куликов, остальные наши товарищи. И представь себе, что мы в государстве захватили власть. В государстве, где все устоялось и откристаллизовывалось веками. И вот, не успев захватить власть (дорвались, называется!). Красная площадь уже называется «Грибачевской», Переделкино становится имени Стаднюка, Большой театр становится Софроновским, Саратов переименовывается в Алексеевск, Воронеж – в Егоро-Исаевск, а Таганка становится Никоновкой.
– Зачем же окарикатуривать?
– Какая тут карикатура, если в первые же дни революции Царское Село, летняя резиденция русских императоров, Царское Село, где жил и учился Пушкин, Царское Село, воспетое в поэзии и живописи, стало называться – как?
– Ну, я не знаю. Теперь-то это Пушкин.
– Оно стало называться: Детское имение товарища Урицкого.
– Не может быть! (Вот он – момент запуска вши в голову.)
– Это факт. А Дворцовая площадь в Петербурге?
– Не знаю.
– Тоже площадь Урицкого.
– А Воскресенская площадь в Москве перед Большим театром?
– Не знаю.
– Площадь Свердлова.
А там и пошло, и пошло. Володарки, Свердловки, Ленинки. Улицы, библиотеки, площади, театры, университеты, поселки, огромные древние города, и все своими, своими, своими, черт возьми, именами… Ну скажи на кого мы были бы похожи, если бы, захватив власть, дорвавшись до власти, ударились бы в вакханалию переименовании и начали бы присваивать свои имена всему и направо и налево. Только по одной этой вакханалии переименований неужели нельзя увидеть, что за люди дорвались до власти?
Потом разговор мог перейти опять на рыбалку или на последнюю подборку стихов в журнале. Но колесики уже завертелись, и не может быть, чтобы человек не стал время от времени почесываться то там, то тут. Разве что совсем без пульса, мертвяга.
Или вот в Бугуруслане[71]. Местные деятели повезли меня в Аксаково. По дороге заехали в бывшее имение Карамзиных. Карамзиными был посажен там большой отличный парк, нечто вроде Ботанического сада, из всех деревьев, растущих в Среднем Поволжье. Походили, посмотрели, как запущен теперь парк, насколько бесхозен и беспризорен.
– А что стало с домом Карамзиных?
– Его разгромили во время революции.
– Кто?
– Крестьяне.
– Зачем же?
– От гнева и ярости.
– Позвольте, за что же гнев? Ведь крепостными они давно уже не были?
– Им приходилось арендовать землю у Карамзиных. Значит, приходилось отдавать и часть урожая, десятую, а то и больше.
– Ну да. Теперь-то они совсем не отдают ни зерна. Все, что вырастет, оставляют себе.
Деятель знал, конечно, и раньше, что ни зерна теперь не оставляют колхозникам, все вывозится, но как-то не задумывался об этом, и теперь у деятеля останавливается взгляд, словно ударили его по голове.
А то еще в том же Бугуруслане – библиотека в доме купца Фадеева. В верхнем этаже, где жила купеческая семья, располагается горисполком, а внизу, где были магазин и склад, теперь библиотека с читальным залом вместо магазина и склада. Но опять спрошу – почему вместо, а не вместе?
Библиотекарши, любезные и внимательные к заезжему писателю, объясняют, где был склад, а где магазин.
– Видите, крючья вделаны в потолок? Действительно, вижу крючья по всему читальному залу. – При купце Фадееве висели на них говяжьи туши. А на тех, что поменьше, – бараньи.
И смотрит на меня просветленными глазами, ждя одобрения происходящему процессу: книги вместо говяжьих туш. Но я уж третий день в Бугуруслане и знаю, что почем. Поэтому я наивно спрашиваю:
– Как, в Бугуруслане было мясо? Висели целые туши? Говяжьи? Бараньи?
Библиотекарши хлопают своими глазками, переглядываются. Одна хихикнула, одна покраснела за неосторожность московского литератора: разве можно говорить такие вещи? А сами сопоставляют в уме, не могли же не сопоставлять то, что теперь в Бугуруслане днем с огнем ни в магазине, ни на базаре не только говяжьей туши (парной, конечно), но и мороженой, жилистой какой-нибудь ни килограмма купить нельзя. Нету.
