Похоже, что Терри сейчас пребывал как раз в таком состоянии. Его буквально трясло, и он был гораздо бледнее обычного. Даже его рыжие волосы, казалось, вдруг потускнели.
   — Ты же только что пил, — сказал Пи-Джей и усмехнулся про себя. Он сейчас говорил в точности, как Наоми, мать Терри, теперь уже мертвая — как и все остальные в Узле, штат Айдахо.
   — Я еще не привык, — сказал Терри. — Я никого больше не знаю. Я... у меня... у меня как будто дыра внутри, и мне надо заполнить ее свежей кровью, но чем больше я лью туда крови, тем больше становится эта дыра... лью и лью, а внутри все равно пусто... ну, как вода натекает в бачок унитаза, и ты ее тут же спускаешь... мне так одиноко. Мне кажется, я совсем один, других таких больше нет... а мне нужен кто-то... другие вампиры. Господи, ты даже не представляешь, чего мне это стоит: не наброситься на тебя прямо сейчас... я вижу синюю вену у тебя на запястье, она так аппетитно пульсирует, когда ты держишься за руль... я смотрю на нее и схожу с ума, Пи-Джей. Теряю голову...
   Пи-Джей резко остановил машину.
   — Хорошо. Иди кормись.
   Терри взглянул на него, и Пи-Джей увидел страх у него в глазах.
   — Интересно, а у вампиров бывает булимия? — спросил Терри очень серьезно, без тени улыбки.
   — Ладно, увидимся. Жду тебя у себя.
   — На рассвете.
   — Ага.
   — Кстати, Пи-Джей, ты загляни по дороге в церковь и набери еще этой святой воды, а дома достань все распятия... я... я вдруг подумал... я был уверен, что я тебе ничего не сделаю, но на меня вдруг нашло...
   Он исчез. Не открыл дверцу, не вышел — а просто исчез. Просочился туманом в приоткрытое окно. Вампиры так могут: растекаться туманом и исчезать. Но это не свойство их рода, а скорее умение, которое приобретается с опытом. Чтобы так сделать, надо знать, как это делается. Пи-Джей был уверен, что Терри этого не умел. У него получилось случайно — от беспокойства, от страха, от нетерпения. Терри всегда был таким: вот он весь из себя мистер Мачо, а уже в следующую секунду — ноет и хнычет, чуть ли не сопли глотает, как маленький мальчик.
   — Жду тебя у себя, — повторил Пи-Джей, обращаясь к пустому сиденью.
* * *
   • память: 1598
   Ангел смерти выступает из столба света — рука поднята над головой, палец указывает в небеса. Его лицо бесстрастно, на губах — сладострастная улыбка, мазки наложены так, что его кожа, кажется, излучает шелковистое чувственное сияние, словно вся зацелованная лунным светом. Отсвет падает от воздетого орудия, уже готового опуститься на обреченного апостола. Женщина тянет руки к коленям ангела, умоляет о милосердии; старик смотрит скорбно и мрачно. У левого края, в резком контрасте света и тени — женщина с грустным лицом подпирает рукой подбородок. Ее выражение — странное, непостижимое. Может быть, это благоговение перед мистерией мученичества, а может, ее слегка возбуждает вид крови... или ее возбуждает не кровь, а пленительный ангел. Может быть, он бередит в ней желания — темные и нечестивые. Томление плоти. Ибо дерзкая ухмылка уличного мальчишки на губах ангела, и вызывающая развязность, сквозящая в его позе, и дразнящее vade mecum[51] во взгляде — все это идет от земной, плотской природы; может быть, женщина смущена, что божественный евнух излучает такую призывную чувственность.
   Мальчик-вампир слышит ритмичный шорох кисти по холсту. Но вот ритм сбивается, Караваджо на миг прерывает работу и отступает на пару шагов от холста, чтобы полюбоваться на творение рук своих. Комната переливается зыбким мерцающим светом. Свечи и лампы — повсюду. Эрколино отходит от ангельских крыльев, закрепленных на вертикально стоящей металлической раме, на которую он опирался, стоя почти целый час в одной позе.
