Страница:
Некрасов поэт тенденциозный, его нельзя заподозрить в приукрашивании действительности. Но ведь это же его слова: «Ой, полным-полна коробушка, есть и ситец и парча». (Кстати, недавно в газете была статья под названием «Где же ситец и парча?») И еще: «Ситцы есть у нас богатые, есть миткаль, кумач и плис… Есть у нас мыла пахучие по две гривны за кусок, есть румяна нелинючие, молодись за пятачок». А вот и ярмарка: «Пришли на площадь странники, товару много всякого… Штаны на парнях плисовы, жилетки полосатые, рубахи всех цветов. На бабах платья красные, у девок косы с лентами, лебедками плывут…»
Конечно, Некрасов сравнил русскую песню со стоном («Этот стон у нас песней зовется»), но он же и пишет: «Вдруг песня хором грянула, удалая, согласная… Притихла вся дороженька, одна та песня складная широко, вольно катится, как рожь под ветром стелется…» Не похоже что-то на стон. И, наконец, образ русской крестьянки:
…Я пишу не стенографический отчет о наших давних теперь уж встречах с Кириллом Бурениным. Я не могу вспомнить теперь уже ни последовательности наших встреч, ни последовательности наших многочисленных разговоров. Едва ли с первого раза они пошли мне говорить о Столыпине, будто я уж их полный единомышленник. Наверное, были какие-то мои встречные слова, по которым они поняли, что можно двигаться в моем «образовании» дальше. Наверное, разговоры перескакивали с одного на другое, а с другого сразу и на двадцатое. Но все же я не погрешу против истины, если скажу, что на первом этапе наших всех разговоров из них проступала одна идея – открыть глаза на дореволюционную Россию.
Было вдолблено с детских лет, да так и закостенело в извилинах, что Россия – самое отсталое и самое жалкое государство в мире, самое нищее, самое бестолковое, невежественное. И вот из разных выписок, вырезок, из разных книг, которые мне буквально всовывал в руки Кирилл, я уже через несколько дней явственно увидел огромное и могучее, технически оснащенное, культурное, процветающее государство, причем настолько сильное и спокойное за свою судьбу, что не боялось собственных промашек, не держало их в тайне от народа, подобно тому, как наша современная информация тотчас набирает воды в рот, если дело касается ошибки, неприятности, а тем более поражения.
Потерпела Россия поражение в Японской войне, был разгромлен флот в Цусимском проливе. Ну и что? С каждым воюющим государством может это случиться. Наполеон – и тот потерпел поражение. Скрывать ли все? Бояться ли огласки? Зажать ли рот этому случаю? Ничуть не бывало. Россия скорбит, конечно, но ничего не боится и не стыдится. Тотчас возникли популярные песни: «На сопках Маньчжурии», «Плещут холодные волны» и «Гибель «Варяга», которые поются с эстрады, выпускаются на пластинках. Что-то о советско-финской войне 1940 года я не слышал подобных песен.
Слово «царь» (они говорили также – государь, особенно применительно к последнему царю) странным образом перестало казаться мне чужим, чуждым, отрицательным словом, а понятие, вложенное в него, архаической нелепостью, чем-то невежественным, жестоким, тупым, кровавым, злым, народоненавистническим, уродливым, как это было привнесено в мое сознание всей атмосферой, которой я дышал всю свою предыдущую жизнь.
Можно подумать, если перечесть предыдущие страницы, что я сопротивлялся пропаганде Кирилла и только постепенно под ударами его сокрушающей логики, подкрепленной цифрами и фактами, уступал свои позиции, образовывался и прозревал. Чудесным образом все произошло иначе. Оказалось, что все (кроме, может быть, цифр и фактов) уже давно жило во мне либо где-то в глубине подсознания, либо в сознании же, но отделенное от активной действующей части сознания глухой звуконепроницаемой перегородкой. Может быть, происходила некая диффузия оттуда сюда, не более, но теперь перегородка вдруг прорвалась, лопнула. Холодная пироксилиновая шашка, похожая на бесчувственный тупой кусок мыла, взорвалась от детонации и осветила мир вокруг себя уже собственным, таившимся в ней огнем.
С этими людьми я с первого же дня впервые в жизни почувствовал себя полностью самим собой. Каждое их слово находило немедленный и радостный (хотелось бы подчеркнуть, что радостный) отклик во мне.
Это – больше литературный прием, что я как бы возражаю и спорю, а они мне доказывают.
На самом же деле они мне не доказывали, а рассказывали. Если же я спрашивал, то не споря, не сопротивляясь лавине новой для меня информации, но единственно потому, что не знал, но хотел узнать. Напротив, очень скоро я сам уж им начал рассказывать, ибо некоторые стороны нашей действительности были знакомы мне лучше, чем им, по крайней мере с фактической стороны.
У нас была игра: они делались понарошке как бы ярыми «советчиками» (от «советской власти»), а я уж был их оппонентом и крушил их, опровергал, клал на обе лопатки. Мы все хохотали подчас при этом. Надо было парировать как бы неопровержимые доводы. Это называлось кувалдой. Неопровержимый довод – кувалда. Кувалдой по голове. На их домашнем жаргоне многие предметы назывались с окончанием на «яга». Звучало трогательно, и я вскоре заразился этим жаргоном. Про тупого человека можно было сказать «тупяга». Одна особо острая и редчайшая книга в желтом переплете называлась у нас «желтяга».
«Возьми почитай желтягу, там все написано». «Лисенок, бородяга сегодня не звонил?» Пустое дело какое-нибудь, естественно, называлось «пустягой». Надо достать пропуск в Елоховский собор на пасхальную службу.
– Может, позвонить Алексею Петровичу? – предлагала Лиза.
– Пустяга. Надо позвонить владыке Леониду. Таким образом «пустяга» могла превратиться в «вернягу». Не все слова, как можно понять, допускались в жаргонный обиход, но те, что допускались, звучали метко и выразительно. Так вот, кувалдой по голове. Кувальдяга.
