Страница:
В последние пару лет бизнес его все более смещался в сторону туризма - услуги и аксессуары, а после свадьбы, с приданым невесты, он принялся за расширение дома до дворцового пансиона.
К ужину, на который мы были званы, венчающая балюстрада должна была быть завершена.
Сарита, его молодая жена, в крапчато-васильковом сари бесшумно плавала по подворью, чуть кивая себе нежно безмолвным лицом с аленькой киллерской крапкой во лбу. (О эти Божьи прицельные точки-цветочки во лбу выходящих из храма!)
На хинди она говорила немногим больше, чем по-английски, на котором не говорила совсем. Да это ей и не нужно было. Как и та сторона реки, на которой она ни разу в своей жизни не была, лишь изредка поглядывая на нее из-под ладони.
Поначалу нас это поразило. И не только это. Со временем, приглядываясь к их отношениям, по сравненью с которыми наши, самоуверенные, щемили, как закушенная губа, до меня доходило, что этот тихий уклад света настоян на многих травках, в том числе и на целомудрии. Врожденном. К речи. К пространству. К веку.
Ужин готовил он сам - весь день, Сарита ему помогала. Пока они завершали приготовления, ворожа в четыре руки над огнем, мы с Ксенией смотрели их свадьбу, снятую на видео.
Материал после монтажа, точнее, дайджест занимал шесть кассет, девять часов просмотра. На свадьбу ожидалось полторы тысячи гостей, собралось две с половиной. На первой кассете - ритуальные приготовления жениха: омовения, умащивания, воскурения, облачения, обцветочивания, обшептывания и обтанцовывания. На второй - приготовленья невесты. На третьей - он, царь царей, в расшитом золотом облаченьи, в короне и с жезлом, возглавляя процессию, идет к ней через город, переставляя ступни в сверкающих камнями колодках на полуметровых платформах.
На ужине, кроме нас, был Амир, в белом облаке восседая и за речью своей над столом восходя и плывя. Джаянт ел с серебра, возлежа на диване. В сочетаньи с Амиром, клубящим свою вертикаль, он развихривал - зная всё обо всём - ось абсцисс.
Стол, мерцающий снедью, вместе с нами и полом со стенами, был заверчен, как детский волчок и, к утру замедляясь, вихляя, лег на бок и ткнулся в свои очертанья.
Сариты на ужине не было. Подав на стол, она сложила на груди ладони, улыбнулась каждому и целомудренно вышла.
Рассвет мы встречали с Ксенией у реки - два удава, развешенных на одной коряге, - переваривая ночь, себя, друг друга.
Шел первый день Нового года. Она на часок отлучилась - поздравить родителей, живших в спаренной квартире - одна над другой, с винтовым черным ходом меж ними. Фон профессорствовал. Фонесса... Нет, на клавикордах она не играла, но, как выяснилось, рисовала, поглядывая в окно.
Я бродил по ее притихшей квартире (меленький снег за окном), перебирая в памяти (не то слово - притихшей; немыслимо было представить ее звучащей, разве только, как снег, поскрипывающей под ногой), перебирая на ощупь смутные четки этой ночи.
Вот, в огненном круге, за миг до того, как все поплыло в глазах и впилась ногтями в спину, вдруг из нее вырвалось - в губы: "никогда... я не выйду замуж!" И замерла, опешив от этого не меньше, чем я.
Белые стены, белая скатерть, книжные полки зашторены белыми занавесками. Антикварный сундук в углу и такой же резной комод, почерневший, фамильный. Белая целлулоидная личинка люстры на перекрученной пуповине под потолком. Белые лилии на столе. Вот и все, что в гостиной. Нет, картины - их две. Обе - Питера, с которым прожила восемь лет - до вчерашнего дня.
Да, Питер. Я видел его лишь раз, полгода назад. И это была наша первая встреча с Ксенией. И единственная - до той ночи. И хотя мы проговорили с нею, сидя напротив друг друга, несколько часов кряду, а он, Питер, все время был где-то вторым планом - стоял, расхаживал за ее спиной, плавал слепым пятном, - странно, но запомнилась не она (ни имени, ни лица, ни голоса), а он, Питер, его ладный спокойный силуэт силы и творческого высокомерия, это слепое пятно шестидесятилетней двухметровой материи, излучавшей какой-то сдержанно-напряженный, глубинный, сумеречно-терракотовый свет - вот этот: глядящее в тебя со стены андрогинное лицо удивленно-нежной отрешенности, снятое как бы в инфракрасном свете. Оно проступает влажными оленьими глазами, как перевернутый на тонкую тягучую шею кувшин.
Или вот эти, столь же отрешенные, в том числе - и от законов тяготения, яблоки, лежащие на накрененном, скользящем вниз, на тебя, столе, косо срезанном краем холста и покрытом терпко-вишневой притихшею скатертью, охваченной шелковым полумраком.
И, если смотреть на эти, разбросанные по столу и не скатывающиеся с него, слегка оцепенелые яблоки с однощеким предзимним румянцем, расходящимся мелким рассеянным крапом, сходящим на нет в стекленеюще-сизой оскомине, если долго смотреть на них, кажется - ты единственный их свидетель, и взгляд твой - единственное, что их удерживает на столе.
Матерчатая белка, бегущая вниз по белой пустынной стене в прихожей. На гвозде.
И, наверно, не быль, а пыльца, прятки воздуха, этот тихий его топоток за спиной, этот вегетативный его перемиг и стяжание складок.
И этот неуловимый, прерывистый, ниточный - не между нами и как бы не к нам относящийся - что?
Почему бы и нет, - вдруг сказала она.
Меленький за окном. Я нашел шпатель в ее кухне и счищаю с пола застывшие по кругу парафиновые лужицы с прогоревшими в них нолями. Все эти 111 почему бы и нет.
Топоток этих яблок. Тихий внутренний топоток. Их сутулые спины с развернутым внутрь лицом. Внутрь. В косточку. В семя.
Дверь распахнута в сад. Между нами. Оплывшая анфилада и за нею - снежная пелена. Между нами. И, спеленатый пеленой, у беседки, незримый скрипач с раскрытым, наполовину занесенным снегом футляром у озябших переминающихся ног. Он стоит там, между нами, с головой чуть
склоненною набок, как бы сбоку, вдоль струн вглядывающийся сквозь пелену вдаль, будто бы вдаль, но нет, не дальше ресниц и, скорее, не покидая зрачка, - в эту мнимую даль - близящейся и все расходящейся между нами - жизни.
Почему бы и нет, - сказала она, нехотя выводя взгляд из-под "его зеленых", как потом запишет она в дневнике, "гипнотично-рептильных с мотыльковым отсветом свечи на столе".
А в моих глазах все еще таяла, расплываясь, ее ладонь. Тонула и снова всплывала - как ветошь, сгрудившаяся у запруды. Ладонь, полоснувшая по зрачку тысячью ломаных лезвий своих линий.