   Окна закрыты тяжелыми шторами, не пропускающими лунный свет. В комнате душно. Все как будто присыпано порошком высохшей краски — даже пылинки, пляшущие в плотном воздухе. Дышать почти нечем, но Караваджо не замечает ничего вокруг, кроме картины и мальчика-вампира.
   — Почти готово, — говорит художник и отхлебывает вина из третьей за вечер бутылки. Вино — кислое, и его уксусный запах распространяется по всему замкнутому пространству. — Иди, Эрколино, взгляни на то, как я тебя обессмертил.
   — Я и так уже бессмертный.
   — Любовь моя, моя смерть, — говорит Караваджо. Он всегда это говорит. Опять и опять. Любовь моя, моя смерть. — Да, ты бессмертный, прелестный мальчик. Ты — бессмертие, воплощенное в смертном теле. Да, это великий грех — быть таким красивым. И я тоже грешен — как я посмел заключить эту божественную красоту в клетку из красок, холста и льняного масла?
   Мальчик смеется:
   — Меня нельзя заключить в клетку.
   Его лицо абсолютно бесстрастно — незапятнанная пустота. Он знает, что видит художник: существо, умопомрачительно чувственное и влекущее и в то же время странно неприступное. Он видит, как взгляд художника медленно опускается с его немигающих глаз на неулыбчивые губы, на еще не оформившуюся мальчишескую мускулатуру, на нечеловечески бледную кожу, на плоский живот, на гладкие, без единого волоска чресла, на белые шрамы от кастрации, на пенис, который уже никогда не узнает эрекции. Глаза Караваджо — красные и воспаленные от постоянного пьянства и бессонных ночей. Сегодня его кровь будет кислой от алкоголя и сладкой от творческого возбуждения. Эрколино чувствует запах крови и уже знает, какой она будет на вкус — как ценитель вина знает, какой будет вкус у напитков с его виноградников и из его погребов.
   — О Эрколино, как я хочу обладать твоим телом... и в то же время... почему я не в силах даже попробовать взять тебя?.. Кардинал дель Монте развлекается с мальчиками постоянно. Знаешь, он нанял меня, потому что... я разделяю его вкус... все бездомные мальчики были моими почти за бесценок, достаточно было их накормить... но ты, ты, ты... ты, который пришел сюда по своей воле... не из страха перед кардлинальским гневом, не от голода и не от бедности... я не смею к тебе прикоснуться. Почему я боюсь тебя, мой ангел смерти?
   — Я вам уже говорил, сер Караваджо, я не ангел, и я не смерть.
   Кровь художника мчится по венам. Да, он слышит ее поток — это как музыка, как ликующее песнопение, как шелест могучих крыльев. Разбуженный голод сродни вожделению. "Мне надо напиться, — думает он. — Я уже столько стою здесь, застыв в одной позе, изображая создание его фантазий — его темного ангела. Я столько раз ему говорил, что я не тот, кем ему хочется, чтобы я был. Со мной так всегда. Я всегда воплощаю мечты и желания людей, иногда — даже смертельные их желания. По-другому они меня просто не воспринимают. Может быть, я вообще не существую сам по себе, а только как воплощение их страстей, их саморазрушительных устремлений, спроецированных вовне. На меня.
   О эта музыка! Музыка крови, откликающейся на мой голод; ревущий поток жизненной силы. Да, это голод, — думает мальчик-вампир. — Теперь я весь — только голод. Мне надо напиться. Мне надо".
   Караваджо говорит:
   — Я готов. Возьми меня, темный ангел моей страсти. Разве ты не за этим пришел ко мне... дабы препроводить меня в ад через боль и экстаз запретного вожделения? Ты уже пил мою кровь... теперь пей мою душу!