– Нет, Владимир Алексеевич, посмотрите, сколько сейчас в деревне и вообще в стране телевизоров и радиоприемников. Культура.
– Кувальдяга! – поощрительно восклицал Кирилл. – Кувальдяга, Владимир Алексеевич, нечем крыть.
– Вы что же, считаете, что радио и телевидение – это заслуга советской власти? Это общий процесс на земле. Разве в странах, где нет советской власти, телевизоров и радиоприемников меньше, чем у нас? Да теперь каждый негр из племени банту ходит с транзистором на пузе. Да, в России радиоприемников не было в деревнях. Но их не было тогда вообще. Радио только что изобретено. Телевидение практически еще не изобретено. Неужели вы думаете, что страна, в которой было изобретено радио, отстала бы от других стран в радиофикации? В авиации не отстала же! К моменту первой мировой войны в России было столько же самолетов, сколько в Германии, Англии и Франции. И вообще, что за привычка – сравнивать теперешний СССР с Россией пятидесятилетней давности? Тогда уже надо брать Россию, какой бы она стала теперь, в шестидесятые годы. А кто мне скажет, какой бы она стала? Трудно вообразить[9]! Она что, по-вашему, стояла бы на месте? Почему бы ей не развиваться вместе с другими странами? Ведь процент развития экономики у нее был самый высокий в мире. До шестисот процентов в год – вот как развивалась Россия. Что касается газет, то во всяком губернском городе их выходило до семи-десяти штук, и, заметьте, все разные! Сейчас же выходит в каждой области одна областная газета, и все они одинаковые во всех областных городах. Ну, еще маленькая комсомольская газетчонка.
Клубы… Посмотрели бы вы на эти деревенские клубы. Я вам их потом покажу. Жуть. Я недавно иду мимо, а наш завклубом Юрка Патрикеев об угол клуба колотит каким-то мешком. Я подошел, а сквозь мешковину – кровь.
– Ты что делаешь?
– Да вон, тетка Пелагея попросила кота убить.
Это завклубом! Самая культурная, самая светящаяся точка в селе. Допустим, что самый культурный человек в нашем селе был священник отец Александр. Не бог весть какая культура. Но могу ли я представить его убивающим по просьбе тетки Пелагеи кота об угол церкви?
– Лисенок, нокаут! Кувальдяга отскочила и тебе же по скуле! Но игра продолжалась.
– Нет, не говорите. Сколько раньше получал простой рабочий? Ну пятнадцать, ну двадцать рублей в месяц. Разве это деньги, пусть хоть и золотом!
– Ну что же, двадцать пять рублей стоила корова. Корова стоит теперь пятьсот. А кто получает пятьсот? Рабочий? Служащий? Директор завода? Курица, насколько мне известно, стоила до шести копеек. Я недавно разговаривал с одним мусорщиком, получавшим жалованье и всего-то шесть рублей. Вот так же говорю ему: «Бедная была твоя жизнь». – «Почему же бедная? – обиделся мусорщик. – Я получал шесть рублей, курица стоила шесть копеек. Значит, я мог купить на свои деньги сто кур. А теперь поди-ка купи… Чтобы купить сто кур, это кем же я должен быть?»
– И все же, Владимир Алексеевич, были труженики, а были тунеядцы, паразиты, дворяне.
– Давай, Лисенок, кроши! Кувальдяга!
– Во-первых, я не понимаю, почему слесарь, пекарь, маляр, каменщик, машинист паровоза считались тружениками, а командир полка, скажем, или вообще офицер трудящимся не считался? Думаете, командовать полком легче, нежели красить стену? Да и рядовые гусары из дворян. У них была своя служба, был свой труд. Или тогда давайте считать тунеядцами и теперешних офицеров, генералов, полковников…
– Теперь, Владимир Алексеевич, – остановил меня характерным тоном Кирилл, – армия стоит на страже завоеваний трудящихся. Великого Октября, а тогда она служила опорой самодержавия и мракобесия.
Тон Кирилла в таких случаях был характерен тем, что он был, конечно, издевательским тоном, но все же не придерешься. Прописная затасканная истина, прописной советский догмат преподносился как бы в освеженном, высвеченном контекстом нашего разговора виде. И вот догмат, произнесенный как будто серьезным тоном, звучал парадоксом, если не абсурдом.
– Да-с, Владимир Алексеевич, армия трудящихся и армия царского самодержавия. Удивляюсь, как писатель этого не понимает.
– Труд есть труд. И командир полка должен трудиться, хоть у нас, хоть там. Если же мы считаем, что русская армия была антинародной и что царская политика вообще была антинародной, тогда давайте перестанем гордиться тем, что у нас огромное государство, что оно занимает шестую часть суши. Как вы думаете, откуда оно взялось? От Чукотки, от Курил до Карпат, до Дуная, от Кушки до Мурманска. Его что, на блюдечке нам преподнесли? Ну да, конечно, – деды, отцы. Да ведь сами деды и отцы не пошли бы воевать с турками, отвоевывать у них Измаил. Или Крым у бахчисарайского хана. Да ничего бы у них не вышло! Россию собирали русские цари, проводя последовательную политику расширения пределов Российского государства при помощи русской армии. Если мы считаем, что командир полка тунеядец, а говновоз – трудящийся, то давайте перестанем гордиться тем, что мы освободили Болгарию от турецкого ига, что прогнали Наполеона, героически отстаивали Севастополь, побеждали турок, завоевали Кавказ, Бухарское ханство. Это что же, все тунеядцы делали?
Да, дворянство не таскало камней, не стояло у кузнечных мехов, но дворянство управляло государством, той же промышленностью, теми же железными дорогами. Кроме того, оно, будучи интеллигентным (два-три языка с детского возраста), и породило ту русскую культуру, которой мы теперь, как ни странно, гордимся. Да, Тютчев не был маляром, он был дипломатом. Утонченный аристократ. Только потому, что он Тютчев, то есть потому, что писал стихи, мы не считаем его своим классовым врагом и тунеядцем. Но остальные дипломаты? Не писавшие стихов, но тем не менее хорошо исполнявшие свои обязанности, дипломаты и чиновники разных ведомств, безымянные для нас люди, почему же они не трудящиеся? Они же трудились каждый на своем поприще на благо России! Гусар Лермонтов нам не враг, ибо великий поэт. Но другие гусары? Русские гусары? Русские воины? Почему же враги?
