Страница:
– Нет, это так! – сказал отец Николай с глубокой печалью в голосе.
– А если это так – мой путь был путем правым. Я победил в себе грубую материю, возвысился над нею. Если я говорю тебе это – ты должен мне верить. Я овладел своим телом – и оно мне послушно. Ничем земным нельзя соблазнить меня. Я не знаю, что такое злоба, месть, зависть…
– О, Боже! – воскликнул отец Николай. – Да лучше почувствуй злобу, месть и зависть! Ты будешь тогда ближе к спасению!
Захарьев-Овинов слабо улыбнулся.
– Но ведь я не только не злобствую и не завидую, а всему миру, всем людям желаю добра и блага…
– Желаешь добра и блага! – и голос священника дрогнул слабой надеждой, когда он говорил это. – Скажи мне, Юрий, как ты желаешь, что делаешь для добра и блага своих ближних?
– Что могу…
– Да, я знаю… еще у нас в деревне знал я, что ты подумал о бедном крестьянстве… знаю все твои распоряжения… Ты приказал управляющим и приказчикам быть милостивыми с народом, не взыскивать с бедных недоимок… Все я знаю… Но скажи мне, страдаешь ли ты страданиями твоих ближних, плачешь ли о них, думаешь ли о них непрестанно, отдаешь ли им жизнь свою, свою плоть и кровь, свою силу?
Захарьев-Овинов покачал головою.
– Ты снова поддаешься чувству и сам себе противоречишь, – сказал он, – если высшее благо человека, с чем ты согласен, состоит в уничтожении материи и освобождении духа, если материя – зло, а земная жизнь – лишь миг перед вечностью, лишь кратковременная темница духа, если земные беды – одно ничтожество, то как же я могу страдать и плакать от того, что людям, быть может, холодно и голодно? Ведь я хорошо знаю, что телесный холод и голод – ничто, вовсе не беда, не горе, а спасение… Я понимаю, что люди, не зная истины, могут поддаваться земным страданиям и сильно их чувствовать, но, зная, как посредством этих страданий и только ими душа человеческая развивается и приближается к совершенству, именно любя людей, не должен страдать с ними, а только радоваться, глядя на мудрую и неизбежную работу совершенствования души…
Отец Николай с ужасом всплеснул руками.
– Боже мой! – воскликнул он. – Так вот до чего довела тебя твоя мудрость! Ты мнил достигнуть света, а ныне окутан беспросветной темнотою… За великую твою гордость у тебя отнимается разум. Твоя мудрость вместо того, чтобы просветить и согреть твое сердце, иссушила его, превратила в камень! Ты мог служить Богу, а служишь духу зла! Ты можешь знать все тайны, недоступные другим людям, можешь читать в прошедшем и будущем, но к чему тебе все эти знания, когда ты не знаешь единственного, что потребно душе твоей и при чем твои знания могли бы принести драгоценный плод?.. Ты можешь переставлять горы, но к чему тебе это, когда ты одинок и мир представляется тебе пустыней?.. Для кого и для чего ты будешь переставлять горы?.. Для своей забавы?.. Ты жил и работал, и боролся… много в тебе сил… но вся жизнь твоя – пустоцвет, ибо ты не осушил ни одной слезы, не сделал счастливым ни одного Божьего создания… Вокруг тебя мрак и холод… и только несчастье можешь ты принести с собою… На тебе проклятие – ты сам несчастлив, и несчастлив всякий, кто близок к тебе, кто тебя любит!.. Но Господь поможет мне снять с тебя это проклятие!..
Отец Николай порывисто положил руки на плечи Захарьева-Овинова, и в первый раз в жизни человеческое прикосновение заставило содрогнуться великого розенкрейцера. В первый раз в жизни он испытывал странное, непонятное ощущение: неведомая сила действовала на него, охватывая его каким-то теплым туманом и в то же время обессиливая его. Он оставался неподвижен, с опущенными глазами и забывал действительность. Только каждое слово священника повторялось в нем, входило в него как нечто имеющее над ним власть и неизбежное. И теперь у него не было никакого желания оправдываться и возражать, у него было одно только желание – слушать. Зачем же этот негодующий и страдающий, полный силы и боли голос вдруг замер?.. Но вот он слышит снова:
– Раньше или позже ты должен прозреть и спастись. Ты должен отойти навсегда от гордости, от самопоклонения и смиренно, с верой, надеждой и любовью принести все дары свои Тому, кто Один может указать тебе истинный свет и спасение… Раньше или позже ты повергнешься во прах, сознав все свое ничтожество, и душа твоя скажет: Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое воскресение Твое славим!.. А теперь я оставлю тебя, но не покину и буду непрестанно о тебе молиться…
Проговорив это, отец Николай осенил Захарьева-Овинова крестным знамением и быстро вышел из комнаты.
Прошло несколько минут, а великий розенкрейцер оставался неподвижным. Наконец он поднял голову и движением руки как бы отогнал от себя туман, на него наплывший. Глаза его блеснули глубоким огнем, и никогда еще прекрасное лицо его не выражало столько гордости, столько безжалостного презрения.
«Видно, трудна была моя последняя борьба, – думал он, – если я так ослабел, если слова брата так смутили меня и показались мне новыми… Как будто я не знал всего этого прежде… Как будто этот соблазн уже не являлся и уже не побежден мною!.. Любовь!.. Какая любовь?.. От этой любви недалеко до слабости, до падения…»
Но одна мысль стояла перед ним.
«Он говорит, что я несчастлив!.. Я не могу быть несчастливым, не могу… Я достиг всего!..» А между тем он чувствовал свое несчастье и вместе с этим знал, что брат его Николай – счастлив…
Он выдвинул один из ящиков своего стола, вынул оттуда небольшую склянку с какой-то темной жидкостью и проглотил несколько капель. Его голова медленно склонилась на спинку кресла, в котором он сидел, и он заснул крепким сном, без грез и без сновидений.
XI
XII
XIII
– А если это так – мой путь был путем правым. Я победил в себе грубую материю, возвысился над нею. Если я говорю тебе это – ты должен мне верить. Я овладел своим телом – и оно мне послушно. Ничем земным нельзя соблазнить меня. Я не знаю, что такое злоба, месть, зависть…
– О, Боже! – воскликнул отец Николай. – Да лучше почувствуй злобу, месть и зависть! Ты будешь тогда ближе к спасению!
Захарьев-Овинов слабо улыбнулся.
– Но ведь я не только не злобствую и не завидую, а всему миру, всем людям желаю добра и блага…
– Желаешь добра и блага! – и голос священника дрогнул слабой надеждой, когда он говорил это. – Скажи мне, Юрий, как ты желаешь, что делаешь для добра и блага своих ближних?
– Что могу…
– Да, я знаю… еще у нас в деревне знал я, что ты подумал о бедном крестьянстве… знаю все твои распоряжения… Ты приказал управляющим и приказчикам быть милостивыми с народом, не взыскивать с бедных недоимок… Все я знаю… Но скажи мне, страдаешь ли ты страданиями твоих ближних, плачешь ли о них, думаешь ли о них непрестанно, отдаешь ли им жизнь свою, свою плоть и кровь, свою силу?
Захарьев-Овинов покачал головою.
– Ты снова поддаешься чувству и сам себе противоречишь, – сказал он, – если высшее благо человека, с чем ты согласен, состоит в уничтожении материи и освобождении духа, если материя – зло, а земная жизнь – лишь миг перед вечностью, лишь кратковременная темница духа, если земные беды – одно ничтожество, то как же я могу страдать и плакать от того, что людям, быть может, холодно и голодно? Ведь я хорошо знаю, что телесный холод и голод – ничто, вовсе не беда, не горе, а спасение… Я понимаю, что люди, не зная истины, могут поддаваться земным страданиям и сильно их чувствовать, но, зная, как посредством этих страданий и только ими душа человеческая развивается и приближается к совершенству, именно любя людей, не должен страдать с ними, а только радоваться, глядя на мудрую и неизбежную работу совершенствования души…
Отец Николай с ужасом всплеснул руками.
– Боже мой! – воскликнул он. – Так вот до чего довела тебя твоя мудрость! Ты мнил достигнуть света, а ныне окутан беспросветной темнотою… За великую твою гордость у тебя отнимается разум. Твоя мудрость вместо того, чтобы просветить и согреть твое сердце, иссушила его, превратила в камень! Ты мог служить Богу, а служишь духу зла! Ты можешь знать все тайны, недоступные другим людям, можешь читать в прошедшем и будущем, но к чему тебе все эти знания, когда ты не знаешь единственного, что потребно душе твоей и при чем твои знания могли бы принести драгоценный плод?.. Ты можешь переставлять горы, но к чему тебе это, когда ты одинок и мир представляется тебе пустыней?.. Для кого и для чего ты будешь переставлять горы?.. Для своей забавы?.. Ты жил и работал, и боролся… много в тебе сил… но вся жизнь твоя – пустоцвет, ибо ты не осушил ни одной слезы, не сделал счастливым ни одного Божьего создания… Вокруг тебя мрак и холод… и только несчастье можешь ты принести с собою… На тебе проклятие – ты сам несчастлив, и несчастлив всякий, кто близок к тебе, кто тебя любит!.. Но Господь поможет мне снять с тебя это проклятие!..
Отец Николай порывисто положил руки на плечи Захарьева-Овинова, и в первый раз в жизни человеческое прикосновение заставило содрогнуться великого розенкрейцера. В первый раз в жизни он испытывал странное, непонятное ощущение: неведомая сила действовала на него, охватывая его каким-то теплым туманом и в то же время обессиливая его. Он оставался неподвижен, с опущенными глазами и забывал действительность. Только каждое слово священника повторялось в нем, входило в него как нечто имеющее над ним власть и неизбежное. И теперь у него не было никакого желания оправдываться и возражать, у него было одно только желание – слушать. Зачем же этот негодующий и страдающий, полный силы и боли голос вдруг замер?.. Но вот он слышит снова:
– Раньше или позже ты должен прозреть и спастись. Ты должен отойти навсегда от гордости, от самопоклонения и смиренно, с верой, надеждой и любовью принести все дары свои Тому, кто Один может указать тебе истинный свет и спасение… Раньше или позже ты повергнешься во прах, сознав все свое ничтожество, и душа твоя скажет: Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое воскресение Твое славим!.. А теперь я оставлю тебя, но не покину и буду непрестанно о тебе молиться…
Проговорив это, отец Николай осенил Захарьева-Овинова крестным знамением и быстро вышел из комнаты.
Прошло несколько минут, а великий розенкрейцер оставался неподвижным. Наконец он поднял голову и движением руки как бы отогнал от себя туман, на него наплывший. Глаза его блеснули глубоким огнем, и никогда еще прекрасное лицо его не выражало столько гордости, столько безжалостного презрения.
«Видно, трудна была моя последняя борьба, – думал он, – если я так ослабел, если слова брата так смутили меня и показались мне новыми… Как будто я не знал всего этого прежде… Как будто этот соблазн уже не являлся и уже не побежден мною!.. Любовь!.. Какая любовь?.. От этой любви недалеко до слабости, до падения…»
Но одна мысль стояла перед ним.
«Он говорит, что я несчастлив!.. Я не могу быть несчастливым, не могу… Я достиг всего!..» А между тем он чувствовал свое несчастье и вместе с этим знал, что брат его Николай – счастлив…
Он выдвинул один из ящиков своего стола, вынул оттуда небольшую склянку с какой-то темной жидкостью и проглотил несколько капель. Его голова медленно склонилась на спинку кресла, в котором он сидел, и он заснул крепким сном, без грез и без сновидений.
XI
Граф Феникс добился своего. Он внезапно сделался самым модным, самым известным человеком в Петербурге. Всюду, начиная с придворных сфер и кончая самыми низшими слоями населения, шли толки об удивительном иностранце.
Молва, с необыкновенной быстротой облетавшая город, преувеличивала действительность и придавала деятельности графа Феникса окончательно фантастический характер. О нем говорилось уже как о сверхъестественном существе, для которого нет ровно ничего невозможного. Для многих он являлся чудотворцем, добрым гением человечества. Он не только исцеляет всевозможные болезни, немых заставляет говорить, хромых – ходить, слепых – видеть, умалишенным возвращает рассудок, но может даже воскресить мертвого, лишь бы тот не успел еще совершенно застыть. Его одновременно видели во многих местах. Он обладает способностью становиться невидимым и в одно мгновение переноситься через какое угодно пространство. При этом у него столько золота, что он мог бы им вымостить все улицы Петербурга. И он щедр: стоит обратиться к нему с просьбою – и он засыплет деньгами.