Видимо, потому я в тот миг и не расслышал ее ответа. Казалось, это ладонь не ее, а всего ее рода - как палимпсест - вереницы ладоней, просвечивающих одна сквозь другую - вплоть до вот этой, калечной, может быть, даже чистой, слепой, без линий.
Дочь ладони своей. Не дочь - пра-пра-пра... мерещились, выходящие из портретов в лунные галереи фамильных австрийских замков и на просвет совмещающие ладони свои - бесконечной прозрачной колодой - с кромешным роением линий - сквозь первую - эту.
Ночь в ладони! И перевернула рубашкою кверху. И что-то сказала, глаза отведя, что кончалось на "нет".
Ты живой? - спросила она, приподнимая голову с моей груди. И, помолчав, вздохнула: - Почему бы нам хоть один день с тобой не провести - так? - и снова прижалась к груди щекой, глядя на бегущие искры по реке от растущего солнца.
Глава четвертая
К ужину, на который мы были званы, венчающая балюстрада должна была быть завершена.
Сарита, его молодая жена, в крапчато-васильковом сари бесшумно плавала по подворью, чуть кивая себе нежно безмолвным лицом с аленькой киллерской крапкой во лбу. (О эти Божьи прицельные точки-цветочки во лбу выходящих из храма!)
На хинди она говорила немногим больше, чем по-английски, на котором не говорила совсем. Да это ей и не нужно было. Как и та сторона реки, на которой она ни разу в своей жизни не была, лишь изредка поглядывая на нее из-под ладони.
Поначалу нас это поразило. И не только это. Со временем, приглядываясь к их отношениям, по сравненью с которыми наши, самоуверенные, щемили, как закушенная губа, до меня доходило, что этот тихий уклад света настоян на многих травках, в том числе и на целомудрии. Врожденном. К речи. К пространству. К веку.
Ужин готовил он сам - весь день, Сарита ему помогала. Пока они завершали приготовления, ворожа в четыре руки над огнем, мы с Ксенией смотрели их свадьбу, снятую на видео.
Материал после монтажа, точнее, дайджест занимал шесть кассет, девять часов просмотра. На свадьбу ожидалось полторы тысячи гостей, собралось две с половиной. На первой кассете - ритуальные приготовления жениха: омовения, умащивания, воскурения, облачения, обцветочивания, обшептывания и обтанцовывания. На второй - приготовленья невесты. На третьей - он, царь царей, в расшитом золотом облаченьи, в короне и с жезлом, возглавляя процессию, идет к ней через город, переставляя ступни в сверкающих камнями колодках на полуметровых платформах.
На ужине, кроме нас, был Амир, в белом облаке восседая и за речью своей над столом восходя и плывя. Джаянт ел с серебра, возлежа на диване. В сочетаньи с Амиром, клубящим свою вертикаль, он развихривал - зная всё обо всём - ось абсцисс.
Стол, мерцающий снедью, вместе с нами и полом со стенами, был заверчен, как детский волчок и, к утру замедляясь, вихляя, лег на бок и ткнулся в свои очертанья.
Сариты на ужине не было. Подав на стол, она сложила на груди ладони, улыбнулась каждому и целомудренно вышла.
Рассвет мы встречали с Ксенией у реки - два удава, развешенных на одной коряге, - переваривая ночь, себя, друг друга.
Шел первый день Нового года. Она на часок отлучилась - поздравить родителей, живших в спаренной квартире - одна над другой, с винтовым черным ходом меж ними. Фон профессорствовал. Фонесса... Нет, на клавикордах она не играла, но, как выяснилось, рисовала, поглядывая в окно.
Я бродил по ее притихшей квартире (меленький снег за окном), перебирая в памяти (не то слово - притихшей; немыслимо было представить ее звучащей, разве только, как снег, поскрипывающей под ногой), перебирая на ощупь смутные четки этой ночи.
Вот, в огненном круге, за миг до того, как все поплыло в глазах и впилась ногтями в спину, вдруг из нее вырвалось - в губы: "никогда... я не выйду замуж!" И замерла, опешив от этого не меньше, чем я.
Белые стены, белая скатерть, книжные полки зашторены белыми занавесками. Антикварный сундук в углу и такой же резной комод, почерневший, фамильный. Белая целлулоидная личинка люстры на перекрученной пуповине под потолком. Белые лилии на столе. Вот и все, что в гостиной. Нет, картины - их две. Обе - Питера, с которым прожила восемь лет - до вчерашнего дня.
Да, Питер. Я видел его лишь раз, полгода назад. И это была наша первая встреча с Ксенией. И единственная - до той ночи. И хотя мы проговорили с нею, сидя напротив друг друга, несколько часов кряду, а он, Питер, все время был где-то вторым планом - стоял, расхаживал за ее спиной, плавал слепым пятном, - странно, но запомнилась не она (ни имени, ни лица, ни голоса), а он, Питер, его ладный спокойный силуэт силы и творческого высокомерия, это слепое пятно шестидесятилетней двухметровой материи, излучавшей какой-то сдержанно-напряженный, глубинный, сумеречно-терракотовый свет - вот этот: глядящее в тебя со стены андрогинное лицо удивленно-нежной отрешенности, снятое как бы в инфракрасном свете. Оно проступает влажными оленьими глазами, как перевернутый на тонкую тягучую шею кувшин.
Или вот эти, столь же отрешенные, в том числе - и от законов тяготения, яблоки, лежащие на накрененном, скользящем вниз, на тебя, столе, косо срезанном краем холста и покрытом терпко-вишневой притихшею скатертью, охваченной шелковым полумраком.
И, если смотреть на эти, разбросанные по столу и не скатывающиеся с него, слегка оцепенелые яблоки с однощеким предзимним румянцем, расходящимся мелким рассеянным крапом, сходящим на нет в стекленеюще-сизой оскомине, если долго смотреть на них, кажется - ты единственный их свидетель, и взгляд твой - единственное, что их удерживает на столе.
Матерчатая белка, бегущая вниз по белой пустынной стене в прихожей. На гвозде.
И, наверно, не быль, а пыльца, прятки воздуха, этот тихий его топоток за спиной, этот вегетативный его перемиг и стяжание складок.
И этот неуловимый, прерывистый, ниточный - не между нами и как бы не к нам относящийся - что?
Почему бы и нет, - вдруг сказала она.
Меленький за окном. Я нашел шпатель в ее кухне и счищаю с пола застывшие по кругу парафиновые лужицы с прогоревшими в них нолями. Все эти 111 почему бы и нет.
Топоток этих яблок. Тихий внутренний топоток. Их сутулые спины с развернутым внутрь лицом. Внутрь. В косточку. В семя.