– Лисенок, руки вверх. А теперь – пора. Нас ждут на ужине в доме советника американского посольства. Владимир Алексеевич, вот ваш пригласительный билет. Сам он… Впрочем, это не важно. Жена у него – русская. Гадина. Контра. Внучка царского генерала. Обожает ваши книги, Владимир Алексеевич. Просила познакомить. Змея. Русская Жанна д'Арк. Готова на смерть. Махровая монархистка. Повесить на первом дереве. Культурнейший человек. Мать четырех детей. Зовут Лика. Пошли!
Жизнь повернулась какой-то такой новой гранью, которая не снилась и во сне.
На Кутузовском проспекте я поставил свою машину среди разных иностранных машин – «фальксвагенов», «ситроенов», «рено», «вольво», «фиатов» и «мерседесов». Перед входом в подъезд нас остановил милиционер и спросил, к кому мы идем. Кирилл назвал номер квартиры. Все это было и непривычно, и тревожно. Появляется в глубине сознания подсознательное тоскливое ощущение, что я иду куда-то не туда, делаю что-то не то. Но, с другой стороны, разве не интересно – ужин в доме американскою советника? Вместе с подспудной тоской появляется, напротив, чувство достоинства, некоей романтики даже, ибо вместо унылою единомыслия многосотенного собрания членов Союза писателей (фиктивного, впрочем, ложного единомыслия) я впервые почувствовал, что действительно единомышленник и – хочется отметить – был счастлив.
Удивительно, что в обыкновенном московском доме на Кутузовском проспекте, в доме, построенном московскими рабочими (какое-нибудь там СМУ-115) и по внешнему виду не отличающемся от других московских домов, можно войти в квартиру, которая не похожа, не имеет ничего общего с миллионами других московских квартир.
Перешагнул порог – и сразу же оказался за границей. Не то чтобы встретили в прихожей другим языком, французской или английской речью. Но все – и мебель, и расстановка ее, и освещение, и картины на стенах, и корешки книг на полках, и ковры на полу, и планировка квартиры, без этих наших изолированных либо смежных, весь интерьер – все было какое-то не наше, не стандартное, не типовое. Хозяйка, высокая, по-американски тонкая, сравнительно еще молодая, очаровательная блондинка, вышла нам навстречу, весело поздоровалась с Бурениным. Нас представили друг другу, и она тотчас заговорила о моей последней книге и о стихах, и видно было, что действительно читала и знает.
Когда мы вошли в гостиную, из которой в открытую дверь был виден уже накрытый стол с двумя не горящими пока еще канделябрами (в каждом по пять витых зеленых свечей), нас встретил и хозяин, похожий скорее на немца, чем на американца. Потом так и оказалось, что он выходец из Германии. Явилась служанка с подносом, а на подносе напитки – виски со льдом, джин с тоником, мартини, водка. Служанка, к моему удивлению, оказалась нашей, советской. Она, улыбаясь, поднесла нам напитки.
– Люблю младший комсостав, – сказал, смеясь, Кирилл и взял себе апельсиновый сок.
С напитками мы сели около журнального столика, где стояла пепельница, большая настольная зажигалка и лежало три-четыре пачки сигарет разного сорта. Кирилл стал прикуривать от зажигалки, но получилась осечка с первого раза. Лика взяла ее в свои руки.
– Она иногда дурит.
– Ну конечно, трудно сочетать в одном предмете зажигалку, магнитофон, фотоаппарат и портативное взрывное устройство.
Смеялась хозяйка высоким, заразительным смехом, какого я не слышал больше ни до нее, ни после нее. Этими двумя репликами – по поводу младшего комсостава и зажигалки – Кирилл задал легкий шутливый тон всему вечеру.
Зажглись свечи. Мы ели прекрасное сочное мясо. По своей тогдашней наивности я, восторгаясь им, спросил, не на самолете ли возят его откуда-нибудь из Европы.
– Это ваше советское мясо, – ответила Лика, – только куплено в валютном магазине.
– Для белых, – врезался с репликой Кирилл, и это было самое острое, что прозвучало за весь вечер. В остальном – ни слова о политике, о советском ли, об американском ли правительстве. Литературные вечера, выставки живописи, кинофильмы – вот предмет разговора.
В середине ужина к столу подошли четверо белокурых детей от пяти до десяти лет, попрощались с мамой и папой – им пора спать. Ужин мы запивали отличным французским, соответственно еде и времени года, вином. А потом опять перешли за журнальный столик пить кофе. Лика обратилась ко мне:
– В нашем посольстве иногда бывают приемы. На них приглашается московская интеллигенция. Не знаю, почему не бываете вы. От кого зависят эти списки, в которых вас пока нет? Приходят ведь десятки и художников, и композиторов, и артистов. Хотите, я сделаю так, чтобы и вы получали пригласительные билеты на такие приемы?
– Я, право… Удобно ли?
– Это будет лишь исправлением несправедливости, – поставил точку Кирилл.
Пожалуй, не было большого преувеличения с моей стороны, когда я говорил, что Буренины мне, главным образом, рассказывали то, что уже жило во мне где-то в душе и сердце, а теперь начало раскрываться бурно, подобно взрыву. Но была одна переходная ступень, через которую мне самому, пожалуй, никогда бы не перешагнуть, если бы меня не перевели через нее за руку, а может быть, не будет слишком сильно сказать, не перетащили за шиворот. Я мог быть приготовлен внутренне к той простой и вообще-то очевидной истине, если человек не слеп и не туп, что Россия была великим просвещенным государством, а вовсе не омутом темноты и невежества. Легко сообразить в конце концов, что невежественный, темный народ не мог бы породить ни великой архитектуры (Кижи, Суздаль, Киев, Ростов, Владимир, Москва, Петербург, десятки тысяч великолепных домов и храмов в бесчисленных городах и селах), ни замечательных песен, ни гениальной живописи (Рублев, Дионисий, Ушаков, Палех, Мстера, тысячи безымянных иконописцев), ни могучего языка, ни славных умов, ни грандиозных талантов в науке и во всех видах искусства. Это все настолько очевидно, что нужен, вот именно, один толчок, одно движение благотворного скальпеля, чтобы пелена упала с глаз и человек начал видеть.