В бедных домиках теперь можно было подслушать такие разговоры:
– Вот пойду завтра к итальянскому графу – и конец всем нашим бедствиям, выручит он нас, озолотит…
И действительно, к нему ходили за деньгами, и с каждым днем у сомоновского дома собиралось столько народу, что уже должна была вмешиваться полиция и разгонять толпу.
Однако далеко не все признавали графа Феникса благодетелем человечества; весьма многие, никогда его не видав и не имея о нем понятия, чувствовали к нему ненависть и ужас.
– Какой там чудотворец, какой благодетель! – просто еретик, колдун, действует он дьявольской силою, и всякий, кто к нему обращается, всякий, до кого он коснется, погибает. Он и приехал только для того, чтобы губить православные души. Может, болезни какие и вылечит на недолгое время, а душу-то и погубит! Едва коснулся человека – и на человеке том уже клеймо дьявольское…
Наконец, немало было людей, смотревших на приезжего иностранца просто как на обманщика, шарлатана, морочащего легковерных, отводящего глаза. В особенности все петербургские медики били тревогу.
Но как бы там ни было, о графе Фениксе говорили все, и защитников у него было более, чем врагов, и защитниками его являлись люди сильные. Египетская ложа Изиды разрасталась не по дням, а по часам. Ежедневно в нее прибывали новые члены.
Если до последнего времени Великий Копт только сыпал деньгами и упорно отказывался от всяких подарков и благодарностей своих состоятельных пациентов, теперь египетская ложа давала ему возможность принимать от членов ее богатые взносы. Эти взносы являлись как раз вовремя, так как крупные суммы, привезенные с собою, истощились, а делать золото посредством философского камня, очевидно, было еще некогда.
Граф Феникс решил, что настало самое удобное время извлечь всю материальную выгоду из князя Щенятева. Этот несносный ученик теперь достиг всех своих целей и желаний. После вчерашнего вечера он более чем когда-нибудь находится в руках учителя – стоит намекнуть ему, что достигнутое им счастье может быть мимолетным, может пройти, как светлый сон, что сам он еще не в силах укрепить за собою свое счастье, и без помощи учителя не обойдется. Прямо просить у него денег на ложу Изиды Калиостро не хотел… но он сам, наконец, должен предложить – и предложить сегодня.
Князь Щенятев только что вернулся с какого-то холостого обеда, во время которого окончательно забыл свое недавнее воздержание, особенно по части вин. Ему доложили о приезде графа Феникса. Он встретил своего учителя достаточно любезно, но граф Феникс при первом же на него взгляде пришел в большое изумление. Он увидел и почувствовал, что перед ним как бы совсем новый человек, не имеющий ровно ничего общего с тем князем Щенятевым, которого он оставил вчера в гостиной графини Зонненфельд. В чем заключалась эта перемена – сразу сообразить было трудно, но она была необыкновенна.
Затем произошел следующий разговор:
– Князь, я заехал к вам вот по какому делу: наверно, вы будете у графини, если не сегодня, то завтра. Скажите ей, что она должна как можно скорее повидаться с моей женою, так как открытие женской ложи последует в самом непродолжительном времени.
Щенятев с изумлением посмотрел на графа Феникса. Вообще ему на этот раз было очень не по себе в присутствии учителя, хотелось как можно скорее освободиться от него и отдохнуть. Он бессознательно чувствовал почти злобу и отвращение к этому человеку, а главное, ко всему таинственному миру, которого граф Феникс являлся представителем… Зачем он приехал?..
– Про какую графиню вы говорите? – спросил он.
– Как про какую? – не веря своим ушам, воскликнул Калиостро. – Разумеется, про графиню Зонненфельд!
– Я вряд ли увижу ее сегодня и завтра. Очень может быть, что долго не встречусь с нею – она совсем не выезжает, а к ней ехать мне неохота, так как вовсе неприятно выслушивать у дверей: «Графиня никого не принимает…
Даже кровь ударила в лицо Калиостро. К чему такая глупая и неожиданная комедия! А между тем самодовольное, пылавшее лицо Щенятева с его красным маленьким носом и любопытными, бегавшими глазками, подернутыми теперь влагой и несколько воспаленными, не выражало ни малейшего признака смущения. Если кому стало неловко, так это Калиостро. Он почувствовал себя в глупом положении и, несмотря на всю свою находчивость, даже не знал, как из него выйти. Наконец он проговорил:
– Ну да, я понимаю ваши чувства… и одобряю… но ведь передо мной-то надевать эту маску вам нельзя, так как если вы не могли вчера обойтись без моей помощи, то не обойдетесь без нее и завтра… Вы убедитесь, что недостаточно взять клад – надо уметь удержать его.
Глаза Щенятева широко раскрылись.
– Граф, – сказал он, – вы говорите такими загадками, каких я не понимаю.
Калиостро побледнел, и сердце его закипело. Он решительно не был приготовлен ни к чему подобному, и этот безобразный, смешной князь, которого он презирал и который теперь вот просто издевался над ним, выводил его из всякого терпения.
– Как! – воскликнул он, забывая все и отдаваясь своему гневу. – Как! Вы находите возможным говорить со мною таким тоном… Что ж, вы хотите смеяться надо мною? Вы клялись быть мне послушным… уверяли меня в своей преданности, толковали о вечной благодарности… и вот, когда я сделал для вас то, что вы называли величайшим благодеянием, когда я доставил вам все счастие, к которому вы безнадежно стремились и которого никогда не достигли бы без моей помощи, когда, одним словом, вам кажется, что можно без меня обойтись, – вы делаете вид, что ничего не понимаете!.. Вот это благородно!.. Теперь я буду знать, на что способны русские дворяне!..
Щенятев не понимал, о чем толкует Калиостро, не понимал его намеков; но последние слова итальянца заставили его вздрогнуть.