Пошли дальше, но уверен, что теперь будут иногда повнимательнее взглядывать библиотекарши на крюки в читальном зале, будет у них почесываться то там, то тут.
А то еще музейный работник показывал мне этот же дом снаружи.
– Здесь располагался первый реввоенсовет. Возглавляли его Сокольский, Гофман, Зюзин, Пупко.
– Все здешние люди?
– Нет, все приезжие. Прислали их сверху. И, между прочим, с этого вот балкона пришлось им успокаивать разбушевавшуюся толпу.
«Мы знаем, как невелики в России слои передовых и сознательных рабочих».
Предельная ясность: захватившие власть опирались на явное меньшинство, на одураченных рабочих, которых назвали сознательными. Но ведь и эта небольшая часть сознательных рабочих могла одуматься через месяц-другой[69]. Действительно, вдруг одумаются да соединятся с крестьянами, как они соединены в фиктивной формуле о рабоче-крестьянской власти? Совсем не лишне было бы озлобить их друг против друга, столкнуть и разобщить. Инспирированный голод и крестовый поход за хлебом мог бы решить и эту проблему.
«Нужен крестовый поход рабочих (подчеркнуто нами. – В. С.) против дезорганизаторов и против укрывателей хлеба».
Значит, регулярной армии уже мало? Наряду с армией были брошены продотряды, составленные из рабочих Москвы и Петрограда. Не в том могло быть дело, что одной армии мало, а в том, чтобы вот именно столкнуть рабочих и крестьян. Это более вероятно. Надо представить себе все это, как приходят к рабочим агитаторы в кожаных куртках и внушают им, что голодают рабочие (и их семьи, детишки) исключительно по вине крестьян, прячущих хлеб. Какой ненавистью разгораются сердца рабочих. С какой яростью идут они в продотряды, чтобы насильно отнимать хлеб (а там тоже детишки), и какую ненависть со стороны крестьян вызывали эти насильственные действия.
«Каждая фабрика дает по одному человеку на каждые двадцать пять рабочих: запись изъявивших желание поступить в продовольственную армию производится фабрично-заводским комитетом, который составляет поименный список мобилизованных в двух экземплярах… реквизиция хлеба у кулаков – не грабеж, а революционный долг перед рабоче-крестьянскими (?!) массами, борющимися за социализм».
«Сознательным отрядам СНК будет оказывать самую широкую помощь как деньгами, так и оружием».
Измученные инспирированным голодом и науськанные на мужиков, рабочие действовали с озверением, вызывающим встречное озверение. Не отставали и проинструктированные соответствующим образом отряды красноармейцев, преимущественно латышских стрелков.
«Мы знаем, что хлеб есть даже в губерниях, окружающих центр. И этот хлеб нужно взять. Отряды красноармейцев уходят из центра с самыми лучшими стремлениями (?), но иногда, прибыв на места, они поддаются соблазну грабежа и пьянства».
Эти отряды-то красноармейцев? Регулярные воинские части с комиссарами во главе? По-видимому, на пьянство надо было свалить те дикие зверства, которые совершали продотряды тогда в деревне. Дальше, не отказываясь от этого зверства и так называя его своим именем, Владимир Ильич пытается оправдать его в глазах общественного мнения:
«В этом виновата четырехлетняя бойня, которая на долгое время посадила людей в окопы и заставила их, озверев, избивать друг друга. Озверение это наблюдается во всех странах(?). Пройдут годы, пока люди перестанут быть зверями и примут человеческий образ». Стр. 428.
Но жутью на меня повеяло даже не от этих слов об очевидных зверствах, которые нельзя было не признать даже вождю, а от одного ленинского пунктика из «Тезисов по текущему моменту». Это пунктик одиннадцатый.
«В случае, если признаки разложения отрядов будут угрожающе частые, возвращать, то есть сменять, «заболевшие» отряды через месяц на место, откуда они будут отправлены для отчета и «лечения».
Понимаете ли вы, мой возможный читатель, о каком заболевании и о каком лечении тут идет речь?
А речь тут идет о том, что не каждое русское сердце могло все же выдержать, глядя на бесчинства и кровавые зверства, которые прокатились тогда по деревням всей России. Видимо, некоторые люди в продотрядах проникались сочувствием к ограбленным и обрекаемым на голод крестьянам. Отряды, в которых заводились такие люди, и считались «заболевшими». И отправлялись, откуда были посланы «для отчета» и «лечения». Нетрудно догадаться о методах лечения и о лекарствах, которые их ждали.
Теперь остается сказать главное о продовольственной диктатуре, а именно сказать о том, на кого она распространялась, Владимир Ильич все время оперирует понятиями «кулаки», «деревенская буржуазия», но в одном месте он все же проговорился и таким образом поставил все точки над «и». Причем я не знаю, чего больше в этой его тираде – цинизма, ненависти и презрения к крестьянам или фанатизма, перерастающего в тупую и животную злобу. Речь пойдет о русском крестьянине, которому никто никогда не отказывал ни в уме, ни в смекалке, ни в живости характера, ни в чувстве собственного достоинства. Это о нем говорил аристократ Пушкин: «Посмотрите на русских крестьян, разве они похожи на рабов?» Это о русской крестьянке говорит Некрасов: «Есть женщины в русских селеньях… Посмотрит – рублем подарит… Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Какие же слова нашел о русском крестьянине великий вождь всех трудящихся? Нам важно сейчас и это, но главным образом то, что Владимир Ильич откровенно наконец-то, единственный раз проговорился, против кого была направлена диктатура. Никаких кулаков, никакой деревенской буржуазии, все четко и ясно названо своим именем.
«Легко сказать: хлебная монополия, но надо подумать о том, что это значит. Это значит, что все излишки хлеба принадлежат государству. Это значит, что ни один пуд хлеба, который не надобен хозяйству крестьянина (а кто это решает? – В. С.), не надобен для поддержания его семьи и скота, не надобен для посева, – что всякий лишний пуд хлеба должен отбираться в руки государства. Надо, чтобы каждый лишний пуд хлеба был найден и привезен.
Откуда взять крестьянину сознание, которого сотни лет отупляли, которого грабили (но так еще никогда! – В. С.), заколачивали до тупоумия помещики и капиталисты, не давая ему никогда наесться досыта (а вот теперь решили накормить! – В. С.), – откуда ему взять сознание того, что такое хлебная монополия; откуда может взяться у десятков миллионов людей (не в кулаках, значит, дело! – В. С.), которых до сих пор питало государство только угнетением, только насилием, только чиновничьим разбоем и грабежом (да все же не бросало против него регулярных продовольственных армий! – В. С.), откуда взять понятие того, что такое рабоче-крестьянская власть (да уж! – В. С.), что хлеб, который является избыточным (и который во всем мире продается. – В. С.) и не перешедшим в руки государства, если он остается в руках владельца, так тот, кто его удерживает, – разбойник, эксплуататор, виновник мучительного голода рабочих Питера и Москвы? Откуда ему знать, когда его до сих пор держали в невежестве, когда в деревне его дело было только продавать хлеб, откуда ему взять это сознание?!
…Если вы будете называть трудовым крестьянином того, кто сотни пудов хлеба собрал своим трудом и даже без всякого наемного труда, а теперь видит, что может быть, что если он будет держать эти сотни пудов, то он может продать их не по шесть рублей, а дороже, такой крестьянин превращается в эксплуататора, хуже разбойника».
Вот теперь все по-ленински ясно. Все крестьяне, которые трудом вырастили хлеб и хотели бы его продавать, а не отдавать бесплатно, – все они разбойники. Не те разбойники, оказывается, кто с оружием в руках пришел в деревню отнимать хлеб, а те разбойники, кто не хочет его бесплатно отдать.
Но самое страшное во всей истории то, что продовольственная диктатура, как бы жестока и бесчеловечна она ни была, все же не являлась самоцелью, но являлась лишь иезуитским средством к более отдаленным и более обширным целям – держать в руках весь хлеб и распределять его по своему усмотрению.
«Потому что, распределяя его, мы будем господствовать над всеми областями труда». Стр. 449.
Точнее и короче, чем это сказал Ленин, сказать ничего нельзя.
И вот я думаю, ради чего, ради каких конечных целей, ради каких конечных звеньев, если размотать всю цепочку, это все делалось? Большевики завоевали Россию. Сошлемся опять на Ленина.