Дверь распахнута в сад. Между нами. Оплывшая анфилада и за нею - снежная пелена. Между нами. И, спеленатый пеленой, у беседки, незримый скрипач с раскрытым, наполовину занесенным снегом футляром у озябших переминающихся ног. Он стоит там, между нами, с головой чуть
склоненною набок, как бы сбоку, вдоль струн вглядывающийся сквозь пелену вдаль, будто бы вдаль, но нет, не дальше ресниц и, скорее, не покидая зрачка, - в эту мнимую даль - близящейся и все расходящейся между нами - жизни.
Почему бы и нет, - сказала она, нехотя выводя взгляд из-под "его зеленых", как потом запишет она в дневнике, "гипнотично-рептильных с мотыльковым отсветом свечи на столе".
А в моих глазах все еще таяла, расплываясь, ее ладонь. Тонула и снова всплывала - как ветошь, сгрудившаяся у запруды. Ладонь, полоснувшая по зрачку тысячью ломаных лезвий своих линий.
Видимо, потому я в тот миг и не расслышал ее ответа. Казалось, это ладонь не ее, а всего ее рода - как палимпсест - вереницы ладоней, просвечивающих одна сквозь другую - вплоть до вот этой, калечной, может быть, даже чистой, слепой, без линий.
Дочь ладони своей. Не дочь - пра-пра-пра... мерещились, выходящие из портретов в лунные галереи фамильных австрийских замков и на просвет совмещающие ладони свои - бесконечной прозрачной колодой - с кромешным роением линий - сквозь первую - эту.
Ночь в ладони! И перевернула рубашкою кверху. И что-то сказала, глаза отведя, что кончалось на "нет".
Ты живой? - спросила она, приподнимая голову с моей груди. И, помолчав, вздохнула: - Почему бы нам хоть один день с тобой не провести - так? - и снова прижалась к груди щекой, глядя на бегущие искры по реке от растущего солнца.
Глава четвертая
Мы стояли в просторном дворе ашрама, я - на мужской половине, с краю, Ксения - на женской, тоже с краю. Между нами - около полутысячи голов под полотняным навесом, точнее, под его лоскутьями, растянутыми на веревках меж деревьями, колоннами галерей, а в центре двора - подвязанными к шпилю с золоченым солнышком над колодезной беседкой.
Головы опущены на грудь, руки перебирают четки; полуденные, плывут лотосы, недвижимо.
Те, кому за сто, лежат на нарах вдоль галерей, кемарят на локте. По власам их с земли рыжие муравьи восходят. Без лестниц, легионеры.
На крошечной сцене - стол. На нем микрофон. У микрофона - маленькое лицо в необъятном репье волос. Возраст старца разгуливает за земными пределами, но и этот возраст оставлен им позади себя, без попеченья.
Круглый напор лба, бирюзовые световые точки зрачков, и сухой, как бы вглядывающийся вдаль рот. Говорит.
Они слушают, чуть кивают. Он говорит. Потом не говорит. Долго не говорит. Спит. Они кивают.
Рядом со старцем стоит ученик, драхмачарья. Когда чья-нибудь голова поднимается из рядов и задает вопрос, этот полусогнутый лучик сгибается еще больше - к уху старца; тот слушает, кивает, затем говорит, но не в микрофон, а в ухо драхмачарьи, который после этого отчаливает от сомкнутого рта и прикрытых глаз уже спящего старца и, приблизившись к вопрошавшему, уточняет вопрос, и возвращается к уху. И так повторяется несколько раз. Наконец, прояснив необходимое, старец отвечает. Или не отвечает.
Рядом с Ксенией стайка детей, двое виснут на ее руке. Я огибаю двор, подхожу к ней, она тихонечко подпевает хрупкой мелодии, подрагивающей из громкоговорителя, привязанного к распадку дерева рядом с нею.
Показываю ей поверх крыши на холм за крайним домом, говорю, что подожду ее там, вон под тем деревом, цветущим синими огоньками. Кивает, продолжая напевать.
Сижу под деревом, в рюкзаке у меня книга, взятая у Амира. "Кадамбари" называется. Автор - Бана, седьмой век. Перевод с санскрита на русский.
Есть те, кто вначале выедают из супа мясо, а потом дохлебывают, оставляя непотребу на донце. И есть те, кто с этой непотребцы начинают, поглядывая на смачный кус и стороня его ложкой, перебраживая чувствами, настаиваясь до срока.
Я начинаю с краев, корешков, задворок, служебной якобы шелуховины, желудевых сносок, флигельков-аппендиксов, толмачовых тропок, птичьих словариков, нечаянных примечаний. Спиною входить, спиною. Как аквалангисты.
Хоть полчаса побыть не. Не говоря, не думая, не видя, не. И не с собой бы. Хорошо бы и не читая. Тай чи - чи тай - тай чи. Чего больше всего хочется в Индии? Закрыть глаза. Казалось бы - чего проще. Кабы не равная ей сила, их удерживающая открытыми.
А в домике Амира - две двери: в одну он входит, из другой Вера выходит. Вера входит, выходит он.
Вера - чешка. Ей - лет двадцать. Плюс пять - на длинном поводке. Краса ее - от внутреннего свеченья. Славянская излучина, мягкий топкий свет над водой. Плюс Индия; приехала на месяцок, и вот уж второй год пошел.
Второй? - переспрашивает она удивленно и бережно отстраняет его ладонью, как ночного мотылька, затрепетавшего у лица по ошибке света.
Ксения немного нервничает. Не то чтобы ревность, но. То, что на себя не наденешь, - этот несуетный внутренний свет.
"У нее очень тонкая интуиция, - тихо сказала Вера, когда Ксения на минуту вышла. - Если б со мной что случилось, душой я пришла бы к ней." - Странно, - сказал я. Она не расслышала. И добавила: "Сильный, открытый человек".
Отправилась она из Чехии побродить, пожить, подработать. Оказалась в Швейцарии. Стояла на снежной вымершей площади, лепила бабу. И, меняя ей выраженье лица, смеялась с нею, кривилась, печалилась и снова смеялась. Так и познакомилась с Клодом, местным гренадером (с девичьею душой), шампанским красавцем (с тепловатою пеной, обволакивающей бутыль и растекавшейся под нею анемичной лужицей).
Первое в нем вышло на площадь для куражного счастья, второе переминалось, поглядывая из-за угла.
С циферблатного неба Швейцарии они свалились на кромешно живую землю Бхарата с восходящими в танце змеиными капюшонными стрелками.
Первая же ночная волна рикш подняла их на свой бурлящий гребень и, воткнув в какую-то осьминожью полость, поволокла сквозь горящие водоросли города. И отхлынула.
Они огляделись в гостиничном номере. Скользкий косой пол. В нижнем углу - очко.