Если бы все это происходило до обеда, а не после двух-трех бутылок старого вина, огонь которых все еще разливался по жилам, Щенятев, наверное, смутился бы при виде бешенства Великого Копта. Ведь он знал его силу и, подобно многим, трепетал перед ним.
Но теперь, услышав и поняв оскорбление, ему нанесенное, он внезапно забыл, кто оскорбил его. Он забыл, что этот человек может мановением руки превратить его в камень, может наполнить всю комнату выходцами из могил, да и мало ли еще что он может. Теперь он был храбр, не боялся никого и ничего, даже забыл совсем и про выходцев из могил, и про всю каббалистику, над которой проводил в последнее время дни и ночи. Он поднялся и несколько неровной поступью подошел в упор к Калиостро.
– Повторите, что вы сказали! – стиснув зубы, прошептал он.
Но ведь и Великий Копт ничего не понимал, отуманенный своим гневом, не видал, в каком состоянии находился Щенятев. Он тоже встал и жестикулировал, сверкая глазами.
– А! Вы не слыхали того, что я сказал!.. Вы хотите, чтобы я повторил… Я говорю, что знаю теперь, на что способны русские дворяне… они способны…
Но он не договорил, оглушенный полновесной, звонкой пощечиной, заставившей его пошатнуться. Искры посыпались у него из глаз – и несколько мгновений он не в состоянии был сообразить и понять, что такое случилось.
Между тем эта пощечина, неожиданная и для самого Щенятева, сразу его отрезвила. А отрезвясь, он пришел в ужас от того, что сделал. Он испуганно взглянул на окаменевшего Калиостро, и как-то пятясь, но очень спешно выскользнул из комнаты и запер за собою двери.
Наконец очнулся и Калиостро. Огляделся – никого нет. Он схватился руками за голову. Губы его шептали страшные проклятия. Он, видимо, соображал что-то, решался… Но вдруг, подняв с полу свою шляпу, он быстрыми шагами направился не за исчезнувшим во внутренних комнатах хозяином, а к выходу…
Молва, с необыкновенной быстротой облетавшая город, преувеличивала действительность и придавала деятельности графа Феникса окончательно фантастический характер. О нем говорилось уже как о сверхъестественном существе, для которого нет ровно ничего невозможного. Для многих он являлся чудотворцем, добрым гением человечества. Он не только исцеляет всевозможные болезни, немых заставляет говорить, хромых – ходить, слепых – видеть, умалишенным возвращает рассудок, но может даже воскресить мертвого, лишь бы тот не успел еще совершенно застыть. Его одновременно видели во многих местах. Он обладает способностью становиться невидимым и в одно мгновение переноситься через какое угодно пространство. При этом у него столько золота, что он мог бы им вымостить все улицы Петербурга. И он щедр: стоит обратиться к нему с просьбою – и он засыплет деньгами.
В бедных домиках теперь можно было подслушать такие разговоры:
– Вот пойду завтра к итальянскому графу – и конец всем нашим бедствиям, выручит он нас, озолотит…
И действительно, к нему ходили за деньгами, и с каждым днем у сомоновского дома собиралось столько народу, что уже должна была вмешиваться полиция и разгонять толпу.
Однако далеко не все признавали графа Феникса благодетелем человечества; весьма многие, никогда его не видав и не имея о нем понятия, чувствовали к нему ненависть и ужас.
– Какой там чудотворец, какой благодетель! – просто еретик, колдун, действует он дьявольской силою, и всякий, кто к нему обращается, всякий, до кого он коснется, погибает. Он и приехал только для того, чтобы губить православные души. Может, болезни какие и вылечит на недолгое время, а душу-то и погубит! Едва коснулся человека – и на человеке том уже клеймо дьявольское…
Наконец, немало было людей, смотревших на приезжего иностранца просто как на обманщика, шарлатана, морочащего легковерных, отводящего глаза. В особенности все петербургские медики били тревогу.
Но как бы там ни было, о графе Фениксе говорили все, и защитников у него было более, чем врагов, и защитниками его являлись люди сильные. Египетская ложа Изиды разрасталась не по дням, а по часам. Ежедневно в нее прибывали новые члены.
Если до последнего времени Великий Копт только сыпал деньгами и упорно отказывался от всяких подарков и благодарностей своих состоятельных пациентов, теперь египетская ложа давала ему возможность принимать от членов ее богатые взносы. Эти взносы являлись как раз вовремя, так как крупные суммы, привезенные с собою, истощились, а делать золото посредством философского камня, очевидно, было еще некогда.
Граф Феникс решил, что настало самое удобное время извлечь всю материальную выгоду из князя Щенятева. Этот несносный ученик теперь достиг всех своих целей и желаний. После вчерашнего вечера он более чем когда-нибудь находится в руках учителя – стоит намекнуть ему, что достигнутое им счастье может быть мимолетным, может пройти, как светлый сон, что сам он еще не в силах укрепить за собою свое счастье, и без помощи учителя не обойдется. Прямо просить у него денег на ложу Изиды Калиостро не хотел… но он сам, наконец, должен предложить – и предложить сегодня.
Князь Щенятев только что вернулся с какого-то холостого обеда, во время которого окончательно забыл свое недавнее воздержание, особенно по части вин. Ему доложили о приезде графа Феникса. Он встретил своего учителя достаточно любезно, но граф Феникс при первом же на него взгляде пришел в большое изумление. Он увидел и почувствовал, что перед ним как бы совсем новый человек, не имеющий ровно ничего общего с тем князем Щенятевым, которого он оставил вчера в гостиной графини Зонненфельд. В чем заключалась эта перемена – сразу сообразить было трудно, но она была необыкновенна.
Затем произошел следующий разговор:
– Князь, я заехал к вам вот по какому делу: наверно, вы будете у графини, если не сегодня, то завтра. Скажите ей, что она должна как можно скорее повидаться с моей женою, так как открытие женской ложи последует в самом непродолжительном времени.
Щенятев с изумлением посмотрел на графа Феникса. Вообще ему на этот раз было очень не по себе в присутствии учителя, хотелось как можно скорее освободиться от него и отдохнуть. Он бессознательно чувствовал почти злобу и отвращение к этому человеку, а главное, ко всему таинственному миру, которого граф Феникс являлся представителем… Зачем он приехал?..
