«И за что восхваляют эту ужасную женщину! – бешено думала она. – За что называют ее необыкновенной, великой?! Она злая, капризная, дурная, завистливая – и больше ничего… Она только хочет показать свою силу… Но это еще посмотрим! Князь могуществен, он делает все, что хочет… Я не желаю уезжать… Я люблю князя… я хочу с ним остаться!»
   Она изо всех сил дернула за шнурок, один конец которого находился в карете, а другой был привязан к поясу кучера. Карета остановилась. В миг один Лоренца распахнула дверцу, выпорхнула из нее с легкостью и грацией, каким позавидовала бы первейшая танцовщица, и прежде чем кучер мог придти в себя от неожиданности, была уже далеко.
   Она закуталась в свою соболью шубку и неслась по снежному тротуару, пока не заметила стоявшего на перекрестке извозчичьего возка. Тогда она все с той же легкостью и быстротою оказалась в возке и кое-как объяснила извозчику, куда ее надо везти, всунув ему при этом в руку серебряный рубль. Извозчик изо всей мочи погнал пару застоявшихся лошадок. Ухабы, ухабы, опять ухабы… снежная пыль в глаза… кто-то кричит, бранится – чуть не раздавили кого-то… опять ухабы – и вот Лоренца перед хорошо знакомым ей одним из крылец потемкинских чертогов.
   По раз и навсегда данному приказу светлейшего здесь ее впустят во всякое время. Ей знакома дорога, и перед нею распахнутся все двери. Она знает, где именно найти «его». А если он выехал – она останется ждать и дождется…
   Но он был у себя и ждал ее. Он часто, слишком часто ее ждал и слишком волновался, когда его ожидания оказывались тщетными. Едва она вошла и он ее увидел, разгладились морщины на его прекрасном лбу, и счастливая улыбка разлилась по всем чертам его лица, на котором за минуту изображались скука, тоска и раздражение. Он взял ее маленькие белые ручки, склонился к ним и стал целовать их жадно и страстно.
   Но вот он взглянул ей в глаза и невольно отстранился: он почти не узнал Лоренцу, ему никогда даже не могло прийти в голову, что она способна быть такою.
   – Что с вами, моя дорогая маленькая синьора? – спросил он. – Кто вас обидел?
   – Знаете ли, откуда я? – дрожа, в волнении шепнула Лоренца. – Я прямо от вашей царицы!
   – Что? От царицы? – Он сдвинул брови. – Успокойтесь и расскажите мне все подробно…
   Не выпуская ее рук, он усадил ее рядом с собою и внимательно, не перебивая, выслушал ее рассказ, прерывавшийся слезами и едва сдерживаемыми рыданиями. Лоренца была из числа тех женщин, к которым идет решительно все, даже слезы. Под конец Потемкин не столько ее слушал, сколько любовался ею. С первых же ее слов он догадался в чем дело, все сообразил, и когда она довела свой рассказ до конца, он уже был спокоен и улыбнулся ей какой-то мечтательной, влюбленной улыбкой.
   Улыбка эта озадачила и смутила Лоренцу.
   – Вам смешно, князь! – с горьким упреком в голосе воскликнула она. – Вы рады тому, что нас преследуют, вы хотите, чтобы я уехала?!
   – Перестаньте говорить пустое, – сказал Потемкин, снова покрывая ее руки поцелуями, – мне вовсе не смешно, но и печалиться не вижу пока причин… Вы уедете только в том случае, если того сами захотите.
   Она остановила на нем долгий взгляд и стала внимательно слушать.
   Он продолжал:
   – Воля царицы – закон. Если она приказывает, чтобы муж ваш завтра же выехал, то он и должен выехать… Но ведь вы, по словам царицы, подлежите высылке только как его спутница. Вы можете остаться… для этого надо, чтобы вы решились оставить мужа… чтобы вы доверились мне… чтобы вы любили меня так же, как я люблю вас…
   Лоренца вздрогнула. Оставить мужа! Ведь она не помнила, что было время, когда она убегала от своего Джузеппе, что еще недавно она готова была его покинуть, и если не делала этого, то единственно потому, что у нее не хватало сил и решимости, потому что она трепетала перед тайной, колдовской властью этого человека.
