Страница:
– Приехать, но не в Загорск. Я сегодня нахожусь в Переделкинской резиденции патриарха. Это и ближе. Если можете, жду вас к обеду. Приезжайте в час дня.
Я был убежден, что отец Алексей хочет помириться с Кириллом, и надеялся, что я по мере сил посодействую этому. Что ж, мирить хороших людей – благое дело. Я ехал в Переделкино с легким сердцем, радостно возбужденным, и всякое море казалось мне по колено. А книгу я сегодня отдам. Пришел и мой черед выходить на линию огня. Что ж, «Я не первый воин, не последний».
За рулем отлично читаются стихи, и я твердил два стихотворения, пришедшиеся к случаю, так что каждая строка, каждая интонация отвечали полностью моему настроению, состоянию моего духа, моей судьбе. И не только отвечали – сливались всеми точками, совпадали.
Может быть, я и не повторял их вслух, но все это во мне и вокруг меня, и этот послушный руль, и эта скорость, и этот поворот дороги, после которого вспыхнула вдруг на горе златоглавая патриаршья церковка, все во мне и вокруг меня были одни эти строки, одна эта пронзительная и омывающая радость, и все грядущие муки, и саму грядущую насильственную смерть превращала в радость эта нота:
Образовался еще один крохотный оазис, обнесенный не очень высокой, всегда свежепобеленной стеной. Въездные ворота в имение – парадные, с витиеватыми башенками, за ними уж там, на самой территории, терем-теремок. Обелиск перед ним с именами всех бояр Колычевых, маленькое кладбище с несколькими крестами, служебные постройки – кухня, квасная, погреб и прочее. Сад на всей территории, пруд среди сада, заросший кувшинками. А церковь так стоит, что есть в нее вход с улицы для всех прихожан, но есть и с территории – через узкую боковую дверь. Но, конечно, в тереме у патриарха своя домовая церковь, где никогда не гаснут лампады мерцанием золоченых окладов перед ликами древнего письма. Если идти со стороны станции вечером, то поверх ворот виден верхний этаж терема, и тогда поймешь, что за стрельчатыми окошками в глубине дома мерцают тихие негасимые лампады.
После обеда мы пошли прогуляться по саду и, отойдя подальше от дома, от людей, от милиционера, который всегда дежурит на территории, сели на лавочку перед прудом. Я почувствовал, что отец Алексей сейчас заговорит о важном, зачем и позвал меня, но все же я не мог предчувствовать, каким обухом по голове припасено меня оглушить.
– Вот, Владимир Алексеевич, я возьму быка за рога. Мы, конечно, не государство в государстве, и у нас своей разведки нет, но хорошие люди есть всюду. Хорошие люди уверяют нас, что Кирилл Буренин со всех сторон окружен чекистами и провокаторами… Я не хочу сказать (а это пришлось бы доказывать), что он сам… этого, может быть, и нет… Но он «под колпаком», и следовательно, каждый, кто оказывается рядом с ним… Ну вот, а вас нам жалко. Вы – писатель. Вы – нужны. Поэтому мы после долгих колебаний и решили вас предупредить, чтобы не допустить вашей гибели. Если еще не поздно.
Я онемел. В глазах у меня потемнело. Появилось полное впечатление, что я рухнул, провалился сквозь тонкий лед и падаю, падаю в бесконечную бездну, в бездну, у которой даже нельзя представить дна, настолько глубока она и ужасна.
Калейдоскопически возникали во мне и тотчас разваливались, чтобы уступить место вновь возникающим и вновь разваливающимся картинкам.
Кирилл, Лиза, наши поездки, наша взаимная доверительность, наши взаимные разговоры во время поездок, все их реплики, вся их нацеленность, все руины церквей и монастырей, которые мы с ними увидели, вся мерзость запустения на самых святых и русских местах, все людские души, которые раскрывались от единого слова Кирилла и Лизы, хотя бы это, совсем уж недавнее, искреннее, как выдох, восклицание Лизы: «Жутко оттуда, где мы только что побывали, возвращаться опять к действительности. Не хочу!» Если это игра, то гениальная игра… Невозможно и вообразить. Да нет! Да как же? НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
Последнюю фразу я, оказывается, произнес вслух, потому что отец Алексей на нее ответил:
– Может, Владимир Алексеевич, все может быть. К сожалению, так и есть.
– Но если он окружен чекистами, почему же меня до сих пор не забрали? Уже несколько лет им известны мои взгляды, мой образ мыслей.