«Большевикам удалось сравнительно чрезвычайно легко решить задачу завоевания власти, как в столице, так и в главных промышленных центрах России. Но в провинции, в отдаленных от центра местах советской власти пришлось выдержать сопротивление, принимавшее военные формы и только теперь, по истечении более чем четырех месяцев со времени октябрьской революции, приходящие к концу. В настоящее время задача преодоления и подавления сопротивления в России окончена в своих гласных чертах. РОССИЯ ЗАВОЕВАНА БОЛЬШЕВИКАМИ».
Когда одна страна завоевывает другую, когда и Российская империя завоевывала Среднюю Азию, как там ее ни осуждай, ясна была цель, которой не скрывали и сами завоеватели. Многие манифесты (или какие там воззвания) так и начинались: «Стремясь к дальнейшему расширению пределов Российской империи…»
Итак, когда одна страна завоевывает другую и устанавливает там жестокий оккупационный, режим, дабы подавить сопротивление населения и удержать эту завоеванную страну под своей властью, там преследуется хоть и неблаговидная, но понятная цель: присоединить к метрополии завоеванную страну.
Но вот Россию завоевала группа, кучка людей. Эти люди тотчас ввели в стране жесточайший оккупационный режим, какого ни в какие века не знала история человечества. Этот режим они ввели, чтобы удержаться у власти. Подавлять все и вся и удержаться у власти. Они видели, что практически все население против них, кроме узкого слоя «передовых» рабочих, то есть нескольких десятых процента населения России, и все давили, резали, стреляли, морили голодом, насильничали как могли, чтобы удержать эту страну в своих руках. Зачем? Ради чего? С какой целью? Ради того, чтобы осуществить в завоеванной стране свои политические принципы. Всеобщий учет и контроль производимых продуктов, государственную монополию на все виды товаров и их распределение по своему усмотрению. И это было бы полбеды. Но из углубленного прочтения Ленина узнаем, что эти учет и распределение, в свою очередь, являются средством, а не целью. Средством к тому, чтобы осуществить всеобщую трудовую повинность в стране, то есть заставить людей принудительно трудиться, заставить их подчиняться воле одного человека, советского руководителя, диктатора, то есть средством к тому, чтобы все население страны превратить в единый послушный механизм.
«Организация учета, превращения всего государственного механизма в единую крупную машину, в хозяйственную организацию, работающую так, чтобы сотни миллионов людей руководствовались одним планом, – вот та гигантская организационная задача, которая легла на наши плечи».
Но тогда возникает вопрос – зачем? Хорошо, допустим, что у Ленина это объяснено.
«Если мы взяли все дело в руки одной большевистской партии, то мы брали его на себя, будучи убеждены, что революция зреет во всех странах и в конце концов, какие бы трудности мы ни переживали, какие бы поражения нам не были суждены, всемирная социалистическая революция придет».
«Наша отсталость двинула нас вперед, и мы погибнем, если не сумеем удержаться до тех пор, пока мы не встретим мощную поддержку со стороны восставших рабочих других стран».
«А пока там на Западе революция зреет, хотя она зреет теперь быстрее, чем вчера, наша задача только такая: мы, являющиеся отрядом, оказавшимся впереди, вопреки нашей слабости должны делать все, всякий шанс использовать, чтобы удержаться на завоеванных позициях, остаться на своем посту как социалистическому отряду, отколовшемуся в силу событий от рядов социалистической армии и вынужденному пережидать, пока социалистическая революция в других странах подойдет на помощь».
«Мы не знаем, никто не знает, может быть, – это вполне возможно – она победит через несколько недель, даже через несколько дней, и когда она начнется, нас не будут мучить наши сомнения, не будет вопросов о революционной войне, а будет одно сплошное триумфальное шествие». Стр. 16.
Итак, допустим, что с недели на неделю ждали мировую революцию и тогда надеялись триумфальным шествием пройти по всему миру, хотя это предположение говорит больше не о гениальности, а о слепоте и фанатической тупости. Но опять возникает вопрос: ради чего, зачем и что принесет всем народам? Да то же самое: всеобщий учет, контроль за распределением продуктов. Всеобщую трудовую повинность. Подчинение миллионов (а тогда уже миллиардов бы) людей единому плану, единой воле, единому советскому руководителю с диктаторскими полномочиями. Зачем? Ради чего? Зачем живых, инициативных, самодеятельных людей превращать в единый, послушный, но зато безмозглый государственный механизм, весь подчиняющийся нажатию одной кнопки?