Но, сказав «а», надо было говорить и «б». И вот к этому «б» я оказался настолько неподготовленным, что Кириллу и Лизе пришлось основательно потрудиться, прежде чем я поднялся на вторую ступень. Участок мозга, к которому обращались в данном случае мои учителя, оказался настолько анестезированным, замороженным, выведенным из строя (но, значит, все-таки не ампутированным), что я сам еще месяц назад рассмеялся бы, если бы вообразил себе разговор на эту тему. Назову ее сразу и вызову у читателя тот же самый смех, которым смеялся бы я месяц назад, потому что не в индивидуальном же порядке мне замораживали упомянутый участок мозга. Замораживали его в массовом порядке, сразу у всех, путем коллективного внушения, через газеты, журналы, радио, плакаты, карикатуры, школьные уроки, собрания, митинги, кинофильмы, спектакли, романы, выборочные, но тем не менее массовые репрессии, аресты, концентрационные лагеря, через дозировку общественного кислорода, при котором мозг лишь тлел, а не пылал бы сипим живым огоньком, наблюдая, сопоставляя, делая выводы.
Итак, назову эту вторую ступень – монархия. Преимущество монархического образа правления. Возрождение монархии как единственный путь возрождения России.
Да, еще месяц назад я смеялся бы так же, как смеетесь и вы теперь, читая эти строки, которые вам кажутся бредовыми. В самом деле – строительство коммунизма, социализм, КПСС, СССР и вдруг – монархия! У американцев есть поговорка: «Для того чтобы дать машине задний ход, ее надо хоть на мгновение остановить». Видимо, первая ступень (то, что я называю первой ступенью), все наши разговоры о России как великом и просвещенном государстве и были той остановкой, после которой можно было моим политическим убеждениям, рвущимся в сияющие дали коммунизма, дать обратное направление. У вас такой остановки не было, поэтому вы смеетесь. Но меня уже не смущает этот смех.
Надо сказать, что готовили меня постепенно. Частые употребления в разговоре почтительного слова «государь» вместо разных там «Николаев Палкиных» и «Николаев Кровавых», пролистывания книг с прекрасными портретами царей, цариц, царевичей, царевен, великих князей, мелкие исторические анекдоты…
– В Париже поставили водевиль с намеком на Николая Первого. Что же он сделал? Он вызвал французского посла в Петербурге и сказал: «Я не могу распоряжаться репертуарами ваших театров, но я могу прислать миллион зрителей в шинелях, и они водевиль освищут». Какое достоинство, какое сознание своей мощи! Великое государство. А то недавно хунвейбины оплевали и исцарапали нашего посла в Китае, и мы проглотили эту пилюлю словно конфетку.
– Валентин Серов писал портрет Николая Второго. Было много сеансов. Друзья подговорили художника, чтобы он попросил денег на новый журнал. Во время очередного сеанса Серов издалека завел разговор.
– Ваше величество, вот я, например, ничего не понимаю в финансах…
– Представьте себе, я тоже! – простодушно ответил царь.
Сеанс продолжался. После некоторого молчания государь спросил:
– А собственно, о какой сумме идет речь?
– Сорок тысяч на новый художественный журнал…
Внушили нам, что как царь, как король, так и вампир, тупица, бездельник, А они были просвещенные люди, их же готовили для управления государством с пеленок, с младенчества.
Людовика XVI ведут на эшафот из темницы. Он спрашивает у палача, у первого человека, к которому он мог обратиться:
– Братец, скажи, что слышно об экспедиции Лаперуза? Ведь никто в этот день на площади не думал о какой-то там исследовательской экспедиции. Уж не Марата ли, не Робеспьера ли, этих подонков и кровопийц, интересовала она?
Александр Второй, один из лучших государей, воспитывался Жуковским. Освободил Болгарию от турецкого ига, освободил крестьян от крепостной зависимости, закончил Кавказскую войну, множество прогрессивных реформ. И вдруг одно за другим покушения. Почему? Потому что чем лучше государь, тем для него хуже. И чем хуже, тем лучше. И вот бомбой ему оторвало ноги. Он повернулся к убийце и спросил с искренним недоумением:
– За что же ты меня, братец[10]?
– Но Николай Первый расстрелял декабристов, а Николай Второй – манифестацию перед Зимним дворцом. Кровавое воскресенье.
– Расстрел 9 января был произведен без ведома государя. Он находился в Царском Селе. В Зимнем была лишь царица, это во-первых. Во-вторых, там было не все так просто, как нам теперь преподносят. В огромной толпе народа, шедшего с хоругвями, находились экстремисты, которые надеялись таким образом ворваться в Зимний дворец. Да и намерения самой толпы были не ясны. Представьте себя на месте находящихся во дворце. Прет многотысячная толпа. Если бы теперь поперла на Кремль, думаете, не появилась бы милиция, оцепление, заслоны, войска? Не примчалась бы тотчас Кантемировская дивизия? Так и вышло. Перед Зимним выстроились войска. А провокаторы из толпы и с деревьев начали стрелять. В этой обстановке генерал Ресин принял решение открыть огонь. Что касается декабристов… Как думаешь, как реагировали бы Ленин, Сталин, Хрущев, если бы офицеры устроили заговор с целью их свержения, уничтожения и вывели бы на Красную площадь пару полков?
