Страница:
– Нет, вы ошибаетесь! – горячо воскликнул он. – Любовь – не одна!.. Вспомните, что я говорил вам, в одну из наших встреч, о страдании и блаженстве. Я говорил вам: главный закон, действующий во всей природе, – это стремление к соединению. Закон этот необходим, ибо в нем заключается сила подобий и соответствий, а без сей силы не может быть жизни. Всякое препятствие к соединению производит усилие для избавления себя от этого препятствия. Такое усилие и есть то, что мы называем страданием. Но всякое препятствие временно, ибо его можно побороть, а посему и страдание преходяще. Пока существуют препятствия, дотоле продолжаются и страдания. Коль скоро прекратятся препятствия, прекращаются и страдания, и настанет покой и соединение. Все в мире, начиная с самого низшего творения и кончая высочайшим, стремится и должно стремиться к соединению с себе подобным. Чистое не может соединиться с нечистым, высшее с низшим, ибо соединение состоит в подобии. Быть существенно соединенному со своим подобием есть высочайшее блаженство всякого существа, ибо только к этому клонятся все его усилия и стремления… Вот что я говорил вам – и вы поняли эти истины…
– Я и теперь их понимаю, – задумчиво сказала Елена, – но не могу еще ясно понять вашей мысли.
– Моя мысль проста: два существа, имеющие между собою подобие, не могут и не должны стремиться к соединению в низшей природной сфере, когда получают возможность соединиться в высшей. Человек на земле состоит из временной, преходящей материи и вечного духа. От него зависит во время своей земной жизни дать в себе преобладание или материи, или духа. Я всю жизнь трудился над развитием своего духа и поработил себе материю. Вы способны на то же – и я пришел в вашу жизнь именно для того, чтобы направить эту работу и помочь вам… А вы… вы говорите мне о земной любви, о соединении в сфере временной и враждебной духу материи, о соединении грубом, животном, задерживающем развитие духа, тогда как наше соединение может быть вечным и блаженным в блаженной и вечной сфере духа!..
Елена все поняла, но он ни в чем не убедил ее. Она чувствовала, что в этих словах звучит какой-то разлад – и этот разлад терзал ее…
– Да, мы люди, состоящие из тела и духа, – воскликнула она, – и если мы подобны, если стремимся друг к другу, то и соединение наше должно быть полным, временным и вечным, земным и небесным!.. Не старайтесь смутить меня. Я верю в высший разум Творца и в Его благость. Я не верю и не могу поверить, чтобы честное исполнение Его закона, без которого прекратилась бы вся земная жизнь, Им созданная, могло быть греховным, грязным, недостойным человека… Земная любовь! Да ведь я говорю об истинной, чистой и самоотверженной любви, о любви мужа и жены, соединяющихся навеки, а не о разврате, не о мимолетном, изменчивом капризе!.. Вы хорошо знаете, какой любовью я люблю вас!..
– Да, я знаю и не могу отвечать вам подобной любовью, ибо такая любовь, любовь земного мужа к земной жене была бы моим падением…
Но этих последних его слов она даже и не слушала. Дикими и жалкими казались ей теперь всякие рассуждения. Ее всю охватила ее любовь; она чувствовала только присутствие давно жданного, давно любимого человека; она знала только, что должна победить его, ибо в этой победе или поражении был для нее вопрос жизни и смерти. Она сжала руку Захарьева-Овинова и привлекла его. И он склонился, почти упал к ногам ее на мгновение обессиленный и тоже охваченный одним ощущением, ощущением близости любимой женщины.
Природа побеждала, природа зачаровывала. Он не мог оторваться от этих чудных глаз, он ловил, как дивную музыку, звуки этого милого голоса.
Она говорила:
– Милый, велики твои силы, знания, твое могущество! Но я чувствую и знаю, что не могу ошибаться: твоя жизнь прошла без тепла, без счастья, без любви… И моя жизнь была такою же – унылой, холодной, безотрадной. Недаром пришел ты ко мне, судьба привела тебя, мы назначены друг другу. Как я тебя узнала и полюбила с первого мгновения, так и ты должен был узнать и полюбить меня… Иначе не могло быть, и так оно было… Не обманывай меня… не силься отвратить от меня свое сердце словами и рассуждениями… забудь все слова и слушай только то, что говорит тебе твое сердце… Не к падению я зову тебя, а к блаженству! Любовь счастливая, это светлое и теплое солнце жизни не ослабит, а разовьет твои силы, окрылит твои мысли и вознесет тебя высоко… и я вознесусь вместе с тобою… Да, вместе, вместе… Я жизнь и душу готова с радостью отдать тебе, так разве может быть такая любовь тебе в чем-либо помехой?.. Гляди же на меня, гляди в мои глаза – ты умеешь читать в душе, ты видишь все мысли и чувства… читай же мою душу!..
И он глядел, и он видел, что эта прекрасная душа, чистая, как хрусталь, заключающая в себе все качества для быстрого и пышного расцвета, всецело принадлежит ему и ждет от него решения своей участи, ждет жизни или смерти…
То счастие, то блаженство, которого он достигал всю жизнь и не мог достигнуть на дивных высотах знания, теперь впервые наполняло его, потрясая все существо его неведомым трепетом. Только теперь постигал он впервые, что такое тепло, что значит быть согретым…
Ее слова звучали в нем и внутренний голос шептал им в ответ: «Да, ты права, такая любовь не погибель… она может окрылить, укрепить, а не ослабить добытые трудом и волей силы… она светла и тепла, как солнце… она и есть солнце жизни!..»
Но вот заглушая все: и голос сердца, и ее нежный молящий голос, из глубины гордого, стремящегося к высшей власти духа, – внезапно раздалось грозное слово: «Великий розенкрейцер! Ты гибнешь! Не взойти тебе на высшую ступень… природа победит тебя… вечная Изида из послушной рабыни превратится для тебя в неумолимую властительницу… Бездна под твоими ногами… еще один шаг, один миг – и все погибло!»
Лицо Захарьева-Овинова покрылось смертельной бледностью. Глаза его померкли. Он поднялся с колен и быстрым движением высвободил свои руки из рук Елены.
Она поняла эту внезапную перемену, прочла свой приговор в его помертвевшем лице, но все еще не смела верить – ведь это было так безумно жестоко, так несправедливо, так неестественно!..