   — Твоя душа мне не нужна. Мне нужна только кровь.
   — Я требую, чтобы ты взял мою душу! — кричит художник. Он расстегивает штаны и отливает в ночной горшок. — Возьми мою душу!
   Он бросается на мальчика, чья плоть холоднее мрамора. Мальчик думает: для него жизнь и искусство неразделимы; и то и другое — единая светотень, фрагменты сияния, рассыпанные на огромном холсте темноты. Их цели противоположны, и все же одно питается от другого.
   Сер Караваджо срывает с себя одежду и приникает к холодной плоти, которую невозможно согреть. Его руки ласкают застывшее тело, пытаясь вызвать в нем отклик, которого не будет. Вот он уже на коленях перед своим темным ангелом, который не есть дух бесплотный, а есть бездушная плоть. Труп, напоенный иллюзией жизни. Труп, чья жажда до жизни всегда остается неутоленной — сколько бы он ни пил жизненной силы. «Да, я труп», — думает Эрколино, и склоняется над художником, и впивается клыками ему в плечо, и тот вскрикивает от боли, и в этом крике звучит и страсть тоже. Сер Караваджо потеет и стонет, но его вожделение бессильно — тело пронизано жаром, но член остается вялым. «Это что-то во мне, — думает мальчик-вампир. — Что-то во мне не дает развернуться его вожделению. Ну так и что с того? Разве это должно меня волновать? Я всего лишь иллюзия, которую этот смертный придумал для себя. А он для меня — лишь добыча. Теплый источник жизненной силы». Но мальчик-вампир почему-то смущен и встревожен. Встревожен, как никогда прежде. Встреча с герцогом Синяя Борода многое в нем изменила. «Не так давно, — вспоминает он, — в Англии, в Дептфорде, я спокойно смотрел, как умирает в таверне Кит Марло, истекая кровью, и я даже не чувствовал голода... не так, как прежде... голод был с привкусом горечи».
   Но вот изливается кровь. Кровь. Да, да, кровь... такая теплая... теплая... дурманное зелье, которое если попробуешь раз, то привыкаешь к нему на всю жизнь. Да, та горечь, которая теперь поселилась в нем — она по-прежнему с ним, но теперь он, наверное, стал с ней свыкаться. Он пьет это струящееся тепло. Вот так. Вот так. Он пьет и пьет, и ему хочется больше и больше... «Сейчас я мог бы его убить, — думает он про себя. — Выпить его до капли и все равно не напиться. Он умрет. Ну и что? Но вместе с ним умрет и его талант. Его гений».
   Караваджо плачет.
   — Я люблю тебя, — шепчет он.
   Какая же это любовь? — думает мальчик вампир. Это павана, где каждый танцует в одиночку. Он еще глубже впивается в шею художника. Он не просто пьет кровь, он рвет плоть зубами. Кровь уже не струится, а хлещет. Не увлекайся, говорит он себе... не надо пить слишком много... надо оставить что-то и на потом... бережнее, бережнее... художник дрожит от ужаса, но этот ужас сродни восторженному исступлению.
   Слышен звук рвущейся ткани. Сорванная занавеска падает на пол, и в проеме распахнутого окна возникают две сумрачные фигуры. Одна — коренастая — пышет яростью, вторая — маленькая и тонкая — сжалась в комок.
   — Какой стыд, какой стыд, — голос кардинала дель Монте.
   — Я вам говорил, Ваше Преосвященство, — голос Гульельмо, — они тут занимаются богомерзкими извращениями.
   Мальчик поднимает глаза. Его губы испачканы кровью.
   — Кровавые сатанинские ритуалы, — говорит кардинал. — Я еще закрываю глаза на пороки плоти, ибо плоть человеческая слаба, но ересь — это другое дело, правда, Гульельмо? — Гульельмо кивает. Он был хорошим шпионом и заслужил свои скудо. Кардинал сует кошелек в руки хористу, и тот убирает его в карман, не сводя глаз с Эрколино.