Конечно, Некрасов сравнил русскую песню со стоном («Этот стон у нас песней зовется»), но он же и пишет: «Вдруг песня хором грянула, удалая, согласная… Притихла вся дороженька, одна та песня складная широко, вольно катится, как рожь под ветром стелется…» Не похоже что-то на стон. И, наконец, образ русской крестьянки:
Зачем же нужно было уничтожать такую страну и такое крестьянство? Когда нам хотят доказать, что крестьянство в России бедствовало, что Россия была нищей страной, то хочется спросить: откуда же взялись шесть миллионов зажиточных хозяйств для раскулачивания? Если в стране 6.000.000 богатых хозяйств, то можно ли ее называть нищей? Теперь позвольте спросить, если все цвело: наука, музыка, литература, театр, певческие голоса, балет, живопись, архитектура, бурно развивалась промышленность, наступая на пятки самым передовым странам, русским хлебом и салом завалены мировые рынки, в деревнях праздники, хороводы и песни, на масленицах катание, магазины ломятся от продуктов, все дешево, доступно, – и вот если все это цвело, то что же тогда гнило?
В ней ясно и крепко сознанье,
Что все их спасенье в труде.
И труд ей несет воздаянье —
Семейство не бьется в нужде.
Всегда у них теплая хата,
Хлеб выпечен, вкусен квасок,
Здоровы и сыты ребята,
На праздник есть лишний кусок.
Идет эта баба к обедне
Пред всею семьей впереди.
Сидит, как на стуле, двухлетний
Ребенок у ней на груди.
Рядком шестилетнего сына
Нарядная матка ведет…
И по сердцу эта картина
Всем любящим русский народ.
…Я пишу не стенографический отчет о наших давних теперь уж встречах с Кириллом Бурениным. Я не могу вспомнить теперь уже ни последовательности наших встреч, ни последовательности наших многочисленных разговоров. Едва ли с первого раза они пошли мне говорить о Столыпине, будто я уж их полный единомышленник. Наверное, были какие-то мои встречные слова, по которым они поняли, что можно двигаться в моем «образовании» дальше. Наверное, разговоры перескакивали с одного на другое, а с другого сразу и на двадцатое. Но все же я не погрешу против истины, если скажу, что на первом этапе наших всех разговоров из них проступала одна идея – открыть глаза на дореволюционную Россию.
Было вдолблено с детских лет, да так и закостенело в извилинах, что Россия – самое отсталое и самое жалкое государство в мире, самое нищее, самое бестолковое, невежественное. И вот из разных выписок, вырезок, из разных книг, которые мне буквально всовывал в руки Кирилл, я уже через несколько дней явственно увидел огромное и могучее, технически оснащенное, культурное, процветающее государство, причем настолько сильное и спокойное за свою судьбу, что не боялось собственных промашек, не держало их в тайне от народа, подобно тому, как наша современная информация тотчас набирает воды в рот, если дело касается ошибки, неприятности, а тем более поражения.
Потерпела Россия поражение в Японской войне, был разгромлен флот в Цусимском проливе. Ну и что? С каждым воюющим государством может это случиться. Наполеон – и тот потерпел поражение. Скрывать ли все? Бояться ли огласки? Зажать ли рот этому случаю? Ничуть не бывало. Россия скорбит, конечно, но ничего не боится и не стыдится. Тотчас возникли популярные песни: «На сопках Маньчжурии», «Плещут холодные волны» и «Гибель «Варяга», которые поются с эстрады, выпускаются на пластинках. Что-то о советско-финской войне 1940 года я не слышал подобных песен.
Слово «царь» (они говорили также – государь, особенно применительно к последнему царю) странным образом перестало казаться мне чужим, чуждым, отрицательным словом, а понятие, вложенное в него, архаической нелепостью, чем-то невежественным, жестоким, тупым, кровавым, злым, народоненавистническим, уродливым, как это было привнесено в мое сознание всей атмосферой, которой я дышал всю свою предыдущую жизнь.
Можно подумать, если перечесть предыдущие страницы, что я сопротивлялся пропаганде Кирилла и только постепенно под ударами его сокрушающей логики, подкрепленной цифрами и фактами, уступал свои позиции, образовывался и прозревал. Чудесным образом все произошло иначе. Оказалось, что все (кроме, может быть, цифр и фактов) уже давно жило во мне либо где-то в глубине подсознания, либо в сознании же, но отделенное от активной действующей части сознания глухой звуконепроницаемой перегородкой. Может быть, происходила некая диффузия оттуда сюда, не более, но теперь перегородка вдруг прорвалась, лопнула. Холодная пироксилиновая шашка, похожая на бесчувственный тупой кусок мыла, взорвалась от детонации и осветила мир вокруг себя уже собственным, таившимся в ней огнем.
С этими людьми я с первого же дня впервые в жизни почувствовал себя полностью самим собой. Каждое их слово находило немедленный и радостный (хотелось бы подчеркнуть, что радостный) отклик во мне.
Это – больше литературный прием, что я как бы возражаю и спорю, а они мне доказывают.
На самом же деле они мне не доказывали, а рассказывали. Если же я спрашивал, то не споря, не сопротивляясь лавине новой для меня информации, но единственно потому, что не знал, но хотел узнать. Напротив, очень скоро я сам уж им начал рассказывать, ибо некоторые стороны нашей действительности были знакомы мне лучше, чем им, по крайней мере с фактической стороны.
У нас была игра: они делались понарошке как бы ярыми «советчиками» (от «советской власти»), а я уж был их оппонентом и крушил их, опровергал, клал на обе лопатки. Мы все хохотали подчас при этом. Надо было парировать как бы неопровержимые доводы. Это называлось кувалдой. Неопровержимый довод – кувалда. Кувалдой по голове. На их домашнем жаргоне многие предметы назывались с окончанием на «яга». Звучало трогательно, и я вскоре заразился этим жаргоном. Про тупого человека можно было сказать «тупяга». Одна особо острая и редчайшая книга в желтом переплете называлась у нас «желтяга».
«Возьми почитай желтягу, там все написано». «Лисенок, бородяга сегодня не звонил?» Пустое дело какое-нибудь, естественно, называлось «пустягой». Надо достать пропуск в Елоховский собор на пасхальную службу.
– Может, позвонить Алексею Петровичу? – предлагала Лиза.