– Ты уходишь?.. Нет, этого не может быть… ты не можешь уйти, потому что я люблю тебя и ты меня любишь!.. – растерянно шептала она.
Она силилась удержать его; но он отстранил ее руки.
– Прощай Елена, – сказал он, – я не могу сойти к тебе, и не дано мне поднять тебя… Прощай навеки!..
Его нет. Она одна. Проходят минуты, а она все неподвижна, без мыслей, в тупом оцепенении… Но внезапно нежданная мысль мелькнула перед нею.
«Безумная! Если он ушел, значит, не любит тебя, значит, любит другую!.. Как же ты о ней забыла, об этой ужасной красавице?! Ведь ты знала, что в ней твоя погибель… Как же ты забыла?!»
Дикий, нечеловеческий хохот, смешанный с рыданиями, вырвался из груди Елены. А бедное, истерзанное сердце стучало все больнее, заливаясь кровью…
VIII
IX
X
– Я и теперь их понимаю, – задумчиво сказала Елена, – но не могу еще ясно понять вашей мысли.
– Моя мысль проста: два существа, имеющие между собою подобие, не могут и не должны стремиться к соединению в низшей природной сфере, когда получают возможность соединиться в высшей. Человек на земле состоит из временной, преходящей материи и вечного духа. От него зависит во время своей земной жизни дать в себе преобладание или материи, или духа. Я всю жизнь трудился над развитием своего духа и поработил себе материю. Вы способны на то же – и я пришел в вашу жизнь именно для того, чтобы направить эту работу и помочь вам… А вы… вы говорите мне о земной любви, о соединении в сфере временной и враждебной духу материи, о соединении грубом, животном, задерживающем развитие духа, тогда как наше соединение может быть вечным и блаженным в блаженной и вечной сфере духа!..
Елена все поняла, но он ни в чем не убедил ее. Она чувствовала, что в этих словах звучит какой-то разлад – и этот разлад терзал ее…
– Да, мы люди, состоящие из тела и духа, – воскликнула она, – и если мы подобны, если стремимся друг к другу, то и соединение наше должно быть полным, временным и вечным, земным и небесным!.. Не старайтесь смутить меня. Я верю в высший разум Творца и в Его благость. Я не верю и не могу поверить, чтобы честное исполнение Его закона, без которого прекратилась бы вся земная жизнь, Им созданная, могло быть греховным, грязным, недостойным человека… Земная любовь! Да ведь я говорю об истинной, чистой и самоотверженной любви, о любви мужа и жены, соединяющихся навеки, а не о разврате, не о мимолетном, изменчивом капризе!.. Вы хорошо знаете, какой любовью я люблю вас!..
– Да, я знаю и не могу отвечать вам подобной любовью, ибо такая любовь, любовь земного мужа к земной жене была бы моим падением…
Но этих последних его слов она даже и не слушала. Дикими и жалкими казались ей теперь всякие рассуждения. Ее всю охватила ее любовь; она чувствовала только присутствие давно жданного, давно любимого человека; она знала только, что должна победить его, ибо в этой победе или поражении был для нее вопрос жизни и смерти. Она сжала руку Захарьева-Овинова и привлекла его. И он склонился, почти упал к ногам ее на мгновение обессиленный и тоже охваченный одним ощущением, ощущением близости любимой женщины.
Природа побеждала, природа зачаровывала. Он не мог оторваться от этих чудных глаз, он ловил, как дивную музыку, звуки этого милого голоса.
Она говорила:
– Милый, велики твои силы, знания, твое могущество! Но я чувствую и знаю, что не могу ошибаться: твоя жизнь прошла без тепла, без счастья, без любви… И моя жизнь была такою же – унылой, холодной, безотрадной. Недаром пришел ты ко мне, судьба привела тебя, мы назначены друг другу. Как я тебя узнала и полюбила с первого мгновения, так и ты должен был узнать и полюбить меня… Иначе не могло быть, и так оно было… Не обманывай меня… не силься отвратить от меня свое сердце словами и рассуждениями… забудь все слова и слушай только то, что говорит тебе твое сердце… Не к падению я зову тебя, а к блаженству! Любовь счастливая, это светлое и теплое солнце жизни не ослабит, а разовьет твои силы, окрылит твои мысли и вознесет тебя высоко… и я вознесусь вместе с тобою… Да, вместе, вместе… Я жизнь и душу готова с радостью отдать тебе, так разве может быть такая любовь тебе в чем-либо помехой?.. Гляди же на меня, гляди в мои глаза – ты умеешь читать в душе, ты видишь все мысли и чувства… читай же мою душу!..
И он глядел, и он видел, что эта прекрасная душа, чистая, как хрусталь, заключающая в себе все качества для быстрого и пышного расцвета, всецело принадлежит ему и ждет от него решения своей участи, ждет жизни или смерти…
То счастие, то блаженство, которого он достигал всю жизнь и не мог достигнуть на дивных высотах знания, теперь впервые наполняло его, потрясая все существо его неведомым трепетом. Только теперь постигал он впервые, что такое тепло, что значит быть согретым…
Ее слова звучали в нем и внутренний голос шептал им в ответ: «Да, ты права, такая любовь не погибель… она может окрылить, укрепить, а не ослабить добытые трудом и волей силы… она светла и тепла, как солнце… она и есть солнце жизни!..»
Но вот заглушая все: и голос сердца, и ее нежный молящий голос, из глубины гордого, стремящегося к высшей власти духа, – внезапно раздалось грозное слово: «Великий розенкрейцер! Ты гибнешь! Не взойти тебе на высшую ступень… природа победит тебя… вечная Изида из послушной рабыни превратится для тебя в неумолимую властительницу… Бездна под твоими ногами… еще один шаг, один миг – и все погибло!»
Лицо Захарьева-Овинова покрылось смертельной бледностью. Глаза его померкли. Он поднялся с колен и быстрым движением высвободил свои руки из рук Елены.
Она поняла эту внезапную перемену, прочла свой приговор в его помертвевшем лице, но все еще не смела верить – ведь это было так безумно жестоко, так несправедливо, так неестественно!..
– Ты уходишь?.. Нет, этого не может быть… ты не можешь уйти, потому что я люблю тебя и ты меня любишь!.. – растерянно шептала она.
Она силилась удержать его; но он отстранил ее руки.
– Прощай Елена, – сказал он, – я не могу сойти к тебе, и не дано мне поднять тебя… Прощай навеки!..
