страдания заключённых -- не цель, а средство. (Так и там, вроде, тоже -- не
цель, а средство. -- А. С.). Цель же у нас -- действительное исправление,
чтобы из лагерей выходили сознательные труженики".
Усвоено? Хоть и принуждая, но мы всё-таки исправляем (и тоже,
оказывается, через страдания!) -- только неизвестно от чего.
Но тут же, на соседней странице:
"При помощи революционного насилия исправительно-трудовые лагеря
локализуют и обезвреживают преступные элементы старого общества"2 (и всё --
старого общества! и в 1952-м году -- всё будет "старого общества". Вали
волку на холку!).
Так уж об исправлении -- ни слова? Локализуем и обезвреживаем?
И в том же (1934) году:
"Двуединая задача подавления плюс воспитания кого можно".
КОГО МОЖНО. Выясняется: исправление-то не для всех.
И уж у мелких авторов так и порхает готовой откуда-то цитаткой:
"исправление исправимых", "исправление исправимых".
А неисправимых? В братскую яму? На луну? (Колыма) Под шмадтиху?
(Норильск).
Даже исправительно-трудовой кодекс 1924 года с высоты 1934 года юристы
Вышинского упрекают в "ложном представлении о всеобщем исправлении". Потому
что кодекс этот ничего не пишет об истреблении.
Никто не обещал, что будут исправлять Пятьдесят Восьмую.
Вот и назвал я эту Часть -- истребительно-трудовые. Как чувствовали мы
шкурой нашей.
А если какие цитатки у юристов сошлись кривовато, так подымайте из
могилы Стучку, волоките Вышинского -- и пусть разбираются. Я не виноват.
Это сейчас вот, за свою книгу садясь, обратился я полистать
предшественников, да и то добрые люди помогли, ведь нигде их уже не
достанешь. А таская замызганные лагерные бушлаты, мы о таких книгах не
догадывались даже. Что вся наша жизнь определяется не волей гражданина
начальника, а каким-то легендарным кодексом труда заключённых -- это не для
нас одних был слух тёмный, параша, но и майор, начальник ОЛПа, ни за что б
не поверил. Служебным закрытым тиражом изданные, никем в руках не держанные,
еще ли сохранились они в гулаговских сейфах или все сожжены как
вредительские -- никто не знал. Ни цитаты из них не было вывешено в
культурно-воспитательных уголках, ни цыфирки не оглашено с деревянных
помостов -- сколько там часов рабочий день? сколько выходных в месяц? есть
ли оплата труда? полагается ли что за увечья? -- да и свои ж бы ребята на
смех бы подняли, если вопрос задашь.
Кто эти гуманные письмена знал и читал, так это наши дипломаты. Они-то
небось, на конференциях этой книжечкой потрясывали. Так еще бы! Я вот сейчас
только цитатки добыл -- и то слёзы текут:
-- в "Руководящих Началах" 1919-го: раз наказание не есть возмездие, то
не должно быть никаких элементов мучительства;
-- в 1920-м году: запретить называть заключённых на "ты". (А, простите,
неудобно выразиться, а... "в рот" -- можно?);
-- исправТрудКодекс 1924-го года, статья 49 -- "режим должен быть лишен
признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера (!),
строго-одиночного заключения, лишения пищи, свиданий через решетку".
Ну, и хватит. А более поздних указаний нет: для дипломатов и этого
довольно, ГУЛагу и того не нужно.
Еще в уголовном кодексе 1926 года была статья 9-я, случайно я её знал и
вызубрил:
"Меры социальной защиты не могут иметь целью причинения физического
страдания или унижения человеческого достоинства и не ставят себе задачи
возмездия и кары."
Вот где голубизна! Любя оттянуть начальство на законных основаниях, я
частенько тараторил им эту статью -- и все охранители только глаза таращили
от удивления и негодования. Были уже служаки по двадцать лет, к пенсии
готовились -- никогда никакой Девятой статьи не слышали, да впрочем и
кодекса в руках не держали.
О, "умная дальновидная человеческая администрация сверху донизу"! как
написал в "Life" верховный судья штата Нью-Йорк Лейбовиц, посетивший ГУЛаг.
"Отбывая свой срок наказаний, заключённый сохраняет чувство собственного
достоинства" -- вот как понял он и увидел.
О, счастлив штат Нью-Йорк, имея такого проницательного осла в качестве
судьи!