– Пустяга. Надо позвонить владыке Леониду. Таким образом «пустяга» могла превратиться в «вернягу». Не все слова, как можно понять, допускались в жаргонный обиход, но те, что допускались, звучали метко и выразительно. Так вот, кувалдой по голове. Кувальдяга.
– Нет, Владимир Алексеевич, посмотрите, сколько сейчас в деревне и вообще в стране телевизоров и радиоприемников. Культура.
– Кувальдяга! – поощрительно восклицал Кирилл. – Кувальдяга, Владимир Алексеевич, нечем крыть.
– Вы что же, считаете, что радио и телевидение – это заслуга советской власти? Это общий процесс на земле. Разве в странах, где нет советской власти, телевизоров и радиоприемников меньше, чем у нас? Да теперь каждый негр из племени банту ходит с транзистором на пузе. Да, в России радиоприемников не было в деревнях. Но их не было тогда вообще. Радио только что изобретено. Телевидение практически еще не изобретено. Неужели вы думаете, что страна, в которой было изобретено радио, отстала бы от других стран в радиофикации? В авиации не отстала же! К моменту первой мировой войны в России было столько же самолетов, сколько в Германии, Англии и Франции. И вообще, что за привычка – сравнивать теперешний СССР с Россией пятидесятилетней давности? Тогда уже надо брать Россию, какой бы она стала теперь, в шестидесятые годы. А кто мне скажет, какой бы она стала? Трудно вообразить[9]! Она что, по-вашему, стояла бы на месте? Почему бы ей не развиваться вместе с другими странами? Ведь процент развития экономики у нее был самый высокий в мире. До шестисот процентов в год – вот как развивалась Россия. Что касается газет, то во всяком губернском городе их выходило до семи-десяти штук, и, заметьте, все разные! Сейчас же выходит в каждой области одна областная газета, и все они одинаковые во всех областных городах. Ну, еще маленькая комсомольская газетчонка.
Клубы… Посмотрели бы вы на эти деревенские клубы. Я вам их потом покажу. Жуть. Я недавно иду мимо, а наш завклубом Юрка Патрикеев об угол клуба колотит каким-то мешком. Я подошел, а сквозь мешковину – кровь.
– Ты что делаешь?
– Да вон, тетка Пелагея попросила кота убить.
Это завклубом! Самая культурная, самая светящаяся точка в селе. Допустим, что самый культурный человек в нашем селе был священник отец Александр. Не бог весть какая культура. Но могу ли я представить его убивающим по просьбе тетки Пелагеи кота об угол церкви?
– Лисенок, нокаут! Кувальдяга отскочила и тебе же по скуле! Но игра продолжалась.
– Нет, не говорите. Сколько раньше получал простой рабочий? Ну пятнадцать, ну двадцать рублей в месяц. Разве это деньги, пусть хоть и золотом!
– Ну что же, двадцать пять рублей стоила корова. Корова стоит теперь пятьсот. А кто получает пятьсот? Рабочий? Служащий? Директор завода? Курица, насколько мне известно, стоила до шести копеек. Я недавно разговаривал с одним мусорщиком, получавшим жалованье и всего-то шесть рублей. Вот так же говорю ему: «Бедная была твоя жизнь». – «Почему же бедная? – обиделся мусорщик. – Я получал шесть рублей, курица стоила шесть копеек. Значит, я мог купить на свои деньги сто кур. А теперь поди-ка купи… Чтобы купить сто кур, это кем же я должен быть?»
– И все же, Владимир Алексеевич, были труженики, а были тунеядцы, паразиты, дворяне.
– Давай, Лисенок, кроши! Кувальдяга!
– Во-первых, я не понимаю, почему слесарь, пекарь, маляр, каменщик, машинист паровоза считались тружениками, а командир полка, скажем, или вообще офицер трудящимся не считался? Думаете, командовать полком легче, нежели красить стену? Да и рядовые гусары из дворян. У них была своя служба, был свой труд. Или тогда давайте считать тунеядцами и теперешних офицеров, генералов, полковников…
– Теперь, Владимир Алексеевич, – остановил меня характерным тоном Кирилл, – армия стоит на страже завоеваний трудящихся. Великого Октября, а тогда она служила опорой самодержавия и мракобесия.
Тон Кирилла в таких случаях был характерен тем, что он был, конечно, издевательским тоном, но все же не придерешься. Прописная затасканная истина, прописной советский догмат преподносился как бы в освеженном, высвеченном контекстом нашего разговора виде. И вот догмат, произнесенный как будто серьезным тоном, звучал парадоксом, если не абсурдом.
– Да-с, Владимир Алексеевич, армия трудящихся и армия царского самодержавия. Удивляюсь, как писатель этого не понимает.
– Труд есть труд. И командир полка должен трудиться, хоть у нас, хоть там. Если же мы считаем, что русская армия была антинародной и что царская политика вообще была антинародной, тогда давайте перестанем гордиться тем, что у нас огромное государство, что оно занимает шестую часть суши. Как вы думаете, откуда оно взялось? От Чукотки, от Курил до Карпат, до Дуная, от Кушки до Мурманска. Его что, на блюдечке нам преподнесли? Ну да, конечно, – деды, отцы. Да ведь сами деды и отцы не пошли бы воевать с турками, отвоевывать у них Измаил. Или Крым у бахчисарайского хана. Да ничего бы у них не вышло! Россию собирали русские цари, проводя последовательную политику расширения пределов Российского государства при помощи русской армии. Если мы считаем, что командир полка тунеядец, а говновоз – трудящийся, то давайте перестанем гордиться тем, что мы освободили Болгарию от турецкого ига, что прогнали Наполеона, героически отстаивали Севастополь, побеждали турок, завоевали Кавказ, Бухарское ханство. Это что же, все тунеядцы делали?