(Слушая, я вспомнил Гонготри. Хозяин предложил нам на выбор две комнаты-близняшки: одна - с видом на Ганг, другая - лицом к стене. Первая стоила на 50 рупий дешевле. Почему? - спросили мы, отчаявшись в поиске подвоха. Единственным отличием был туалет: в той, что дешевле, туалет был европейским, в той, что дороже - просто очко вприсядку. Оказалось, в том-то и соль. Индусы готовы переплатить, лишь бы сидеть без опоры.)
В противоположном углу комнаты - железная сетка кровати. Над нею, под потолком, голубиное окошко. И - тараканы. Каждый - как шесть солдат, несущих громадную дверь на спине. Пуленепробиваемую. Тонкие гнутые ноги в рваных портянках из-под дверей. Стройбат. Сонмы дверей, семенящих из угла в угол.
Неделю еще продержались. Затем начался затяжной нервный юз - у нее, у него - коллапсирующее обмяканье.
Месяц спустя - Ришикеш, встреча с Амиром. Кессонное всплытие. Выбредание в жизнь. С некоторым расхождением.
У Веры - соседняя дверь с Амиром, у Клода - с миром, по ту сторону моста.
Каждое утро в шесть они сходятся у реки и сидят, прорастая, во всё усложняющихся асанах под сияющим оком Амира.
Днями - каждый сам по себе.
Клод играет на флейте - с индусами или от них в стороне, нагуливая размашистые ноги горными тропами и нежа женственные пальцы у лица, правее губ. На ощупь. Как будто там - незримое лицо, другое.
Вера - у себя в светелке. Вяжет. Цветные арабесковые коврики. Мандалы. Одну - полгода вяжет, поет улыбкою и вяжет.
Амир рисует, мыслит, дышит, строит башню, в крыльях ходит, ест плоды и утирает сок ладонью.
А по вечерам он сидит с Верой на веранде. За столом, под лампой. И световой круг чуть раскачивается на столе между ними. Но не касаясь их, сидящих напротив друг друга в чутких вечерних одеждах.
В двух шагах за спиной Веры - ее дверь, в двух шагах за спиной Амира - его дверь. В трех шагах от них - чуть приподнятый полог ночных джунглей; посверкиванье, подрагиванье, дыханье.
И ночь в чаепитии настоянных трав разговоров.
Образ его как-то соотносился с лентой Мебиуса. Именно, что как-то. Только начнешь соотносить - выворачивается. Ни печки, ни точки. Ни конца, ни начала; бесконечное сальто-мортале с проворотом. Не сходя с места. Да - и сила, и пластика, и гармония. И простота. Не та, что хуже воровства. И всё же. Как-то всё слишком гладко, мебиусно. Внешнее-внутреннее-внешнее... Есть шарик - нет шарика. Показываю еще раз.
Нет, не ловится. И не ловится не потому, что не уличить, а потому, что нет его там, где он стоит, куда ты смотришь.
Куда ж ты смотришь? На дерево, под которым лежу, на синие его цветочные скорлупки. А детки где? Вылупился на вылупленное. Одни скорлупки.
Ксения, на днях: верю ли я, что душа бессмертна?
Нет, говорю, во всяком случае - не буквально.
Ну да, кивает, улыбаясь: в переносном смысле.
Знаешь, говорю, одна маленькая девочка в Японии четыреста семьдесят шесть лет назад вышла из дому и, наступив на цветок, приподняла ногу и стояла так, на одной ноге, глядя на него до тех пор, пока он не распрямился. Кто знает, отчасти, может быть, потому мы и сидим сейчас с тобой здесь (на одной ноге, - хотел я добавить, но промолчал). И она стоит, не догадываясь, из какой дали всё это тянется. И таких девочек во времени - как звезд в небе: позади нас, впереди, не говоря уж о нас с тобой. И никакого Дяди с весами - ни доброго, ни злого. Лишь наши следы, которые тянутся по дорогам уже без наших ног, в других судьбах. Вот в это я не могу не верить. В гравитацию слов, дел, чувств, мыслей. А в бессмертье души - личной, именной - могу.
А я, говорит, верю.
И тихо совсем: ну, может быть, не в бессмертье, но в иной для нее отсчет.
Дерево какое-то инфернально-конфорочное. Синим пламенем. И никого в доме. Один попугай - на верхней ветке. И клюв разинут. Надо бы помолчать. С конца листаю. Словарик.
Ашока - беспечальное дерево с оранжево-алыми цветами.
Бетель - род перца, употребляющийся в Индии для жевания.
Валакхильи - мудрецы-небожители ростом с большой палец руки.
Гандхарвы - полубоги низшего класса, небесные музыканты.
Ганеша - слоноголовый бог, сын Шивы и Парвати.
Да, с Ганешей хороша история. Возвращается Шива из долгих странствий к жене, а у той Телемак подрос. А Шива решил - любовник, и отсек сыну голову. И еще вовремя спохватился: пока жизнь не вытекла, нахлобучил ему на остывающую шею первое, что попалось под руку. С хоботом. Кто б мог подумать, что этот мутантик станет всенародным любимцем, индийским Николкой чудотворным.
Гаруда - царь птиц и ездовое животное (вахана) Вишну.
Гаятри - "песня", жена Творца и мать четырех вед.
Дакша - сын Брахмы, соучастник творения мира.
То есть творили с сыном и с песней - как наш друг Шушелькума.
Попугай вспорхнул, тишины не вынес.
А за тем ашрамом, где полутыщеголовый старец сидит, следующий ашрам - стена к стене, а за ним - еще и еще, и так - на километры вдоль реки, и в каждом дворе - эти медитативные бдения у головы...
А к Ксении - как ни подступался с этим вопросом, и всё никак, нервничает, уворачивается. Может, я из этого состояния медитации с детства не выхожу. Что значит это невыразимо? Ох уж этот напущенный дымок-туманец. И ее не возносит, и мне лишь глаза ест.
И вышел Он, развел руками и сказал: это невыразимо. Вот и вся история о несотвореньи.
Дашагрива - "имеющий десять шей", прозвище Раваны.
Да, оба наши - и грива, и Даша.
А Амир смог. И ведь ее речь не плоше. Значит? Другой отсчет, значит, как она говорит.
Джахну - легендарный мудрец, выпивший воды Ганги.
Дхарма - бог справедливости и благочестия, часто отождествляемый с Ямой.
То есть с богом смерти, - тем, кто черной петелькой выуживает души. Очень благочестиво. Я-то думал, что дхарма... Ага, вот.
Дхарма - нравственный закон, религиозный долг, одна из -
Кальпа - "день Брахмы", составляющий 1000 махаюг, или 4 320 000 000 человеческих лет; в конце кальпы происходит уничтожение мира (пралая), затем наступает "ночь Брахмы", длящаяся столько же, сколько "день", затем новое творенье и новая кальпа.
4,5 млрд. лет - полураспад урана, возраст земли. Мало того, что ноль придумали, так еще и скальпу сканировали. Уж близится. А Брахмана всё нет. Два подлетели, сели, перегнулись с ветки, смотрят. Нездорового цвета, бледно-салатные.
Майнака - крылатая гора, скрывшаяся от Индры, когда он срезал горам крылья.
Молочный океан - один из семи мировых океанов, на котором покоится Вишну. Во время пахтанья океана богами и асурами из него появились на свет напиток бессмертия - амрита, боги Сома (месяц), Лакшми и Варуни, конь Уччайхшравас, камень Каустубха, яд калакута и некоторые иные существа и сокровища.
Ничула - название дерева.
Нiчого не чула про таке дерево. Впрочем, как и о романе Баны, одном из трех крупнейших, как о нем пишут, романистов конца классической эпохи санскритского романа, наряду с Дандином и Субандху.
Раху - восьмая планета индийской астрономии; в мифологии - демон, чье туловище было отсечено Вишну, а голова блуждала по небу и время от времени -
Как-то зимой с Ксенией мы попали в густой поток прихожан, выходящих из церкви после вечерней службы. Продвигаясь поперек их движения, мы столкнулись с рослой костлявой старухой, на лицо которой была надета водолазная маска. Она колко глянула на нас в упор сквозь промытое стекло с пронзительной резкостью. Бог его знает, по какой ассоциации вспомнил.
Чакора - черная куропатка, по преданью, питающаяся лунным светом. Perdix rufa.
Шеша - мифический тысячеголовый змей, на котором возлежит Вишну и который служит опорой земли.
Снилось сегодня странное. Сумерки, сад, дом в глубине. Люди, полуголые, красноватого цвета, как отблески. Человек десять, мужчины. Торопливо готовятся к штурму. Даже не к штурму - собственно нечего штурмовать - дом пуст и сад тих. А к прорыву сквозь дом, на ту его сторону. А что там - неясно, не видно.
Я стою в темноте, незамеченный ими, гляжу. Вероятно, два брата. Старший обхватывает за бедра младшего сзади и вбрасывает в сад через изгородь; тот летит высоким протяжным навесом, на плече его - моток веревки и крюк в руке.
Я проныриваю сквозь кустарник в обход дома и оказываюсь по ту его сторону. Будто время иное - свет чайный, лимонный. Глухая стена, красно-кирпичная, пустырек с пожелтевшей травой, за ним - вывихи изгороди, за которой размыв бездорожья, обведенный рваной дугою подлеска.
На стене, на уровне глаз и величиной с голову - существо, похожее на древесного мишку, прижалось к ней в профиль и висит, не держась ни за что, лишь прильнувши руками и телом, как бы распластанным на стене и подмагниченным к ней. И глядит вдоль стены, прижавшись щекой к ней, вдаль.
Шум за стеной, они уже в доме. Подхожу, беру его на руки. Меленький мех, невесомый - как сердцебиенье - без сердца. Несу, и руки мои озарены до локтей. Через изгородь, в сторону леса.
Оттуда выходит лесной человек с косою волос и в набедренной тряпке. Передаю ему это, глядящее вдаль вдоль незримой стены, шерстяное лучистое тельце. Молча. И уже отошел. И обернулся, и говорю: вечером, здесь же. Кивнул. Возвращаюсь.
Как в раме двойной между стекол, дрожит мотылек - меж стыдом и досадой. За эти слова. Вернул бы и отошел, безымянно.
Рыщут по саду. Тишком. Переговариваясь глазами. Уже собираются уходить. Я сижу на скамье у стены. Один из них подходит ко мне, смотрит сверху в одну точку. И точка эта - у меня на колене: влажное переливчатое пятно - нектарное, мерцает узором.
Ну и... - шепчет беззвучно.
Нет, - покачиваю головой.
Колеблется, чувствую. Сдаст? Нет, уходят, стягиваясь в скользящую змейку.
Всё. В примечаниях тоже ничего амритного. Разве что:
154 ...походили на распустившиеся белые лотосы. - Смех в индийской мифопоэтической традиции белого цвета.
131 ...на западе - до горы Мандары... - Гора Мандара использовалась при пахтанье океана в качестве мутовки с обмотанным вокруг нее змеем Васукой в качестве веревки.
А может, это Бог был - там, во сне, на стене, ничейный?
127 ...как ноги Вишну служат опорой небесной Ганги... - Небесная Ганга вытекает из большого пальца левой ноги Вишну.
40 ...походил он на темного Кришну... - "Кришна" буквально значит "черный", "темный", изображался с черным или темно-синим цветом тела.
30 ...жемчужины (...) из... лбов свирепых слонов... - По поверьям, внутри лбов (точнее - височных бугров) слонов скрываются жемчужины.
38 Пучок волос между бровями - одна из счастливых примет, сулящая ее обладателю славу и власть.
Пучок есть, а насчет счастья - помилуй Боже.
Полистал роман. Изнуряюще приторный гоголек-глухарек с непросеянным вкусом.
Гоголек - Бана, глухарек, кажется, - переводчик. Или мне места такие попались не ягодные? Хотя перевести VII век Индии на XXI России - не волка с козой и капустой перевезти.
Сорвал две фразы. О стрелах, которые срывались с туго натянутых луков со звуком сладостным, как выкрики цапель во время любовных утех. И о любовнике со своим в изнеможеньи тонущим отраженьем в лакированном ногте большого пальца ноги возлюбленной.
А вот в километровой статье этого перевозчика о поэтике санскритского романа нашел ссылку на современника Баны - Субандху. Относительного современника - плюс-минус пару сотен лет для Индии, где биографии, авторство и вообще историческое время считались дурным тоном, - это уже довольно высокая точность.
Так вот, Субандху пишет о звездах, например, что они сродни "нулям, начертанным мелком месяца на черной шкуре антилопы тьмы и знаменующим ничтожество круговорота жизни". Экий Бана! VIII век.
Или о глубине чувства: "Скорбь, которую она (Васавадатта) испытывает из-за тебя (Кандарпакету), может быть описана лишь за несколько тысяч кальп, и то лишь тогда, когда небо станет свитком, океан - чернильницей, Брахма - писцом, а змей Шеша с тысячью его языков рассказчиком".
А вот: "Сезон дождей играет в шахматы желтыми и зелеными лягушками, словно покрытыми лаком пешками, понуждая их прыгать по черным клеткам рисовых полей".
Еще: Она (Васавадатта) была похожа на грамматику, "с ногами, покрытыми красным лаком" (буквально: со словами, написанными алыми буквами).
Так и надо было переводить, а не всучивать лакированные ноги.
И там же: Тело ее было похоже на книги, на мандалы.
Шлеша - один из тропов индийской поэтики - игра слов. Субандху говорит, что в его романах шлеша в каждом слоге.
Задача писателя в Индии - не идея и не сюжет (идеи сочтены, сюжеты известны), а стиль, работа со словом, собственно письмо. Большинство хрестоматийных романов оставлены неоконченными с точки зрения содержания именно по той причине, что содержание второстепенно. Вещь кончается там, где завершается ее форма, где исчерпывается письмо.