   После того как он во время ее странного усыпления приказал ей любить его, она исполняла его приказ, она любила его страстно. Но не менее страстно любила она и Потемкина. Если бы теперь Джузеппе был здесь, она не могла бы ни на что решиться, ее одинаково влекло бы к этим двум людям… Джузеппе нет, она не чувствует его присутствия, его влияния… а русский великан перед нею среди почти сказочного великолепия своей царственной роскоши, во всем блеске своего могущества, силы, очарования…
   И он говорит ей, что ее любит, он покрывает поцелуями ее руки и шепчет ей: «Лоренца, останься со мною!..» Он ее любит!.. Он, грозный лев, перед кем все трепещут, сам трепещет, ожидая ее ответа… Уехать завтра!.. Навсегда его покинуть… никогда больше не видеть этого величественного, гордого лица, которое умеет так страстно, так нежно улыбаться!.. Нет, это невозможно!..
   Ее сердце бьется все сильнее и сильнее. Она уже не помнит о Джузеппе, она все забыла… А ласковый, соблазнительный голос шепчет ей:
   – Лоренца! Ты в моей власти. Лоренца! Моя воля – тоже закон. Я хочу, чтобы ты меня любила – и ты меня любишь. Я хочу, чтобы ты сама сказала мне это – и ты скажешь!.. Ты останешься со мною и будешь жить для меня одного. Я спрячу тебя так, что никто тебя не отыщет, Я окружу тебя всем, что только может придумать и пожелать твое воображение, твоя прихоть. Говори же мне, что ты меня любишь, что ты останешься!..
   Лоренца подняла на него свои чудные глаза, подернутые страстной влагой, – и эти глаза сказали ему все. Она слабо, как-то радостно и в то же время испуганно вскрикнула и, охватив его шею своими тонкими руками, припала головой к широкой груди его.
   – Лоренца! Встань и уходи отсюда навсегда! – вдруг прозвучал над ними странный голос, полный необычайного спокойствия и непобедимой власти.
   Она затрепетала всем телом. Это «он», непонятный, великий, перед кем должно склоняться все, перед кем чародей Джузеппе превращается в бессильного покорного раба, как она видела два дня тому назад. Это «он»!
   И она почувствовала себя совсем уничтоженной властью этого непонятного существа. Ужас охватил ее, такой ужас, какого она не испытывала никогда в жизни. Она выскользнула из объятий Потемкина и с единой мыслью о том, чтоб не увидеть «его», не встретиться с «его» взглядом, как безумная, выбежала из комнаты.
   Все это произошло так быстро, что Потемкин не успел шевельнуться, не успел не только удержать ее, но даже понять, что она от него вырвалась и убегает. Но вот она исчезла. Он порывисто поднялся и страшный от гнева взглянул на стоявшего перед ним человека.
   Кто это? Кто этот дерзновенный безумец, осмелившийся сюда проникнуть?
   Он узнал его – и гнев мгновенно стих, уступив место изумлению, такому изумлению, что мысль о Лоренце пропала вместе с порывом возбужденной ею страсти.
   Было чему поразиться и от чего прийти в изумление! Несколько месяцев тому назад этот человек в первый раз появился здесь. Потемкин принял его высокомерно, принял только по желанию и просьбе царицы. Но прошло не больше часу времени – и человек этот овладел высокомерным, могущественным вельможей, потряс его душу и стал близок и дорог этой душе. Он обещал появиться тогда, когда это будет надо, в минуту величайшей опасности, и ушел.
   С тех пор Потемкин несколько раз встречал его, даже подолгу находился с ним в одной и той же комнате и не обращал на него внимания. Он забыл, да, непостижимо забыл свою с ним беседу, забыл значение для него этого человека. Как могло случиться это? Ведь это невозможно! А между тем оно было именно так: он забыл все – и только теперь вспомнил.
   – Князь, я исполнил свое обещание… я пришел к тебе в тот самый миг, когда готово было совершиться твое падение, такое падение, всю глубину которого ты не можешь исчислить! – произнес между тем Захарьев-Овинов, поднимая глаза на Потемкина и заставляя его сразу вернуться ко всем впечатлениям их первой встречи, сразу как бы уничтожая и сглаживая все, что было со времени этой встречи до настоящей минуты.
   Широкое чувство любви, доверия, почти восторга к этому неведомому, но близкому человеку наполнило сердце Потемкина.
   – Но как же мог ты сюда проникнуть? – воскликнул он, едва веря своим глазам.