Да, дворянство не таскало камней, не стояло у кузнечных мехов, но дворянство управляло государством, той же промышленностью, теми же железными дорогами. Кроме того, оно, будучи интеллигентным (два-три языка с детского возраста), и породило ту русскую культуру, которой мы теперь, как ни странно, гордимся. Да, Тютчев не был маляром, он был дипломатом. Утонченный аристократ. Только потому, что он Тютчев, то есть потому, что писал стихи, мы не считаем его своим классовым врагом и тунеядцем. Но остальные дипломаты? Не писавшие стихов, но тем не менее хорошо исполнявшие свои обязанности, дипломаты и чиновники разных ведомств, безымянные для нас люди, почему же они не трудящиеся? Они же трудились каждый на своем поприще на благо России! Гусар Лермонтов нам не враг, ибо великий поэт. Но другие гусары? Русские гусары? Русские воины? Почему же враги?
– Лисенок, руки вверх. А теперь – пора. Нас ждут на ужине в доме советника американского посольства. Владимир Алексеевич, вот ваш пригласительный билет. Сам он… Впрочем, это не важно. Жена у него – русская. Гадина. Контра. Внучка царского генерала. Обожает ваши книги, Владимир Алексеевич. Просила познакомить. Змея. Русская Жанна д'Арк. Готова на смерть. Махровая монархистка. Повесить на первом дереве. Культурнейший человек. Мать четырех детей. Зовут Лика. Пошли!
Жизнь повернулась какой-то такой новой гранью, которая не снилась и во сне.
На Кутузовском проспекте я поставил свою машину среди разных иностранных машин – «фальксвагенов», «ситроенов», «рено», «вольво», «фиатов» и «мерседесов». Перед входом в подъезд нас остановил милиционер и спросил, к кому мы идем. Кирилл назвал номер квартиры. Все это было и непривычно, и тревожно. Появляется в глубине сознания подсознательное тоскливое ощущение, что я иду куда-то не туда, делаю что-то не то. Но, с другой стороны, разве не интересно – ужин в доме американскою советника? Вместе с подспудной тоской появляется, напротив, чувство достоинства, некоей романтики даже, ибо вместо унылою единомыслия многосотенного собрания членов Союза писателей (фиктивного, впрочем, ложного единомыслия) я впервые почувствовал, что действительно единомышленник и – хочется отметить – был счастлив.
Удивительно, что в обыкновенном московском доме на Кутузовском проспекте, в доме, построенном московскими рабочими (какое-нибудь там СМУ-115) и по внешнему виду не отличающемся от других московских домов, можно войти в квартиру, которая не похожа, не имеет ничего общего с миллионами других московских квартир.
Перешагнул порог – и сразу же оказался за границей. Не то чтобы встретили в прихожей другим языком, французской или английской речью. Но все – и мебель, и расстановка ее, и освещение, и картины на стенах, и корешки книг на полках, и ковры на полу, и планировка квартиры, без этих наших изолированных либо смежных, весь интерьер – все было какое-то не наше, не стандартное, не типовое. Хозяйка, высокая, по-американски тонкая, сравнительно еще молодая, очаровательная блондинка, вышла нам навстречу, весело поздоровалась с Бурениным. Нас представили друг другу, и она тотчас заговорила о моей последней книге и о стихах, и видно было, что действительно читала и знает.
Когда мы вошли в гостиную, из которой в открытую дверь был виден уже накрытый стол с двумя не горящими пока еще канделябрами (в каждом по пять витых зеленых свечей), нас встретил и хозяин, похожий скорее на немца, чем на американца. Потом так и оказалось, что он выходец из Германии. Явилась служанка с подносом, а на подносе напитки – виски со льдом, джин с тоником, мартини, водка. Служанка, к моему удивлению, оказалась нашей, советской. Она, улыбаясь, поднесла нам напитки.
– Люблю младший комсостав, – сказал, смеясь, Кирилл и взял себе апельсиновый сок.
С напитками мы сели около журнального столика, где стояла пепельница, большая настольная зажигалка и лежало три-четыре пачки сигарет разного сорта. Кирилл стал прикуривать от зажигалки, но получилась осечка с первого раза. Лика взяла ее в свои руки.
– Она иногда дурит.
– Ну конечно, трудно сочетать в одном предмете зажигалку, магнитофон, фотоаппарат и портативное взрывное устройство.
Смеялась хозяйка высоким, заразительным смехом, какого я не слышал больше ни до нее, ни после нее. Этими двумя репликами – по поводу младшего комсостава и зажигалки – Кирилл задал легкий шутливый тон всему вечеру.
Зажглись свечи. Мы ели прекрасное сочное мясо. По своей тогдашней наивности я, восторгаясь им, спросил, не на самолете ли возят его откуда-нибудь из Европы.
– Это ваше советское мясо, – ответила Лика, – только куплено в валютном магазине.
– Для белых, – врезался с репликой Кирилл, и это было самое острое, что прозвучало за весь вечер. В остальном – ни слова о политике, о советском ли, об американском ли правительстве. Литературные вечера, выставки живописи, кинофильмы – вот предмет разговора.
В середине ужина к столу подошли четверо белокурых детей от пяти до десяти лет, попрощались с мамой и папой – им пора спать. Ужин мы запивали отличным французским, соответственно еде и времени года, вином. А потом опять перешли за журнальный столик пить кофе. Лика обратилась ко мне:
– В нашем посольстве иногда бывают приемы. На них приглашается московская интеллигенция. Не знаю, почему не бываете вы. От кого зависят эти списки, в которых вас пока нет? Приходят ведь десятки и художников, и композиторов, и артистов. Хотите, я сделаю так, чтобы и вы получали пригласительные билеты на такие приемы?
– Я, право… Удобно ли?
– Это будет лишь исправлением несправедливости, – поставил точку Кирилл.
Пожалуй, не было большого преувеличения с моей стороны, когда я говорил, что Буренины мне, главным образом, рассказывали то, что уже жило во мне где-то в душе и сердце, а теперь начало раскрываться бурно, подобно взрыву. Но была одна переходная ступень, через которую мне самому, пожалуй, никогда бы не перешагнуть, если бы меня не перевели через нее за руку, а может быть, не будет слишком сильно сказать, не перетащили за шиворот. Я мог быть приготовлен внутренне к той простой и вообще-то очевидной истине, если человек не слеп и не туп, что Россия была великим просвещенным государством, а вовсе не омутом темноты и невежества. Легко сообразить в конце концов, что невежественный, темный народ не мог бы породить ни великой архитектуры (Кижи, Суздаль, Киев, Ростов, Владимир, Москва, Петербург, десятки тысяч великолепных домов и храмов в бесчисленных городах и селах), ни замечательных песен, ни гениальной живописи (Рублев, Дионисий, Ушаков, Палех, Мстера, тысячи безымянных иконописцев), ни могучего языка, ни славных умов, ни грандиозных талантов в науке и во всех видах искусства. Это все настолько очевидно, что нужен, вот именно, один толчок, одно движение благотворного скальпеля, чтобы пелена упала с глаз и человек начал видеть.
Но, сказав «а», надо было говорить и «б». И вот к этому «б» я оказался настолько неподготовленным, что Кириллу и Лизе пришлось основательно потрудиться, прежде чем я поднялся на вторую ступень. Участок мозга, к которому обращались в данном случае мои учителя, оказался настолько анестезированным, замороженным, выведенным из строя (но, значит, все-таки не ампутированным), что я сам еще месяц назад рассмеялся бы, если бы вообразил себе разговор на эту тему. Назову ее сразу и вызову у читателя тот же самый смех, которым смеялся бы я месяц назад, потому что не в индивидуальном же порядке мне замораживали упомянутый участок мозга. Замораживали его в массовом порядке, сразу у всех, путем коллективного внушения, через газеты, журналы, радио, плакаты, карикатуры, школьные уроки, собрания, митинги, кинофильмы, спектакли, романы, выборочные, но тем не менее массовые репрессии, аресты, концентрационные лагеря, через дозировку общественного кислорода, при котором мозг лишь тлел, а не пылал бы сипим живым огоньком, наблюдая, сопоставляя, делая выводы.
Итак, назову эту вторую ступень – монархия. Преимущество монархического образа правления. Возрождение монархии как единственный путь возрождения России.
Да, еще месяц назад я смеялся бы так же, как смеетесь и вы теперь, читая эти строки, которые вам кажутся бредовыми. В самом деле – строительство коммунизма, социализм, КПСС, СССР и вдруг – монархия! У американцев есть поговорка: «Для того чтобы дать машине задний ход, ее надо хоть на мгновение остановить». Видимо, первая ступень (то, что я называю первой ступенью), все наши разговоры о России как великом и просвещенном государстве и были той остановкой, после которой можно было моим политическим убеждениям, рвущимся в сияющие дали коммунизма, дать обратное направление. У вас такой остановки не было, поэтому вы смеетесь. Но меня уже не смущает этот смех.
Надо сказать, что готовили меня постепенно. Частые употребления в разговоре почтительного слова «государь» вместо разных там «Николаев Палкиных» и «Николаев Кровавых», пролистывания книг с прекрасными портретами царей, цариц, царевичей, царевен, великих князей, мелкие исторические анекдоты…
– В Париже поставили водевиль с намеком на Николая Первого. Что же он сделал? Он вызвал французского посла в Петербурге и сказал: «Я не могу распоряжаться репертуарами ваших театров, но я могу прислать миллион зрителей в шинелях, и они водевиль освищут». Какое достоинство, какое сознание своей мощи! Великое государство. А то недавно хунвейбины оплевали и исцарапали нашего посла в Китае, и мы проглотили эту пилюлю словно конфетку.
– Валентин Серов писал портрет Николая Второго. Было много сеансов. Друзья подговорили художника, чтобы он попросил денег на новый журнал. Во время очередного сеанса Серов издалека завел разговор.
– Ваше величество, вот я, например, ничего не понимаю в финансах…
– Представьте себе, я тоже! – простодушно ответил царь.
Сеанс продолжался. После некоторого молчания государь спросил:
– А собственно, о какой сумме идет речь?
– Сорок тысяч на новый художественный журнал…
Внушили нам, что как царь, как король, так и вампир, тупица, бездельник, А они были просвещенные люди, их же готовили для управления государством с пеленок, с младенчества.
Людовика XVI ведут на эшафот из темницы. Он спрашивает у палача, у первого человека, к которому он мог обратиться:
– Братец, скажи, что слышно об экспедиции Лаперуза? Ведь никто в этот день на площади не думал о какой-то там исследовательской экспедиции. Уж не Марата ли, не Робеспьера ли, этих подонков и кровопийц, интересовала она?
Александр Второй, один из лучших государей, воспитывался Жуковским. Освободил Болгарию от турецкого ига, освободил крестьян от крепостной зависимости, закончил Кавказскую войну, множество прогрессивных реформ. И вдруг одно за другим покушения. Почему? Потому что чем лучше государь, тем для него хуже. И чем хуже, тем лучше. И вот бомбой ему оторвало ноги. Он повернулся к убийце и спросил с искренним недоумением:
– За что же ты меня, братец[10]?
– Но Николай Первый расстрелял декабристов, а Николай Второй – манифестацию перед Зимним дворцом. Кровавое воскресенье.
– Расстрел 9 января был произведен без ведома государя. Он находился в Царском Селе. В Зимнем была лишь царица, это во-первых. Во-вторых, там было не все так просто, как нам теперь преподносят. В огромной толпе народа, шедшего с хоругвями, находились экстремисты, которые надеялись таким образом ворваться в Зимний дворец. Да и намерения самой толпы были не ясны. Представьте себя на месте находящихся во дворце. Прет многотысячная толпа. Если бы теперь поперла на Кремль, думаете, не появилась бы милиция, оцепление, заслоны, войска? Не примчалась бы тотчас Кантемировская дивизия? Так и вышло. Перед Зимним выстроились войска. А провокаторы из толпы и с деревьев начали стрелять. В этой обстановке генерал Ресин принял решение открыть огонь. Что касается декабристов… Как думаешь, как реагировали бы Ленин, Сталин, Хрущев, если бы офицеры устроили заговор с целью их свержения, уничтожения и вывели бы на Красную площадь пару полков?