– Про какую графиню вы говорите? – спросил он.
– Как про какую? – не веря своим ушам, воскликнул Калиостро. – Разумеется, про графиню Зонненфельд!
– Я вряд ли увижу ее сегодня и завтра. Очень может быть, что долго не встречусь с нею – она совсем не выезжает, а к ней ехать мне неохота, так как вовсе неприятно выслушивать у дверей: «Графиня никого не принимает…
Даже кровь ударила в лицо Калиостро. К чему такая глупая и неожиданная комедия! А между тем самодовольное, пылавшее лицо Щенятева с его красным маленьким носом и любопытными, бегавшими глазками, подернутыми теперь влагой и несколько воспаленными, не выражало ни малейшего признака смущения. Если кому стало неловко, так это Калиостро. Он почувствовал себя в глупом положении и, несмотря на всю свою находчивость, даже не знал, как из него выйти. Наконец он проговорил:
– Ну да, я понимаю ваши чувства… и одобряю… но ведь передо мной-то надевать эту маску вам нельзя, так как если вы не могли вчера обойтись без моей помощи, то не обойдетесь без нее и завтра… Вы убедитесь, что недостаточно взять клад – надо уметь удержать его.
Глаза Щенятева широко раскрылись.
– Граф, – сказал он, – вы говорите такими загадками, каких я не понимаю.
Калиостро побледнел, и сердце его закипело. Он решительно не был приготовлен ни к чему подобному, и этот безобразный, смешной князь, которого он презирал и который теперь вот просто издевался над ним, выводил его из всякого терпения.
– Как! – воскликнул он, забывая все и отдаваясь своему гневу. – Как! Вы находите возможным говорить со мною таким тоном… Что ж, вы хотите смеяться надо мною? Вы клялись быть мне послушным… уверяли меня в своей преданности, толковали о вечной благодарности… и вот, когда я сделал для вас то, что вы называли величайшим благодеянием, когда я доставил вам все счастие, к которому вы безнадежно стремились и которого никогда не достигли бы без моей помощи, когда, одним словом, вам кажется, что можно без меня обойтись, – вы делаете вид, что ничего не понимаете!.. Вот это благородно!.. Теперь я буду знать, на что способны русские дворяне!..
Щенятев не понимал, о чем толкует Калиостро, не понимал его намеков; но последние слова итальянца заставили его вздрогнуть.
Если бы все это происходило до обеда, а не после двух-трех бутылок старого вина, огонь которых все еще разливался по жилам, Щенятев, наверное, смутился бы при виде бешенства Великого Копта. Ведь он знал его силу и, подобно многим, трепетал перед ним.
Но теперь, услышав и поняв оскорбление, ему нанесенное, он внезапно забыл, кто оскорбил его. Он забыл, что этот человек может мановением руки превратить его в камень, может наполнить всю комнату выходцами из могил, да и мало ли еще что он может. Теперь он был храбр, не боялся никого и ничего, даже забыл совсем и про выходцев из могил, и про всю каббалистику, над которой проводил в последнее время дни и ночи. Он поднялся и несколько неровной поступью подошел в упор к Калиостро.
– Повторите, что вы сказали! – стиснув зубы, прошептал он.
Но ведь и Великий Копт ничего не понимал, отуманенный своим гневом, не видал, в каком состоянии находился Щенятев. Он тоже встал и жестикулировал, сверкая глазами.
– А! Вы не слыхали того, что я сказал!.. Вы хотите, чтобы я повторил… Я говорю, что знаю теперь, на что способны русские дворяне… они способны…
Но он не договорил, оглушенный полновесной, звонкой пощечиной, заставившей его пошатнуться. Искры посыпались у него из глаз – и несколько мгновений он не в состоянии был сообразить и понять, что такое случилось.
Между тем эта пощечина, неожиданная и для самого Щенятева, сразу его отрезвила. А отрезвясь, он пришел в ужас от того, что сделал. Он испуганно взглянул на окаменевшего Калиостро, и как-то пятясь, но очень спешно выскользнул из комнаты и запер за собою двери.
Наконец очнулся и Калиостро. Огляделся – никого нет. Он схватился руками за голову. Губы его шептали страшные проклятия. Он, видимо, соображал что-то, решался… Но вдруг, подняв с полу свою шляпу, он быстрыми шагами направился не за исчезнувшим во внутренних комнатах хозяином, а к выходу…
XII
Мрачнее ночи приехал к себе Калиостро. Он не разбирал того, что с ним случилось, и даже просто не думал о человеке, нанесшем ему такое оскорбление. Он инстинктивно чувствовал, что Щенятев во всем этом почти ни при чем, что он только орудие. Ужасна была возможность случившегося, и эта возможность являлась для Калиостро страшным предзнаменованием, самым зловещим призраком.
Он понимал и чувствовал, что до полученного им оскорбления было одно, а теперь, внезапно, стало совсем иное, что он теперь находится среди новых, враждебных ему влияний, что недавно еще, всего за час какой-нибудь, торжествующий, сознававший всю силу и удачу, он сразу превратился в человека, стоящего перед бездною, в которую его уже начинает тянуть.
Что же такое случилось? Откуда вдруг взялись все эти враждебные силы? Откуда эта его собственная слабость, выразившаяся в том, что он потерял власть над собою, поддался гневу, когда надо было оставаться холодным и спокойным?.. Он еще не видел врага, не понимал, в чем именно надвигавшаяся беда, но своими чуткими нервами ощущал близость грозы, близость опасности…
Он был бледен как полотно, и рука его заметно дрожала, когда он отпирал дверь в свою рабочую комнату. Внезапная мысль мелькнула в нем: «Верно, ждет меня новое предостережение!»
И он затрепетал, внутренне решая, что на этот раз нельзя будет пренебречь предостережением.
Он вошел. Комната была освещена канделябрами, и в кресле у большого стола сидел кто-то. Он сделал несколько шагов и остановился, поддаваясь охватившему его ужасу.
В кресле сидел Захарьев-Овинов и спокойно, холодными и пронзительными глазами смотрел на вошедшего.
Прошло несколько мгновений, прежде чем Калиостро справился со своим волнением и подошел к нежданному гостю.