Ах, сытые, беспечные, близорукие, безответственные иностранцы с
блокнотами и шариковыми ручками! -- от тех корреспондентов, которые еще в
Кеми задавали зэкам вопросы при лагерном начальстве! -- сколько вы нам
навредили в тщеславной страсти блеснуть пониманием там, где не поняли вы ни
хрена!
Человеческого достоинства! Того, кто осужден без суда? Кого на станциях
у столыпинов сажают задницей в грязь? Кто по свисту плётки гражданина
надзирателя скребёт пальцами землю, политую мочей, и относит -- чтобы не
получить карцера? Тех образованных женщин, которые как великой чести
удостаивались стирки белья и кормления собственных свиней гражданина
начальника лагпункта? И по первому пьяному жесту его становились в доступные
позы, чтобы завтра не околеть на общих?
...Огонь, огонь! Сучья трещат, и ночной ветер поздней осени мотает
пламя костра. Зона -- тёмная, у костра -- я один, могу еще принести
плотничьих обрезков. Зона -- льготная, такая льготная, что я как будто на
воле -- это райский остров, это "шарашка" Марфино в её самое льготное время.
Никто не наглядывает за мной, не зовёт в камеру, от костра не гонит. Я
закутался в телогрейку -- всё-таки холодновато от резкого ветра.
А о н а -- который уже час стоит на ветру, руки по швам, голову
опустив, то плачет, то стынет неподвижно. Иногда опять просит жалобно:
-- Гражданин начальник!.. Простите!.. Простите, я больше не буду...
Ветер относит её стон ко мне, как если б она стонала над самым моим
ухом. Гражданин начальник на вахте топит печку и не отзывается.
Это -- вахта смежного с нами лагеря, откуда их рабочие приходят в нашу
зону прокладывать водопровод, ремонтировать семинарское ветхое здание. От
меня за хитросплетением многих колючих проволок, а от вахты в двух шагах,
под ярким фонарём, понуренно стоит наказанная девушка, ветер дёргает её
серую рабочую юбочку, студит ноги и голову в лёгкой косынке. Днём, когда они
копали у нас траншею, было тепло. И другая девушка, спустясь в овраг,
отползла к Владыкинскому шоссе и убежала -- охрана была растяпистая. А по
шоссе ходит московский городской автобус, спохватились -- её уже не поймать.
Подняли тревогу, приходил злой чёрный майор, кричал что за этот побег, если
беглянку не найдут, весь лагерь лишает свиданий и передач на месяц. И
бригадницы рассвирепели, и все кричали, а особенно одна, злобно вращая
глазами: "Чтоб её поймали, проклятую! Чтоб ей ножницами -- шырк! шырк! --
голову остригли перед строем!" (То не она придумала, так наказывают женщин в
ГУЛаге.) А эта девушка вздохнула и сказала: "Хоть за нас пусть на воле
погуляет!" Надзиратель услышал -- и вот она наказана: всех увели в лагерь, а
её поставили по стойке "смирно" перед вахтой. Это было в шесть часов вечера,
а сейчас -- одиннадцатый ночи. Она пыталась перетаптываться, тем согреваясь,
вахтёр высунулся и крикнул: "Стой смирно, б...., хуже будет!" Теперь она не
шевелится и только плачет:
-- Простите меня, гражданин начальник!.. Пустите в лагерь, я не буду!..
Но даже в лагерь ей никто не скажет: СВЯТАЯ! ВОЙДИ!..
Её потому так долго не пускают, что завтра -- воскресенье, для работы
она не нужна.
Беловолосая такая, простодушная необразованная девчонка. За
какую-нибудь катушку ниток и сидит. Какую ж ты опасную мысль выразила,
сестрёнка! Тебя хотят на всю жизнь проучить.
Огонь, огонь!.. Воевали -- в костры смотрели, какая будет Победа...
Ветер выносит из костра недогоревшую огненную лузгу.
Этому огню и тебе, девушка, я обещаю: прочтет о том весь свет.
Это происходит в конце 1947 года, под тридцатую Годовщину Октября, в
стольном городе нашем Москве, только что отпраздновавшем восьмисотлетие
своих жестокостей. В двух километрах от всесоюзной сельскохозяйственной
выставки. И километра не будет до останкинского Дома Творчества Крепостных.

___

Крепостных!.. Это сравнение не случайно напрашивалось у многих, когда
им выпадало время размыслить. Не отдельные черты, но весь главный смысл
существования крепостного права и Архипелага один и тот же: это общественные
устройства для принудительного и безжалостного использования дарового труда
миллионов рабов. Шесть дней в неделю, а часто и семь, туземцы Архипелага
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента