Для всего этого он должен был только произвести более или менее значительную затрату своей жизненной силы, действуя так, чтобы эта затрата не была чрезмерна, чтобы она не произвела разрушительного влияния на его организм и могла быть быстро пополнена известным ему способом.
   Владея такими познаниями и способностями, Заховинов, естественно, являлся мудрейшим из всех людей, в среде которых он находился. Он уподоблялся зрячему между слепыми. Поэтому он мог творить свою волю, вести за собою всех, управлять обстоятельствами и подготовлять события. Он мог легко и без всякой борьбы устроить себе какое угодно положение, достигнуть всевозможных почестей и возвышений. Как бы ни был силен и могуществен человек, человек этот должен был трепетать вражды Заховинова, которому сам он ровно ничего не мог сделать…
   Но Заховинов был истинным розенкрейцером, «великим учителем», а потому он не был в состоянии злоупотреблять своими познаниями и силами и направлять их к своей личной, житейской пользе и выгоде. Он глубоко проникся основными правилами герметического учения. Если и прежде, до своего посвящения, он легко отвернулся от благ земных, от земного честолюбия, то теперь, когда его высшее честолюбие было удовлетворено, когда он знал свою действительную силу и власть, земные почести не могли не потерять для него всякий смысл и значение. Привлекательно лишь то, что недостижимо или, по крайней мере, требует больших усилий для достижения. Но то, что дается без всякого труда, что можно иметь всегда, в каждую минуту, – стоит ли оно малейшей затраты драгоценной жизненной силы? Да и наконец есть значительные наслаждения в сознании своего тайного могущества, о котором никто и не подозревает…
   Вместе со всем этим Заховинов знал, что, влияя на события, вторгаясь в чужую судьбу, одним словом, производя известного рода насилие и действуя по своему произволу в высшей сфере, управляемой гармоническими, божественными законами, он всецело берет на себя полную ответственность. Его бессмертный дух должен будет искупить в вечности малейшую вольную и даже невольную ошибку, каждое мгновение произвола, вторжения в гармоническую область божественных законов..
   Только ради абсолютного блага, ради помощи человеческой души, рвущейся к свету, «великий учитель» розенкрейцер может и должен проявлять свою силу. Как его самого отыскали, невидимо поддерживали и вели по прямому пути, так и он должен отыскивать способных к духовному развитию людей, должен следить за ними, поддерживать и вести их.
   Это его задача, долг, его главная деятельность и смысл, высокий смысл его жизни. Чем его собственное развитие идет быстрее, чем более он очищается и выше возносится над материей, тем легче он может поднимать и очищать других. Следовательно, у него есть еще другой долг, другое назначение: не останавливаться на своем пути, идти вперед и подниматься выше…
   Прошло еще несколько лет – и Заховинов, как того ждал и предсказывал «отец», снова поднялся по иерархической лестнице. Он положительно отрешился от всего земного, он был весь в высших, лучезарных сферах – светлый, холодный, победитель плоти. Телесный человек как бы не существовал; страсти, потребности, волнения, наслаждения, горе – вся разрушительная, кипучая телесная борьба отсутствовала, а потому и самое тело его не могло носить на себе ее следов – Заховинов по внешнему виду оставался так же молод, как был в двадцать пять лет.
   Его знания расширялись, его силы все крепли. Он чувствовал себя как бы на вершине высочайшей горы, с которой мог во все стороны видеть все, что было ниже его, а также и то, что было его выше. Дивное зрелище открывалось внизу, поразительно прекрасное сияло над ним – и он различал величайшие законы мироздания, чувствовал всюду присутствие божественной премудрости, проявляющейся везде и во всем, всецело отражающейся, как солнце, в малейшей капле…
   Заховинов опередил всех своих спутников, «великих учителей», принимал от них выражения глубокого восторженного почтения. Древний «отец» благословлял его своими бледными, иссохшими руками, как своего любимейшего сына и наследника…
   Графиня Зонненфельд была одна из тех душ, способных на развитие и рвущихся к свету, которые отметил могущественный розенкрейцер, за которыми он следил, которым помогал. Он явился ей в Риме, пробудил ее и расчистил перед нею путь… Теперь она освободится от всей земной грязи и очистится…
   Он должен был покинуть ее на время, послушный зову Георга фон Небельштейна.
   Старец встретил Заховинова напоминанием о том, что «время приспело». Приспело время последнего, великого испытания. Заховинов должен был вернуться на родину, принять новое имя, новое положение, войти в новые отношения с людьми…
   Там, на родине, ждало его последнее испытание. Он выйдет из него победителем и вернется к «отцу», как равный к равному. Сто лет живет на земле старец, время его освобождения от телесных уз близко… Тогда Заховинов примет власть в свои мощные руки, сменит знак своего высокого достоинства на высочайший…
   Почти все достигнуто, остается немного… Все, что грезилось с детства, что сулило блаженство, манило к себе, – все исполнилось. Достигнуто большее, о чем никогда даже и не мечталось. Великий розенкрейцер на вершине могущества, какое только может быть дано человеку…
   Но получил ли он счастье, испытал ли его со времени своих высоких посвящений? Или его земной отец, старый князь Захарьев-Овинов прав, и он всегда был и остался несчастлив?..
   Да, старый князь прав – великий розенкрейцер даже и не знает, что такое счастье… Он все ждет чего-то, хотя ждать уже, кажется, ему нечего…
   Одно последнее испытание! Оно будет таким же легким, как и все, что было доселе…
   Но теперь он знает, в чем это испытание и как оно страшно… В душе его мрак, в сердце страдание – и он трепещет на своей холодной, лучезарной высоте, трепещет в первый раз и чует бездну под собою…

IX

   Старому князю вдруг стало совсем плохо. Уже почти двое суток он не принимал никакой пищи и находился в забытьи. Он то лежал неподвижно, с открытыми, ничего не выражавшими глазами, то начинал волноваться, произносил несвязные слова, стонал и, по всем признакам, испытывал сильные страдания.
   Сын не отходил от него. Он видел отцовские страдания, убеждался, что они минутами становятся ужасны, и разбирал их причину. Он находился перед явлением, ему не совсем понятным, несмотря на все его знания и силы, и такое явление глубоко его заинтересовывало.
   Положение старого князя было ясно для Юрия Кирилловича: сам больной, приведенный могучим магнетизмом и волей сына в состояние ясновидения, подробно рассказал ему свою болезнь, представил ему полную картину своего разрушившегося организма. Из этих сведений, в которых не могло быть ошибки, Захарьев-Овинов видел, что вся работа в теле отца, работа, необходимая для жизни, происходит совершенно неправильно; что некоторые важные внутренние органы бездействуют, парализованы, изменены.
   Когда человеческое тело приведено болезнью именно в такое состояние, смерть является неизбежной и близкой. Всеобщее разрушение органов, хаотический беспорядок в их взаимодействии, полнейшая дисгармония механизма, ход которого, то есть жизнь, основан на гармонии – все это и есть процесс умирания, агония. Болезнь князя была такого рода, имела такое течение, что последний ее период неизбежно должен был оказаться тихим, без страданий. А между тем, несмотря на все усилия сына, больной страдал, умирание затягивалось. С князем происходило именно то, что народ обозначает словами «земля не берет». Смерть пришла, а человек не умирал, не мог умереть.
   Что же это значило? Какая тому была причина? Захарьев-Овинов знал, что причина кроется не в материи, а в духе, что нечто мешает духу покинуть свою земную оболочку, свою временную одежду, хотя эта одежда уже давно в лохмотьях. Духу страшно тяжко в этих ужасных лохмотьях, но никакая сила не может помочь ему, пока не устранена причина, лишающая его свободы…
   Следует найти эту причину и освободить дух.
   Был вечер, и полная тишина стояла во всем доме. Только маятник глухо отбивал уходившие в вечность мгновения, только умиравший тяжело вздыхал на своей кровати. В углу за китайской ширмочкой, оставлявшей в тени большую часть просторной и высокой комнаты, горела лампа. В другом углу слабое мерцание лампады золотило большой киот, наполненный родовой княжеской святыней – иконами в тяжелых ризах, усыпанных жемчугом и разноцветными камнями.