– Князь, – сказал он, изо всех сил стараясь придать своему голосу спокойствие, – кто это провел вас сюда?.. Я здесь никого не принимаю… и чем я могу служить вам?
Захарьев-Овинов привстал с кресла, поклонился, затем сел снова и ответил по-итальянски:
– Мне надо говорить с вами, и если я здесь, у вас, в этой комнате, где вы никого не принимаете и где нам никто не помешает, значит, наш разговор будет серьезен. Пожалуйста, сядьте и слушайте меня внимательно, не перебивая.
Снова бешенство, как и во время разговора с Щенятевым, поднялось в груди Калиостро, но это бешенство победил какой-то панический страх. И вместо того чтобы насмешливо ответить на странный тон и странные слова неожиданного гостя, Великий Копт послушно сел в кресло против него и даже не решился поднять своих глаз, боясь этого холодного и страшного взгляда.
Захарьев-Овинов начал:
– Помните, я был в числе ваших слушателей, когда вы рассказывали темную историю вашей юности и подробности посвящений, будто бы полученных вами в глубине пирамид. Вы рассказывали сказку или, вернее, истину, которой уже более двух тысяч лет и действующим лицом которой вы не могли быть. Я знаю, что в Египте вы кое-чему научились, но, во всяком случае, не в подземельях пирамид, где теперь все мертво и тихо и где давным-давно стерты следы древних испытаний… Не египетские иерофанты посвящали вас, а немецкие масоны…
Между тем Калиостро вдруг нашел в себе свою прежнюю силу и смелость. Он решился поднять глаза на Захарьева-Овинова и выдержал его взгляд. Даже насмешливая улыбка скользнула на губах его.
– В числе моих учителей-масонов вас не было, – проговорил он, – во всяком случае я вижу, что имею дело с масоном… вы знали меня до моего приезда в Петербург… вы почему-то враждебно ко мне относитесь, но из этого еще не следует, что я должен выслушивать все, что вам угодно говорить мне – и притом… таким наставительным тоном…
– А между тем вы будете слушать все, что я нахожу нужным сказать вам…
Калиостро почувствовал в себе приток той магнетической силы, которая столько раз при напряжении его воли производила удивительные действия. Сколько раз с помощью воли и этой силы он заставлял людей исполнять его мысленные приказания, замолкать перед ним…
Все существо его напряглось теперь в одном порывистом, могучем желании, чтобы человек, бывший перед ним и, очевидно, ему сильно враждебный, ослабел и ушел. Этот порыв был действительно очень силен, и Захарьев-Овинов болезненно ощутил его в себе. Но в тот же миг сам Калиостро почувствовал утомление и понял, что его сила пропала даром. Незванный гость оставался спокойным, и его металлический голос говорил:
– Напрасно пытаетесь вы бороться со мною… мы только теряем время… Да, я давно вас знаю, хоть и не был в числе учителей ваших, хотя я и вовсе не масон, как вы предполагаете…
Но Калиостро не сдавался.
– Так, значит, вы здесь для того, чтобы следить за мною, – воскликнул он, – вы принадлежите к какому-нибудь тайному обществу… Но вы взялись за поручение, которое трудно исполнить… Ведь и я тоже послан, ведь и я исполняю важное поручение… и я имею достаточно средств для защиты…
Захарьев-Овинов усмехнулся такой холодной и презрительной усмешкой, что Великому Копту стало очень неловко и он едва снова не поддался паническому страху.
– Не говорите мне о поручении, вам данном, – сказал Захарьев-Овинов, – вы сами придумали это поручение, вы сумели заставить несколько богатых лож служить вашим личным целям и доставлять вам денежные средства. Но вы обманули доверчивых людей – и только. Если бы вы остались только масоном, каким были три года тому назад, я не явился бы к вам, не говорил бы с вами. Но вы посвященный розенкрейцер, вы оказались недостойным полученного вами посвящения – и я говорю с вами только как с недостойным, преступным розенкрейцером… Понимаете ли вы меня, Джузеппе Бальзамо?
При этом имени Калиостро вздрогнул, нервно схватился за ручку кресла и несколько мгновений оставался неподвижным. Он начинал понимать, что дело очень серьезно, а главное, он с каждой минутой все более и более чувствовал это.
Его ощущения, не могшие обмануть, доказывали ему, что перед ним человек, действительно облеченный большою силою и властью. Размеров его силы и власти он еще не мог определить, но знал, что во всяком случае с этим смелым и сильным человеком надо считаться. Но он ведь сам был смел и силен, он быстро справлялся с неожиданностью и решил бороться. Он опять поднял глаза на Захарьева-Овинова, опять выдержал его взгляд и сказал:
– Вы знаете забытое имя, на которое я не отзываюсь… Знаете, что три года тому назад я стал розенкрейцером… я ощутил на себе вашу силу – и не могу не признать ее… Я вижу в вас розенкрейцера, и вы здесь самовольно или по поручению для того, чтобы покарать меня… Но смотрите на меня и убеждайтесь, что я не боюсь кары, что я готов защищать себя от ваших обвинений. В чем же именно мое преступление?
Он понимал и чувствовал, что до полученного им оскорбления было одно, а теперь, внезапно, стало совсем иное, что он теперь находится среди новых, враждебных ему влияний, что недавно еще, всего за час какой-нибудь, торжествующий, сознававший всю силу и удачу, он сразу превратился в человека, стоящего перед бездною, в которую его уже начинает тянуть.
Что же такое случилось? Откуда вдруг взялись все эти враждебные силы? Откуда эта его собственная слабость, выразившаяся в том, что он потерял власть над собою, поддался гневу, когда надо было оставаться холодным и спокойным?.. Он еще не видел врага, не понимал, в чем именно надвигавшаяся беда, но своими чуткими нервами ощущал близость грозы, близость опасности…
Он был бледен как полотно, и рука его заметно дрожала, когда он отпирал дверь в свою рабочую комнату. Внезапная мысль мелькнула в нем: «Верно, ждет меня новое предостережение!»
И он затрепетал, внутренне решая, что на этот раз нельзя будет пренебречь предостережением.
Он вошел. Комната была освещена канделябрами, и в кресле у большого стола сидел кто-то. Он сделал несколько шагов и остановился, поддаваясь охватившему его ужасу.