Допустим, что – банальная идея мирового господства, осуществленная не путем походов Юлия Цезаря, Александра Македонского или Наполеона, но путем хитрой отмычки так называемой классовой борьбы и натравливания в каждой стране одной части населения на другую. («Речь идет не о нашей борьбе с войском, а о борьбе одной части войска с другой». Ленин.) Допустим, что банальная идея мирового господства. Но для кого? Чье господство? Желание римского императора господствовать над миром чудовищно, но понятно, так же как любой другой могущественной нации. Но здесь-то чье господство? Неужели только свое? Или своей группы? Но ведь остается пять-шесть лет жизни, а затем – прогрессирующий паралич, и все. Ну, пусть Сталин потом господствовал тридцать лет, но все равно, неужели ради этого надо потрошить народы, истреблять физически лучшую часть каждого народа, морить его голодом, держать в тюрьмах и лагерях, загонять в колхозы, лишив земли, лишив заинтересованности в труде, не говоря уже о поэзии труда, о его радостях, хотя и сопряженных с тяжестью. Труд есть труд. Всякий труд тяжек и связан с потом. Но все же, когда он – трудовая повинность, он тяжек стократ.
А еще удивляюсь я, как им, если бы даже и с благими (как им, может, казалось) целями, как им не жалко было пускать на распыл, а фактически убить и сожрать на перепутье к своим высоким всемирным целям такую страну, какой была Россия, и такой народ, каким был русский народ? Может быть, и можно потом восстановить храмы и дворцы, вырастить леса, очистить реки, можно не пожалеть даже об опустошенных выеденных недрах, но невозможно восстановить уничтоженный генетический фонд народа, который только еще приходил в движение, только еще начинал раскрывать свои резервы, только еще расцветал. Никто и никогда не вернет народу его уничтоженного генетического фонда, ушедшего в хлюпающие грязью, поспешно вырытые рвы, куда положили десятки миллионов лучших по выбору, по генетическому именно отбору россиян. Чем больше будет проходить времени, тем больше будет сказываться на отечественной культуре зияющая брешь, эти перерубленные национальные корни, тем сильнее будет зарастать и захламляться отечественная нива чуждыми растениями, мелкотравчатой шушерой вместо поднебесных гигантов, о возможном росте и характере которых мы теперь не можем и гадать, потому что они не прорастут и не вырастут никогда, они погублены даже и не в зародышах, а в поколениях, которые бы еще только предшествовали им. Но вот не будут предшествовать, ибо убиты, расстреляны, уморены голодом, закопаны в землю. Феликс Чуев недавно сообщил мне, что еще при Хрущеве была жива в секретных архивах (а ему кто-то рассказал) запись разговора Владимира Ильича с Дзержинским.
– Что-то тихо, Феликс Эдмундович, не пора ли расстрелять человечков десять-пятнадцать по вашему выбору…
И гены уходят в землю, и через два-три десятилетия не рождаются и не формируются новые Толстые, Мусоргские, Пушкины, Гоголи, Тургеневы, Аксаковы, Крыловы, Тютчевы, Феты, Пироговы, Некрасовы, Бородины, Римские-Корсаковы, Гумилевы, Цветаевы, Рахманиновы, Неждановы, Вернадские, Суриковы, Третьяковы, Нахимовы, Яблочкины, Тимирязевы, Докучаевы, Поленовы, Лобачевские, Станиславские и десятки и сотни им подобных. Списки можете продолжать сами…
Простое порабощение лишает народ цветения, полнокровного роста и духовной жизни и настоящее время. Геноцид, особенно такой тотальный, такой проводился в течение целых десятилетий в России, лишает народ цветения, полнокровной жизни и духовного роста в будущем, а особенно в отдаленном. Генетический урон невосполним, и это есть самое печальное последствие того явления, которое мы, захлебываясь от восторга, именуем Великой Октябрьской социалистической революцией[70].
– Выводы, Владимир Алексеевич, выводы. Не вижу выводов.
– Какие вам еще выводы? Ленина разоблачаем, дальше уж ехать некуда.