Его нет. Она одна. Проходят минуты, а она все неподвижна, без мыслей, в тупом оцепенении… Но внезапно нежданная мысль мелькнула перед нею.
«Безумная! Если он ушел, значит, не любит тебя, значит, любит другую!.. Как же ты о ней забыла, об этой ужасной красавице?! Ведь ты знала, что в ней твоя погибель… Как же ты забыла?!»
Дикий, нечеловеческий хохот, смешанный с рыданиями, вырвался из груди Елены. А бедное, истерзанное сердце стучало все больнее, заливаясь кровью…
VIII
Он победил природу, но никогда еще, с тех пор как ему приходилось выдерживать всевозможные испытания, победа не требовала стольких усилий, не давалась так трудно. До сего времени после каждого пройденного испытания, после каждой победы он всегда изумлялся ничтожности выдержанной борьбы.
Сначала, до розенкрейцерского посвящения, ему казалось, что не он силен, а слабы борящиеся против него силы. В последние годы, когда он хорошо узнал и значение этих сил, и могущество их, он стал приписывать легкость одерживаемых им побед своей твердости, своей железной воле.
И, конечно, такое сознание было для него лучшей наградой. Он видел себя на недоступной для других высоте, чувствовал, что стоит на ней твердо, мог глядеть на все и на всех спокойно, сверху вниз – и это было единственным наслаждением его суровой, холодной жизни.
Какое же высокое наслаждение и довольство должен был он ощущать теперь, выйдя победителем из самой тяжелой борьбы, благополучно выдержав свое последнее испытание! Ведь он был уверен, что теперь беспрепятственно поднимается на высшую ступень дивной лестницы посвящений.
А между тем ни наслаждения, ни довольства собою в нем не было. Он чувствовал себя разбитым, подавленным, уничтоженным, будто не он одержал самую блистательную победу, а его победил могучий враг и низринул с высоты в темную бездну. Именно таковы были его ощущения: ему казалось, что он потерял почву под ногами и быстро стремится куда-то вниз, и не в силах удержаться.
Что же это значило? Или он не победил соблазна любви? Или он нашел в себе только временно силу оттолкнуть Елену, уйти от нее, но скоро опять к ней вернется?.. Нет, он хорошо знал, что Победа, одержанная им, не мнимая, а действительная победа; он никогда не вернется к Елене; она ему чужда теперь – их дороги разошлись навеки. Он даже не думал об этой прекрасной женщине, оставленной им в жертву глубокому отчаянию. Он сказал себе: «Если она не в силах подняться выше материи и должна поэтому погибнуть, значит так тому и надо быть». Он сказал себе это и отогнал от себя ее образ. И этот соблазнительный образ побледнел, померк, испарился.
А ему было все так же тяжело, еще тяжелее. Он спешил к себе домой быстрым, мерным шагом, едва касаясь земли, и пешеходы, попадавшиеся ему навстречу среди тишины темных, окутанных в осенний туман улиц, давали ему дорогу, с изумлением, почти со страхом на него глядя, невольно спрашивая себя: кто это? Человек или призрак?
Но он был не призрак, и природные влияния действовали на него, как и на всех, если только он не противопоставлял им свою волю, способную творить чудеса как в духовной, так и в материальной сфере. Теперь он не думал о природных влияниях, не боролся с ними, а потому это быстрое и продолжительное движение на воздухе произвело в нем телесную усталость и в то же время несколько успокоило его душевное волнение, освежило его горящую голову.
Он вошел в свою рабочую комнату уже не тем, каким вышел из дома Елены. Он был снова, как и всегда, холоден и спокоен, и черты лица его выражали несколько мрачную неподвижность.
На жестком кожаном диване, прислонив голову к его высокой деревянной спинке, сидел и крепко спал отец Николай. Захарьев-Овинов нисколько не изумился, увидя здесь своего двоюродного брата, так как, приближаясь к спящему, знал, что с ним встретится. Он подошел к спящему священнику, остановился перед ним и устремил на него свой загадочный взгляд, в котором трудно было прочесть что-либо.
Но вот этот взгляд как бы внезапно вспыхнул, и в нем мелькнули вопрос, изумление и недоумение над вопросом, на который нет ответа. Никогда еще в течение всей жизни не встречал Захарьев-Овинов на лице человеческом такого света, такой безмятежности, такого невозмутимого, торжественного спокойствия.
Он знал одно поразительное лицо, навеки запечатленное в его памяти, чудное старческое лицо отца розенкрейцеров. Не раз видел он это лицо в то время, как мудрый старец после долгих работ и ночных бдений забывался кратковременным сном. Захарьев-Овинов делал тогда над ним свои наблюдения. Черты учителя тоже выражали торжественное спокойствие, тоже были светлы и безмятежны, но все же между седыми, нависшими бровями всегда и неизменно лежала глубокая тень, говорившая о тяжелой внутренней борьбе, о прожитых сомнениях и бурях.
На лице же спящего священника не было никакой тени – один только свет, одна чистота и радость.
И Захарьев-Овинов, отрешась внезапно от всей своей внутренней жизни, проницательным, привычным взглядом разглядывал этого спящего перед ним человека. И он понимал, видел ясно, что человек этот разгадал великую тайну, тайну, не дававшуюся ему, великому розенкрейцеру, неразгаданную даже и его мудрым учителем-старцем. Человек этот был счастлив. Он изведал истинное, духовное блаженство и теперь спал, ища во сне не забвения, не успокоения от внутреннего разлада, а просто телесного краткого отдыха.
Этот краткий отдых был действительно необходим священнику. Прошло немного больше недели с тех пор, как он приехал в Петербург и произвел поразительную перемену в состоянии здоровья старого князя. За это время больной был неузнаваем: его страдания почти прекратились, силы вернулись. Он уже снова, закутанный в меховой халат, сидел в своем покойном кресле и даже несколько раз в день, чего с ним не случалось уже более года, мог медленно, с трудом, но все же пройтись по комнате. У него явился аппетит, мысли его прояснились, он снова жил.
Для каждого, кто видел его в последнее время, а тем более для сына, такая перемена являлась необычайной, чудесной. Но только он сам действительно понимал весь ее смысл, все ее значение.