То есть то, к чему мы пришли в понимании задач и смысла искусства лишь вчера, там было разумеющимся и непреложным изначально.
Чуть передергиваю. Ну и ладно. Мог бы, конечно, и в другую сторону качнуться. Скажем, всё, что они делают, - раскрашивают шаблоны. Как дети. И отсюда - это упоение выкраской. И возведение ее в самодостаточную степень.
Мог бы, но не хочется. А что хочется? Хочется повторить: на мандалы она была похожа. На рукописные с алыми буквицами книги Рамаяны. Дай ему Бог здоровья.
А еще хочется прочистить горловую чакру этим чудным словом: гарба грха. Чрево, святая святых, сакральное место в храме. Гарба Грха. В аккурат - бабушка нашего Дыр Бул Щир Убещура.
Этот "мастер гнутой речи", описывая берег океана, сцепляет до тридцати, а иногда и до ста слов в одно. Словище! С тяжелой кровавой гривой, метущей побережье.
Головы опущены на грудь, руки перебирают четки; полуденные, плывут лотосы, недвижимо.
Те, кому за сто, лежат на нарах вдоль галерей, кемарят на локте. По власам их с земли рыжие муравьи восходят. Без лестниц, легионеры.
На крошечной сцене - стол. На нем микрофон. У микрофона - маленькое лицо в необъятном репье волос. Возраст старца разгуливает за земными пределами, но и этот возраст оставлен им позади себя, без попеченья.
Круглый напор лба, бирюзовые световые точки зрачков, и сухой, как бы вглядывающийся вдаль рот. Говорит.
Они слушают, чуть кивают. Он говорит. Потом не говорит. Долго не говорит. Спит. Они кивают.
Рядом со старцем стоит ученик, драхмачарья. Когда чья-нибудь голова поднимается из рядов и задает вопрос, этот полусогнутый лучик сгибается еще больше - к уху старца; тот слушает, кивает, затем говорит, но не в микрофон, а в ухо драхмачарьи, который после этого отчаливает от сомкнутого рта и прикрытых глаз уже спящего старца и, приблизившись к вопрошавшему, уточняет вопрос, и возвращается к уху. И так повторяется несколько раз. Наконец, прояснив необходимое, старец отвечает. Или не отвечает.
Рядом с Ксенией стайка детей, двое виснут на ее руке. Я огибаю двор, подхожу к ней, она тихонечко подпевает хрупкой мелодии, подрагивающей из громкоговорителя, привязанного к распадку дерева рядом с нею.
Показываю ей поверх крыши на холм за крайним домом, говорю, что подожду ее там, вон под тем деревом, цветущим синими огоньками. Кивает, продолжая напевать.
Сижу под деревом, в рюкзаке у меня книга, взятая у Амира. "Кадамбари" называется. Автор - Бана, седьмой век. Перевод с санскрита на русский.
Есть те, кто вначале выедают из супа мясо, а потом дохлебывают, оставляя непотребу на донце. И есть те, кто с этой непотребцы начинают, поглядывая на смачный кус и стороня его ложкой, перебраживая чувствами, настаиваясь до срока.
Я начинаю с краев, корешков, задворок, служебной якобы шелуховины, желудевых сносок, флигельков-аппендиксов, толмачовых тропок, птичьих словариков, нечаянных примечаний. Спиною входить, спиною. Как аквалангисты.
Хоть полчаса побыть не. Не говоря, не думая, не видя, не. И не с собой бы. Хорошо бы и не читая. Тай чи - чи тай - тай чи. Чего больше всего хочется в Индии? Закрыть глаза. Казалось бы - чего проще. Кабы не равная ей сила, их удерживающая открытыми.
А в домике Амира - две двери: в одну он входит, из другой Вера выходит. Вера входит, выходит он.
Вера - чешка. Ей - лет двадцать. Плюс пять - на длинном поводке. Краса ее - от внутреннего свеченья. Славянская излучина, мягкий топкий свет над водой. Плюс Индия; приехала на месяцок, и вот уж второй год пошел.
Второй? - переспрашивает она удивленно и бережно отстраняет его ладонью, как ночного мотылька, затрепетавшего у лица по ошибке света.
Ксения немного нервничает. Не то чтобы ревность, но. То, что на себя не наденешь, - этот несуетный внутренний свет.
"У нее очень тонкая интуиция, - тихо сказала Вера, когда Ксения на минуту вышла. - Если б со мной что случилось, душой я пришла бы к ней." - Странно, - сказал я. Она не расслышала. И добавила: "Сильный, открытый человек".
Отправилась она из Чехии побродить, пожить, подработать. Оказалась в Швейцарии. Стояла на снежной вымершей площади, лепила бабу. И, меняя ей выраженье лица, смеялась с нею, кривилась, печалилась и снова смеялась. Так и познакомилась с Клодом, местным гренадером (с девичьею душой), шампанским красавцем (с тепловатою пеной, обволакивающей бутыль и растекавшейся под нею анемичной лужицей).
Первое в нем вышло на площадь для куражного счастья, второе переминалось, поглядывая из-за угла.
С циферблатного неба Швейцарии они свалились на кромешно живую землю Бхарата с восходящими в танце змеиными капюшонными стрелками.
Первая же ночная волна рикш подняла их на свой бурлящий гребень и, воткнув в какую-то осьминожью полость, поволокла сквозь горящие водоросли города. И отхлынула.
Они огляделись в гостиничном номере. Скользкий косой пол. В нижнем углу - очко.
(Слушая, я вспомнил Гонготри. Хозяин предложил нам на выбор две комнаты-близняшки: одна - с видом на Ганг, другая - лицом к стене. Первая стоила на 50 рупий дешевле. Почему? - спросили мы, отчаявшись в поиске подвоха. Единственным отличием был туалет: в той, что дешевле, туалет был европейским, в той, что дороже - просто очко вприсядку. Оказалось, в том-то и соль. Индусы готовы переплатить, лишь бы сидеть без опоры.)
В противоположном углу комнаты - железная сетка кровати. Над нею, под потолком, голубиное окошко. И - тараканы. Каждый - как шесть солдат, несущих громадную дверь на спине. Пуленепробиваемую. Тонкие гнутые ноги в рваных портянках из-под дверей. Стройбат. Сонмы дверей, семенящих из угла в угол.
Неделю еще продержались. Затем начался затяжной нервный юз - у нее, у него - коллапсирующее обмяканье.
Месяц спустя - Ришикеш, встреча с Амиром. Кессонное всплытие. Выбредание в жизнь. С некоторым расхождением.
У Веры - соседняя дверь с Амиром, у Клода - с миром, по ту сторону моста.
Каждое утро в шесть они сходятся у реки и сидят, прорастая, во всё усложняющихся асанах под сияющим оком Амира.