   – Если б кто-нибудь спросил тебя, как можешь ты одним росчерком пера решить дело, последствия которого отразятся, быть может, на миллионах людей, что ты ответишь? Если скажешь: «Могу, ибо имею власть и силу» – будет ли это ясным ответом? Для того чтобы ответ твой был ясен, тебе пришлось бы объяснять и рассказывать весьма многое и коснуться даже множества таких предметов, которые для тебя самого непонятны и тайны. Так и я, отвечая тебе кратко: «Мог сюда проникнуть, ибо имею власть и силу», – не удовлетворю тебя, а потому оставим подобные вопросы…
   – Так я задам тебе другой вопрос, – перебил Потемкин, внезапно вспомнив Лоренцу и вновь ощущая при этом воспоминании только что покинувшее его страстное волнение. – Почему должен я выносить насилие над моей волей и над моими действиями и считать это для себя спасительным? От падения ли ты пришел меня избавить или просто мешать моему счастию, которого так мало в моей жизни?
   – На это ты сам себе сейчас ответишь, вспомнив все, что испытал, узнал и в чем уверился в течение своей жизни.
   Сказав это, Захарьев-Овинов положил руки на плечи Потемкина и устремил ему прямо в глаза взгляд, от которого нельзя было оторваться.
   Внезапно одно за другим с необычайной яркостью встали перед Потемкиным многие забытые им воспоминания. И воспоминания эти громко и убедительно доказали ему, что к Лоренце влекла его не любовь, истинная и прекрасная, дающая настоящее счастье. К Лоренце влекла его только похоть, только дразнящий каприз раздраженного воображения. Он хорошо знал эти капризы, обещающие так много и быстро приносящие после минутного самозабвения только пустоту, недовольство собою, доходящее до омерзения.
   Что было всегда, то было бы и теперь! И только что он понял это, как Лоренца представилась ему совсем в новом свете. Он не мог до сих пор беспристрастно судить ее, да вовсе и не желал этого. Но теперь соблазнительная ее красота отошла на второй план, и он увидел, что ни любви, ни счастья не могла дать ему эта ребячливая, легкомысленная женщина. Она дала бы ему только одно опьянение, и чем продолжительнее оказалось бы это опьянение, тем было бы хуже…
   Не находя исхода своим стремлениям, своей тоске по неведомому, изнывая от скуки и пресыщения земными благами, он нередко сам искал такого опьянения, забывался, не заботился о том, что погружается в грязь, почти теряет свое человеческое достоинство. Но человеческое достоинство всегда просыпалось в нем внезапно, и чем грубее и сильнее было его опьянение, тем он с большим гневом на себя стряхивал грязь, проникался сознанием своего падения и рвался к свету.
   Это были периоды высочайшего подъема его духа, самых глубоких и светлых мыслей, кипучей и плодотворной деятельности, плоды которой не пропали и зреют доселе.
   Именно такое сознание ничтожности и презренности наслаждений, составлявших предмет его капризных мечтаний со времени встречи с Лоренцой, наполнило его теперь под влиянием нахлынувших на него воспоминаний. В один миг и бесповоротно вырвал он из своего сердца образ Лоренцы, и если б она сама явилась перед ним со всеми своими соблазнами, он посмотрел бы на нее тем гордым и презрительным взглядом, который всегда создавал ему стольких бессильных врагов.
   – Да! – сказал он с просиявшим лицом и горячо обнимая Захарьева-Овинова. – Ты прав, непонятный друг, ты отвел меня от падения. И мне именно теперь не след было падать: время приходит горячее, нужны все мои силы на многие работы.
   Он задумался. Его опять поразили мысли, вызванные появлением Захарьева-Овинова.
   – Ты не любишь вопросов, – воскликнул он, – но все же скажи мне, зачем ты заставил – ибо я вижу, что это ты заставил – и меня, и царицу, и всех, кажется, забыть про тебя, не замечать тебя даже и тогда, когда ты был у всех на глазах?
   Захарьев-Овинов усмехнулся.
   – Ведь я сказал тебе, когда ты спрашивал меня: кто я? – что я тот, кому ничего не нужно. Если человеку ничего не нужно, если он не стремится ни к чему из того, что могут дать люди, он только тогда свободен и спокоен, когда люди его не замечают. Бросаться в глаза и заставлять говорить о себе любит лишь тот, кто не чувствует под собой твердой почвы, кто нуждается в людях.