   Эрколино облизывает губы — слизывает последние следы крови.
   Кардинал и Гульельмо спускаются с подоконника. Дель Монте — в красном кардинальском плаще, пальцы унизаны дорогими перстнями — трясется в притворном праведном негодовании; евнух Гульельмо смотрит на Эрколе Серафини с трепетом и вожделением. Караваджо рыдает.
   — Вы пили кровь друг у друга в насмешку над таинством святого причастия, — продолжает кардинал. — Я это видел, и мальчик, который со мной, тоже видел. Теперь вы полностью в моей власти.
   Дерзко и вызывающе Эрколино говорит:
   — Он не пил мою кровь, Ваше Преосвященство. Пил только я. И не в насмешку над таинствами святой церкви, а чтобы утолить жажду, которая есть проклятие всего нашего рода.
   — Какого вашего рода, мой мальчик? — спрашивает кардинал.
   Гульельмо осеняет себя крестным знамением и наконец отрывает взгляд от Эрколино. Отводит глаза.
   — Он обещал мне бессмертие, если я стану следовать его темным путям... если я продам свою душу, — говорит он. — Он — демон из ада. — Ложь дается ему нелегко. Ложь дается мучительно. Он так смущен и растерян, что Эрколино даже его жалеет.
   — Он не демон, он ангел, — говорит Караваджо. — Он пришел как предвестник моей скорой смерти.
   — Воистину безгранично людское тщеславие, — говорит кардинал. Он проходит вперед. Его кровь пахнет гвоздикой и чесноком.
   Кардинал рассматривает картину. Караваджо отходит в сторону. Вид у него потерянный.
   Эрколино смотрит на себя. Я и вправду такой красивый? — удивляется он. Он не видел себя уже много веков — со дня своего обращения. Теперь у него нет отражения. Ни в зеркалах, ни в глазах тех, кто стоит перед ним. Даже в глазах Караваджо. Кардинал достает маленькое ручное зеркальце и подносит его к лицу Эрколино. Разумеется, в зеркале не отражается ничего. Дель Монте бросает зеркало на пол. Зеркало разбивается. Он оборачивается к столу, где горящие свечи и краски, хватает самую толстую кисть, окунает ее в кармин и принимается замалевывать красным фигуру ангела смерти.
   Караваджо просто стоит и смотрит. Его лицо — словно камень. Помешать он не в силах. Художник — тот же лакей. Хозяин всегда в своем праве. Он не отводит взгляд. Он смотрит, как кардинал портит его творение. Лицо ангела, его тонкое тело — все окровавлено пятнами алой краски. Гениталии ангела кардинал затирает кистью с особенным удовольствием. Он хохочет, как безумный. Он пьян не меньше, чем сам Караваджо. Пьян не только вином, но и властью. Он хохочет, хохочет без остановки, и Эрколино уже боится, что он сейчас упадет в изнеможении. Но Гульельмо подхватывает его и тащит обратно к окну. Теперь Эрколино видит, что за окном болтается большая корзина на хитром подъемном блоке. Должно быть, это устройство сконструировали специально, чтобы кардиналу было сподручнее шпионить за Караваджо.
   Но прежде чем выйти, кардинал говорит Эрколино:
   — Возвращайся обратно в канаву, ragazzo[52]. Нам не нужны дети дьявола в Божьем доме.
   Гульельмо отводит взгляд. Боится смотреть Эрколино в глаза — боится увидеть его молчаливый упрек. «Но если бы он посмотрел мне в глаза, — думает Эрколино, — он бы увидел, что я его не упрекаю. Они все хватаются за меня; а когда понимают, что меня не удержишь, что я такой же бесплотный, как воздух — который есть, но его не потрогаешь и не увидишь, — они злятся и сердятся. Причем сердятся на меня. Как будто это моя вина. Все. Даже кардинал».