Днями - каждый сам по себе.
Клод играет на флейте - с индусами или от них в стороне, нагуливая размашистые ноги горными тропами и нежа женственные пальцы у лица, правее губ. На ощупь. Как будто там - незримое лицо, другое.
Вера - у себя в светелке. Вяжет. Цветные арабесковые коврики. Мандалы. Одну - полгода вяжет, поет улыбкою и вяжет.
Амир рисует, мыслит, дышит, строит башню, в крыльях ходит, ест плоды и утирает сок ладонью.
А по вечерам он сидит с Верой на веранде. За столом, под лампой. И световой круг чуть раскачивается на столе между ними. Но не касаясь их, сидящих напротив друг друга в чутких вечерних одеждах.
В двух шагах за спиной Веры - ее дверь, в двух шагах за спиной Амира - его дверь. В трех шагах от них - чуть приподнятый полог ночных джунглей; посверкиванье, подрагиванье, дыханье.
И ночь в чаепитии настоянных трав разговоров.
Образ его как-то соотносился с лентой Мебиуса. Именно, что как-то. Только начнешь соотносить - выворачивается. Ни печки, ни точки. Ни конца, ни начала; бесконечное сальто-мортале с проворотом. Не сходя с места. Да - и сила, и пластика, и гармония. И простота. Не та, что хуже воровства. И всё же. Как-то всё слишком гладко, мебиусно. Внешнее-внутреннее-внешнее... Есть шарик - нет шарика. Показываю еще раз.
Нет, не ловится. И не ловится не потому, что не уличить, а потому, что нет его там, где он стоит, куда ты смотришь.
Куда ж ты смотришь? На дерево, под которым лежу, на синие его цветочные скорлупки. А детки где? Вылупился на вылупленное. Одни скорлупки.
Ксения, на днях: верю ли я, что душа бессмертна?
Нет, говорю, во всяком случае - не буквально.
Ну да, кивает, улыбаясь: в переносном смысле.
Знаешь, говорю, одна маленькая девочка в Японии четыреста семьдесят шесть лет назад вышла из дому и, наступив на цветок, приподняла ногу и стояла так, на одной ноге, глядя на него до тех пор, пока он не распрямился. Кто знает, отчасти, может быть, потому мы и сидим сейчас с тобой здесь (на одной ноге, - хотел я добавить, но промолчал). И она стоит, не догадываясь, из какой дали всё это тянется. И таких девочек во времени - как звезд в небе: позади нас, впереди, не говоря уж о нас с тобой. И никакого Дяди с весами - ни доброго, ни злого. Лишь наши следы, которые тянутся по дорогам уже без наших ног, в других судьбах. Вот в это я не могу не верить. В гравитацию слов, дел, чувств, мыслей. А в бессмертье души - личной, именной - могу.
А я, говорит, верю.
И тихо совсем: ну, может быть, не в бессмертье, но в иной для нее отсчет.
Дерево какое-то инфернально-конфорочное. Синим пламенем. И никого в доме. Один попугай - на верхней ветке. И клюв разинут. Надо бы помолчать. С конца листаю. Словарик.
Ашока - беспечальное дерево с оранжево-алыми цветами.
Бетель - род перца, употребляющийся в Индии для жевания.
Валакхильи - мудрецы-небожители ростом с большой палец руки.
Гандхарвы - полубоги низшего класса, небесные музыканты.
Ганеша - слоноголовый бог, сын Шивы и Парвати.
Да, с Ганешей хороша история. Возвращается Шива из долгих странствий к жене, а у той Телемак подрос. А Шива решил - любовник, и отсек сыну голову. И еще вовремя спохватился: пока жизнь не вытекла, нахлобучил ему на остывающую шею первое, что попалось под руку. С хоботом. Кто б мог подумать, что этот мутантик станет всенародным любимцем, индийским Николкой чудотворным.
Гаруда - царь птиц и ездовое животное (вахана) Вишну.
Гаятри - "песня", жена Творца и мать четырех вед.
Дакша - сын Брахмы, соучастник творения мира.
То есть творили с сыном и с песней - как наш друг Шушелькума.
Попугай вспорхнул, тишины не вынес.
А за тем ашрамом, где полутыщеголовый старец сидит, следующий ашрам - стена к стене, а за ним - еще и еще, и так - на километры вдоль реки, и в каждом дворе - эти медитативные бдения у головы...
А к Ксении - как ни подступался с этим вопросом, и всё никак, нервничает, уворачивается. Может, я из этого состояния медитации с детства не выхожу. Что значит это невыразимо? Ох уж этот напущенный дымок-туманец. И ее не возносит, и мне лишь глаза ест.
И вышел Он, развел руками и сказал: это невыразимо. Вот и вся история о несотвореньи.
Дашагрива - "имеющий десять шей", прозвище Раваны.
Да, оба наши - и грива, и Даша.
А Амир смог. И ведь ее речь не плоше. Значит? Другой отсчет, значит, как она говорит.
Джахну - легендарный мудрец, выпивший воды Ганги.
Дхарма - бог справедливости и благочестия, часто отождествляемый с Ямой.
То есть с богом смерти, - тем, кто черной петелькой выуживает души. Очень благочестиво. Я-то думал, что дхарма... Ага, вот.
Дхарма - нравственный закон, религиозный долг, одна из -
Кальпа - "день Брахмы", составляющий 1000 махаюг, или 4 320 000 000 человеческих лет; в конце кальпы происходит уничтожение мира (пралая), затем наступает "ночь Брахмы", длящаяся столько же, сколько "день", затем новое творенье и новая кальпа.
4,5 млрд. лет - полураспад урана, возраст земли. Мало того, что ноль придумали, так еще и скальпу сканировали. Уж близится. А Брахмана всё нет. Два подлетели, сели, перегнулись с ветки, смотрят. Нездорового цвета, бледно-салатные.
Майнака - крылатая гора, скрывшаяся от Индры, когда он срезал горам крылья.
Молочный океан - один из семи мировых океанов, на котором покоится Вишну. Во время пахтанья океана богами и асурами из него появились на свет напиток бессмертия - амрита, боги Сома (месяц), Лакшми и Варуни, конь Уччайхшравас, камень Каустубха, яд калакута и некоторые иные существа и сокровища.
Ничула - название дерева.
Нiчого не чула про таке дерево. Впрочем, как и о романе Баны, одном из трех крупнейших, как о нем пишут, романистов конца классической эпохи санскритского романа, наряду с Дандином и Субандху.
Раху - восьмая планета индийской астрономии; в мифологии - демон, чье туловище было отсечено Вишну, а голова блуждала по небу и время от времени -
Как-то зимой с Ксенией мы попали в густой поток прихожан, выходящих из церкви после вечерней службы. Продвигаясь поперек их движения, мы столкнулись с рослой костлявой старухой, на лицо которой была надета водолазная маска. Она колко глянула на нас в упор сквозь промытое стекло с пронзительной резкостью. Бог его знает, по какой ассоциации вспомнил.