В кресле сидел Захарьев-Овинов и спокойно, холодными и пронзительными глазами смотрел на вошедшего.
Прошло несколько мгновений, прежде чем Калиостро справился со своим волнением и подошел к нежданному гостю.
– Князь, – сказал он, изо всех сил стараясь придать своему голосу спокойствие, – кто это провел вас сюда?.. Я здесь никого не принимаю… и чем я могу служить вам?
Захарьев-Овинов привстал с кресла, поклонился, затем сел снова и ответил по-итальянски:
– Мне надо говорить с вами, и если я здесь, у вас, в этой комнате, где вы никого не принимаете и где нам никто не помешает, значит, наш разговор будет серьезен. Пожалуйста, сядьте и слушайте меня внимательно, не перебивая.
Снова бешенство, как и во время разговора с Щенятевым, поднялось в груди Калиостро, но это бешенство победил какой-то панический страх. И вместо того чтобы насмешливо ответить на странный тон и странные слова неожиданного гостя, Великий Копт послушно сел в кресло против него и даже не решился поднять своих глаз, боясь этого холодного и страшного взгляда.
Захарьев-Овинов начал:
– Помните, я был в числе ваших слушателей, когда вы рассказывали темную историю вашей юности и подробности посвящений, будто бы полученных вами в глубине пирамид. Вы рассказывали сказку или, вернее, истину, которой уже более двух тысяч лет и действующим лицом которой вы не могли быть. Я знаю, что в Египте вы кое-чему научились, но, во всяком случае, не в подземельях пирамид, где теперь все мертво и тихо и где давным-давно стерты следы древних испытаний… Не египетские иерофанты посвящали вас, а немецкие масоны…
Между тем Калиостро вдруг нашел в себе свою прежнюю силу и смелость. Он решился поднять глаза на Захарьева-Овинова и выдержал его взгляд. Даже насмешливая улыбка скользнула на губах его.
– В числе моих учителей-масонов вас не было, – проговорил он, – во всяком случае я вижу, что имею дело с масоном… вы знали меня до моего приезда в Петербург… вы почему-то враждебно ко мне относитесь, но из этого еще не следует, что я должен выслушивать все, что вам угодно говорить мне – и притом… таким наставительным тоном…
– А между тем вы будете слушать все, что я нахожу нужным сказать вам…
Калиостро почувствовал в себе приток той магнетической силы, которая столько раз при напряжении его воли производила удивительные действия. Сколько раз с помощью воли и этой силы он заставлял людей исполнять его мысленные приказания, замолкать перед ним…
Все существо его напряглось теперь в одном порывистом, могучем желании, чтобы человек, бывший перед ним и, очевидно, ему сильно враждебный, ослабел и ушел. Этот порыв был действительно очень силен, и Захарьев-Овинов болезненно ощутил его в себе. Но в тот же миг сам Калиостро почувствовал утомление и понял, что его сила пропала даром. Незванный гость оставался спокойным, и его металлический голос говорил:
– Напрасно пытаетесь вы бороться со мною… мы только теряем время… Да, я давно вас знаю, хоть и не был в числе учителей ваших, хотя я и вовсе не масон, как вы предполагаете…
Но Калиостро не сдавался.
– Так, значит, вы здесь для того, чтобы следить за мною, – воскликнул он, – вы принадлежите к какому-нибудь тайному обществу… Но вы взялись за поручение, которое трудно исполнить… Ведь и я тоже послан, ведь и я исполняю важное поручение… и я имею достаточно средств для защиты…
Захарьев-Овинов усмехнулся такой холодной и презрительной усмешкой, что Великому Копту стало очень неловко и он едва снова не поддался паническому страху.
– Не говорите мне о поручении, вам данном, – сказал Захарьев-Овинов, – вы сами придумали это поручение, вы сумели заставить несколько богатых лож служить вашим личным целям и доставлять вам денежные средства. Но вы обманули доверчивых людей – и только. Если бы вы остались только масоном, каким были три года тому назад, я не явился бы к вам, не говорил бы с вами. Но вы посвященный розенкрейцер, вы оказались недостойным полученного вами посвящения – и я говорю с вами только как с недостойным, преступным розенкрейцером… Понимаете ли вы меня, Джузеппе Бальзамо?
При этом имени Калиостро вздрогнул, нервно схватился за ручку кресла и несколько мгновений оставался неподвижным. Он начинал понимать, что дело очень серьезно, а главное, он с каждой минутой все более и более чувствовал это.
Его ощущения, не могшие обмануть, доказывали ему, что перед ним человек, действительно облеченный большою силою и властью. Размеров его силы и власти он еще не мог определить, но знал, что во всяком случае с этим смелым и сильным человеком надо считаться. Но он ведь сам был смел и силен, он быстро справлялся с неожиданностью и решил бороться. Он опять поднял глаза на Захарьева-Овинова, опять выдержал его взгляд и сказал:
– Вы знаете забытое имя, на которое я не отзываюсь… Знаете, что три года тому назад я стал розенкрейцером… я ощутил на себе вашу силу – и не могу не признать ее… Я вижу в вас розенкрейцера, и вы здесь самовольно или по поручению для того, чтобы покарать меня… Но смотрите на меня и убеждайтесь, что я не боюсь кары, что я готов защищать себя от ваших обвинений. В чем же именно мое преступление?
XIII
Захарьев-Овинов должен был внутри себя сознаться, что тот, кого он назвал Джузеппе Бальзамо, теперь не лжет и не хвастает, что он действительно осилил свой страх и приготовился к защите. Но ему даже приятна была такая смелость, потому что он глубоко презирал всякую слабость и трусость. Даже что-то похожее на симпатию к этому вызывающе глядевшему на него человеку скользнуло у него в сердце.