   – Да, – задумчиво проговорил Потемкин, опустив голову на руки и закрывая глаза, как он всегда делал в минуты глубокого раздумья, – когда ты знаешь, что не нуждаешься ни в ком, а что в тебе каждый может нуждаться, – это великая услада для гордого духа! Но это не все! Скажи мне, человек непостижимый, познавший все и достигший такой власти, в существование которой я всегда верил наперекор тому, что люди называют здравым смыслом, скажи мне, в чем познал ты истинное счастье и где мне искать его?
   Он долго ждал ответа. Наконец тихий голос, полный горькой муки, произнес над ним:
   – Брат мой, я скажу тебе, в чем истинное счастье, только тогда, когда буду наверное знать, что нашел его!
   Потемкин открыл глаза, поднял голову – и никого не увидел перед собою. Захарьев-Овинов исчез так же внезапно и неслышно, как и появился.

XVII

   В доме графа Сомонова, да и вокруг его дома, происходило некоторое замешательство с самого утра. Крыльцо, через которое выпускались больные и вообще все желавшие видеть православного целителя и благотворителя графа Феникса, было теперь наглухо заперто. На его ступенях сидел человек, объявлявший всем подходящим, что нынче приема нет, что граф Феникс уехал на некоторое время из Петербурга. На тревожные вопросы: когда же он вернется? – был ответ, что это пока неизвестно. Больные и чаявшие графской милости уходили повеся голову и с глухим ропотом.
   В самом доме, или вернее, в той его части, где находились комнаты, занятые графом Фениксом с супругою, был заметен беспорядок и все признаки сборов к неожиданному и скорому отъезду. Лоренца наблюдала за слугами, укладывавшими в различные ящики и сундуки самые разнородные вещи. Сам Калиостро появлялся бледный, с горящими глазами, повелительным голосом отдавал слугам приказания и затем удалялся в библиотеку графа Сомонова, где с самого утра были собраны влиятельнейшие члены – основатели ложи Изиды.
   Накануне вечером Великому Копту и Сомонову пришлось долго ожидать возвращения Лоренцы. Граф Александр Сергеевич прошел все степени недоумения, ожидания, волнения и опасений. Наконец он не выдержал и обратился к Калиостро с такими словами.
   – Однако нам могут заметить, что все наши труды и работы, все наши тайные знания немного стоят, если мы, как и все посвященные, должны томиться в неизвестности и не можем знать того, что для нас важно и нас интересует. Положим, я еще слаб, я еще владею только незначительной долей таинств… но вы, наш великий учитель, зачем оставляете вы себя в томительной неизвестности относительно того, что с вашей супругой, почему она до сих пор не возвращается и для какой цели вызвала ее царица?
   Калиостро, сидевший в глубокой задумчивости и давно уже безо всякой помощи каких-либо тайных знаний понявший положение, встал и, стараясь казаться спокойным, ответил:
   – Отчего же вы думаете, граф, что я в неизвестности? Если вы сомневаетесь в том, что я вижу теперь мою жену и знаю все, что произошло с нею, то, значит, вы перестали считать меня тем, кем знали до сих пор! Вы полагаете, что поездка жены моей к царице взволновала меня? Вы ошибаетесь…
   Услыша слова эти, граф Александр Сергеевич мгновенно воспрянул духом и оживился. Между тем Калиостро продолжал:
   – Я был уже взволнован, когда вернулся, и вы меня встретили известием о поездке графини Лоренцы. Мне тяжело и неприятно сообщать вам истинную причину моего волнения; но все равно несколькими часами раньше или позже – а сообщить придется. Дело в том, что сегодня я получил известие, заставляющее меня, не теряя времени, ехать в Германию, а оттуда во Францию.
   Говоря это, Калиостро думал: «Если я ошибаюсь, если Лоренца привезет иную весть, то легко будет их всех обрадовать, объявив, что обстоятельства изменились и я могу еще на некоторое время до окончательного устройства ложи остаться в Петербурге».
   Отчаяние и почти ужас изобразились на лице графа Сомонова.
   – Как?! – глухо прошептал он. – Вы должны ехать? Вы покидаете нас именно в такое время, когда присутствие ваше необходимо, когда от присутствия вашего и от вашей силы зависит утверждение и благоденствие нашего великого дела?!