   Удушливый воздух ночи сочится в комнату. Пламя свечей дрожит.
   — Может быть, это и к лучшему, — говорит Эрколе Серафини художнику. — Я не тот, за кого ты меня принимаешь. Сотри меня с этой картины. Забудь обо мне. Дай мне вернуться обратно в oscuro[53], прочь от света.
   Караваджо, похоже, совсем протрезвел. Даже взгляд его стал другим. Теперь он смотрит на мальчика-вампира по-новому. Не так, как прежде.
   — Да, все правильно, — говорит он. — Ты — не ангел. Ты просто еще один мальчик с улицы, разве что, может быть, чуточку более развращенный. Ты меня обманул. Нет, я сам себя обманул. Возвращайся обратно в канаву, мальчик.
   — Addio, mio signore[54], — говорит мальчик-вампир тихо-тихо. Он растворяется в сумраке и вытекает в окно зыбкой дымкой.
* * *
   • иллюзии и реальность
   Три часа ночи в Лос-Анджелесе; а в Вопле Висельника, штат Кентукки, уже рассвело. Дамиан Питерс проснулся рано. Его разбудил этот загадочный телефонный звонок от Симоны. Его встревожило упоминание про Богов Хаоса. Он всерьез испугался, что Симона уже окончательно сошла с ума. Впрочем, тут все нормально, размышлял Дамиан. Скажем, пророк Исайя был, по всем признакам, невменяемым; и даже наш Всеблагой Господь — если судить по меркам современной психиатрии — скорее всего в наши дни загремел бы в психушку с диагнозом: крайняя степень проявления комплекса Христа.
   Богохульство! — подумал он и рассмеялся. Может быть, эта Симона Арлета и вправду сошла с ума, может быть, она служит Сатане, но у нее есть сила. Власть — это самое главное во вселенной. Даже Бог это понимает.
   Чашечка крепкого черного кофе, потом — быстро переодеться в «эфирный» костюм, и — вперед по подземным тоннелям, которые связывали все здания в имении Питерса.
   Он вошел в свою частную студию — в свой собор — и занял позицию перед камерой, чтобы записать первую из сегодняшних вдохновляющих проповедей, которую будут крутить все утро по местному кабельному каналу во время рекламных блоков. Усталость и раздражение остались за дверью. Он встал на свое обычное место за позолоченным аналоем. Сцена была абсолютно пуста. Задник — синий экран. По «волшебству» хроматического ключа на телеэкране все будет смотреться так, словно он стоит перед одним из величайших соборов мира, или на фоне Голубого хребта, или любого другого природного чуда света — собора, созданного самим Господом Богом.
   Запись была полностью автоматизирована. Три цифровые камеры следили за каждым его движением и передавали картинку прямо на монтажный компьютер, который компоновал кадры и планы, сразу же делал отбивки и подкладывал музыку — странную смесь симфонического нью-эйджа с вестерном и кантри. Техники приходили в студию только к девяти утра.
   Из всех своих пастырских и проповеднических обязанностей Дамиан больше всего любил эти студийные записи в одиночестве. Никто на тебя не смотрит, никто тебя не критикует. Потому что когда ты читаешь проповедь перед большой «живой» аудиторией, и все они слушают, как завороженные — глупые овцы, все, как один, — и тянут хором аминь и аллилуйя, все равно среди них найдется хотя бы один человек, которого ты не проймешь. Обязательно будет кто-то, кто сомневается. Кто злорадствует и проклинает тебя в душе. Кто пришел посмотреть на тебя, потому что прочел в газете про тот мерзкий скандал или увидел по телевизору идиотскую «исповедь» этой дешевой, размалеванной шлюхи, которую ушлые репортеры науськали на него в своей зависти и гордыне, дабы облить его грязью и унизить в глазах преданной паствы.