В течение всей своей жизни равнодушный к религии и обращавшийся к ней только внешним образом, только по привычке, старый князь теперь по целым часам горячо молился. Он постоянно требовал к себе отца Николая и долго беседовал с ним наедине. А когда священник уходил, старик оставался в каком-то особенном, почти экстатическом состоянии, с просветленным лицом, с тихими радостными слезами, незаметно катившимися по щекам.
Однако весьма часто его желание видеть отца Николая оказывалось неисполнимым. Слуга доказывал князю, что батюшки нет дома, что он пошел по больным и еще не возвращался.
Дело в том, что на следующий же день по приезду священника у него оказалось очень много занятий в Петербурге, хотя он никогда здесь не был, хотя еще за сутки перед тем никто не знал его, да и сам он никого не знал.
Но теперь его знали.
Старый слуга князя, бывший свидетелем необычайного исцеления своего господина и глубоко пораженный всем виденным, конечно, немедленно же рассказал обо всем другим княжеским слугам. Не прошло и суток, как уже далеко разнеслась весть о святом священнике, приехавшем откуда-то и исцелившем почти уже мертвого князя Захарьева-Овинова.
Двор княжеского дома стал наполняться всяким народом. К отцу Николаю начали стекаться со всех сторон недугующие, страждущие, труждающиеся и обремененные. Всем была нужда до батюшки. Добившись свидания с ним и получив его благословение, каждый открывал ему свою душу, просил его молитвы и помощи. Он никому не отказывал, принимал всех в отведенной ему в княжеском доме комнатке, со всеми молился, всех утешал, обнадеживал. И каждый выходил от него с облегченным сердцем, с облегченными телесными страданиями, с надеждой и верой.
Отца Николая стали звать к таким больным, которые сами не могли к нему прийти. Он спешил по первому зову.
Прошла неделя, и казалось, что у него не было ни днем, ни ночью возможности отдохнуть, не было возможности остаться наедине с самим собою. Выходя из спальни старого князя, он знал, что внизу у него уже давно ждет его множество народа. А отпустив этот народ, дав каждому то, чего тот просил, он спешил из дома, сопровождаемый толпою.
Княжеская прислуга, чувствовавшая к нему благоговейную любовь, все более и более волновалась:
«Совсем замучают батюшку, сам он заболеет!.. Шутка сказать, восьмой день, восьмую ночь на ногах, неведомо когда спит, когда кушает…»
Но эти опасения невольно забывались при взгляде на священника. Несмотря на бессонные ночи, на образ жизни, который всякого довел бы до болезни и полного ослабления, отец Николай был неизменно бодр и свеж и производил впечатление человека, только что отдохнувшего, освеженного сном, подкрепленного пищей.
Наконец у него выдался спокойный час, он отпустил всех пришедших к нему, обошел и объездил всех требовавших его присутствия. Он знал, что старый князь теперь мирно спит, а потому прошел к Юрию Кирилловичу, которого не видал в течение двух дней и с которым не успел до сих пор побеседовать так, как бы хотелось.
Юрий еще не возвращался, но он скоро вернется. Так, по крайней мере, сказал себе отец Николай. И вот в ожидании брата и друга своего детства он присел на жесткий диван, прислонился головой к его деревянной спинке и заснул тихо и безмятежно, как засыпают дети.
Сначала, до розенкрейцерского посвящения, ему казалось, что не он силен, а слабы борящиеся против него силы. В последние годы, когда он хорошо узнал и значение этих сил, и могущество их, он стал приписывать легкость одерживаемых им побед своей твердости, своей железной воле.
И, конечно, такое сознание было для него лучшей наградой. Он видел себя на недоступной для других высоте, чувствовал, что стоит на ней твердо, мог глядеть на все и на всех спокойно, сверху вниз – и это было единственным наслаждением его суровой, холодной жизни.
Какое же высокое наслаждение и довольство должен был он ощущать теперь, выйдя победителем из самой тяжелой борьбы, благополучно выдержав свое последнее испытание! Ведь он был уверен, что теперь беспрепятственно поднимается на высшую ступень дивной лестницы посвящений.
А между тем ни наслаждения, ни довольства собою в нем не было. Он чувствовал себя разбитым, подавленным, уничтоженным, будто не он одержал самую блистательную победу, а его победил могучий враг и низринул с высоты в темную бездну. Именно таковы были его ощущения: ему казалось, что он потерял почву под ногами и быстро стремится куда-то вниз, и не в силах удержаться.
Что же это значило? Или он не победил соблазна любви? Или он нашел в себе только временно силу оттолкнуть Елену, уйти от нее, но скоро опять к ней вернется?.. Нет, он хорошо знал, что Победа, одержанная им, не мнимая, а действительная победа; он никогда не вернется к Елене; она ему чужда теперь – их дороги разошлись навеки. Он даже не думал об этой прекрасной женщине, оставленной им в жертву глубокому отчаянию. Он сказал себе: «Если она не в силах подняться выше материи и должна поэтому погибнуть, значит так тому и надо быть». Он сказал себе это и отогнал от себя ее образ. И этот соблазнительный образ побледнел, померк, испарился.
А ему было все так же тяжело, еще тяжелее. Он спешил к себе домой быстрым, мерным шагом, едва касаясь земли, и пешеходы, попадавшиеся ему навстречу среди тишины темных, окутанных в осенний туман улиц, давали ему дорогу, с изумлением, почти со страхом на него глядя, невольно спрашивая себя: кто это? Человек или призрак?
Но он был не призрак, и природные влияния действовали на него, как и на всех, если только он не противопоставлял им свою волю, способную творить чудеса как в духовной, так и в материальной сфере. Теперь он не думал о природных влияниях, не боролся с ними, а потому это быстрое и продолжительное движение на воздухе произвело в нем телесную усталость и в то же время несколько успокоило его душевное волнение, освежило его горящую голову.
Он вошел в свою рабочую комнату уже не тем, каким вышел из дома Елены. Он был снова, как и всегда, холоден и спокоен, и черты лица его выражали несколько мрачную неподвижность.
На жестком кожаном диване, прислонив голову к его высокой деревянной спинке, сидел и крепко спал отец Николай. Захарьев-Овинов нисколько не изумился, увидя здесь своего двоюродного брата, так как, приближаясь к спящему, знал, что с ним встретится. Он подошел к спящему священнику, остановился перед ним и устремил на него свой загадочный взгляд, в котором трудно было прочесть что-либо.