– Что толку вас забрать? Одного? Им надо, чтобы на ваш огонек слеталось больше ваших единомышленников. По одному их трудно искать и ловить. А вот если вы их соберете в кучку, в одно место, то очень удобно. Вы знаете или нет, что в Ленинграде недавно взята целая молодежная организация?
– Первый раз слышу.
– Да, молодые ребята. Союз христианской молодежи.
У них была своя, крайне монархическая программа. Был свой вождь – Огурцов. Поэтому дело так и называлось – «Дело Огурцова». Железная дисциплина. Был у вождя заместитель по кадрам, был заместитель по контрразведке, заместитель по пропаганде. На суде, когда Огурцова ввели в зал, все подсудимые встали и вытянулись по стойке «смирно». Вот какая была у них дисциплина.
– И много их взяли?
– Человек около сорока. Вот и в Москве хорошо бы такую «огурцовскую» организацию…
– НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
– Не исключено, что за Бурениным наблюдает еще одна разведка. Пропустить через свои руки всю московскую интеллигенцию и на каждом поставить плюс или минус. На всякий случай. Просеять, процедить. Где зерна, где плевелы. С их точки зрения, конечно. И если это так, то вы лучше меня знаете, что вся московская интеллигенция действительно процедилась и на каждом поставлен либо плюс, либо минус.
– НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
– Но как же так? Все понимать. Понять и узнать всю правду. И все же служить неправде? Познать, где свет, где тьма. И служить тьме? Но ведь если так, то ведь это чудовищно, так чудовищно, как никогда еще не бывало на свете!
– Не знаю, что вы находите в ней сверхчудовищного. ЧК доступны всякие методы.
На обратном пути (я уже не читал, разумеется, боевых и вдохновенных стихов Блока) в мелькании жутких теней я старался уловить хоть небольшие просветы. Схватился за соломинку, ибо нельзя было не схватиться за что-нибудь, но так и лететь вниз, кувыркаясь в кромешном мраке. Соломинка была вот какая: «А может быть, они, – думал я, – решили отодвинуть меня от своей конспиративной деятельности? Я писатель, а не конспиратор. У меня все, если не на пере, то на языке. Я уже и теперь направо и налево высказываю свои взгляды. Стал носить перстень с изображением Николая Второго. А там нужна совершенно тайная, конспиративная, незаметная деятельность. Может быть, они понимают, что как писатель, выступая открыто, издаваясь и печатаясь, я принесу больше пользы, нежели как рядовой член конспиративной организации. Напишу книгу, она разойдется по стране в количестве сотен тысяч экземпляров, ее переведут на другие языки. Так что важнее – написать книгу или наклеить на заборе одну листовку? Передать в другие руки одну книгу? Это сумеет всякий, а вот написать ее… Может быть, они понимают это и хотят оградить меня от мелкой конспиративной деятельности, а тем самым и себя от возможного пропала?
Или они проверяют меня перед выполнением конкретного задания? Поверю ли я сразу в двуличность Буренина? Если поверю сразу, то какой я боец? Можно ли на меня положиться? Эмоционален и неустойчив. А там нужны – кремень и железо… Да нет, не может быть…
Во мне как-то в одно мгновение прокрутились все их, то есть Кирилла и отца Алексея, разговоры при мне – искренние, доверительные. И я чувствовал, что, если бы не было меня рядом, то они, эти их разговоры, были бы еще искреннее и доверительнее. И ведь это все происходило не год назад, а совсем недавно. Откуда же такая внезапная перемена? Нет, тут что-то не так…
Механически давил я на акселератор, и машина моя мчалась к Москве. Огромный многомиллионный и обширный город надвигался на меня с катастрофической, ударной, расплющивающей скоростью.
Многомиллионная Москва. Но найду ли я в ней хоть одного человека, с которым мог бы говорить вполне откровенно и не таясь? Что ждет теперь меня во всей Москве? Меня, прозревшего и уже не способного, да и не хотящего, вернуться к благополучной, удобной и безопасной слепоте. И что делать с Бурениным?.. Не он ли сорвал бельмы с твоих глаз? Не он ли промыл тебе мозги и разморозил анестезированные участки сознания? Да, тебе уж не вернуться к твоим статьям по случаю 7 ноября и 1 Мая, тебе уж не выступать на Красной площади во время демонстраций трудящихся, тебя не выберут в секретари Союза писателей. Тебя не будут приглашать на правительственные приемы и перестанут пускать в заграничные поездки. Но ты стал живым человеком. У тебя бьется пульс. В тебе струится русская кровь. Ты видишь вещи такими, какие они есть на самом деле, а не такими, как тебе внушали, чтобы ты их видел. В сущности, он сделал реанимацию. Он оживил тебя. Вместо послушного, нерассуждающего, безмозглого и слепого, слепо повинующегося, подстриженного под общую гребенку, талдычащего общие слова и лозунги советского робота, вместо обкатанной детальки в бездушном государственном механизме ты превратился в живого человека, в единицу и в личность.