   Захарьев-Овинов, поднявшись с кресла, в котором задумчиво сидел у кровати отца, подошел к двери, запер ее на ключ, спустил занавес и затем, неслышно ступая по мягкому восточному ковру, опять вернулся к кровати. Но он не сел в свое кресло, он остановился перед кроватью, склонился над нею и устремил на отца свой холодный, властный взгляд…
   Старик внезапно открыл глаза, и в них изобразился ужас. Потом глаза закрылись, открылись снова, но теперь в них уже не было ужаса, они превратились в глаза мертвеца стеклянные, безучастные, неподвижные.
   Захарьев-Овинов отступил шаг, другой – и вот старый князь, давно не бывший в состоянии не только подниматься, но даже и поворачиваться без посторонней помощи, сразу, как кукла на пружине, вскочил с кровати и встал перед сыном… Нельзя себе было представить ничего ужаснее этого умиравшего, парализованного старика, стоявшего теперь навытяжку, будто под ружьем, с этими мертвыми, страшными глазами, зрачки которых неестественно расширились. Страшной и свирепо жестокой казалась сила, поднявшая этот труп и превратившая его в окаменелость, неведомо каким образом не падавшую, твердо державшуюся как бы в насмешку над всеми известными физическими законами.
   Но Захарьев-Овинов не замечал ничего этого. Лицо его было спокойно и серьезно.
   – Отец, – произнес он тихо, но таким властным голосом, которому нельзя было не повиноваться, – требую, чтобы ты отвечал мне.
   – Я в твоей власти… приказывай… спрашивай… я буду отвечать, – пронесся в тишине комнаты глухой, унылый, будто замогильный голос.
   – Отчего ты страдаешь?
   – Оттого, что не могу освободиться, не могу сбросить с себя тело и чувствую все изменения, в нем происходящие… Мои мучения ужасны… их редко кто испытывает, ибо те изменения, которые происходят в моем теле, бывают обыкновенно уже после смерти, то есть после более или менее полного освобождения духа, а потому если дух и ощущает их, то в самой незначительной степени… Мой же дух не в силах выйти из тела, соединен с ним, и потому земное «я», все еще состоящее из соединения духа и материи, испытывает медленное, останавливающееся, а следовательно, еще более мучительное разложение материи. Невыносимее этих страданий ничего быть не может…
   – Отчего же твой дух не в силах выйти из тела?..
   Наступило несколько мгновений глубокого, страшного молчания. Живой труп оставался все таким же неподвижным; глаза его с расширенными зрачками были все так же бессмысленно устремлены прямо вперед и ничего не отражали, но на изможденном лице изобразилось отчаянное, немое страдание.
   Захарьев-Овинов поднял руку и неумолимым, беспощадным голосом произнес:
   – Отвечай!
   Сдавленный стон вырвался из груди старика.
   – Пощади! Не спрашивай! – прошептали, с трудом разжимаясь, закоченевшие старческие губы.
   Но великий розенкрейцер будто не слышал этого стона, этой мольбы. Глаза его метнули искры, и он повторил с удвоенной, тяжелой и твердой как камень силой:
   – Хочу! Отвечай!..
   Опять глухой стон пронесся по комнате. Живой мертвец, подавленный чужой волей, видимо, испытывавший невыразимые муки, все еще пробовал бороться.
   – Не требуй от меня невозможного… не заставляй меня выносить того, что свыше сил человеческих… я не могу… не смею отвечать… – шептал он хриплым голосом.
   – Я требую для твоего же освобождения, а потому отвечай! – не теряя холодности, не изменяя выражения своего спокойного лица, сказал Захарьев-Овинов.
   И застывшие, искаженные муками старческие губы произнесли:
   – Не могу освободиться, ибо задача не выполнена, ибо нет примирения и покоя в душе, ибо только одно может освободить меня… Я его ждал, жду… но не приходит и не от меня зависит получить его…
   – Скажи, чего именно недостает тебе – и я помогу…
   – Увы! Ты не в силах, именно ты не в силах помочь мне… Тебя я ждал, на тебя надеялся… ты должен был разрешить мои узы… а ты еще слабее меня!.. Ты даже и не понимаешь того, чего я жду… чего жажду, что так высоко и необходимо духу человека!.. Несчастный! Одна только способность моя воспринять это так могущественна, что удерживает дух мой в разрушающем теле… Но Боже, Боже! Хоть и ничтожны эти муки ради вечности, но они невыносимы! Боже, пошли избавление… Боже, спаси и его, и меня!..