Но вот этот взгляд как бы внезапно вспыхнул, и в нем мелькнули вопрос, изумление и недоумение над вопросом, на который нет ответа. Никогда еще в течение всей жизни не встречал Захарьев-Овинов на лице человеческом такого света, такой безмятежности, такого невозмутимого, торжественного спокойствия.
Он знал одно поразительное лицо, навеки запечатленное в его памяти, чудное старческое лицо отца розенкрейцеров. Не раз видел он это лицо в то время, как мудрый старец после долгих работ и ночных бдений забывался кратковременным сном. Захарьев-Овинов делал тогда над ним свои наблюдения. Черты учителя тоже выражали торжественное спокойствие, тоже были светлы и безмятежны, но все же между седыми, нависшими бровями всегда и неизменно лежала глубокая тень, говорившая о тяжелой внутренней борьбе, о прожитых сомнениях и бурях.
На лице же спящего священника не было никакой тени – один только свет, одна чистота и радость.
И Захарьев-Овинов, отрешась внезапно от всей своей внутренней жизни, проницательным, привычным взглядом разглядывал этого спящего перед ним человека. И он понимал, видел ясно, что человек этот разгадал великую тайну, тайну, не дававшуюся ему, великому розенкрейцеру, неразгаданную даже и его мудрым учителем-старцем. Человек этот был счастлив. Он изведал истинное, духовное блаженство и теперь спал, ища во сне не забвения, не успокоения от внутреннего разлада, а просто телесного краткого отдыха.
Этот краткий отдых был действительно необходим священнику. Прошло немного больше недели с тех пор, как он приехал в Петербург и произвел поразительную перемену в состоянии здоровья старого князя. За это время больной был неузнаваем: его страдания почти прекратились, силы вернулись. Он уже снова, закутанный в меховой халат, сидел в своем покойном кресле и даже несколько раз в день, чего с ним не случалось уже более года, мог медленно, с трудом, но все же пройтись по комнате. У него явился аппетит, мысли его прояснились, он снова жил.
Для каждого, кто видел его в последнее время, а тем более для сына, такая перемена являлась необычайной, чудесной. Но только он сам действительно понимал весь ее смысл, все ее значение.
В течение всей своей жизни равнодушный к религии и обращавшийся к ней только внешним образом, только по привычке, старый князь теперь по целым часам горячо молился. Он постоянно требовал к себе отца Николая и долго беседовал с ним наедине. А когда священник уходил, старик оставался в каком-то особенном, почти экстатическом состоянии, с просветленным лицом, с тихими радостными слезами, незаметно катившимися по щекам.
Однако весьма часто его желание видеть отца Николая оказывалось неисполнимым. Слуга доказывал князю, что батюшки нет дома, что он пошел по больным и еще не возвращался.
Дело в том, что на следующий же день по приезду священника у него оказалось очень много занятий в Петербурге, хотя он никогда здесь не был, хотя еще за сутки перед тем никто не знал его, да и сам он никого не знал.
Но теперь его знали.
Старый слуга князя, бывший свидетелем необычайного исцеления своего господина и глубоко пораженный всем виденным, конечно, немедленно же рассказал обо всем другим княжеским слугам. Не прошло и суток, как уже далеко разнеслась весть о святом священнике, приехавшем откуда-то и исцелившем почти уже мертвого князя Захарьева-Овинова.
Двор княжеского дома стал наполняться всяким народом. К отцу Николаю начали стекаться со всех сторон недугующие, страждущие, труждающиеся и обремененные. Всем была нужда до батюшки. Добившись свидания с ним и получив его благословение, каждый открывал ему свою душу, просил его молитвы и помощи. Он никому не отказывал, принимал всех в отведенной ему в княжеском доме комнатке, со всеми молился, всех утешал, обнадеживал. И каждый выходил от него с облегченным сердцем, с облегченными телесными страданиями, с надеждой и верой.
Отца Николая стали звать к таким больным, которые сами не могли к нему прийти. Он спешил по первому зову.
Прошла неделя, и казалось, что у него не было ни днем, ни ночью возможности отдохнуть, не было возможности остаться наедине с самим собою. Выходя из спальни старого князя, он знал, что внизу у него уже давно ждет его множество народа. А отпустив этот народ, дав каждому то, чего тот просил, он спешил из дома, сопровождаемый толпою.
Княжеская прислуга, чувствовавшая к нему благоговейную любовь, все более и более волновалась:
«Совсем замучают батюшку, сам он заболеет!.. Шутка сказать, восьмой день, восьмую ночь на ногах, неведомо когда спит, когда кушает…»
Но эти опасения невольно забывались при взгляде на священника. Несмотря на бессонные ночи, на образ жизни, который всякого довел бы до болезни и полного ослабления, отец Николай был неизменно бодр и свеж и производил впечатление человека, только что отдохнувшего, освеженного сном, подкрепленного пищей.
Наконец у него выдался спокойный час, он отпустил всех пришедших к нему, обошел и объездил всех требовавших его присутствия. Он знал, что старый князь теперь мирно спит, а потому прошел к Юрию Кирилловичу, которого не видал в течение двух дней и с которым не успел до сих пор побеседовать так, как бы хотелось.
Юрий еще не возвращался, но он скоро вернется. Так, по крайней мере, сказал себе отец Николай. И вот в ожидании брата и друга своего детства он присел на жесткий диван, прислонился головой к его деревянной спинке и заснул тихо и безмятежно, как засыпают дети.
IX
Крепок и мирен был сон его, только вдруг среди этого крепкого сна он почувствовал какую-то тяжесть, открыл глаза и встретился с пристальным, недоумевающим взглядом великого розенкрейцера.
Он поднялся с дивана и улыбнулся опять-таки такой точно улыбкой, какой улыбаются дети, если их застанут заснувшими не в свое время и не на своем месте.
– Вот и ты, князь, – сказал отец Николай, – а я пришел, тебя нет, и я стал дожидаться, да притомился за день, прилег – и заснул. Если я тебе не мешаю, то останусь, благо я нынче свободен.
– Я и вернулся домой скорее, я и спешил, чтобы побыть и побеседовать с тобою, – отвечал Захарьев-Овинов. – Мы почти не видались все эти дни, но я знаю о тебе все, каждый твой шаг. Не ведая усталости, забывая требования человеческой природы, днем и ночью ты молишься с приходящими к тебе и зовущими тебя, ты исцеляешь больных, и я ведь сам был свидетелем тому, что природа, столкнувшись с твоею силою, останавливает свою работу и подчиняется твоей воле… Кто же ты?