Сложна и трудна будет теперь твоя жизнь. Но как бы она ни была сложна и трудна, ты должен благодарить человека, сделавшего тебя живым и зрячим.
И разве ты не был счастлив с ними – с Кириллом и Лизой? И даже в самый последний момент отчаяния и безысходности ты прошепчешь слова благодарности им, проведшим тебя за руку, словно ребенка, от ступени к ступени, до последнего края, за которым нет уже ничего от привходящих мелочных обстоятельств, а есть только полный простор, полная свобода проявления и твоя добрая воля. Да еще – на все – воля Божья.
Я был убежден, что отец Алексей хочет помириться с Кириллом, и надеялся, что я по мере сил посодействую этому. Что ж, мирить хороших людей – благое дело. Я ехал в Переделкино с легким сердцем, радостно возбужденным, и всякое море казалось мне по колено. А книгу я сегодня отдам. Пришел и мой черед выходить на линию огня. Что ж, «Я не первый воин, не последний».
За рулем отлично читаются стихи, и я твердил два стихотворения, пришедшиеся к случаю, так что каждая строка, каждая интонация отвечали полностью моему настроению, состоянию моего духа, моей судьбе. И не только отвечали – сливались всеми точками, совпадали.
Опять, опять, опять… Недаром словечко «опять» пронизывает весь этот цикл «На поле Куликовом», входящий, в свою очередь, в цикл «Родина». Опять. «И вечный бой, покой нам только снится». Миллионы погублены, расстреляны, брошены в грязные ямы, замучены, порабощены, растлены. Но я оказался жив. Мы оказались живы. И вот – опять, опять…
Мы, сам-друг, над степью в полночь встали,
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат…
Над нашими полками… Светлый стяг… Где русские полки и где светлые стяги? «Все расхищено, предано, продано». Но…
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат.
По пути горючий белый камень.
За рекой поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.
За святое дело. За Россию. За Русь. За милую Родину истерзанную темными силами. Да я… Господи… Мертвым лечь, если надо!..
К земле склоняясь головою.
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»
Тут спазм перехватил мне горло, но это был не спазм горя, не печали, но спазм боевого восторга, точно и впрямь сейчас опять развернется надо мною светлое знамя и я в составе головного полка вырву из ножен обоюдоострый тяжелый меч.
Я не первый воин, не последний,
Долго будет Родина больна.
Помяни ж за раннею обедней.
Мила друга, светлая жена!
Не просто суровым облаком, а тяжелым, беспросветным мраком, растянувшимся на долгие десятилетия унылого рабского существования, влачения судьбы, покорности и постепенного угасания.
Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И словно облаком суровым
Грядущий день заволокла.
Тихо-то тихо, темно-то темно. Но есть еще живые люди, есть еще живые сердца, бьется еще пульс России. «Еще польска не згинела, пока мы жиемо». Может быть, безнадежным окажется пробудить ее от сна, а тем более воскресить ее силы. Но. Но. Но…
За тишиною непробудной,
За расстилающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой…
Настал и мой час. Настала моя пора выходить на линию огня. Я погибну, конечно, но погибну за Россию, погибну как русский. Это будет прекрасно.
Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало.
И плеск и трубы лебедей.
Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспел тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. Молись!
И можно было не повторять уж последующих, завершающих строк, они и так звучали, пели, ликовали во мне.
Я не первый воин, не последний.
Долго будет Родина больна…
Может быть, я и не повторял их вслух, но все это во мне и вокруг меня, и этот послушный руль, и эта скорость, и этот поворот дороги, после которого вспыхнула вдруг на горе златоглавая патриаршья церковка, все во мне и вокруг меня были одни эти строки, одна эта пронзительная и омывающая радость, и все грядущие муки, и саму грядущую насильственную смерть превращала в радость эта нота:
Бывшее, шестнадцатого еще века, подмосковное именьице бояр Колычевых чудесным образом уцелело и сохранилось. И главное не было передано под какую-нибудь МТС, а было отдано патриархии как подмосковная резиденция патриарха всея Руси, вроде загородного дома или дачи.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И когда наутро тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите твой лик нерукотворный
Светел навсегда!
Образовался еще один крохотный оазис, обнесенный не очень высокой, всегда свежепобеленной стеной. Въездные ворота в имение – парадные, с витиеватыми башенками, за ними уж там, на самой территории, терем-теремок. Обелиск перед ним с именами всех бояр Колычевых, маленькое кладбище с несколькими крестами, служебные постройки – кухня, квасная, погреб и прочее. Сад на всей территории, пруд среди сада, заросший кувшинками. А церковь так стоит, что есть в нее вход с улицы для всех прихожан, но есть и с территории – через узкую боковую дверь. Но, конечно, в тереме у патриарха своя домовая церковь, где никогда не гаснут лампады мерцанием золоченых окладов перед ликами древнего письма. Если идти со стороны станции вечером, то поверх ворот виден верхний этаж терема, и тогда поймешь, что за стрельчатыми окошками в глубине дома мерцают тихие негасимые лампады.
После обеда мы пошли прогуляться по саду и, отойдя подальше от дома, от людей, от милиционера, который всегда дежурит на территории, сели на лавочку перед прудом. Я почувствовал, что отец Алексей сейчас заговорит о важном, зачем и позвал меня, но все же я не мог предчувствовать, каким обухом по голове припасено меня оглушить.
– Вот, Владимир Алексеевич, я возьму быка за рога. Мы, конечно, не государство в государстве, и у нас своей разведки нет, но хорошие люди есть всюду. Хорошие люди уверяют нас, что Кирилл Буренин со всех сторон окружен чекистами и провокаторами… Я не хочу сказать (а это пришлось бы доказывать), что он сам… этого, может быть, и нет… Но он «под колпаком», и следовательно, каждый, кто оказывается рядом с ним… Ну вот, а вас нам жалко. Вы – писатель. Вы – нужны. Поэтому мы после долгих колебаний и решили вас предупредить, чтобы не допустить вашей гибели. Если еще не поздно.
Я онемел. В глазах у меня потемнело. Появилось полное впечатление, что я рухнул, провалился сквозь тонкий лед и падаю, падаю в бесконечную бездну, в бездну, у которой даже нельзя представить дна, настолько глубока она и ужасна.
Калейдоскопически возникали во мне и тотчас разваливались, чтобы уступить место вновь возникающим и вновь разваливающимся картинкам.
Кирилл, Лиза, наши поездки, наша взаимная доверительность, наши взаимные разговоры во время поездок, все их реплики, вся их нацеленность, все руины церквей и монастырей, которые мы с ними увидели, вся мерзость запустения на самых святых и русских местах, все людские души, которые раскрывались от единого слова Кирилла и Лизы, хотя бы это, совсем уж недавнее, искреннее, как выдох, восклицание Лизы: «Жутко оттуда, где мы только что побывали, возвращаться опять к действительности. Не хочу!» Если это игра, то гениальная игра… Невозможно и вообразить. Да нет! Да как же? НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
Последнюю фразу я, оказывается, произнес вслух, потому что отец Алексей на нее ответил:
– Может, Владимир Алексеевич, все может быть. К сожалению, так и есть.
– Но если он окружен чекистами, почему же меня до сих пор не забрали? Уже несколько лет им известны мои взгляды, мой образ мыслей.
– Что толку вас забрать? Одного? Им надо, чтобы на ваш огонек слеталось больше ваших единомышленников. По одному их трудно искать и ловить. А вот если вы их соберете в кучку, в одно место, то очень удобно. Вы знаете или нет, что в Ленинграде недавно взята целая молодежная организация?
– Первый раз слышу.
– Да, молодые ребята. Союз христианской молодежи.
У них была своя, крайне монархическая программа. Был свой вождь – Огурцов. Поэтому дело так и называлось – «Дело Огурцова». Железная дисциплина. Был у вождя заместитель по кадрам, был заместитель по контрразведке, заместитель по пропаганде. На суде, когда Огурцова ввели в зал, все подсудимые встали и вытянулись по стойке «смирно». Вот какая была у них дисциплина.
– И много их взяли?
– Человек около сорока. Вот и в Москве хорошо бы такую «огурцовскую» организацию…
– НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
– Не исключено, что за Бурениным наблюдает еще одна разведка. Пропустить через свои руки всю московскую интеллигенцию и на каждом поставить плюс или минус. На всякий случай. Просеять, процедить. Где зерна, где плевелы. С их точки зрения, конечно. И если это так, то вы лучше меня знаете, что вся московская интеллигенция действительно процедилась и на каждом поставлен либо плюс, либо минус.
– НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!
– Но как же так? Все понимать. Понять и узнать всю правду. И все же служить неправде? Познать, где свет, где тьма. И служить тьме? Но ведь если так, то ведь это чудовищно, так чудовищно, как никогда еще не бывало на свете!
– Не знаю, что вы находите в ней сверхчудовищного. ЧК доступны всякие методы.
На обратном пути (я уже не читал, разумеется, боевых и вдохновенных стихов Блока) в мелькании жутких теней я старался уловить хоть небольшие просветы. Схватился за соломинку, ибо нельзя было не схватиться за что-нибудь, но так и лететь вниз, кувыркаясь в кромешном мраке. Соломинка была вот какая: «А может быть, они, – думал я, – решили отодвинуть меня от своей конспиративной деятельности? Я писатель, а не конспиратор. У меня все, если не на пере, то на языке. Я уже и теперь направо и налево высказываю свои взгляды. Стал носить перстень с изображением Николая Второго. А там нужна совершенно тайная, конспиративная, незаметная деятельность. Может быть, они понимают, что как писатель, выступая открыто, издаваясь и печатаясь, я принесу больше пользы, нежели как рядовой член конспиративной организации. Напишу книгу, она разойдется по стране в количестве сотен тысяч экземпляров, ее переведут на другие языки. Так что важнее – написать книгу или наклеить на заборе одну листовку? Передать в другие руки одну книгу? Это сумеет всякий, а вот написать ее… Может быть, они понимают это и хотят оградить меня от мелкой конспиративной деятельности, а тем самым и себя от возможного пропала?
Или они проверяют меня перед выполнением конкретного задания? Поверю ли я сразу в двуличность Буренина? Если поверю сразу, то какой я боец? Можно ли на меня положиться? Эмоционален и неустойчив. А там нужны – кремень и железо… Да нет, не может быть…
Во мне как-то в одно мгновение прокрутились все их, то есть Кирилла и отца Алексея, разговоры при мне – искренние, доверительные. И я чувствовал, что, если бы не было меня рядом, то они, эти их разговоры, были бы еще искреннее и доверительнее. И ведь это все происходило не год назад, а совсем недавно. Откуда же такая внезапная перемена? Нет, тут что-то не так…
Механически давил я на акселератор, и машина моя мчалась к Москве. Огромный многомиллионный и обширный город надвигался на меня с катастрофической, ударной, расплющивающей скоростью.
Многомиллионная Москва. Но найду ли я в ней хоть одного человека, с которым мог бы говорить вполне откровенно и не таясь? Что ждет теперь меня во всей Москве? Меня, прозревшего и уже не способного, да и не хотящего, вернуться к благополучной, удобной и безопасной слепоте. И что делать с Бурениным?.. Не он ли сорвал бельмы с твоих глаз? Не он ли промыл тебе мозги и разморозил анестезированные участки сознания? Да, тебе уж не вернуться к твоим статьям по случаю 7 ноября и 1 Мая, тебе уж не выступать на Красной площади во время демонстраций трудящихся, тебя не выберут в секретари Союза писателей. Тебя не будут приглашать на правительственные приемы и перестанут пускать в заграничные поездки. Но ты стал живым человеком. У тебя бьется пульс. В тебе струится русская кровь. Ты видишь вещи такими, какие они есть на самом деле, а не такими, как тебе внушали, чтобы ты их видел. В сущности, он сделал реанимацию. Он оживил тебя. Вместо послушного, нерассуждающего, безмозглого и слепого, слепо повинующегося, подстриженного под общую гребенку, талдычащего общие слова и лозунги советского робота, вместо обкатанной детальки в бездушном государственном механизме ты превратился в живого человека, в единицу и в личность.
Сложна и трудна будет теперь твоя жизнь. Но как бы она ни была сложна и трудна, ты должен благодарить человека, сделавшего тебя живым и зрячим.
И разве ты не был счастлив с ними – с Кириллом и Лизой? И даже в самый последний момент отчаяния и безысходности ты прошепчешь слова благодарности им, проведшим тебя за руку, словно ребенка, от ступени к ступени, до последнего края, за которым нет уже ничего от привходящих мелочных обстоятельств, а есть только полный простор, полная свобода проявления и твоя добрая воля. Да еще – на все – воля Божья.