– Тут-то и ехать. Теперь-то и ехать. Все поняв и все правильно оценив. Поняв, что Россия окончательно гибнет, надо ее спасать. Возрождать. Стоишь на берегу реки и трезво оцениваешь, что человек тонет, причем не посторонний человек, а родная мать. Что толку в вашей оценке? Как должен поступать каждый, увидев, что его мать тонет, если он не последний подонок? Должен бросаться в воду и плыть на выручку.
Нельзя сказать, что мне и самому не приходило в голову со времени нашего знакомства с Кириллом, что действительно нужно ведь что-то делать. Но чувствовалась за Кириллом такая убежденность, такая широта и глубина понимания всего, что именно он-то, казалось, и должен знать, что теперь делать. Более того, я думал, что за ним стоит уже какая-нибудь организованная и сплоченная сила. Не с пуста же, не с бухты-бархаты эта четкость его позиций, его смелость, его целенаправленность. Не кустарь же он одиночка, да вот теперь еще и я с ним? Не попусту же через его «санпропускник» проходят бесконечным конвейером и денно и нощно люди, да все с хорошими русскими лицами, со светлыми косами, с ясными глазами. («Из недорезанных, Владимир Алексеевич, из недорезанных. Второе и третье поколение. Промываем песок, отбираем крупицы золота. Алмазы, Владимир Алексеевич, алмазы!»).
– И вы самый крупный алмаз, – добавила недрогнувшим голосом Елизавета Сергеевна.
– Пусть так. Но если алмазы, то тебе и карты в руки собирать их в горсть. Не мне же, если я и не знаю еще почти никого из твоих алмазов. Я готов быть солдатом. Я жажду быть солдатом. Верным и самоотверженным, идущим до конца. Но где армия? Где сила, частицей которой я бы себя почувствовал? Или с меня-то все и должно начаться? Тогда зачем Кирилл с его системой отбора людей?
Да, я чувствовал, что Кирилл постепенно наталкивает меня на мысль о конкретных и практических действиях, но наталкивает очень осторожно, словно бы не веря еще. А было для него время, как я теперь понимаю, выводить меня на следующую ступень.
Надо сказать, что если на предыдущих ступенях я как-то очень быстро схватывал все на лету и очень скоро благодаря опыту и огромному количеству фактов, пропущенных через себя в предыдущие годы, мог бы образовать во многом и самого Кирилла, то эта следующая ступень давалась моим образователям с большим трудом. Они не нажимали, боясь отпугнуть, а так поначалу осторожненько «запускали вошь в голову».
Было у нас в обиходе не очень изящное, но зато яркое и в общем-то точное выражение – «запустить вошь в голову». То есть подкинуть человеку мыслишку, приоткрыть занавеску и показать правду, а потом пусть уж он сам думает. Запустил вошь в голову и забыл о ней. Между тем человек вдруг начинает почесываться то в одном месте, то в другом. Он ходит, обедает, спит, смотрит телевизор, а дело делается. Смотришь, то в затылке почесал, то около поясницы.
Мне часто приходилось отмечать про себя моменты, когда вольно или невольно я именно «запускал людям вошь в голову», когда я видел воочию, как шире открываются у моего собеседника глаза, как все многочисленные колесики и шарики, вращающиеся в мозгу, вдруг спотыкались, словно о стенку. Вот он спорит, горячится, пылает огнем первых лет революции…
– Да ты пойми, – скажешь ему, – что это были за люди! Представь себе, что мы с тобой на их месте и наши товарищи с нами, ну, там Миша Алексеев, Ваня Стаднюк, Вася Федоров, Егор Исаев, Грибачев, Софронов, Толя Никонов, Гриша Коновалов, Борис Куликов, остальные наши товарищи. И представь себе, что мы в государстве захватили власть. В государстве, где все устоялось и откристаллизовывалось веками. И вот, не успев захватить власть (дорвались, называется!). Красная площадь уже называется «Грибачевской», Переделкино становится имени Стаднюка, Большой театр становится Софроновским, Саратов переименовывается в Алексеевск, Воронеж – в Егоро-Исаевск, а Таганка становится Никоновкой.
– Зачем же окарикатуривать?