Изумление выразилось в светлых глазах отца Николая.
– Как кто я? – сказал он. – Ты знаешь, кто я: я темный и грешный человек, служитель алтаря Господня, напрягающий все свои слабые силы к тому, чтобы служение мое было честно. Я стараюсь исполнять все обязанности моего служения, и Господь иной раз, не по заслугам моим, помогает мне.
Захарьев-Овинов видел, что иного ответа на свой вопрос он не получит, что отец Николай не даст и не может дать себе иного определения.
– Скажи мне, как ты жил, как достиг того, чем теперь владеешь, скажи мне все, не таясь, брат мой!
Опять священник как бы с некоторым недоумением взглянул на него.
– У меня ни от кого нет тайностей, – воскликнул он, – а уж перед тобой, князь, перед присным и кровным моим, зачем же мне таиться? Ты желаешь знать, как я жил? Видимо, хил, как и все живут в моем звании; но я понимаю, что не видимые обстоятельства моей жизни тебя занимают, а духовная, внутренняя жизнь моя… Видишь ли, брат мой, что я скажу тебе: если Господь мне помогает и проявляет через меня, недостойного, свою силу и благость, то это потому, что с отроческих лет моих возлюбил я Его всей моей душою, возлюбил добро и возненавидел зло.
– Добро и зло! – перебил его Захарьев-Овинов. – И ты уверен, что всегда правильно отличал добро от зла, что безошибочно знаешь, в чем добро и в чем зло?
Отец Николай отвечал спокойно и уверенно:
– Когда человек живет вдали от Бога, не освящаясь Его светом и не согреваясь Его теплом, то он окружен ночной темнотою и в этой темноте может, конечно, принять зло за добро и добро за зло. Но если он прилепится душою к Богу, то, согретый и освященный Богом, он не может ошибиться. Как бы ни был ограничен его разум, он легко отличает добро от зла. Бог есть любовь, человек же создан Творцом по Его образу и подобию, и цель земной человеческой жизни ради вечного блаженства души должна состоять лишь в том, чтобы усовершенствовать в себе образ Божий и подобие, то есть наполняться любовью…
Захарьев-Овинов ничего нового не услышал в словах этих, – они много раз звучали над ним и в нем, они были так просты и ясны. А между тем ему показалось, будто он слышит их впервые, и вместе с этим что-то смущающее, как бы неясный упрек какой-то прозвучал в них. Отец Николай продолжал:
– Да, брат мой, только понять и почувствовать это – и тогда не будет, не может быть никакой ошибки!.. Дерзай, сознавая все свое ничтожество, уподобляйся Богу!.. Люби своего ближнего – и отдай себя ему на служение. Знай, что в каждое мгновение твоей жизни ты должен любить не мыслью, а сердцем, не словом, а делом… Давай всем и каждому то добро и благо, какого у тебя просят…
– А если у тебя просят того, чего ты не можешь дать, чего у тебя нет?
При этих словах Захарьева-Овинова глаза отца Николая загорелись каким-то особенным светом. Он поднялся перед великим розенкрейцером во всем блеске своей духовной красоты и силы.
– Если у тебя чего нет! – воскликнул он. – Так проси у Бога, ибо у Бога есть все. Проси с дерзновением, взывай всею душой своей, пока Господь не услышит твоего голоса! И знай, слышишь ли, знай, что тебе непременно дано будет то, чего ты просишь, о чем неустанно взываешь для блага ближнего, ради любви к ближнему! Знай тоже и то, что если в разум твой или в сердце твое закралось хотя малейшее сомнение, если хоть на единый краткий миг ты сказал себе, что Бог может тебя не услышать, что Он может не дать тебе того, чего ты у Него просишь, – ты становишься недостоин получить просимое, ты не в силах поднять дары любви и передать его ближнему. И напрасно тогда будешь ты взывать – твой глас замрет, не поднявшись к Престолу Подателя всех благ. Вот и все, вот в чем заключается то, что ты называешь моей силой.
Отец Николай замолк.
– Да, это так, – зазвучал металлический голос розенкрейцера, – дело не в словах… ты развил в себе волю, ты победил в себе материальную природу, и, освобожденный от уз ее, ты умеешь хотеть, а потому твое хотение исполняется. Да, я приветствую тебя вдвойне, брат мой! Хоть разными путями, но мы стремимся к одной цели – и достигаем ее…
– Погоди, – спокойно и решительно перебил его отец Николай, – ты говоришь, что мы стремимся к одной цели разными путями. К моей цели ведет только один путь, тот путь, о котором я сказал… другого пути нет и быть не может. Брат мой, страшусь, что ты находишься в заблуждении. Если б ты верным путем шел к единой святой цели, ты был бы счастлив и блажен, а я уже говорил тебе, что ты несчастлив, а в сей час ты еще несчастнее, чем когда-либо. Юрий, открой мне свою душу, ведь я здесь, перед тобою, затем, чтобы помочь тебе – не своею, а Божьею силой.
Он устремил свой светлый взгляд в глаза Захарьева-Овинова.
– Юрий, скажи мне, веришь ли ты в Бога?
И при этом слове он невольно содрогнулся сам, испугавшись своего вопроса.
Захарьев-Овинов ответил:
– Верю, только не так, как веришь ты. И моя вера даже не позволяет мне говорить о Боге, ибо как могу я говорить и судить о Непостижимом?
Отец Николай побледнел. Он хотел возразить – и не мог, хотел попросить – и не был в состоянии сделать вопроса, даже мгновенно забыл о своем вопросе. На него в первый раз в жизни действовала какая-то неведомая ему сила. То не была сила зла, ибо со злыми влияниями он давно умел бороться и умел распознавать их. Тут же он не знал с чем и как бороться. Он поддался неведомой силе. Но ведь он не мог не исполнить того, зачем пришел сюда.
– Теперь и ты расскажи мне, как ты жил, – спросил он брата, – и розенкрейцер в свою очередь поддался его силе и без сопротивления передал ему в общих чертах рассказ о своей внутренней жизни, о своей борьбе, о своих работах, о той великой науке, которую он изучал и изучил…
Отец Николай слушал внимательно; многое для него было непонятно в рассказе брата, но с каждой минутой выражение его лица становилось тревожнее и тревожнее.
– Я человек мало ученый, – наконец сказал он, – и та премудрость, о которой ты говоришь, для меня темна. Не знаю, так ли я тебя понял: твоя наука должна была научить тебя творить чудеса. Скажи мне, пробовал ли ты облегчить страдания твоего родителя, пробовал ли исцелить его?
– Да, пробовал! – с невольной тоскою в душе ответил Захарьев-Овинов.
– Пробовал и не мог… а всякий темный и неученый человек с Божьей помощью, с верой и любовью может исполнить то, чего ты не в силах был исполнить.
И вдруг как бы внутренний свет озарил его, теперь он все понял.
– Так вот отчего ты так несчастлив!.. Ты живешь без любви, ты живешь без Бога!
Он поднялся с дивана и улыбнулся опять-таки такой точно улыбкой, какой улыбаются дети, если их застанут заснувшими не в свое время и не на своем месте.
– Вот и ты, князь, – сказал отец Николай, – а я пришел, тебя нет, и я стал дожидаться, да притомился за день, прилег – и заснул. Если я тебе не мешаю, то останусь, благо я нынче свободен.
– Я и вернулся домой скорее, я и спешил, чтобы побыть и побеседовать с тобою, – отвечал Захарьев-Овинов. – Мы почти не видались все эти дни, но я знаю о тебе все, каждый твой шаг. Не ведая усталости, забывая требования человеческой природы, днем и ночью ты молишься с приходящими к тебе и зовущими тебя, ты исцеляешь больных, и я ведь сам был свидетелем тому, что природа, столкнувшись с твоею силою, останавливает свою работу и подчиняется твоей воле… Кто же ты?
Изумление выразилось в светлых глазах отца Николая.
– Как кто я? – сказал он. – Ты знаешь, кто я: я темный и грешный человек, служитель алтаря Господня, напрягающий все свои слабые силы к тому, чтобы служение мое было честно. Я стараюсь исполнять все обязанности моего служения, и Господь иной раз, не по заслугам моим, помогает мне.
Захарьев-Овинов видел, что иного ответа на свой вопрос он не получит, что отец Николай не даст и не может дать себе иного определения.
– Скажи мне, как ты жил, как достиг того, чем теперь владеешь, скажи мне все, не таясь, брат мой!
Опять священник как бы с некоторым недоумением взглянул на него.
– У меня ни от кого нет тайностей, – воскликнул он, – а уж перед тобой, князь, перед присным и кровным моим, зачем же мне таиться? Ты желаешь знать, как я жил? Видимо, хил, как и все живут в моем звании; но я понимаю, что не видимые обстоятельства моей жизни тебя занимают, а духовная, внутренняя жизнь моя… Видишь ли, брат мой, что я скажу тебе: если Господь мне помогает и проявляет через меня, недостойного, свою силу и благость, то это потому, что с отроческих лет моих возлюбил я Его всей моей душою, возлюбил добро и возненавидел зло.
– Добро и зло! – перебил его Захарьев-Овинов. – И ты уверен, что всегда правильно отличал добро от зла, что безошибочно знаешь, в чем добро и в чем зло?
Отец Николай отвечал спокойно и уверенно:
– Когда человек живет вдали от Бога, не освящаясь Его светом и не согреваясь Его теплом, то он окружен ночной темнотою и в этой темноте может, конечно, принять зло за добро и добро за зло. Но если он прилепится душою к Богу, то, согретый и освященный Богом, он не может ошибиться. Как бы ни был ограничен его разум, он легко отличает добро от зла. Бог есть любовь, человек же создан Творцом по Его образу и подобию, и цель земной человеческой жизни ради вечного блаженства души должна состоять лишь в том, чтобы усовершенствовать в себе образ Божий и подобие, то есть наполняться любовью…
Захарьев-Овинов ничего нового не услышал в словах этих, – они много раз звучали над ним и в нем, они были так просты и ясны. А между тем ему показалось, будто он слышит их впервые, и вместе с этим что-то смущающее, как бы неясный упрек какой-то прозвучал в них. Отец Николай продолжал:
– Да, брат мой, только понять и почувствовать это – и тогда не будет, не может быть никакой ошибки!.. Дерзай, сознавая все свое ничтожество, уподобляйся Богу!.. Люби своего ближнего – и отдай себя ему на служение. Знай, что в каждое мгновение твоей жизни ты должен любить не мыслью, а сердцем, не словом, а делом… Давай всем и каждому то добро и благо, какого у тебя просят…
– А если у тебя просят того, чего ты не можешь дать, чего у тебя нет?
При этих словах Захарьева-Овинова глаза отца Николая загорелись каким-то особенным светом. Он поднялся перед великим розенкрейцером во всем блеске своей духовной красоты и силы.
– Если у тебя чего нет! – воскликнул он. – Так проси у Бога, ибо у Бога есть все. Проси с дерзновением, взывай всею душой своей, пока Господь не услышит твоего голоса! И знай, слышишь ли, знай, что тебе непременно дано будет то, чего ты просишь, о чем неустанно взываешь для блага ближнего, ради любви к ближнему! Знай тоже и то, что если в разум твой или в сердце твое закралось хотя малейшее сомнение, если хоть на единый краткий миг ты сказал себе, что Бог может тебя не услышать, что Он может не дать тебе того, чего ты у Него просишь, – ты становишься недостоин получить просимое, ты не в силах поднять дары любви и передать его ближнему. И напрасно тогда будешь ты взывать – твой глас замрет, не поднявшись к Престолу Подателя всех благ. Вот и все, вот в чем заключается то, что ты называешь моей силой.
Отец Николай замолк.
– Да, это так, – зазвучал металлический голос розенкрейцера, – дело не в словах… ты развил в себе волю, ты победил в себе материальную природу, и, освобожденный от уз ее, ты умеешь хотеть, а потому твое хотение исполняется. Да, я приветствую тебя вдвойне, брат мой! Хоть разными путями, но мы стремимся к одной цели – и достигаем ее…
– Погоди, – спокойно и решительно перебил его отец Николай, – ты говоришь, что мы стремимся к одной цели разными путями. К моей цели ведет только один путь, тот путь, о котором я сказал… другого пути нет и быть не может. Брат мой, страшусь, что ты находишься в заблуждении. Если б ты верным путем шел к единой святой цели, ты был бы счастлив и блажен, а я уже говорил тебе, что ты несчастлив, а в сей час ты еще несчастнее, чем когда-либо. Юрий, открой мне свою душу, ведь я здесь, перед тобою, затем, чтобы помочь тебе – не своею, а Божьею силой.