   А телекамеры не сомневаются и не завидуют.
   Они беспристрастны и движутся выверенно и плавно. Словно под музыку.
   Дамиан Питерс уверенно улыбнулся в камеру и открыл Библию наугад. На самом деле это, понятно, была никакая не Библия. Это была бутафория, и он открыл ее не наугад, а на единственной странице с печатным текстом, представлявшим собой просто набор слов старинным готическим шрифтом, который весьма впечатляюще выглядит издалека.
   — Мои верные прихожане, — начал он, — друзья мои, моя добрая, щедрая, благочестивая паства... сегодня я собираюсь поговорить о самой, наверное, важной из всех десяти божьих заповедей. Потому что многие полагают ее настолько само собой очевидной, что даже не осознают, когда ее нарушают. «Я Господь Бог твой, и да не будет у тебя других богов, кроме Меня». Я хочу, чтобы вы заглянули в свои сердца и попробовали ответить вот на какой вопрос: что Господь наш имел в виду, когда говорил о других богах? Он говорил о Ваале, о Зевсе, об Аллахе? О поганых языческих идолах, которым жертвовали животных и даже своих детей-первенцев — о кровавых и изуверских варварских божествах? Или есть и другие боги, о которых нам следует помнить, боги, близкие к повседневности. Боги, привычные, как... кредитная карточка? Монстры из «Подземельев драконов»[55]? Рок-звезды, кумиры подростков?
   Дамиан Питерс улыбнулся и раскинул руки в своей знаменитой «распятой» позе, над которой газетные карикатуристы вволю поиздевались за последние месяцы. Поднял глаза на монитор и увидел, что сегодняшняя фоновая подложка — Большой каньон с высоты птичьего полета. Он соединил ладони в молитвенном жесте, и виды Большого каньона сменились нарезкой: Элвис Пресли, непристойно двигающий бедрами, Майкл Джексон, совокупляющийся с воздухом, все кадры специально подобраны так, чтобы максимально подчеркнуть вызывающее непотребство жестов, — Дамиан Питерс знал, что для того чтобы удерживать интерес аудитории, следует апеллировать к их самым грязным инстинктам.
   Последним был Тимми Валентайн.
   — Я хочу, чтобы вы, братья и сестры, посмотрели внимательнее на это существо. Не вполне мужчина, но и не женщина. Не вполне мальчик, но и не мужчина. Посмотрите, как он совращает глазами. Посмотрите, как он одет... как сам Князь Тьмы. А вы вслушивались в слова его песен? Они призывают наших детей к поклонению дьяволу и даже к самоубийству — самому тяжкому из грехов, за который им вечно терпеть наказание в адском огне. Этот мальчик уже давно умер, но сейчас снова восстал в еще большей славе — в грязной пародии на воскресение Господа нашего. И я говорю вам, мои верные прихожане, не дайте себя обмануть, не поклоняйтесь фальшивым богам...
   Он огорченно покачал головой. На экране на секунду возник крупный план Валентайна — сатанинского отродья. Как бы мимоходом Дамиан Питерс призвал свою паству не забывать о денежных пожертвованиях в фонд его церкви — обязательная составляющая всех его пятиминутных проповедей, — каковые пожертвования пойдут, разумеется, на благие и богоугодные цели.
   Он подумал, что это было идеальным решением проблемы Симоны Арлета, которая выдавливала уже последние капли харизматической энергии из плененного ею духа. Вроде бы он осудил и заклеймил пропавшую рок-звезду, но на самом деле он подстегнул интерес публики к Валентайну и тем самым укрепил его влияние на умы, то есть подпитал силу, которую тянет Симона.
   Тем более что, согласно его маркетинговым исследованиям, после показа видеофрагментов с Тимми Валентайном суммы на чеках с пожертвованиями существенно возрастают. Этот мальчик если и не сын Сатаны, то, безусловно, само воплощение Мамона.