   – Я очень хорошо знаю, как важно и необходимо мое присутствие здесь, – с глубоким и очень искренним вздохом сказал Калиостро, – если и еду, то единственно оттого, что мое присутствие еще нужнее в другом месте… Моя поездка необходима для того же общего великого дела, которому посвящена вся моя жизнь. Не спрашивайте меня, зачем именно я еду, я не могу ни вам, да и никому на это теперь ответить, придет время – и вы все узнаете, все станет вам ясно.
   Граф Сомонов опустил голову и в глубоком унынии шептал:
   – Да ведь это несчастие! Это истинное несчастие!
   – Истинный мудрец и адепт великой науки никогда не должен предаваться унынию! – наставительно проговорил Калиостро, подавляя в себе самом приступ уныния, досады и бессильной злобы. К тому же для утешения вашего и всех членов нашей египетской ложи я скажу вам следующее: вы очень скоро убедитесь, что мой отъезд именно теперь избавит всех нас от больших неприятностей.
   – Моя жена близко, она возвращается и через несколько минут будет здесь! – вдруг, перебив сам себя, воскликнул Калиостро.
   И он знал, что в этих словах его не может быть ошибки. Он всегда чувствовал приближение Лоренцы, хоть она иной раз находилась на дальнем расстоянии, лишь бы только она именно к нему стремилась. Это никогда еще не обманувшее его ощущение явилось и развилось в нем уже несколько лет тому назад совсем неожиданно и помимо его воли. Нервная чуткость была в нем велика, и велика была его связь с безумно, хоть и странно любимой им женою.
   Действительно, через несколько минут Лоренца была перед ними, бледная, дрожавшая, с испуганными глазами. Один взгляд на нее убедил Калиостро в том, что он не ошибся в своих предположениях относительно ее свидания с царицей. Он подавил в себе крик бешенства, готовый вырваться из груди его, он только побледнел и уверенным, спокойным голосом сказал:
   – Граф, вы сейчас увидите, что я был прав и что мой отъезд необходим вдвойне. Лоренца, успокойся… ведь ничего неожиданного ты не можешь сказать мне, и то, что ты скажешь, вовсе не так ужасно, как ты думаешь… говори же!
   Лоренца упала в кресло, залилась слезами и сквозь ее рыдания граф Сомонов расслышал:
   – Царица!.. Она жестокая и несправедливая… она объявила мне свой приказ… мы завтра же должны выехать отсюда… иначе нас арестуют!..
   – Вы видите! – окончательно овладев собою, торжественно произнес Калиостро. – Соберите завтра утром членов – основателей ложи… сделайте это очень осторожно… Я прощусь с вами, оставлю инструкцию. Ровно в семь часов мы выедем. Будьте так добры, прикажите распорядиться нашим отъездом… только без всякой огласки… Теперь же я ухожу – мне необходимо заняться и привести в порядок мои бумаги.
   Он крепко пожал руку графа Сомонова, совсем растерявшегося и безмолвного, и сопровождаемый Лоренцой, ободрившейся под влиянием его никак нежданного ею спокойствия, пошел в свою рабочую комнату.
   Все следующее утро до обеда было посвящено совещаниям в библиотеке. Калиостро был важен, торжественен и всего менее походил на человека, вынужденного выезжать против воли, под страхом ареста по обвинению в уголовных преступлениях.
   Впрочем, он искренно далек был от мысли считать себя преступным. Когда Лоренца передала ему все подробности своего разговора с царицей и умоляла сказать ей, неужели правда, что он подменил умершего ребенка (ребенок находился хоть и в доме Сомонова, но в особом флигеле, и Лоренца его ни разу не видала), он, блеснув глазами, ей ответил:
   – Все это пустое!.. Да если бы и действительно мальчик князя Хилкина умер и я заменил его ребенком бедных родителей, то это было бы не преступление, а благодеяние – и для бедных родителей, и для Хилкиных, и для ребенка.
   Наконец совещания основателей ложи Изиды были окончены. Калиостро дал подробную инструкцию как вести дело во время его отсутствия, сказал красноречивое, горячее слово и закончил его обещанием вернуться в скором времени и при изменившихся к лучшему обстоятельствах. Египетские масоны благоговейно простились с Великим Коптом, и даже граф Сомонов и Елагин не смели выражать своей печали.
   Когда стемнело, огромный дормез на полозьях был подан к крыльцу. Ровно в семь часов отворились двери, две закутанные фигуры сошли с крыльца и исчезли в глубине дормеза. Снег заскрипел, лошади тронулись. Калиостро в темноте крепко сжал маленькую руку своей спутницы.