   Живой мертвец замолчал. Силы и власть Захарьева-Овинова слабели – и он не замечал этого. Над ним все еще звучали и в нем повторялись странные, непонятные слова отца: «Ты еще слабее меня… несчастный! Боже, спаси и его, и меня!..» Ведь это не безумный, не бессмысленный бред! Никогда не может дух человеческий выдать большей истины, как в таком состоянии. Значит, в непонятных словах отца заключается глубокий смысл, откровение, правда…
   Сердце розенкрейцера сжалось тоскою. К чему же была вся эта жизнь с ее борьбой, испытаниями, неустанным развитием воли, постоянным восхождением к свету и власти? Где эта власть, если умирающий, слепец, порабощенный его волей, сильнее его, своего поработителя?
   Яркая краска вспыхнула на щеках Захарьева-Овинова. Его самообладание, спокойствие, холодность, сознание своей высоты и силы исчезли. Его сердце усиленно билось, по его за минуту перед тем молодому и прекрасному лицу легли тени, прошли морщины… Он волновался, негодовал…
   – Отец, говори все, говори прямо! Ты должен все сказать мне, я требую этого!.. Я хочу!.. – повторял он, и от волнения, от негодования, от ужаса перед этим нежданным, невероятным поражением его воля слабела, его власть уничтожалась, из победителя природы он превращался в ее раба, терял свой разум, нарушал великий, неизменный закон, на котором было построено все его могущество, и не замечал этого.
   – Отец, говори! – вне себя, будто в опьянении, простонал Захарьев-Овинов.
   Но старик молчал, потом вдруг шатнулся и бессильно упал на пол.
   Это падение заставило Захарьева-Овинова прийти в себя. Он кинулся к отцу, поднял его и уложил на кровать. Он дунул ему в лицо. Больной вздрогнул, закрыл и снова открыл глаза. Теперь зрачки его не были расширены, взгляд не казался мертвым, стеклянным. Князь узнал сына и слабо произнес:
   – Юрий, я засну…
   И он действительно заснул.
   Захарьев-Овинов отпер дверь, позвал старого слугу отца и затем спустился в нижний этаж, в свои комнаты.
   Никогда еще, с тех пор как он себя помнил, не испытывал он такой тоски… Вот перед ним мелькнул прекрасный образ Елены. Дрогнуло и загорелось его сердце…
   «Последнее испытание! – шептал он. – Оно и там, и здесь; оно велико, охватывает меня со всех сторон, грозит разрушить мою силу… и уже ослабляет меня… Я мнил, что природа сняла для меня все покровы… но вот новая глубина, новая тайна… Передо мной загадка – и я ее не понимаю, я слеп… Но я пойму и решу ее!..»

X

   Захарьев-Овинов провел ночь почти без сна, вглядываясь в свое будущее, общие черты которого были ему давно известны. Он знал, что пришло время великого переворота в его жизни. Страшные тучи нависли над ним; беды и опасности грозят со всех сторон. Но тучи рассеются, опасности минуют, и снова заблещет ясное солнце, заблещет так, как еще никогда не блистало. Таковы предсказания его судьбы. Предсказания эти никогда еще его не обманывали и обмануть не могут, ибо теперь он знает, на каких твердых, незыблемых, природных указаниях они основаны.
   Итак, все хорошо. Ему ли бояться испытаний, опасностей? В его руках надежное оружие. Он на такой высоте – он, победитель природы! А между тем ведь вот же умирающий отец доказал ему, что есть власть сильнее его власти, что есть нечто незнаемое им и неуловимое, и это нечто в состоянии сразу обессилить, превратить его в такого же жалкого слепца, как и все люди, которыми управлять он может по своему желанию, и которые кажутся ему с его высоты пигмеями. Значит, есть такая глубина природы, куда он еще никогда не заглядывал и заглянуть не может…
   Но ведь он накануне последней, решительной битвы. Судьба обещает ему победу. Перед ним горит великий знак Креста-Розы. Когда победа совершится, когда он возложит на себя этот символ верховной власти в области духа, тогда его знания сразу удесятерятся, тогда вся эта непонятная глубина природы откроет ему великие свои тайны, тогда навсегда простится он с ужасным сознанием своего бессилия.