– Какая тут карикатура, если в первые же дни революции Царское Село, летняя резиденция русских императоров, Царское Село, где жил и учился Пушкин, Царское Село, воспетое в поэзии и живописи, стало называться – как?
– Ну, я не знаю. Теперь-то это Пушкин.
– Оно стало называться: Детское имение товарища Урицкого.
– Не может быть! (Вот он – момент запуска вши в голову.)
– Это факт. А Дворцовая площадь в Петербурге?
– Не знаю.
– Тоже площадь Урицкого.
– А Воскресенская площадь в Москве перед Большим театром?
– Не знаю.
– Площадь Свердлова.
А там и пошло, и пошло. Володарки, Свердловки, Ленинки. Улицы, библиотеки, площади, театры, университеты, поселки, огромные древние города, и все своими, своими, своими, черт возьми, именами… Ну скажи на кого мы были бы похожи, если бы, захватив власть, дорвавшись до власти, ударились бы в вакханалию переименовании и начали бы присваивать свои имена всему и направо и налево. Только по одной этой вакханалии переименований неужели нельзя увидеть, что за люди дорвались до власти?
Потом разговор мог перейти опять на рыбалку или на последнюю подборку стихов в журнале. Но колесики уже завертелись, и не может быть, чтобы человек не стал время от времени почесываться то там, то тут. Разве что совсем без пульса, мертвяга.
Или вот в Бугуруслане[71]. Местные деятели повезли меня в Аксаково. По дороге заехали в бывшее имение Карамзиных. Карамзиными был посажен там большой отличный парк, нечто вроде Ботанического сада, из всех деревьев, растущих в Среднем Поволжье. Походили, посмотрели, как запущен теперь парк, насколько бесхозен и беспризорен.
– А что стало с домом Карамзиных?
– Его разгромили во время революции.
– Кто?
– Крестьяне.
– Зачем же?
– От гнева и ярости.
– Позвольте, за что же гнев? Ведь крепостными они давно уже не были?
– Им приходилось арендовать землю у Карамзиных. Значит, приходилось отдавать и часть урожая, десятую, а то и больше.
– Ну да. Теперь-то они совсем не отдают ни зерна. Все, что вырастет, оставляют себе.
Деятель знал, конечно, и раньше, что ни зерна теперь не оставляют колхозникам, все вывозится, но как-то не задумывался об этом, и теперь у деятеля останавливается взгляд, словно ударили его по голове.
А то еще в том же Бугуруслане – библиотека в доме купца Фадеева. В верхнем этаже, где жила купеческая семья, располагается горисполком, а внизу, где были магазин и склад, теперь библиотека с читальным залом вместо магазина и склада. Но опять спрошу – почему вместо, а не вместе?
Библиотекарши, любезные и внимательные к заезжему писателю, объясняют, где был склад, а где магазин.
– Видите, крючья вделаны в потолок? Действительно, вижу крючья по всему читальному залу. – При купце Фадееве висели на них говяжьи туши. А на тех, что поменьше, – бараньи.
И смотрит на меня просветленными глазами, ждя одобрения происходящему процессу: книги вместо говяжьих туш. Но я уж третий день в Бугуруслане и знаю, что почем. Поэтому я наивно спрашиваю:
– Как, в Бугуруслане было мясо? Висели целые туши? Говяжьи? Бараньи?
Библиотекарши хлопают своими глазками, переглядываются. Одна хихикнула, одна покраснела за неосторожность московского литератора: разве можно говорить такие вещи? А сами сопоставляют в уме, не могли же не сопоставлять то, что теперь в Бугуруслане днем с огнем ни в магазине, ни на базаре не только говяжьей туши (парной, конечно), но и мороженой, жилистой какой-нибудь ни килограмма купить нельзя. Нету.
Пошли дальше, но уверен, что теперь будут иногда повнимательнее взглядывать библиотекарши на крюки в читальном зале, будет у них почесываться то там, то тут.
А то еще музейный работник показывал мне этот же дом снаружи.
– Здесь располагался первый реввоенсовет. Возглавляли его Сокольский, Гофман, Зюзин, Пупко.
– Все здешние люди?
– Нет, все приезжие. Прислали их сверху. И, между прочим, с этого вот балкона пришлось им успокаивать разбушевавшуюся толпу.