Чакора - черная куропатка, по преданью, питающаяся лунным светом. Perdix rufa.
Шеша - мифический тысячеголовый змей, на котором возлежит Вишну и который служит опорой земли.
Снилось сегодня странное. Сумерки, сад, дом в глубине. Люди, полуголые, красноватого цвета, как отблески. Человек десять, мужчины. Торопливо готовятся к штурму. Даже не к штурму - собственно нечего штурмовать - дом пуст и сад тих. А к прорыву сквозь дом, на ту его сторону. А что там - неясно, не видно.
Я стою в темноте, незамеченный ими, гляжу. Вероятно, два брата. Старший обхватывает за бедра младшего сзади и вбрасывает в сад через изгородь; тот летит высоким протяжным навесом, на плече его - моток веревки и крюк в руке.
Я проныриваю сквозь кустарник в обход дома и оказываюсь по ту его сторону. Будто время иное - свет чайный, лимонный. Глухая стена, красно-кирпичная, пустырек с пожелтевшей травой, за ним - вывихи изгороди, за которой размыв бездорожья, обведенный рваной дугою подлеска.
На стене, на уровне глаз и величиной с голову - существо, похожее на древесного мишку, прижалось к ней в профиль и висит, не держась ни за что, лишь прильнувши руками и телом, как бы распластанным на стене и подмагниченным к ней. И глядит вдоль стены, прижавшись щекой к ней, вдаль.
Шум за стеной, они уже в доме. Подхожу, беру его на руки. Меленький мех, невесомый - как сердцебиенье - без сердца. Несу, и руки мои озарены до локтей. Через изгородь, в сторону леса.
Оттуда выходит лесной человек с косою волос и в набедренной тряпке. Передаю ему это, глядящее вдаль вдоль незримой стены, шерстяное лучистое тельце. Молча. И уже отошел. И обернулся, и говорю: вечером, здесь же. Кивнул. Возвращаюсь.
Как в раме двойной между стекол, дрожит мотылек - меж стыдом и досадой. За эти слова. Вернул бы и отошел, безымянно.
Рыщут по саду. Тишком. Переговариваясь глазами. Уже собираются уходить. Я сижу на скамье у стены. Один из них подходит ко мне, смотрит сверху в одну точку. И точка эта - у меня на колене: влажное переливчатое пятно - нектарное, мерцает узором.
Ну и... - шепчет беззвучно.
Нет, - покачиваю головой.
Колеблется, чувствую. Сдаст? Нет, уходят, стягиваясь в скользящую змейку.
Всё. В примечаниях тоже ничего амритного. Разве что:
154 ...походили на распустившиеся белые лотосы. - Смех в индийской мифопоэтической традиции белого цвета.
131 ...на западе - до горы Мандары... - Гора Мандара использовалась при пахтанье океана в качестве мутовки с обмотанным вокруг нее змеем Васукой в качестве веревки.
А может, это Бог был - там, во сне, на стене, ничейный?
127 ...как ноги Вишну служат опорой небесной Ганги... - Небесная Ганга вытекает из большого пальца левой ноги Вишну.
40 ...походил он на темного Кришну... - "Кришна" буквально значит "черный", "темный", изображался с черным или темно-синим цветом тела.
30 ...жемчужины (...) из... лбов свирепых слонов... - По поверьям, внутри лбов (точнее - височных бугров) слонов скрываются жемчужины.
38 Пучок волос между бровями - одна из счастливых примет, сулящая ее обладателю славу и власть.
Пучок есть, а насчет счастья - помилуй Боже.
Полистал роман. Изнуряюще приторный гоголек-глухарек с непросеянным вкусом.
Гоголек - Бана, глухарек, кажется, - переводчик. Или мне места такие попались не ягодные? Хотя перевести VII век Индии на XXI России - не волка с козой и капустой перевезти.
Сорвал две фразы. О стрелах, которые срывались с туго натянутых луков со звуком сладостным, как выкрики цапель во время любовных утех. И о любовнике со своим в изнеможеньи тонущим отраженьем в лакированном ногте большого пальца ноги возлюбленной.
А вот в километровой статье этого перевозчика о поэтике санскритского романа нашел ссылку на современника Баны - Субандху. Относительного современника - плюс-минус пару сотен лет для Индии, где биографии, авторство и вообще историческое время считались дурным тоном, - это уже довольно высокая точность.
Так вот, Субандху пишет о звездах, например, что они сродни "нулям, начертанным мелком месяца на черной шкуре антилопы тьмы и знаменующим ничтожество круговорота жизни". Экий Бана! VIII век.
Или о глубине чувства: "Скорбь, которую она (Васавадатта) испытывает из-за тебя (Кандарпакету), может быть описана лишь за несколько тысяч кальп, и то лишь тогда, когда небо станет свитком, океан - чернильницей, Брахма - писцом, а змей Шеша с тысячью его языков рассказчиком".
А вот: "Сезон дождей играет в шахматы желтыми и зелеными лягушками, словно покрытыми лаком пешками, понуждая их прыгать по черным клеткам рисовых полей".
Еще: Она (Васавадатта) была похожа на грамматику, "с ногами, покрытыми красным лаком" (буквально: со словами, написанными алыми буквами).
Так и надо было переводить, а не всучивать лакированные ноги.
И там же: Тело ее было похоже на книги, на мандалы.
Шлеша - один из тропов индийской поэтики - игра слов. Субандху говорит, что в его романах шлеша в каждом слоге.
Задача писателя в Индии - не идея и не сюжет (идеи сочтены, сюжеты известны), а стиль, работа со словом, собственно письмо. Большинство хрестоматийных романов оставлены неоконченными с точки зрения содержания именно по той причине, что содержание второстепенно. Вещь кончается там, где завершается ее форма, где исчерпывается письмо.
То есть то, к чему мы пришли в понимании задач и смысла искусства лишь вчера, там было разумеющимся и непреложным изначально.
Чуть передергиваю. Ну и ладно. Мог бы, конечно, и в другую сторону качнуться. Скажем, всё, что они делают, - раскрашивают шаблоны. Как дети. И отсюда - это упоение выкраской. И возведение ее в самодостаточную степень.
Мог бы, но не хочется. А что хочется? Хочется повторить: на мандалы она была похожа. На рукописные с алыми буквицами книги Рамаяны. Дай ему Бог здоровья.
А еще хочется прочистить горловую чакру этим чудным словом: гарба грха. Чрево, святая святых, сакральное место в храме. Гарба Грха. В аккурат - бабушка нашего Дыр Бул Щир Убещура.
Этот "мастер гнутой речи", описывая берег океана, сцепляет до тридцати, а иногда и до ста слов в одно. Словище! С тяжелой кровавой гривой, метущей побережье.