   Ведь так было всегда, ведь каждая новая ступень посвящения, каждая новая победа увеличивали силы и знания в неизмеримо быстро возраставшей прогрессии. Между первой и второй ступенью лестницы мистических посвящений разница в силах и знаниях так же велика, как между полным незнанием и знанием на первой ступени. Между предпоследней, высокой ступенью и последней, высочайшей эта разница страшно, неизмеримо велика…
   А потому – терпение, спокойствие, сознание своей силы, своего призвания! Прочь этот трепет, эти сердечные муки – только в них возможность падения…
   И Захарьев-Овинов заставил замолчать в себе все тревожные ощущения. Он снова был холоден и спокоен, снова владел своей силой…
   Но он был все же человек – и человеческое любопытство заставило его встать с кровати, зажечь свечи и приняться за работу. Эта работа, состоявшая из вычислений, комбинаций знаков и чисел и строго логических выводов спокойной, ясной мысли, должна была показать ему, в каком именно моменте своей судьбы он теперь находится и что именно его ожидает теперь, сейчас…
   Позднее осеннее утро уже заглянуло в окна, когда работа была окончена. Захарьев-Овинов знал, что в настоящую минуту ему предстоит знаменательная встреча и что эта встреча должна иметь решающее значение для всей его будущности. Он сложил тетрадь и неподвижно сидел перед столом. Он ждал.
   Бессонная ночь не оставила на нем никакого следа. Он не чувствовал ни голода, ни жажды. Его сверкающий взгляд был устремлен в одну точку, и мало-помалу начинала перед ним выступать сущность того, кого он ждал, кто должен был явиться с минуты на минуту. Но он еще не знал, кто это, еще не видел никакого лица. Он ощущал только приближение какой-то силы. Да, это сила, могущественная сила… Она близка… все ближе и ближе… Спасение это, помощь – или враг идет, или наступает час борьбы, последней борьбы?..
   Стук раздался у двери… Он поднялся с кресла, пошел и отворил дверь.
   Ему навстречу будто пахнуло что-то, будто пронизал его электрический ток; но это было так мгновенно и должно было показаться ему так невозможным, что он не обратил на это внимания. Он отступил на шаг. В комнату вошел небольшого роста священник в серой поношенной рясе.
   С первого взгляда ничего особенного нельзя было найти в лице священника. Это было самое обыкновенное, типичное русское лицо со следами еще не сошедшего летнего загара, с чертами неправильными, некрасивыми. Но вот он поднял глаза – и впечатление сразу изменилось. В этих ясных голубых глазах было столько света и блеска, что, казалось, они все вокруг себя озаряют. При виде этих глаз совсем забывался, как-то исчезал весь человек… И странное дело, глаза священника поражали своим сходством с глазами Захарьева-Овинова: в них была такая же сила, такая же власть; от их взгляда точно так же могло стать жутко. Но была между ними и громадная разница: глаза великого розенкрейцера в конце концов подавляли, принижали; глаза священника, если долго смотреть на них, умиротворяли, утешали…
   Когда священник вошел в комнату, все лицо его дышало весельем и радостью; веселье и радость сказывались во всех его живых, несколько порывистых движениях. Он прежде всего взглянул на образ, висевший в углу, и широко перекрестился, а потом перевел взгляд свой на Захарьева-Овинова.
   – Князь и брат мой, здравствуй! – громким, твердым и радостным голосом сказал священник, простирая вперед обе руки.
   Теплом и светом обдало Захарьева-Овинова.
   – Николай! – так же громко и почти так же радостно воскликнул он. Они крепко обнялись и троекратно поцеловались.
   «Так вот кто шел ко мне! Так это он!.. Не враг, а друг… с помощью… Но чем же он может помочь мне… и отчего я о нем не думал?» – мелькало в мыслях Захарьева-Овинова.

XI

   Князь и священник уселись рядом и несколько времени молча и пристально глядели друг на друга. Они расстались детьми и теперь встретились в том возрасте, когда главнейший вопрос жизни уже должен быть решен для человека, когда важнейшие задачи должны быть исполнены, цель почти достигнута…
   Что общего могло быть между ними – этим только что признанным носителем старого русского имени, достигшим исключительной высоты сил и знаний, этим человеком, могущим владеть людьми и управлять ими по своему желанию, и бедным, скромным сельским священником?..
   Отец Николай окончил в Киеве свое духовное образование – и при этом ничем не выделился. Он отказался от прихода в городе и уехал в свою глухую родную деревню. Он женился на совсем необразованной, некрасивой девушке, дьяконской дочке и почти безвыездно жил в бедном домике, исполняя свои пастырские обязанности, в телеге разъезжая со святыми дарами по деревенским избам. Его руки, бравшиеся нередко и за соху, были в мозолях; на нем неизбежно отражался весь строй бедной и темной жизни, его постоянно окружавшей.
   Одно только его отличало от людей его среды: полное отсутствие приниженности, забитости, робости. Это особенно замечалось здесь, в княжеском доме, среди необычной ему обстановки. Положим, его могло ободрять исключительное его положение в доме; но дело в том, что старый князь Захарьев-Овинов никогда не помнил о кровном родстве отца Николая с той женщиной, которую он любил когда-то, и сельский священник в первый раз в жизни был в Петербурге и в княжеском доме.
   Да, разница между двумя сошедшимися теперь людьми была велика. Долгие годы, кинув их в неизмеримо далекие друг от друга сферы деятельности, должны были уничтожить последние признаки их прежней связи… А между тем оба они теперь чувствовали, что эта связь крепка, что они братья… Особенно Захарьев-Овинов чувствовал это и спрашивал себя: как это мог он не знать Николая, забыть о нем и не вспоминать даже здесь, не вспоминать до тех пор, пока Николай сам не пришел к нему?
   – Когда ты приехал? По каким делам? Надолго ли? – машинально проговорил он, поглощенный своими мыслями.
   Священник улыбнулся ясной, почти блаженной улыбкой.
   – Сейчас приехал, – просто и весело ответил он, – надолго ли – не знаю… Своих дел нет, приехал потому, что князь очень болен… и ты здесь…
   – Отец давно болен, и я давно здесь, – опять-таки машинально сказал Захарьев-Овинов.
   – Да, я знаю… Но вот теперь стало нужно… и я приехал. Теперь я вам обоим нужен…
   И опять-таки отец Николай произнес все это с прежней простотою, прежней улыбкой. Но улыбка быстро исчезла с лица его, в голубых лучистых глазах как бы даже блеснули слезы.
   Он встал и положил руку на плечо Захарьева-Овинова.
   – Юрий, – проговорил он печально, – ты очень несчастлив… Недоброе ты сотворить можешь… Но Господь того не попустит по своему великому милосердию… Господь тебя помилует и спасет, и сохранит…
   Великий розенкрейцер поднял голову и остановил свой изумленный, но полный всегдашней силы взгляд на лице священника.
   «Что же это за человек, если приход его возвещен как величайшее событие? Кто он, чтобы говорить так, как он говорит?..»
   И нет ответа на эти вопросы. Новая загадка перед победителем природы. Но ведь он умеет проникать в чужие мысли; ему ясна и сущность всякого находящегося перед ним человека! Или он внезапно лишился всех своих знаний и способностей?..
   Нет, его знания, его способности все те же – они его собственность, и он не сделал ничего такого, чтобы их лишиться. Мысли и чувства отца Николая ему ясны, и в них он читает то же самое, что сейчас услышал: «Ты очень несчастлив… недоброе сотворить можешь… Но Господь тебя помилует и спасет, и сохранит…» Ничего иного, ничего затаенного… и вместе с этим – он видит и чувствует – перед ним большая, могучая сила.
   – Николай, ты ошибаешься… Я не могу быть несчастливым, – проговорил Захарьев-Овинов.
   Священник покачал головою.
   – Ты так несчастлив, что даже и не постигаешь своего несчастия… Так несчастлив, что даже и не видишь, что такое счастие и в чем оно!
   – Кто же тебе сказал это? Откуда ты знаешь меня? – и невольная усмешка пробежала по губам Захарьева-Овинова и сверкнула в глазах его.