   Позже, во время обеда, он сам позвонил Симоне. Сейчас он был более собран и мог спокойно выслушивать ее бред.
   — И кто эти Боги Хаоса? — спросил он.
   Симона сказала:
   — Приезжай ко мне вечером, и я тебе все расскажу.
   — Сегодня я не могу! Ты что, не помнишь, какой сегодня день? Сегодня у нас намечается большая акция по сбору денег на благотворительность в фонд неизлечимо больных, который мне принесет миллионы. Я не могу тут все бросить и мчаться в пустыню Мохаве. Даже ради тебя, Симона.
   — Миллионы, воистину. Ты, Дамиан, живешь в мире иллюзий. Пора бы уже понять, что после того сексуального скандала твой рейтинг скорее всего уже никогда не поднимется на прежний уровень.
   — Хрена лысого, мэм. Прошу прощения за мой французский.
   — Ты со своим плотным графиком! Я думаю, даже сам Господь Бог, если бы он вдруг захотел с тобой поговорить, сперва должен был бы обратиться к твоему секретарю, а ты бы еще подумал, на какой день его записать на прием.
   — Ты же знаешь, Симона, что это не так. Но как пастор Церкви Космической Любви я очень серьезно отношусь к своим обязанностям. Очень и очень серьезно. Да, я сомневаюсь, я наживаюсь, я иду на компромисс с... темными силами... но я всего-навсего человек, дорогая моя, слабый и грешный, как и каждый из нас.
   — А Князь Тьмы... ему тоже нужно заранее записываться к тебе на прием, мой милый Дамиан?
   — Я не имею сношений с дьяволом.
   — Как сказать, дорогой мой Дамиан. Сношения сношениям рознь. Может, мне стоило бы рассказать журналистам об истинной природе той женщины, с которой тебя застали в компрометирующей позиции. Она же была инкубом? Или женщины — это суккубы? Всегда их путаю.
   Черт бы побрал эту женщину. Вместе с ее претенциозной таинственностью. Но Дамиан Питерс, который когда-то пленял миллионы сердец, сейчас и вправду терял свою аудиторию — причем с каждым днем все больше. И это ведьма вцепилась в него мертвой хваткой и теперь уже не отпустит.
   — Да, кстати, а как Церковь Космической Любви относится к вампирам? — спросила Симона. — И к средствам защиты от оных? Чеснок и распятия? Святую воду я даже не упоминаю. Я знаю, что ты ее отвергаешь, поскольку она есть продукт Римской Блудницы[56].
   Черт бы побрал эту женщину!
   Впрочем, по ней давно уже черти плачут. И когда-нибудь точно ее приберут.
   Она проклята тысячу раз.
   И я, кстати, тоже, подумал Дамиан, щедро намазывая на тост черную икру. Теперь ему надо было сосредоточиться и мысленно отрепетировать свою проповедь на сегодняшнем благотворительном мероприятии.

7
И был вечер, и было утро:
день первый[57]

   • ищущие видений
   Мьюриел Хайкс-Бейли.
   Принц Пратна.
   Сэр Фрэнсис Локк.
   Оулсвик.
   Терренс.
   Стрейтон.
   Стивен Майлс.
   — Мне эти имена ничего не говорят, — сказала Петра. — Кроме, разве что... Майлс. Майлс... он, кажется, был пианистом?
   — Дирижером, — поправил Брайен. — Но это не важно. Они все мертвы. Они охотились на вампиров не ради спасения человечества. Они так забавлялись. Искали острые ощущения.
   Они сидели в кафе «Айадайа» уже больше часа. Кроме них, в ресторанчике не было никого. Официантки играли в карты за отдельным столиком в уголке. По телевизору шел репортаж о конкурсе двойников Тимми Валентайна — в записи по CNN или какому-то еще из новостных каналов. Тимми был повсюду. Все были как одержимые. СМИ нашли себе нового идола.