Он устремил свой светлый взгляд в глаза Захарьева-Овинова.
– Юрий, скажи мне, веришь ли ты в Бога?
И при этом слове он невольно содрогнулся сам, испугавшись своего вопроса.
Захарьев-Овинов ответил:
– Верю, только не так, как веришь ты. И моя вера даже не позволяет мне говорить о Боге, ибо как могу я говорить и судить о Непостижимом?
Отец Николай побледнел. Он хотел возразить – и не мог, хотел попросить – и не был в состоянии сделать вопроса, даже мгновенно забыл о своем вопросе. На него в первый раз в жизни действовала какая-то неведомая ему сила. То не была сила зла, ибо со злыми влияниями он давно умел бороться и умел распознавать их. Тут же он не знал с чем и как бороться. Он поддался неведомой силе. Но ведь он не мог не исполнить того, зачем пришел сюда.
– Теперь и ты расскажи мне, как ты жил, – спросил он брата, – и розенкрейцер в свою очередь поддался его силе и без сопротивления передал ему в общих чертах рассказ о своей внутренней жизни, о своей борьбе, о своих работах, о той великой науке, которую он изучал и изучил…
Отец Николай слушал внимательно; многое для него было непонятно в рассказе брата, но с каждой минутой выражение его лица становилось тревожнее и тревожнее.
– Я человек мало ученый, – наконец сказал он, – и та премудрость, о которой ты говоришь, для меня темна. Не знаю, так ли я тебя понял: твоя наука должна была научить тебя творить чудеса. Скажи мне, пробовал ли ты облегчить страдания твоего родителя, пробовал ли исцелить его?
– Да, пробовал! – с невольной тоскою в душе ответил Захарьев-Овинов.
– Пробовал и не мог… а всякий темный и неученый человек с Божьей помощью, с верой и любовью может исполнить то, чего ты не в силах был исполнить.
И вдруг как бы внутренний свет озарил его, теперь он все понял.
– Так вот отчего ты так несчастлив!.. Ты живешь без любви, ты живешь без Бога!
X
Захарьев-Овинов ничего не возразил на слова эти. Он сидел неподвижно; ни одна черта его как бы застывшего лица не дрогнула; прекрасные и холодные глаза глядели прямо в глаза священника. Этот взгляд, полный притягательной силы и власти, смутил бы всякого своей загадочностью, чем-то особенным, неизъяснимым, что в нем заключалось. Самый смелый и самоуверенный человек вряд ли бы его вынес.
Между тем отец Николай не только не смутился, но даже все пристальнее, все глубже всматривался в глаза брата и, казалось, начинал все яснее читать в них братнюю душу.
Сам он преображался с каждым мгновением. Простые и добрые черты его лица озарялись теперь высоким вдохновением, и в то же время в них разлита была большая скорбь и жалость.
– Да, Юрий, – повторил он с непоколебимой уверенностью. – Ты живешь без любви, а стало быть, без Бога! Ты ходишь в непроглядной, погибельной темноте, и обуянный себялюбием и гордостью мнишь, что поднялся на светлую высоту… Но то, что ты принимаешь за свет, не есть свет истины, ибо истинный свет и освещает, и согревает, а тебе холодно… Твой свет только слепит и повергает в холод вечного мрака и отчаяния… И ты уже ослеплен!.. Но милосердие Божие безгранично – ты можешь прозреть снова!..
Захарьев-Овинов положил свою холодную, бестрепетную руку на плечо священника.
– Остановись, Николай! – сказал он спокойным, как-то чересчур спокойным голосом. – Не предавайся чувству, ибо чувство весьма часто бывает склонно к заблуждению и мешает правильной работе разума… Не предавайся преждевременным сожалениям и не обрекай меня на погибель… Ложный свет, конечно, только ослепляет и губит, но разберем спокойно – ложен ли тот свет, к которому я стремился всю жизнь и который меня теперь окружает. Если я пришел к погибели – значит, шел неверным путем. А между тем путь мой был единственным путем спасения. Для того чтобы возвысить и очистить свою душу, человек должен как можно выше подняться над грубой материей, победить все страсти, вожделения, телесные потребности, уничтожить, вырвать с корнем из своего сердца злобу, зависть… Ведь все это и есть именно то, что было совершено людьми, которых ты признаешь святыми, приблизившись к Богу, ставшими наследниками вечного блаженства… Или это не так?
Между тем отец Николай не только не смутился, но даже все пристальнее, все глубже всматривался в глаза брата и, казалось, начинал все яснее читать в них братнюю душу.
Сам он преображался с каждым мгновением. Простые и добрые черты его лица озарялись теперь высоким вдохновением, и в то же время в них разлита была большая скорбь и жалость.
– Да, Юрий, – повторил он с непоколебимой уверенностью. – Ты живешь без любви, а стало быть, без Бога! Ты ходишь в непроглядной, погибельной темноте, и обуянный себялюбием и гордостью мнишь, что поднялся на светлую высоту… Но то, что ты принимаешь за свет, не есть свет истины, ибо истинный свет и освещает, и согревает, а тебе холодно… Твой свет только слепит и повергает в холод вечного мрака и отчаяния… И ты уже ослеплен!.. Но милосердие Божие безгранично – ты можешь прозреть снова!..
Захарьев-Овинов положил свою холодную, бестрепетную руку на плечо священника.
– Остановись, Николай! – сказал он спокойным, как-то чересчур спокойным голосом. – Не предавайся чувству, ибо чувство весьма часто бывает склонно к заблуждению и мешает правильной работе разума… Не предавайся преждевременным сожалениям и не обрекай меня на погибель… Ложный свет, конечно, только ослепляет и губит, но разберем спокойно – ложен ли тот свет, к которому я стремился всю жизнь и который меня теперь окружает. Если я пришел к погибели – значит, шел неверным путем. А между тем путь мой был единственным путем спасения. Для того чтобы возвысить и очистить свою душу, человек должен как можно выше подняться над грубой материей, победить все страсти, вожделения, телесные потребности, уничтожить, вырвать с корнем из своего сердца злобу, зависть… Ведь все это и есть именно то, что было совершено людьми, которых ты признаешь святыми, приблизившись к Богу, ставшими наследниками вечного блаженства… Или это не так?