   – Все к лучшему, моя Лоренца! – бодро и даже весело сказал он.

XVIII

   В нижнем этаже царского дворца находились три небольшие комнаты, убранство которых указывало на некоторую поспешность и случайность, В этих комнатах с недавнего времени помещалась камер-фрейлина императрицы Зинаида Сергеевна Каменева, известная при дворе под именем «la belle Vestale». Название это было дано ей Екатериной, и так за нею и осталось, повторяясь со всевозможными оттенками, начиная от искреннего восхищения поразительной красотой юной камер-фрейлины и кончая тоном пренебрежения и насмешки над бедной девушкой-сироткой, пользовавшейся особым вниманием царицы.
   Судьба прекрасной весталки не представляла ничего необыкновенного. Отец ее, мелкопоместный дворянин Рязанской губернии, умер очень рано, оставив после себя вдову и маленькую единственную дочку. Не имея возможности справиться после смерти мужа с деревенским хозяйством и к тому же теснимая заимодавцами, вдова Каменева с ребенком добралась до Петербурга, где у нее были зажиточные родственники. Родовое именьице с несколькими десятками душ крестьян пришлось продать. Вырученные деньги почти все ушли на оплату долгов. И таким образом, Каменева осталась с дочкой без средств к существованию. По счастью двоюродный ее брат приютил ее у себя, а девочку года через два ему удалось пристроить. Он имел доступ к Ивану Ивановичу Бецкому, сумел заинтересовать его судьбою ребенка, и маленькая Зина Каменева была определена в Смольный институт. Прошел год. Мать ее умерла от простуды, Зина стала круглой сиротой. Узнав о смерти матери, она очень горевала и своим искренним детским горем возбудила к себе участие всего институтского начальства. Но детское горе, как бы ни было сильно оно, не может быть продолжительным.
   Жизнь Зины в институте оказалась счастливой. Все ее любили, и скоро она позабыла о своем сиротстве. Она была способная, живая девочка, всегда почти веселая, хотя веселье ее никогда не выражалось в шумных порывах. Любила она всех. Душа ее всегда была открыта для каждой из подруг. Но эти подруги чувствовали, что могут найти сочувствие и поддержку Зины только в том случае, если они правы, если не сделали ничего дурного. Зина была очень справедлива, и это сразу замечали и понимали все, кто знал ее.
   Наружность маленькой институтки сначала не могла обратить на себя особого внимания, но по мере того как она вырастала, с каждым новым годом красота ее развивалась все пышнее и пышнее, и к концу институтского курса Зина превратилась в настоящую красавицу. О красоте ее уже говорилось в институтских стенах, только сама она про то не знала, или, вернее, не обращала на свою внешность никакого внимания. И в этом она совсем не походила на подруг своих. Смолянки очень рано начинали думать о своей наружности и заниматься ею. Частые посещения института императрицей и ее приближенными, роскошные придворные праздники, устраиваемые в институтских залах с участием воспитанниц, были тому причиной.
   Девочки не могли не замечать, какое значение имеет в свете красота. Во время праздников они не раз, быть может, подслушивали чересчур громкие суждения о своей наружности. После каждого праздника, конечно, между ними шли долгие разговоры, вызванные впечатлениями и всеми подробностями праздника. Из этих разговоров выяснилось, что вот такая-то и такая-то воспитанница обратила на себя общее внимание. Государыня сказала то-то, Иван Иванович Бецкий – то-то, граф Безбородко сделал такой-то и такой-то комплимент, и так далее. В девочках невольно появлялось желание быть отличенными на следующем празднике, и к торжественному дню все они готовились заранее, изучали себя, придумывали прически, изыскивали все маленькие средства, бывшие в их распоряжении, чтобы увеличить свою красоту и произвести как можно лучшее впечатление. Все это, естественно, развивало в них женское кокетство и в большинстве случаев смолянки, окончив курсы и выйдя из института, оказывались хотя и совсем не знавшими жизни, но хорошо владевшими тайной пользоваться своей природной красотою и возвышать ее с помощью иной раз почти неуловимого, тонкого искусства. А в Зине Каменевой не было ровно никакого обдуманного кокетства. Все ее кокетство, бессознательное и тем более могущественное, заключалось в данной ей природой удивительной женственной красоте, естественности и грации.