– Преступление ваше, – сказал он, – заключается в том, что вы сознательно нарушили все обязанности истинного розенкрейцера, что вместо того чтобы служить общей великой цели и развивать в себе великие способности духа, вы воспользовались всеми вашими знаниями и полученными вами откровениями для достижения не только земных целей, но и целей корыстных… Вы убиваете в себе дух и становитесь рабом плоти, служа силам разрушения…
– Брат, остановитесь! – горячо перебил Калиостро. – Если бы я кому-либо и при каких бы то ни было обстоятельствах выдал тайну великого общества, к которому мы принадлежим, если бы даже слово – розенкрейцер» сорвалось с уст моих, вы имели бы право обвинять и карать меня… Но в этом я неповинен… тайну моей принадлежности к обществу я храню свято… Что же касается выраженных вами обвинений, то это уже дело моей совести! Если я недостоин своего посвящения, если я унижаю мой дух и служу моей плоти, – это мое дело… В подобных преступлениях мы, братья, не имеем права обвинять друг друга… Для того чтобы судить меня, вы по крайней мере должны мне представить ваши полномочия от моего учителя, которому я обязан подчиняться… Где же ваши полномочия? Назовите мне имя моего учителя!
Захарьев-Овинов медленно поднялся с кресла.
– Имя твоего учителя… его розенкрейцерское имя: Albus… Полномочия мне не нужны… Я здесь не для того, чтобы сурово карать тебя, а для того, чтобы, скорбя о погибели твоей души, остановить тебя от падения, если это еще возможно… А потому я больше не скрываюсь перед тобою…
И с этими словами быстрым движением он расстегнул свой камзол и обнажил часть груди, на которой ослепительно сверкнул прямо в глаза Калиостро знак предпоследнего великого посвящения Креста-Розы.
Калиостро приподнялся и будто замер, не отрываясь своими широко раскрывшимися глазами от этого чудного знака.
Неожиданность была велика, и невольный трепет пробегал по жилам Великого Копта. Он посягал на многое и в глубине души относился скептично и даже с отрицанием ко многому из того, перед чем благоговели его братья-розенкрейцеры. Но несмотря на всю свою дерзновенность, часто соединявшуюся с легкомыслием, он все же был мистик, все же был адепт тайных наук – и знал то, что знал.
И он знал, что этого чудного знака, сиявшего особенным, таинственным светом, затмевающим блеск самых чистейших бриллиантов, светом самостоятельным, озаряющим ночную темноту, нельзя подделать. Он знал, что человек, способный постигнуть тайну этого света, сосредоточить его и бестрепетно носить на груди своей, – есть никто иной, как могучий победитель природы, перед которым склоняются великие учителя-розенкрейцеры. Доселе он никогда не видал этого человека, даже не было ему открыто его имя, но он знал о его существовании и не раз в минуты мечтаний представлял себя на его месте…
Так вот когда и где пришлось им встретиться! Так вот какая сила следила за ним!.. Туман, нередко заставлявший его в последнее время плохо видеть и понимать, тот самый туман, производимый чужою, могучей волей, который не дал ему произнести имени человека, оставившего здесь, на этом столе, предостережение, – теперь разъяснялся. Могучий человек перестал скрываться, он был перед ним во всеоружии своей тайной, мистической власти, и чудный свет сиял на груди его… Всякая борьба должна прекратиться, так как борьба с носителем света в знак Креста-Розы – безумие…
– Преступление ваше, – сказал он, – заключается в том, что вы сознательно нарушили все обязанности истинного розенкрейцера, что вместо того чтобы служить общей великой цели и развивать в себе великие способности духа, вы воспользовались всеми вашими знаниями и полученными вами откровениями для достижения не только земных целей, но и целей корыстных… Вы убиваете в себе дух и становитесь рабом плоти, служа силам разрушения…
– Брат, остановитесь! – горячо перебил Калиостро. – Если бы я кому-либо и при каких бы то ни было обстоятельствах выдал тайну великого общества, к которому мы принадлежим, если бы даже слово – розенкрейцер» сорвалось с уст моих, вы имели бы право обвинять и карать меня… Но в этом я неповинен… тайну моей принадлежности к обществу я храню свято… Что же касается выраженных вами обвинений, то это уже дело моей совести! Если я недостоин своего посвящения, если я унижаю мой дух и служу моей плоти, – это мое дело… В подобных преступлениях мы, братья, не имеем права обвинять друг друга… Для того чтобы судить меня, вы по крайней мере должны мне представить ваши полномочия от моего учителя, которому я обязан подчиняться… Где же ваши полномочия? Назовите мне имя моего учителя!
Захарьев-Овинов медленно поднялся с кресла.
– Имя твоего учителя… его розенкрейцерское имя: Albus… Полномочия мне не нужны… Я здесь не для того, чтобы сурово карать тебя, а для того, чтобы, скорбя о погибели твоей души, остановить тебя от падения, если это еще возможно… А потому я больше не скрываюсь перед тобою…
И с этими словами быстрым движением он расстегнул свой камзол и обнажил часть груди, на которой ослепительно сверкнул прямо в глаза Калиостро знак предпоследнего великого посвящения Креста-Розы.
Калиостро приподнялся и будто замер, не отрываясь своими широко раскрывшимися глазами от этого чудного знака.
Неожиданность была велика, и невольный трепет пробегал по жилам Великого Копта. Он посягал на многое и в глубине души относился скептично и даже с отрицанием ко многому из того, перед чем благоговели его братья-розенкрейцеры. Но несмотря на всю свою дерзновенность, часто соединявшуюся с легкомыслием, он все же был мистик, все же был адепт тайных наук – и знал то, что знал.
И он знал, что этого чудного знака, сиявшего особенным, таинственным светом, затмевающим блеск самых чистейших бриллиантов, светом самостоятельным, озаряющим ночную темноту, нельзя подделать. Он знал, что человек, способный постигнуть тайну этого света, сосредоточить его и бестрепетно носить на груди своей, – есть никто иной, как могучий победитель природы, перед которым склоняются великие учителя-розенкрейцеры. Доселе он никогда не видал этого человека, даже не было ему открыто его имя, но он знал о его существовании и не раз в минуты мечтаний представлял себя на его месте…
Так вот когда и где пришлось им встретиться! Так вот какая сила следила за ним!.. Туман, нередко заставлявший его в последнее время плохо видеть и понимать, тот самый туман, производимый чужою, могучей волей, который не дал ему произнести имени человека, оставившего здесь, на этом столе, предостережение, – теперь разъяснялся. Могучий человек перестал скрываться, он был перед ним во всеоружии своей тайной, мистической власти, и чудный свет сиял на груди его… Всякая борьба должна прекратиться, так как борьба с носителем света в знак Креста-Розы – безумие…